Портрет королевского палача Арсеньева Елена
Виталий Иванович – гинеколог наш – и тот остолбенел, а мы с Людочкой, акушеркой, вообще чуть не рухнули. Наконец Иваныч малость пришел в себя:
– Пока не родишь, не покуришь.
– Тогда пустите меня к мужу!
А сама колени сжимает, не слушается, бьется, рвется… Делать нечего.
– Ладно, погоди. Сейчас позовем твоего мужа, он к окошку подойдет.
«Родилка» у нас на первом этаже. Подошел к окошку «муж». С виду такой же пацан, как и «жена», но мозгов на одну извилину все же побольше:
– Нинуль, ты чего буянишь? Ты там смотри, врачей слушайся!
– Я курить хочу, а они не дают!
– Нинуль, как только родишь, тебе покурить дадут, и пивка я принесу…
Тут «Нинуль» начинает дико орать: роды идут своим чередом, вот и головка показалась. Так она знаете, что делает?! Пытается руками затолкать ребенка обратно в себя! Насилу успеваем ее схватить!
Нет, это просто кино. Причем плохое кино.
Ребеночек, мальчик, у Нинули родился практически неживой: наверное, легкие слизью забиты. Пытаюсь интубировать, но это бессмысленно.
– Не дышит? – спрашивает зав детским отделением Ольга Степановна. – Ну, часа три, может, поживет…
У меня сразу опускаются руки. У Ольги Степановны глаз-алмаз, она никогда не ошибается. И все-таки я не сдаюсь: делаю кислородную маску, беру дыхательный мешок, качаю, качаю… Что бы там ни пророчил «глаз-алмаз», я должна сделать все возможное и невозможное. Потом мы кладем младенца под капельницу, а меня сменяет сестра.
Потому что привезли новую роженицу. Тоже чудачка! У нее схватки еще ночью начались, а она в больницу не поехала, «Скорую» вызывать не стала: мужа ждала, который должен был вернуться из командировки, да задерживался. Ну и дождалась: чуть дома не родила. Повезло: как раз успели на стол, Виталий Иваныч ей только велел:
– А ну-ка, давай, потужься! – И вот он, ребеночек!
Я мою малявку теплой водичкой с марганцовкой, обрезаю и зажимаю поповину, убираю слизь из носа и рта. Малявка успела немножко наглотаться мекония – это самые первые какашечки детские так называются. Раньше я думала, а куда деваются все эти, так сказать, отходы, пока ребенок в животе у мамы лежит? Они никуда не деваются, потому что их практически нет, то есть там производство безотходное, тот мизер, что все же есть, растворяется в воде, окружающей плод. Но когда ребенок рождается, для него это такой кошмарный стресс, что он не только орет, но и какается от страха перед новой жизнью!
Впрочем, сразу орут не все. Некоторые – только после очищения верхних дыхательных путей, вот как эта девочка. Мамочка волнуется, так и подпрыгивает на столе:
– Ну почему она не кричит, доктор? Почему?
И тут я демонстрирую наш любимый профессиональный фокус.
– Пока не кричи, – говорю, зная, что девулька еще не может издать ни звука. – Тихо, тихо… Ну а теперь, – и незаметно провожу ей по грудине, – теперь ори!
Ох, как она заливается криком! Значит, дышит нормально. Мамочка тоже заливается – слезами счастья. Я не объясняю, что весь фокус заключается в своевременной тактильной стимуляции. Маленькие секреты большой медицины!
Потом у нас операция. Голова ребенка не проходит, женщина не может разродиться. Приходится накладывать щипцы…
Короче говоря, день этот идет себе и идет, и наконец-то наступает вечер. Тихий вечер! Можно телевизор посмотреть, чайку попить, подремать, мечтая о такой же тихой ночи, когда удастся наверстать упущенное ночью прошлой, когда я почти не спала… Благодать божья!
Вот только периодически достает нас один будущий папаша по фамилии Москвитин. Это его супружница должна рожать ночью. Я ему об этом двести раз сказала: «Рано еще, не маячьте тут, не мешайте!» Но разве уговоришь такого крутолобого бычка, к тому же в полицейской форме! Беспрестанно возвращался и ходил, ходил, топал по приемному покою, хотя ему тоже надо было быть на дежурстве.
В конце концов наши пациенты, большие и маленькие, уснули. Мы все тоже разбрелись по лежанкам. Я пристроилась во втором корпусе, недалеко от двери. Там у нас в коридоре, неподалеку от родилки, стоит такой мяконький, удобненький диванчик… У этого дивана что хорошо? Сколько ни лежишь, шею не ломит. Долго не заспимся, конечно, скоро у Москвитиной начнется.
С этой мыслью я крепко уснула – чтобы вскоре проснуться для самого жуткого и необъяснимого кошмара, какой только можно вообразить.
О боже… О боже мой… Мне кажется, на меня обрушился какой-то камнепад событий! Такое, помнится, случилось года два назад, когда я поехала верхом и внезапно начался дождь. Удивительнее всего, что до этого больше месяца с небес не упало ни капли, земля вся иссохла. И в тот день утро началось безоблачное, а потом вдруг заволокло небо – и полило! Я направила коня (тогда у меня был Феб, рыжий, солнечный красавец Феб!) под скалу, на которых прилепилось несколько кустиков. Этот выступ отлично защищал от дождя, земля под ним была сухая. Но дождь не собирался утихать, нам с Фебом было уже тесно под выступом, водяные струи хлестали со всех сторон, мы совсем вжались в скалу – и вдруг на нас просыпалось несколько мелких камушков. Феб заволновался, попытался выскочить из-под скалы, но я, глупая, старалась его осадить, а между тем камушки все резвее ползли по стенам и несколько побольше и поувесистее ударили мне в шляпу и в холку Феба.
Как он перепугался! Как взвился на дыбы! Право, могу сказать не хвастая, что считаюсь отличной наездницей, однако даже мне с превеликим трудом удалось удержаться в седле.
Феб словно с ума сошел. Не слыша моих окриков и словно не чуя, как натягиваются поводья, он понес меня прочь. «Неужели взбесился?!» – успела ужаснуться я. В это мгновение раздался дробный грохот и, обернувшись, я поняла, что если даже мой конь взбесился, то сделал он это очень даже своевременно. Потому что там, за моей спиной, уже не было козырька скалы, под которым мы только что прятались. По склону с вершины катились немалые камни, настоящие булыжники, и один из них, падая, только что раздробил вдребезги наш спасительный выступ. Если бы не Феб… Если бы он не забеспокоился и не помчал прочь…
Потом, когда я сообщила Роберу, старшему конюху, об этом случае, он даже покачнулся от ужаса и какое-то время не мог ни слова вымолвить. Но потом обрел дар речи и рассказал, что еще примерно два года назад, когда коня проезжал молодой грум, Феб уже попал однажды под такой же внезапный камнепад и был даже ранен в холку. Наверное, ему запомнился тот случай. Я удивилась, почему раньше ничего не слышала об этом, но Робер сказал, что мы с отцом путешествовали в то время по Италии, а когда вернулись, ранка Феба уже зажила и была не видна под густой гривой.
Я мгновенно вспомнила ту нашу чудесную поездку. Это было в 1789 году. Рим, Венеция, Флоренция, сказочная, вечно цветущая Флоренция… Мы вернулись во Францию в конце июля – и не узнали Парижа! Бастилии больше нет, на улицах орут опьяневшие от какой-то выдуманной свободы простолюдины, а мой брат, наследный граф Луи-Мишель Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо, отрекается от своего рода, от своего сословия и становится позором семьи.
Боже ты мой, ну что я пишу, зачем? Ведь в моих дневниках двухгодичной давности уже есть запись о том камнепаде, о странном поведении Феба… Если я достану старые тетрадки, то найду подробнейшее описание того пугающего события. О, понимаю. Я просто тяну время, чтобы, вспоминая прошлое, не писать о настоящем! Да… тогда меня вынес из-под падающих камней Феб. Но кто спасет меня теперь от того града ударов, который обрушивается не на мои голову и плечи, а на мою жизнь?!
Вчера я узнала, что лишилась брата. Мы все не сомневались, что тело Луи-Мишеля привезут в родовое гнездо и здесь похоронят в семейном склепе (каков бы он ни был, он все же Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо!), однако его друзья-мятежники, революционеры, решили, что это слишком большая честь для старого замка.
Я бы поехала в Париж. Я бы забыла все, кроме того, что Луи-Мишель – мой брат. Но… но его – с подобающими почестями, как жертву проклятых аристо! – погребут его новые друзья. Он получит воинские почести и будет возлежать в Пантеоне! Его дочь Луизу-Сюзанну Лепелетье решено взять под опеку Конвента. И это при живой матери, при живых родственниках!
И я пока ничем не могу этому воспрепятствовать. В ближайшие дни я буду занята другими похоронами. Мой отец не вынес случившегося. Он умер – умер вслед за своим старшим и некогда самым любимым сыном.
Неведомо, что именно стало непосредственной причиной этой смерти: то ли убийство самого Луи-Мишеля, то ли его соучастие в убийстве нашего короля.
От второго курьера, того, что привез известие о предстоящем погребении Луи-Мишеля в Пантеоне, стали известны новые подробности и голосования в Конвенте, и того, что произошло затем в ресторанчике Феврье в Пале-Рояле.
Конвент на время превратился в театральные подмостки. Голосование! Демократия! Насмешка! Это было голосование appel nominal[6]. Все – беспощадные и жалостливые, сомневающиеся и уверенные – должны отвечать на вопрос: жить королю или умереть – публично, под прицелом сотен пар глаз. А между тем подруги Теруань де Мерикур, все эти торговки рыбой, распространявшие вокруг себя мерзкий запах тухлятины, и все эти непотребные женщины разгуливали там и сям, по трибунам и коридорам, с засученными рукавами и подоткнутыми подолами. Они были вооружены саблями, пиками и палками. Зная, что заседание может затянуться, они принесли с собой еду и вино. Пожирая колбасу и запивая ее стаканами вина, с жирными губами и осоловелыми глазами, они тянули свои ручищи с грязными когтями к ненадежным депутатам и угрожающе шипели:
– Или его голова, или твоя!
Что и говорить, присутствие этих фурий, этих ламий Чудовища античной мифологии – олицетворения мести и кровожадности, напугало колеблющихся депутатов. И все же, когда они восходят поочередно на трибуну, звучит не только роковое слово «Смерть». Некоторые требуют пожизненного заключения. Многие говорят: «Изгнание; все что угодно, только не смертная казнь!» Многие снова и снова просят узнать мнение народа, просят отсрочки…
Робеспьер, конечно, голосует за смерть. Сийейс тоже. И Филипп Эгалите[7] спокойно обрекает на смерть своего кузена. Говорят, даже патриоты при этом роковом слове, произнесенном им: «La mort!» – покачали головами! Ну и, конечно, член Конвента Лепелетье тоже провозглашает: «Я голосую за смерть тирана!» В итоге короля приговорили к смертной казни с перевесом… в один голос.
Чей именно это был голос, интересно знать? Брата короля? Или моего брата?
Так или иначе, видимо, Луи-Мишель был очень доволен исходом дела. Как только председатель суда Верньо неожиданно скорбным голосом произнес: «Заявляю от имени Конвента, что наказание, к которому присужден Луи Капет, – смерть!» – и подружки Теруань де Мерикур радостно завопили, а с галерей, где сидели любовницы д’Орлеана-Эгалите, донеслись шумные рукоплескания, Луи-Мишель вышел из зала, снял шапочку члена Конвента, обтер потный лоб и торопливо зашагал вдоль ограды Тюильри, спеша в Пале-Рояль. По улицам клубилась толпа, не зная, что сквозь нее пробирается человек, чье слово, быть может, определило участь короля Франции…
Как он шел? Гордо распрямив плечи? Или стыдливо сгорбившись? Но, так или иначе, вскоре, через десяток минут, он появился там, куда так стремился: в галерее Валуа любимого сада Филиппа Эгалите и ночных проституток – Пале-Рояля. Там, в подвальчике ресторана Феврье, было его привычное место для обедов. Ему вдруг очень захотелось есть!
Было пять часов вечера. Луи-Мишель пообедал и уже расплачивался, когда к нему подошел какой-то человек. Свидетели происшедшего описывали его потом черноволосым коренастым мужчиной с выбритым до синевы подбородком. Одет мужчина был в длиннополый камзол. Ресторатор Феврье и присутствующие вспомнили, что он тоже был некогда одним из завсегдатаев подвальчика: бывший королевский гвардеец по имени Пари. Странно, что его имя созвучно имени столицы Франции. Какое глубокое, какое роковое совпадение! Словно бы сам город, измученный и опозоренный, залитый кровью, отрядил этого человека с его страшной миссией в галерею Пале-Рояля!
– Вы Лепелетье де Фор? – спросил Пари.
– Да, – ответил Луи-Мишель, рассеянно отсчитывая чаевые слуге.
– Вы голосовали по делу короля?
– Я подал голос за его смерть, – ответствовал мой брат.
– Злодей, так вот же тебе! – крикнул Пари и, выхватив саблю из-под камзола, вонзил ее в бок Луи-Мишеля.
Феврье попытался схватить Пари, однако тот вырвался и убежал. Задержать его не удалось. По его следам послана погоня, однако он скрывается.
Найдут ли? Молюсь, чтобы его не нашли…
Брат мой мучился от раны еще почти сутки и скончался на другой день, в час пополудни. Теперь он – «павший герой восставшего народа» и что-то еще в этом роде. Но мой несчастный отец, который испустил последний вздох этой ночью, перед смертью заклинал меня сделать все, что в моих силах, дабы хоть как-то «скрыть позор нашей семьи». Это его слова. Он наказывал передать его последнюю волю моему младшему брату Максимилиану – теперь он наследник титула, имени и состояния, теперь он граф Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо. Максимилиан еще совсем мальчик, ему всего пятнадцать, он сейчас отправился навестить своего любимого старого конюха Робера (который больше не служит у нас, а уехал к дочери-вдове, в деревушку Мулян-он-Тоннеруа, далеко, за много лье от Сан-Фаржо), – и, конечно, еще не слышал ни о случившемся в Париже, ни о своем новом положении, ни о том, чего потребовал от нас в последние минуты жизни отец.
А понимал ли он, чего требует? И как отнесутся к этому жена и дочь моего брата?..
Раздался такой вопль, что Василию показалось, будто у него сейчас, сию минуту разорвутся барабанные перепонки. Или даже уже разорвались. Вместе с этим начало резко саднить горло, и спустя какое-то мгновение Василий понял, что он не только слышал крик, но и сам кричал.
И не он один! Кричала длинноногая докторша, кричала откуда ни возьмись появившаяся худенькая девушка в бледно-зеленой мятой курточке и таких же брюках – наверное, медсестра или акушерка, – кричал седой мужчина с руками молотбойца, одетый тоже в бледно-зеленое и мятое… Да и цыганка продолжала кричать истошным голосом, билась, корчилась, ворочая вокруг бессмысленными, поблекшими от боли глазами.
Молчал только Москвитин. Молчал, поднявшись с колен и выпрямившись, держа в одной руке свой зловещий нож, а во второй – ворох каких-то ремней с привязанной к ним черной плоской коробкой.
У Василия постепенно отошла мгла от глаз, и он вяло удивился, что с ножа не каплет кровь. А ведь Москвитин зарезал, зарезал цыганку! Василий сам видел!
Прошло не меньше минуты, прежде чем до него дошло: он, оказывается, видел, как Москвитин не зарезал цыганку, а всего лишь что-то срезал с ее бедер – что-то, прежде прикрытое ворохом линялых разноцветных юбок. Неужели эти ремни?
– Выйдите все, – вдруг гаркнул Москвитин, словно дожидался мгновения, когда все оторутся и настанет наконец тишина. – Выйдите вон! Быстро! Ну! У меня тут взрывное устройство, неужели не соображаете?
Василия резко качнуло назад, он выпустил плечи цыганки, и голова ее с громким стуком упала на пол. Его пробрало ледяным потом.
– Да вы что? – страшным шепотом даже не сказала, а возмущенно просвистела доктор Макарова. – Она же рожает! Вы что, спятили?!
Василий не поверил ушам. Такое впечатление, что она ничуть не испугалась слов Москвитина. Такое впечатление, что она их даже не слышала!
Ему стало стыдно. Быстренько снова схватил цыганку за плечи, а под колени ее взял седой мужик, хотя с его-то бицепсами он вполне мог и один унести женщину, даже и с таким огромнейшим животом.
– А ну, посторонись! – гаркнул он, отпихивая Москвитина, который все еще тряс своими ремнями. – Слышишь, как тебя там, – напряженный, деловитый взгляд адресовался уже Василию, – а ну, давай на счет «три». Подняли и понесли в ту комнату, на топчан. Готов? Ну-ка – раз, два, три!
Господи… Какая же она оказалась тяжеленная! Да еще бьется, мечется. С трудом дошли до топчана, который оказался где-то в другой части света, и осторожно (докторша беспрестанно жужжала в ухо: «Тише! Осторожнее! Бережней!») опустить цыганку на выцветшую оранжевую клеенку.
Как только цыганка оказалась на топчане, она завопила еще громче. Валентина Николаевна вытолкала Василия за порог и захлопнула дверь.
Муть в глазах постепенно расходилась – теперь Василию даже неловко было, что он мог так сильно испугаться, – и он увидел Москвитина, который, держа на отлете левую руку с болтающимися в ней ремнями, другой сжимал рацию и горячо говорил:
– Специалиста пришлите, скорей, а то хрен его знает, вдруг сейчас рванет! Да взрывное устройство, я тебе говорю, я ж не слепой, это бомба! Скорей, ребята!
Взрывное устройство?!
Василий не успел осмыслить эту невероятную вещь, потому что в эту минуту Москвитин наставил на него пистолет.
– Руки! – крикнул прапорщик. – И лицом к стене! Ну!
– С ума сошел? – растерянно спросил Василий, чувствуя, как губы сами собой разъезжаются в глуповатую улыбку. – Ты меня ни с кем не перепутал?
Москвитин, не сводя с него ствола, попятился, замер и осторожно перегнулся влево. Связка ремней и эта черная штуковина легли на пол. Москвитин отпрыгнул еще ближе к двери, наткнулся на стену около нее, привалился к стене спиной и левой рукой снова вырвал из кармана рацию.
– Ребята, скорей! – выкрикнул он. – Одного я на прицеле держу!
Губы у Василия продолжали разъезжаться в улыбке.
Хотя улыбаться было совершенно нечему…
Если Москвитин и в самом деле снял с цыганки взрывное устройство, значит, это была не цыганка, а террористка. И это он, Василий Каширин, привез террористку в роддом!
А вдруг эта штука в любую минуту рванет? Надо ее быстренько хватать и бежать подальше от роддома! Неужели Москвитин не понимает, что если рванет – тут никого живого не останется, и что его жена и еще не родившееся дитя тоже подвергаются страшной опасности?
Надо ему сказать, но станет ли он слушать Василия? Не выстрелит ли чуть раньше – он же не в себе, бедолага-прапорщик, который попал явно в нештатную ситуацию?
А если оно радиоуправляемое, это устройство? Если цыганка – какая, к черту, цыганка?! – была не одна? Если у нее имелся какой-то сообщник, который и привел ее к посту ГИБДД, где гуманный сержант Эдуард Кондратьев…
Следующие три события произошли одновременно – ну, может быть, с каким-то временным зазором, но зазор этот был настолько несущественным, что его можно не считать.
Сначала стихли крики цыганки. Потом дверь в приемный покой приоткрылась и высунулась доктор Макарова. Она посмотрела на Василия и сказала с каким-то недоумевающим выражением:
– Умерла. Болевой шок. И ребенок тоже…
И вот в это самое мгновение произошло третье событие. Распахнулась дверь с улицы – причем настолько широко и сильно, что Москвитин оказался загорожен ею. И напротив Василия возник в проеме двери сержант Кондратьев.
Василий решил, что ему снова призраки мерещатся, потому что Кондратьев-то это был Кондратьев, но все же он оказался сейчас какой-то другой… Исчезло миролюбивое, любезное выражение, худое лицо еще больше усохло, как бы даже заострилось, и взгляд прежде дружелюбных глаз был теперь остер, словно бритва. И в его руке… в его руке тоже был пистолет! Совершенно так же, как минуту назад – москвитинский, он смотрел в лицо Василия!
…Что-то Василий успел все же понять, потому что он качнулся в сторону – и одним движением захлопнул дверь в приемный покой, прикрыв ею стоящую на пороге докторшу.
И это было его последнее осознанное движение в жизни, потому что в следующее мгновение перед глазами Василия блеснул сгусток огня, а потом в грудь вонзилось раскаленное острие и пригвоздило его к стене.
Миг, ну, два он еще пытался справиться с болью и даже успел увидеть, как Москвитин с силой отмахнул железную створку, которой был прикрыт, в обратную сторону, и Кондратьева ударило этой дверью столь сильно, что вышвырнуло на крыльцо.
Василий увидел глаза Москвитина – безумные, расширенные, изумленные – и выдохнул, чувствуя необходимость хоть как-то оправдаться:
– Это он меня остановил… на повороте… посадил ко мне… они, значит, вместе…
В горле у него забулькало, стало тесно и горячо, и больше Василий уже никому, ничего и никогда не смог бы сказать.
Из раздела «Происшествия» газеты «Губернские ведомости»
По сведениям нашего источника в пресс-службе Нижегородского областного УВД, минувшей ночью была предотвращена попытка совершения террористического акта в одной из больниц города Дзержинска. Пациентов и персонал спасло то, что у приводящего в действие механизма бомбы сначала «залипла» пружина, а затем взрывное устройство было у террористки изъято сотрудником полиции.
Итак, наша область по чистой случайности не прибавилась к печальному списку мест, где шахидам удалось бы воплотить в жизнь свои кровавые планы. Террористка-смертница, личность которой еще не установлена спецслужбами, погибла. Кроме того, имеется еще одна случайная жертва.
Сообщнику террористки удалось скрыться. Как утверждает наш источник, есть основания предполагать, что попытка совершения теракта находится в связи с убийством сотрудников полиции на посту ГАИ на автотрассе Москва – Нижний Новгород.
Ведется расследование происшедшего, в области объявлен план-перехват.
О господи, нет ничего страшнее и безнадежней, чем рыдать по невозвратному. О чем бишь я писала? Ах да, о вечере поэзии!
Я была безмерно изумлена, когда признала милую футуристку с улыбкой-цветком в милой супруге полковника Борисоглебского, с которой встретилась в предварилке.
Она замечала, что я поглядываю на нее с доброжелательным вниманием, и всегда особенно приветливо улыбалась мне, и в прошлую пятницу вдруг сказала – доверчиво, словно младшая сестра – старшей:
– Знаете, Татьяна Сергеевна (к слову сказать, мы, постоянные посетительницы, уже немного знакомы между собой), в прошлую пятницу мой муж смог подойти так близко к окошку передач, что я исхитрилась протянуть ему руку, и он поцеловал мои пальцы и даже проговорил несколько слов. Ах, кабы сегодня удалось мне улучить мгновение шепнуть Алешеньке, что дело его почти закончено, что он скоро будет дома!
– Откуда вы знаете, Анастасия Николаевна? – не сдержала удивления я.
Ее розовый рот вновь расцветает чудной улыбкой:
– Мне сказали. Мне обещали наверняка. Теперь свобода моего мужа – вопрос нескольких дней!
Я улыбаюсь в ответ на ее откровенную радость, но смотрю с недоумением. Кто мог сказать такое?.. Неужели этой очаровательной девочке удалось попасть на прием к одному из двух самых страшных людей Петроградской чеки, которые ведают судьбами заключенных: к Озолину или Рончевскому? Причем из них двоих, как говорят, Озолин более человечен. Если он ведет дело, еще есть надежда переломить его ход. От Рончевского же не вырвешься… Наверное, дело Борисоглебского у Озолина. Ну что ж, дал бы Бог, дал бы Бог…
У Анастасии Николаевны такое чудесное настроение, что мы даже немножко отвлекаемся от реальности и болтаем о прошлом. Я напоминаю ей тот литературный вечер у княгини Юсуповой, описываю разноцветное платье, и Анастасия Николаевна смеется:
– Это оттого, что в ту пору меня звали Коломбиной. Потому и платье разноцветное. У нас, у поэтов, тогда непременно надо было зваться Коломбинами, Пьереттами да Арлекинами. Ужас, да?
И она заливисто хохочет, вспоминая о прошлом, хотя ужас – вот он, рядом с нами, вокруг нас, ужас – это наше настоящее, я уж не говорю о будущем…
– А как называли вашу подругу, помните, с перьями и в рыболовной сети? – спрашиваю я, умалчивая, разумеется, о других приметах сей экстравагантной особы.
Лицо Анастасии Николаевны словно освещается изнутри:
– Оленьку? Ее называли Арлезианкой. Очень красиво, верно? Если не ошибаюсь, это какое-то цыганское племя… Впрочем, не помню. Хотя у нее и литературный псевдоним был прелестный: Елена Феррари. Она под псевдонимом была у нас в группе, ее настоящее имя я узнала вот только что, на днях.
– Как? – изумляюсь я. – Вы до сих пор дружите?
– Нет, мы прежде вовсе не дружили и даже не встречались все это время, однако буквально два дня тому назад она вдруг…
Договорить не удается: Анастасия Николаевна видит в окошко своего мужа, и более ничто для нее не существует!
Это было в прошлую пятницу. А нынче…
Нынче моей милой футуристки у окошка не оказалось. Разумеется, я подумала, что ее надежды сбылись, и Борисоглебский отпущен на свободу. Не стану скрывать: я надеялась, что Костя через него сможет передать мне весточку. Наверное, не удалось. В любом случае, нынче же пойду к Борисоглебским! Анастасия Николаевна, помнится, обмолвилась, что они живут на углу Сергиевской и Заиконоспасской улиц, в двухэтажном доме. Непременно отыщу полковника и все-все выспрошу о Косте!
С этими мыслями я подхожу к вывешенным на стене спискам. Это страшные списки! С трепетом приближаются к ним завсегдатаи приемной предварилки! Через них чека извещает нас об участи наших близких. Как правило, напротив фамилии либо ничего не написано (значит, это лицо по-прежнему находится в тюремной камере); либо – «отпущен», но это великая редкость (за все время моих хождений в предварилку я видела такую подпись только дважды); либо… либо – «сообщат на квартиру». Это страшно. Это конец… Это означает – человек расстрелян, но самого слова «расстрел» нигде не пишут – только в приговорах, которые хранятся в подвалах чеки. На квартиру никто ничего никому не сообщает, потому что сообщать больше нечего. В «милосердной» чеке, такое впечатление, служат не отъявленные головорезы, а кисейные барышни, которые морщат носики при виде той крови, которую проливают собственными же руками!
Итак, я подхожу к спискам и с сердечным замиранием веду глазами по фамилиям. Никогда не подозревала, что Лазаревых так много на свете! В одной Предварилке их заключено четверо. Нет, месяц назад их стало трое, и надпись «Сообщат на квартиру» против фамилии «Лазарев С.К.» едва не свела в могилу меня саму. Ведь в первое мгновение я решила, что буквы просто перепутали, что там написано Лазарев К. С., то есть мой Костя!.. Нынче Лазарев К. С. и двое его однофамильцев значатся с прочерками, что само по себе хорошо. Ей-богу, лучше не иметь никаких известий, чем получить печальные новости! Со вздохом бросаю на список последний взгляд – и столбенею.
«Борисоглебский А.В., полковник, – читаю я. – Сообщат на квартиру».
Борисоглебский А. В.! Алешенька, называла его жена… Господи помилуй! Расстреляли! А как же обещание освободить?! Она, несчастная, так надеялась! Так ждала!
Лицо Анастасии Николаевны представляется мне – и я ничего не могу поделать с собой, стою перед этим ужасным списком и заливаюсь горючими слезами, хотя обычно стараюсь сдерживаться, чтобы не распотешить барышню, сидящую за окошком выдачи разрешений на передачу.
У нее пухлощекая мордашка, высоко взбитые кудряшки и накрашенные губки. Какая-нибудь содком, наверное. Так теперь называют содержанок комиссаров. К ним идут даже и приличные девушки: есть-то надо! Однако эта, раскрашенная, никогда в жизни не была приличной!
Кое-как дожидаюсь назначенного времени, чтобы просунуть в окошко свою жалкую торбочку с пшенной кашей для Кости, – и снова начинаю всхлипывать, когда вспоминаю, что убит человек, который заботился о том, чтобы у всех заключенных была еда. О моем Косте заботился…
Я хотела идти к Борисоглебским, чтобы узнать о брате? Теперь узнавать не у кого, но я все равно пойду к Анастасии Николаевне. Сердце разрывается, когда думаю о ней. Ох, ну зачем, зачем тот человек обнадежил ее, посулил свободу мужу, посулил жизнь?! Лучше б не обещал, коли не был уверен!
Бреду пешком на Сергиевскую, угол Заиконоспасской. Трамваи, ввинтиться в которые мне изредка удается, сегодня отчего-то не ходят. А впрочем, нынче у меня нет настроения толкаться в пошлой толпе! Иду, не в силах радоваться теплому ветру и проблескам солнца меж сырых и серых туч. Все мысли о бедной Анастасии Николаевне.
Какой я увижу ее? Смогу ли утешить?..
Я так задумалась, что едва не попала под автомобиль, под черный, роскошный «Кадиллак» с клаксоном, который протрубил «матчиш»[8] над самым моим ухом. За рулем матрос. Я шарахнулась, успев заметить фигуру на заднем сиденье: миниатюрная женщина в черной кожанке. Гладко причесанные черные волосы, напряженный взгляд из-под густых ресниц… Тоже содком? А может, она и сама комиссарша? В кожаных куртках абы кто не ходит!
Только тут вижу, что, оказывается, я уже стою около нужного мне дома. С замиранием сердца дергаю за цепочку звонка…
На звонок отворяет седая дама. Лицо ее в красных пятнах от слез.
Приглашает войти в небольшую уютную прихожую.
– Аси нет, – с трудом выговаривает она. – Думаю, что ее нет в живых.
Я прислоняюсь к стенке: ноги подкашиваются от этих простых слов.
– Я ее тетушка, – тихо говорит дама. – Вела у них с Алексеем Владимировичем хозяйство. В среду Асе стало известно, что ее муж расстрелян, хотя до этого… – Она смотрит на меня растерянно, словно решает: говорить или нет? – До этого бедная девочка была полна надежд… ее уверили, пообещали…
– Кто? – спрашиваю я, однако этот вопрос дама предпочитает не услышать:
– В среду, говорю, стало известно, что Алексей Владимирович убит, и она тотчас ушла. С тех пор ее нет. Ася никогда не говорила о самоубийстве, но я знала, знала, что она не переживет смерти Алешеньки!
– Оставила ли она записку? – спрашиваю я.
– Буквально два слова: не ждите и не ищите меня, – шепчет дама.
– Но можно же узнать наверняка… – бормочу я, сама понимая, что горожу чушь. О самоубийцах не пишут в советских газетах. В советском раю не может быть самоубийств!
– Но вы пытались искать? – настаиваю я. – Вдруг она ушла к друзьям, к знакомым…
– У нее никого нет, она оставила только записку для брата, вот и все. А он уехал, придется ждать, пока вернется. Господи, как хорошо, что хотя бы вы пришли, а то мне даже поговорить об этом ужасе не с кем!
Да, говорить нам больше не о чем. Тихо прощаюсь, оставив свой адрес и взяв перед уходом с седовласой дамы обещание непременно сообщить мне, если Анастасия Николаевна все же воротится или подаст о себе весть. Обе мы прекрасно понимаем, что ей не придется исполнять это обещание, но все же уговариваемся. А вдруг?..
Вдруг! Какое прекрасное, обещающее, лживое слово!
Наконец я ухожу. Дама выходит проводить меня на крыльцо и вдруг отшатывается при виде черного «Кадиллака», пронесшегося мимо. На лице ее нескрываемый ужас. Она кидается обратно в прихожую и захлопывает за собой дверь.
Странно, думаю я. А ведь это тот же самый «Кадиллак», который я уже видела несколько минут назад. Та же несгибаемая фигура матроса-шофера у руля, та же миниатюрная комиссарша, полулежащая на заднем сиденье…
Ловлю ее темный взгляд, и удивительное ощущение пронзает меня. Где-то я уже видела эти черные мрачные глаза…
И тотчас вспоминаю, где. Комиссарша похожа на футуристку с крашеными сосками под рыболовной сетью!
Но что ей нужно в доме полковника, убитого в чеке, и его жены, которая покончила с собой от непомерного горя? Приезжала выразить сочувствие бывшей приятельнице?
Стоп, стоп… А не она ли посулила Анастасии Николаевне спасти ее мужа, а потом не исполнила обещание?
Не смогла? Не захотела? Да и вообще: это она? Или не она? Елена, как ее там?.. Елена Феррари! Арлезианка!
Остаток той страшной ночи прошел в беспрерывных допросах. Допрашивали меня, Виталия Ивановича, акушерку, дежурных сестер, санитарок, и этот кошмар беспрерывно длился до восьми утра, когда началась «пятиминутка» с новой сменой. Я кое-как, дрожащим голосом, то и дело сбиваясь, стала докладывать о состоянии всех пяти младенцев, которых мы родили за истекшие сутки. На нас на всех, дежурных, коллеги взирали как на чудом вернувшихся с полпути на тот свет, и один из приемных покоев – тот самый! – был еще закрыт, потому что люди, которые теперь распоряжались в нашей больнице, только сейчас разрешили санитаркам смыть кровь со стен и пола, а полночи фотографировали, снимали эти кровоподтеки на видео, измеряли что-то, хотя что еще можно измерить? Был человек – и погиб…
Короче, идет себе «пятиминутка», и вдруг меня словно по голове – по моей измученной, вторую ночь подряд не спавшей голове! – ударяет: матерь божья, да ведь у меня сегодня в 13:00 самолет! Я ж с сегодняшнего дня в отпуске! А у меня еще вещи практически не собраны, а в аэропорту надо быть не позднее 12, ведь билет еще не выкуплен! Кроме того, аэропорт в Нижнем, а я, как известно, в Дзержинске. Вдобавок, на его окраине. И мой дом, где разбросаны эти самые вещи, которые надо собрать, – на противоположном от роддома конце нашего пусть и не самого большого, но и не самого маленького города…
Голова от этого открытия у меня начинает болеть так, что на какое-то мгновение я почти теряю сознание.
«Пятиминутка» как раз кончается. Главный говорит:
– Ребята, кто с дежурства, я понимаю, что вы с ног валитесь, но вас просили еще задержаться.
Мы не спрашиваем, кто именно просил. Мы и так понимаем, что песенка свободной жизни для нас спета очень надолго. Теперь нас будут швырять от одного следователя к другому, и каждый будет смотреть точно так же недоверчиво, как уже смотрели эти, терзавшие нас ночью, и больше всех будут мучить нас с Москвитиным, потому что мы – хотя бы мельком, хотя бы краем глаза! – видели убийцу и, как я теперь понимаю, пособника цыганки-террористки!
Что-то хлещет меня по лицу наотмашь. Мир в моих затуманенных глазах проясняется, и я вижу, что стою почему-то в не кабинете главного, где проходила «летучка», а посреди каких-то кустов. То есть меня хлестнула ветка. Еще несколько мгновений мне требуется, чтобы осознать: это не какие-то кусты, а свои, можно сказать, родные, потому что находятся они на задворках нашей больнички, позади кочегарки, позади куч угля, и среди этих кустов пролегает обходная дорога к автотрассе.
Минуточку. Как я сюда попала?
Опускаю глаза и вижу, что на мне мой белый халат, который я так и не сняла после летучки. То есть я как бы вышла погулять, подышать воздухом? Но почему на моем плече болтается сумка? Почему я стою в кустах, чуть пригнувшись, и выглядываю из них так осторожно, словно боюсь, как бы меня не заметили, не поймали и не привели обратно?
И я понимаю, что так оно и есть. Я на самом деле этого боюсь. Я боюсь, что мне не удастся сегодня улететь в Париж. И в ближайшем обозримом будущем тоже не удастся. Может быть, никогда.
Я видела убийцу. Нет, я никому не сказала об этом, но факт есть факт. О господи, да ведь я не помню, я не помню о нем ничего, кроме того, что он был в полицейской форме и у него бритвенные лезвия вместо глаз!
Я его видела. Москвитин – тоже, но Москвитину защитить себя проще, чем мне. У меня никого нет. Я никому не нужна. Я – легкая добыча.
Видимо, этот страх перед новой встречей с убийцей был так силен, что под его влиянием я действовала практически в полубеспамятстве, на сущем автопилоте, да еще на инстинкте самосохранения. Я вышла с деловитым видом из больницы – меня никто не задержал, наверное, потому, что я была в халате, ну мало ли куда может идти доктор? – и теперь стою в кустах, от которых рукой подать до проходных дворов, которыми я через две минуты доберусь до маршрутки. Полчаса ехать до дому. Полчаса на сборы. Полчаса добираться до вокзала. Час на электричке. Час до аэропорта. Я еще могу впритык, в последнюю минуту, успеть на самолет и улететь сегодня же в Париж!
Что будет потом, когда я вернусь? О господи, я не стану думать об этом сейчас. Я подумаю об этом завтра… В конце концов, я, может быть, вообще не вернусь!
Автопилот и инстинкт самосохранения продолжают руководить мною – до самого аэропорта, в двери которого я врываюсь с совершенно безумным видом в двенадцать часов ноль пять минут, волоча за собой чемодан и сумку, кое-как набитые, кое-как застегнутые. Вваливаюсь за стеклянную перегородку, где находится офис «Люфтганзы», и под ласково-укоризненные причитания двух барышень в сине-желтых люфтганзовских косыночках получаю свой билет. Мне поспешно объясняют, как вести себя в аэропорту Франкфурта, сообщают, что у меня часовой перерыв между рейсами, так что там надо будет быстренько искать gate А-54, откуда я полечу в Париж. Я вспоминаю, что gate по-английски – ворота, и таращусь на девиц в изумлении. Огромные деревянные ворота представляются мне… Деревянные ворота в самом большом аэропорту Европы?!
Но уже некогда, некогда предаваться этим сюрреалистическим бредням – давно объявили посадку, а я еще не прошла регистрацию.
Мой неряшливо уложенный чемодан благополучно проезжает мимо таможенника, а вот сумка застревает в «телевизоре».
– Слушайте, у вас там крокодил?! – хихикает таможенник, весело глядя на свой экран. – Или мне чудится?
Нет, не чудится. Это крокодил-ксилофон, одновременно каталка на колесиках, которую можно таскать за веревочку. И если нажать на кнопочку у него на брюхе, то глаза у него загораются, начинают мигать, да еще и музыка играет. Дело в том, что у Николь Брюн, вернее, Понизовской, которая ищет – и даже уже нашла! – мне французских женихов, в октябре прошлого года родилась дочка. Зовут ее совершенно сказочным именем – Шанталь, и вот этой Шанталь предназначен в подарок крокодил дивной красоты. Думаю, с подарком осечки не будет. Точно такой же крокодил был у моей Лельки, и дочка так его любила, что сначала бесконечно терла десны (зубки резались, а десны при этом чешутся) палочкой, которой надобно стучать по ксилофону, а потом дошла очередь и до крокодила: она с ним даже спала, она его на прогулки таскала и рыдала, когда пришла пора идти в садик, и она взяла с собой крокодила, и другие дети тоже им пленились и клянчили его у Лельки… Словом, это был, как выражается моя мама, «первый человек, с которым она разговаривала».
Хорошо, что есть вечные ценности. Такие, как этот крокодил. Если он был хорош для моей Лельки, то наверняка понравится и француженке Шанталь!
Наконец таможенник пропускает меня дальше, чемодан уезжает по транспортеру в багаж, мне ставят штамп в паспорт в будочке пограничного контроля, а потом, в числе пяти других опоздавших пассажиров, не томя ни минуты лишней в «накопителе», везут в пустом автобусе к самолету.
Стюардесса – настоящая немка с кукольным жестким личиком! – делает своим тонкогубым ротиком улыбку и быстренько рассовывает нас на свободные места. Мое законное, 25 С, как я понимаю, где-то в хвосте, но тащиться туда нет никакой охоты, потому что народу в самолете мало, и я оказываюсь одна на своем ряду. Редкостная удача! Едва дождавшись, когда мы взлетим и погаснут табло с перечеркнутой сигаретой и застегнутыми ремнями, я устраиваюсь на всех трех креслах и засыпаю крепким сном, и сплю до тех пор, пока та же стюардесса не расталкивает меня, ибо самолет готов идти на посадку в аэропорту Франкфурта.
Он огромен, этот аэропорт… он непредставимо велик и необъятен. Какие-то мгновения я чувствую себя сущей Красной Шапочкой, заблудившейся в дремучем лесу.
А впрочем, не так уж страшен этот лес! Стены пестрят табличками со стрелочками и выразительными надписями: А 20–40, А 41–57, В 10–30 и все такое в этом же роде. Смекаю, что, хоть «ворот» в другие города и страны здесь огромное количество, надо просто смотреть на цифры и следовать по стрелочкам.
Что я и делаю. Заодно прохожу паспортный контроль, о котором я совершенно забыла, – и, отойдя от стеклянных будок пограничников, оказываюсь около лифтовых кабинок. Вижу уже знакомые стрелочки, рядом цифру 3 – и понимаю, что путь в Париж лежит через третий этаж этого необъятного аэропорта.
Лифт открывается, там уже стоят двое или трое пассажиров, вхожу я, за мной еще какие-то люди, каждый нажимает нужную ему кнопку, дверцы закрываются – и в эту минуту раздается громкая мелодия. Как я понимаю, у кого-то из пассажиров звонит в кармане мобильник.
Странно – никто и ухом не ведет. А между тем мобильник просто-таки заливается: «Катится, катится голубой вагон…» Что?! Да ведь «Голубой вагон» звучит не в чьем-то кармане, а в моей сумке с подарками.
Это не мобильник поет – это поет мой крокодил!
Тот самый, который лежит у меня в сумке. Видимо, что-то случайно нажало кнопочку на его брюхе, вот и заиграла музыка.
Я ощупью выключаю крокодила и сконфуженно оглядываюсь. Хорошо воспитанные европейцы делают вид, что ничего не произошло, и отводят глаза. И только один человек смотрит на меня как-то недоверчиво, словно бы в растерянности. Он высокого роста, худощав, довольно смугл, у него узкое лицо, узкие поджатые губы и темные глаза. Я его где-то видела раньше. Наверное, он летел в том же самолете, вот что. Типа соотечественник. Как бы земляк…
Я делаю попытку неловко улыбнуться – и в то же мгновение выражение растерянности тает в его глазах, они прищуриваются и делаются похожи на два бритвенных лезвия. Такое ощущение, что меня вот-вот полоснут по горлу…
Я цепенею. Я уже видела эти глаза! Я уже видела этого человека! Прошлой ночью – в нашем роддоме.
Не важно, что видела я его мельком. Не важно, что была ночь, что я едва держалась на ногах от усталости. Как сказано в каком-то романе, забыть глаза, которые смотрели на тебя поверх пистолетного дула, нельзя!
А эти глаза-бритвы смотрели на меня именно что поверх пистолетного дула. Потом из этого своего пистолета он застрелил Василия – и исчез. Скрылся. Убежал…
Вернее, улетел. Вместе со мной – во Франкфурт!
Боже мой! Но как он узнал, что лечу «Люфтганзой» в Париж?! Ведь я сама до последней минуты этого не предполагала!
В ту же секунду я понимаю, что ничего он не узнал. Он спасал свою шкуру так же, как и я. Он ринулся прочь из родимой стороны, убегая от преследования, ринулся куда глаза глядят и куда самолеты летят. А может быть, у него пути отхода были распланированы заранее? Да какая разница! То, что мы оба оказались во Франкфурте, – это безумное, жуткое, страшное, случайное, роковое, фатальное совпадение, на которые так горазда жизнь и которые кажутся совершенно надуманными и неестественными, когда читаешь о них в каком-нибудь детективе.
Так распорядилась Судьба – автор романа под названием «Жизнь». И теперь у несостоявшегося убийцы есть все шансы исправить ошибку, а у меня – заполнить пробелы в своем образовании. Например, кое-что узнать о мире ином…
Господи! Зачем я полетела «Люфтганзой»? Зачем я подобрала на площади ту бледно-красную бумажку? Зачем я спасла ворону?.. Все из-за нее!
Меня кто-то толкает. Лифт остановился! Люди выходят! Но ведь люди – мое спасение! Он не будет убивать меня на глазах у людей! Он загонит меня в какой-нибудь пустой угол, и тогда…
Я не дам загнать себя в пустой угол. Я ни на минуту не должна оставаться одна!
Я первой выскакиваю из лифта. Господи, где там мои стрелочки, мои буковки и цифирки? Лечу что было сил по коридору – точной копии того, откуда я только что прибыла, даже очередь в туалет совершенно такая же! – и вдруг вижу надпись: А-54.
Это стойка регистрации. «PARIS, 4940» значится на табло. Это номер моего рейса. Это место моего назначения. Вот он, вход (вернее, выход, спасительный выход!) в Париж!
Оглядываюсь – но бессмысленно искать в толпе моего преследователя. Он отнюдь не пыхтит за мной след в след, наставив на меня пистолет. Он затерялся среди людей, и на какой-то миг мне даже начинает казаться, что все это мне привиделось: бритвенные лезвия его глаз, мгновенное изумление на узком, сухом лице, которое враз сменилось жуткой радостью людоеда…
Это не сон. Это не сон, и то, что случилось прошлой ночью, случилось наяву.
Где он? Где мой преследователь, убийца? А может быть, он потерял мой след? Отстал?
Подбегаю к стойке, сую очередной люфтганзовской даме билет, проскакиваю контроль безопасности. На сей раз крокодил не вызывает никакого интереса, и слава богу. Скорей бы в спасительный «накопитель»!
– Куда мне идти? – спрашиваю на своем весьма условном английском.
– Присядьте здесь, – отвечает служительница (ее произношение не в пример лучше моего), обводя широким жестом несколько кресел, которые окружают стойку. В креслах уже сидят десятка два людей с сумками. Не сразу соображаю, что они тоже летят моим рейсом и ждут, когда начнется посадка.
Боже ты мой! В этой несчастной Европе даже «накопителя» нет! И если убийца и потерял меня на какие-то минуты, то очень быстро снова отыщет. Вот она я, собственной персоной, на виду! В панике озираюсь – и вижу чуть невдалеке от стойки дверку с той самой фигуркой, около которой нынче во Франкфурте такой нездоровый ажиотаж. И никакой очереди!