На край света (трилогия) Голдинг Уильям
Я метнулся следом за художником, сгреб его и отбросил в сторону. Ко мне присоединились Саммерс и Виллер, все вместе мы споткнулись об Олдмедоу – нет-нет, смерть есть смерть, ее надо описывать серьезно, – и выкатились в коридор, где собравшиеся вновь встретили нас гробовым молчанием. В некоторых ситуациях лучшая реакция – никакой реакции вовсе; пожалуй, им всем стоило бы разойтись. Кое-как мы затащили продолжавшего толковать о пользе спиртного Брокльбанка в его каюту, к смущенным, притихшим женщинам.
– Тихо, тихо, дружище, ложитесь-ка в койку, – бормотал я.
– Нервная горячка – такая штука…
– Да что еще за слабость?! Укладывайтесь, вам говорят! Миссис Брокльбанк, мисс Брокльбанк, ради всего святого!..
Дамы опомнились и помогли мне. Я выскочил из каюты, захлопнул дверь и тут же увидел, как Андерсон сбегает по трапу обратно в коридор.
– Итак, господа?
– Как мы установили, капитан Андерсон, мистер Колли мертв, – ответил я сразу и за себя, и за Олдмедоу.
– А почему до меня доносились крики о какой-то там «нервной горячке»? – прищурился капитан.
Из каюты Колли вышел Саммерс и закрыл за собой дверь. Этот жест вежливости в таких обстоятельствах выглядел довольно курьезно. Лейтенант переводил взгляд с меня на капитана и обратно. Пришлось отвечать – без всякой охоты, но что еще оставалось делать?
– Это замечание, сэр, принадлежало мистеру Брокльбанку, который, судя по всему, несколько не в себе.
Готов поклясться, что у капитана вновь заблестели глаза, а на щеках наметились ямочки. Он оглядел толпу свидетелей.
– Тем не менее у мистера Брокльбанка имеется кое-какой медицинский опыт!
Прежде чем я успел хоть что-либо возразить, Андерсон скомандовал в своей прежней, деспотической манере:
– Мистер Саммерс, проследите за тем, чтобы были сделаны необходимые приготовления.
– Есть, сэр.
Андерсон удалился бодрым шагом, а Саммерс продолжил раздавать приказания тоном, до боли напоминавшим капитанский:
– Мистер Виллис!
– Да, сэр!
– Вызовите на корму парусных дел мастера, его помощников да трех матросов покрепче. Возьмите тех, кто не на вахте и отбывает наказание.
– Есть, сэр.
И никакой тебе показной печали – верной спутницы профессиональных гробовщиков. Мистер Виллис бегом унесся наверх, а лейтенант обратился к пассажирам в своем привычном, мягком тоне:
– Дамы и господа, поверьте, не стоит вам наблюдать то, что сейчас последует. Могу я попросить вас очистить коридор? Свежий воздух палубы куда больше пойдет вам на пользу.
Вскоре в коридоре остались только слуги да мы с Саммерсом. Дверь одной из каморок распахнулась, и перед нами предстал совершенно нагой Брокльбанк, вещающий с комической серьезностью:
– Слабость – обратная сторона горячки, джентльмены. Желаю вам хорошего дня.
Его втащили обратно, дверь захлопнулась. Саммерс повернулся ко мне:
– А вы, мистер Тальбот?
– Я по-прежнему исполняю просьбу капитана, разве нет?
– Думаю, ее действие окончилось вместе со смертью мистера Колли.
– Мы с вами толковали о честной игре и положении, которое обязывает. Думаю, я нашел слово, которое их объединяет.
– Какое же?
– Справедливость. Или, ежели вам будет угодно, правосудие.
– И вы уже решили, кто сядет на скамью подсудимых?
– А вы нет?
– Я? Я в капитанской власти, сэр. У меня нет покровителя.
– Не будьте так уверены, мистер Саммерс.
Лейтенант изумленно посмотрел на меня и, задохнувшись, переспросил:
– Я…
Но тут коридор заполнили вызванные Виллисом матросы.
– Могу я попросить вас выйти на палубу? – глядя то на них, то на меня, спросил Саммерс.
– Лучше выпью стакан бренди.
Я проследовал в пассажирский салон, где под огромным кормовым окном сидел Олдмедоу с пустой бутылкой в руке. Он тяжело дышал, на лбу выступила обильная испарина. Щеки, однако, порозовели.
– Глупость какая, – пробормотал он. – Сам не знаю, что на меня нашло.
– Так-то вы ведете себя на полях сражений, Олдмедоу? Простите-простите! Я и сам не в себе. Мертвец, лежащий в той же позе, в которой я совсем недавно видел его… хотя он уже тогда был… но теперь, окостеневший и холодный, как… Стюард! Да где, черт побери, его черти носят! Стюард! Бренди мне и мистеру Олдмедоу!
– Я понял о чем вы, Тальбот. Дело в том, что я еще ни разу не был на поле боя, не слыхал ни единого выстрела, за исключением того раза, когда мой соперник промазал не менее чем на ярд. Как тихо стало на корабле!
Через дверной проем было видно, как в каюту Колли, толпясь, заходят матросы. Я захлопнул дверь и повернулся к Олдмедоу.
– Вскоре все будет позади. Наши чувства вполне объяснимы, не так ли?
– Несмотря на то, что я ношу форму войск Его Величества, я никогда не видел покойников – разве что какого-нибудь каторжника в цепях. Именно поэтому мне стало так плохо – когда я до него дотронулся, понимаете? Между прочим, я из Корнуолла.
– С таким-то именем?
– Представьте себе, там не все носят имена на Тре, Пол или Пен. Господи, как же шпангоуты скрежещут! У нас изменился ход?
– Вряд ли.
– Тальбот, не кажется ли вам…
– Что, сэр?
– Ничего.
Мы посидели в молчании. Я почти ничего не чувствовал, кроме тепла, от заструившегося по жилам бренди. Вошел Саммерс. За его спиной я заметил группу матросов, выносивших на палубу парусиновый сверток. Лейтенант тоже не до конца избавился от бледности.
– Бренди, Саммерс?
Он покачал головой.
Олдмедоу поднялся на ноги.
– Думаю, глоток свежего воздуха мне не повредит. Как глупо все вышло! Чертовски глупо.
Мы с Саммерсом остались вдвоем.
– Мистер Тальбот, – понизив голос, сказал он. – Вы говорили о справедливости.
– Говорил.
– У вас есть дневник.
– И что же?
– И все.
Саммерс многозначительно кивнул и вышел. Я остался сидеть, как сидел, думая о том, насколько же плохо, в сущности, мы понимаем друг друга. Саммерс и не догадывается, что я уже использовал дневник для… Нет, не то чтобы я собирался лгать на его страницах тому, чьи чистосердечные суждения… Вы, ваша светлость, любезно советовали мне поупражняться в искусстве лести. Однако как это возможно – льстить тому, кто мигом разгадает малейшую к этому попытку? Так разрешите мне ослушаться вас хотя бы в этом!
В общем, я обвинил капитана в злоупотреблении властью и даже своими руками записал в дневник суждение Саммерса о том, что часть вины лежит на мне. Не знаю, чего еще можно требовать от меня во имя справедливости. Впереди целая ночь и… Только сейчас, написав эти строки, я вспомнил о записях самого Колли, в которых, наверное, содержатся еще более веские доказательства жестокости капитана и вины вашего крестного сына. Да, пожалуй, взгляну, что там накорябал злополучный пастор, а потом постараюсь уложить себя в постель.
О Господи. Я сделал это, и лучше бы я этого не делал! Бедный, бедный Колли, бедный Роберт Джеймс Колли! Билли Роджерс, Саммерс с ружьем, Деверель и Камбершам, Андерсон – грозный, беспощадный Андерсон!
Если в мире есть хоть какая-то справедливость… По почерку моему вы, наверное, видите, какое впечатление произвели на меня найденные записи, и я… я…
Сквозь зарешеченное окошко пробивается свет. Близится утро. Что же мне делать? Не могу же я отдать записки Колли – и не просто записки, а письмо, пусть без начала и без конца, – не могу же я отдать их капитану, хотя, строго говоря, именно это я и обязан сделать. И что же случится потом? Они просто-напросто полетят за борт, и никто никогда о них не узнает. Будет объявлено, что Колли умер от нервного истощения, да и дело с концом. Моя роль в этой истории испарится вместе с письмом. Не слишком ли я строг к себе? Ведь Андерсон – капитан, и, что бы он ни сотворил, всему найдется законное оправдание. Саммерс мне тоже не советчик. На кону все его будущее. Он может сказать, что хоть я и справедливо считаю письмо важной уликой, права прятать и присваивать его себе я не имею.
Что ж. Я ничего не спрячу. Я поступлю единственно справедливым образом – я имею в виду настоящую справедливость, а не ту, которую являет собой капитан или сухопутные судьи, – и передам все доказательства в руки вашей светлости. Андерсон боится, что его спишут на берег. Если вы, как и я, считаете, что в своей жестокости он перешел всякие границы, тогда вовремя сказанное нужным людям слово может многое решить.
А я? Я описан гораздо правдивей, чем мне, честно говоря, хотелось бы. И поступки, которые казались мне достойными… Что ж, судите и меня.
Ах, Эдмунд, Эдмунд! Что за сентиментальные причуды? Разве не считал ты себя человеком трезвого ума, а не чувствительности? Разве не ощущал – нет, разве не верил, что беспечно принятая тобой общечеловеческая система морали уделяет больше внимания упражнениям разума, нежели порывам души? Вот и сейчас перед тобой вещь, которую хочется не обнародовать, а изорвать в клочья!
Я читал и писал всю ночь, простите мне некоторую невнятность. Все так зыбко и странно, и сам я словно бы в полусне. Пойду добуду клея и прикреплю письмо пастора тут, на этой странице. Оно станет еще одной частью Дневника Эдмунда Тальбота.
Сестра Колли ничего не должна знать. Еще одна причина для того, чтобы спрятать записки. Ее брат умер от нервной горячки – почему нет? Несчастная девушка-переселенка наверняка умрет от нее раньше, чем мы достигнем берега. О чем это я? Ах да, клей. Должен быть у кого-нибудь. К примеру, из копыт Бесси. Виллер наверняка поможет – вездесущий, всезнающий Виллер. А потом надо будет все спрятать. Теперь этот дневник несет в себе угрозу, подобно заряженному ружью.
Первая страница, а то и две утеряны. Именно их или ее я видел в руке у Колли, когда он в пьяном угаре шествовал по коридору с поднятой головой – шествовал, сияя, словно по небесам. Потом он впал в хмельное забытье, после чего пробудился – наверняка не сразу, мало-помалу. Какое-то время он не помнил, кто он и где он, а потом преподобный Роберт Джеймс Колли наконец-то пришел в себя.
Нет. Мне не нужно воображать, каково ему было. Я ведь заходил к нему в это самое время. Может быть, именно мои слова заставили его вспомнить все, что он потерял? Самоуважение. Симпатию коллег. Мою дружбу. Мое покровительство. В агонии схватил он злосчастное письмо, смял его и засунул как можно дальше – как засунул бы он сами воспоминания о случившемся, если бы это было возможно – подальше, поглубже, под койку, не в силах вынести мысли о… Нет, пора унять воображение. Разумеется, Колли довел себя до смерти, но вряд ли из-за дурацкого, одного-единственного… Вот если бы он совершил убийство или… Будучи тем, кто он есть, вернее – был… Нет, это просто бред, абсурд какой-то! Какая женщина могла бы подойти ему тут, на корабле?
А я что же? Я мог бы спасти его, если поменьше думал о собственной важности, и о том, что он утомит меня до смерти!
Ох уж эти суждения, рассуждения, интересные зарисовки и всплески остроумия, которыми я намеревался поразить вашу светлость! Вместо них приходится предоставлять вашему вниманию подробное описание счетов Андерсона и моих собственных просчетов.
Итак, перед вами:
ПИСЬМО КОЛЛИ
…Самое тяжкое и бессмысленное из своих испытаний я скрою завесой молчания. По причине затянувшейся морской болезни первые часы и дни запечатлелись в моей памяти смутно. Да и не хотелось мне живописать подробности – спертый воздух, жестокие нравы, распутство, богохульство – на корабле поневоле становишься всему этому свидетелем, будь ты даже лицо духовного звания! Теперь же, полностью оправившись от болезни, я в состоянии взяться за перо, и не могу удержаться, чтобы не вспомнить первые проведенные на корабле минуты. Пробившись через толпу на берегу, состоявшую из самой разношерстной публики, я попал на борт нашего славного корабля способом весьма трудоемким: меня подняли на палубу в своеобразной петле – наподобие качелей, висевших у нас позади хлева, – только несколько более сложно устроенной. На палубе я увидел молодого офицера, державшего под мышкой подзорную трубу.
Вместо того чтобы приветствовать меня, как подобает джентльмену приветствовать джентльмена, он повернулся к своим спутникам и высказался следующим образом:
– О Г…и, пастырь! Да наш «ворчун-драчун» выше мачты подпрыгнет!
Это один из примеров того, что мне предстоит здесь выносить. Не стану перечислять прочие подробности, дорогая сестра, ибо миновало уже много дней, как мы распрощались с берегами Альбиона. Хотя я немного окреп и могу сидеть за небольшой откидной доской, которая для меня и priedieu[36], и пюпитр, и обеденный стол, на большее я покуда не решаюсь.
Мой первейший долг (после исполнения обязанностей, налагаемых на меня саном священника) – представиться нашему доблестному капитану, который владеет апартаментами двумя этажами – или, как мне теперь следует говорить, двумя палубами – выше. Надеюсь, он согласится передать мое письмо на какой-нибудь корабль, следующий обратным курсом, и таким образом ты получишь от меня весточку пораньше.
Покуда я писал, ко мне в каютку явился Филлипс (мой слуга!) и принес немного бульону. Он отсоветовал немедленно идти к капитану Андерсону. По его мнению, мне следует окрепнуть и начать принимать пищу в пассажирском салоне, а не в каюте – хотя бы столько, сколько я смогу, – и поупражняться в ходьбе в коридоре или же на палубе, где попросторней, – в том месте, которое он называет шкафутом, то есть там, где находится самая высокая мачта.
Моя милая сестрица, пусть я и не мог принимать пищу, как все же неблагодарно было с моей стороны роптать на свой жребий! Здесь истинный рай земной, нет, морской! Солнышко пригревает – настоящая благодать. А до чего красиво море – переливается красками, аки оперение птиц Юноны (сиречь павлинов), которые разгуливают по террасам Мэнстона. (Напоминаю: не упускай ни единого случая выказать внимание тамошним обитателям.) Подобное зрелище – наилучшее лекарство, коего можно пожелать, в особенности в сочетании с отрывком из Писания, предназначенным на каждый день.
На горизонте ненадолго появился парус, и я вознес краткую молитву за наше благополучие, кое в руцех Божиих. Спокойствие офицеров и матросов помогает мне сохранять самообладание, хотя, впрочем, любовь и забота Спасителя – вот якорь, куда более надежный для меня, чем любой якорь на судне.
Посмею ли я признаться: когда неизвестный парус ушел за горизонт – а весь корабль так и не появился, – я поймал себя на суетных мечтаниях – будто корабль напал на нас, и я свершил героическое деяние – не из тех, которые пристали служителю Церкви; будучи в летах самых юных, я мечтал порой стяжать славу и богатство, сражаясь вместе с Героем Англии[37]. В сем простительном прегрешении я быстро покаялся. Ведь герои окружают меня со всех сторон и для них-то я и должен совершать богослужения. Я почти желал битвы – ради них! Они честно несут свою службу, бронзовые от загара; их мускулистые торсы обнажены, буйные кудри собраны в косы, штаны облегают сильные ноги и расширяются внизу, словно ноздри жеребца. С легкостью взбираются они на высоту сто футов. Не верь, прошу тебя, россказням недоброжелателей и дурных христиан о безжалостном обращении с матросами. Жестоких телесных наказаний мне тут видеть не доводилось, равно как и слышать о них. Самое суровое, что я видел – справедливое возмездие, примененное в должной степени к некоему юному джентльмену; досталось ему не более, чем иному нерадивому школяру, и кару он перенес столь же стоически.
Я должен дать тебе представление о нашем небольшом обществе, в котором мне предстоит жить неведомо сколько месяцев. Мы, то есть публика, так сказать, благородная, имеем резиденцию в задней части судна. По другую сторону шкафута имеется стена, а в ней – два проема с лестницами, или, как здесь говорят, трапами. Тут обитают наши славные матросы, а также пассажиры сортом пониже: переселенцы и тому подобное. Над всем этим возвышается еще одна палуба – полубак, а дальше – удивительнейшая вещь: бушприт. Ты, подобно мне, привыкла считать, что бушприт (помнишь корабль в бутылке у мистера Вэмбри?) – это палка, которая торчит с переднего конца корабля. Так вот, должен тебе сообщить: бушприт – мачта не хуже прочих, только расположена она почти горизонтально. Имеются на ней и реи, и штаги, и даже фалы. Скажу более – если другие мачты напоминают огромные деревья, по ветвям коих карабкаются наши отважные моряки, то бушприт можно уподобить дороге, крутой дороге, по которой они ходят, а порой и бегают. В поперечнике бушприт более трех футов. И прочие «палки» – мачты – именно такой толщины. Самого толстого бука в лесу Сейкера не хватит на эдакую громадину. Когда мне приходит на ум, что напавший враг или, что еще ужаснее, силы стихии могут сломать их с той же легкостью, с которой мы обрываем морковную ботву, меня охватывает ужас. Боюсь я, конечно, не за свою жизнь. Это ужас перед величием огромной военной машины и еще одно необычайное ощущение – трепет перед природой существа, чье желание и долг – управлять такими громадинами во славу Бога и короля. И разве у Софокла (древнегреческий драматург) хор, обращаясь к Филоктету, не напоминает ему о том же самом?
Воздух теплый, порой жаркий, солнце ласкает нас горячими лучами. Если не проявить должной осторожности, такая ласка может и с ног свалить! Даже сидя здесь, я чувствую на щеках тепло солнечных лучей. Небо сегодня с утра было лазурно-голубое, и безбрежный океан, покрытый белыми барашками, ничуть не уступал ему голубизной. Я почти возликовал от такого зрелища, и от того, как кончик бушприта – нашего бушприта! – выписывает круги над четкой линией горизонта.
На следующий день.
Я значительно окреп и уже могу принимать пищу. Филлипс говорит, что скоро я окончательно поправлюсь.
Погода несколько переменилась. На смену вчерашней яркой лазури пришла белая дымка; ветер слабый, а то и вовсе пропадает. Бушприт – раньше стоило мне неосторожно бросить на него взгляд, как у меня делались приступы морской болезни, – словно замер. С той поры, как сокрылись за волнами берега нашей отчизны, окружающий мир переменился не менее трех раз. Где, вопрошаю я, леса и тучные нивы, где цветы и серая каменная церковь, в которой мы с тобой всю жизнь молились? А церковное кладбище, где упокоились наши дорогие родители, точнее, земные останки наших дорогих родителей, нашедших, несомненно, должную награду на небесах? Где все те сцены, кои были важнейшей частью твоей и моей жизни? Подобные вещи не подвластны человеческому рассудку. Есть нечто материальное, твержу я себе, что связывает место, где я был раньше, и место, где нахожусь теперь, подобно тому, как дорога соединяет у нас Верхний и Нижний Комптон. Разумом я все понимаю, а сердце мое не находит покоя. Я упрекаю себя, говоря, что Господь наш находится здесь, равно как и там, а вернее всего, наше «здесь» и «там» для Его взора – одно и то же место.
Я снова выходил на палубу. Белый теплый туман стал еще гуще. Видны лишь очертания людей. Корабль остановился, паруса обвисли. Шаги мои звучали неестественно громко; я старался не обращать внимания. Никого из пассажиров я не встретил. Корабль ничуть не скрипел; отважившись выглянуть за борт, я не увидал ни волн, ни даже легкой ряби. Итак, я пришел в себя, но едва-едва. В этом горячем мареве я провел всего несколько минут, как вдруг по правую руку от нас сверкнула в тумане и вонзилась в воду белая молния. Одновременно прогремел и гром, от которого у меня зазвенело в ушах. Прежде чем я развернулся и ударился в бегство, раздались один за другим еще несколько раскатов и полился дождь… я чуть не сказал «рекой». Но тут словно и вправду собрались воды со всей земли. Огромные капли отскакивали от палубы чуть ли не на ярд! От поручней, где я стоял, до коридора было рукой подать, но я успел весь промокнуть. Я разделся, насколько дозволяло приличие, и, в изрядном потрясении, сел за это письмо. Уже четверть часа – жаль, у меня нет хронометра! – дождь так и льет, струи так и хлещут по палубе.
Теперь буря громыхает в отдалении.
Судя по свету, проникающему в каюту из коридора, выглянуло солнце. Подул легкий ветерок – и вот слышится поскрипыванье, журчанье, плеск. Я сказал, что выглянуло солнце – но оно тотчас же и закатилось.
У меня же помимо ярких воспоминаний о пережитом испуге осталось не только ощущение Его ужасной силы и могущества Его творения, а еще и мысль о крепости нашего корабля, отнюдь не о его хрупкости и уязвимости! Я думаю о нем, словно об отдельном мирке, небольшой вселенной, где протекает наша жизнь и где мы получаем награду или кару. Надеюсь, в этой мысли нет ничего нечестивого. Мысль странная и неотвязная. Она не оставляет меня; ветер стихает, и я решил опять выйти. Наступила ночь. Не могу тебе описать, как высоко к звездам вздымаются наши мачты, сколь безбрежны наши паруса, и как далеко внизу колышется темная посверкивающая вода. Я замер у поручней, и не знаю, сколько так прошло времени. Пока я стоял, пролетел последний порыв ветра; блеск воды и звездное небо сменились пустотой и мраком. Настоящее таинство. Это напугало меня; я отвернулся и увидел едва освещенное лицо штурмана Смайлса. По словам Филлипса, Смайлс после капитана второй, кто отвечает за навигацию корабля.
– Мистер Смайлс, скажите, какая здесь глубина?
Как я уже убедился, штурман – человек странный. Он склонен к долгим размышлениям и созерцанию. Его имя[38] ему подходит, ибо манерой задумчиво улыбаться он отличается от своих товарищей.
– Кто знает, мистер Колли.
Я принужденно рассмеялся. Штурман подошел ближе и стал всматриваться мне в лицо. Ростом он даже меньше меня, а я, как ты знаешь, никоим образом не великан.
– Наверное, миля, а то и две – как знать? Можно бы и промерить глубину, но мы не меряем. Нет необходимости.
– Больше мили!
Меня одолела вдруг слабость. Мы подвешены меж твердью, сокрытой под водами, и небом – подобно ореху на ветке или упавшему в пруд листу. Не могу передать тебе, дорогая сестра, ужаса, который я испытал, а точнее, странного чувства: мы, живые создания – и здесь, где не место человеку!
Нынешней ночью я писал при свете весьма дорогой свечи. Мне, как ты знаешь, следует проявлять крайнюю бережливость, однако иного выхода не было, и хотя бы за этот расход меня следует простить. Именно в таких, как у меня, обстоятельствах – пусть даже человек в полной мере пользуется утешением, которое дает ему религия и позволяет его натура, – так вот, именно в таких обстоятельствах человеку нужен товарищ. Однако дамы и господа в этой части судна отвечают на мои приветствия без всякого радушия. Сперва я думал, что они ведут себя по пословице: «Пастыря не чурайся, но лишний раз ему не попадайся». Я снова и снова расспрашивал Филлипса, да, видно, напрасно. Откуда ему знать про обычаи сословия, к коему он не принадлежит? Он пробормотал лишь, что по народному поверью священник на корабле все одно что женщина на рыбацком судне – приносит несчастье. Однако столь примитивные и предосудительные суеверия отнюдь не свойственны нашим дамам и джентльменам! Это не причина. Вчера мне показалось, будто я отыскал разгадку их непонятного ко мне пренебрежения. Среди нас есть знаменитый, или, скажем, известный вольнодумец, некий мистер Преттимен, сторонник республиканцев и якобинцев. Большинство относится к нему с неприязнью. Он невысок и коренаст. Его лысую голову обрамляет беспорядочный ореол – сколь неудачно, однако, я выражаюсь! – беспорядочная бахрома каштановых волос, свисающих на шею ниже ушей.
Мистер Преттимен яростно жестикулирует, что происходит, вероятно, от хронического негодования. Дамы помоложе его избегают; единственная, кто его поддерживает – мисс Грэнхем, дама зрелых лет и, как я полагаю, убеждений достаточно твердых, чтобы выстоять под жаркими аргументами этого господина. Есть здесь также одна молодая леди, мисс Брокльбанк – выдающейся красоты; о ней больше писать не стану, а то ты решишь, что я лукавлю. Она-то по крайней мере смотрит на твоего брата без недоброжелательства. Правда, ей приходится уделять много времени своей больной матушке – та страдает от морской болезни еще более меня.
Напоследок я приберег рассказ о молодом человеке, с которым надеюсь – и молюсь об этом! – подружиться в путешествии. Он настоящий аристократ и обладает врожденным великодушием и благородством. Несколько раз я набирался смелости и приветствовал его, а он вежливо мне отвечал. Его пример может воздействовать на прочих пассажиров.
Сегодня утром я еще раз выходил на палубу. Ночью дул ветер, и мы слегка продвинулись, но теперь опять тихо. Паруса обвисли, в теплом воздухе стоит дымка, даже пополудни. И снова, и с той же пугающей внезапностью мелькнули в тумане вспышки молнии – ужасные в своем неистовстве.
Я забился в каюту с сильнейшим ощущением нашей беззащитности перед сими ужасными явлениями, и ко мне вернулось чувство, будто мы висим над водяной бездной, отчего у меня едва достало сил сложить руки для молитвы.
Однако мало-помалу я пришел в себя и обрел мир, хотя вокруг все так и бурлило. Я напомнил себе – и это следовало сделать раньше, – что одна добрая душа, одно доброе деяние, добрая мысль, и более того, прикосновение Благодати Господней, сильнее, нежели все бесконечные мили струящегося тумана, и влаги, и ужасающего простора, и угрюмого величия океана. Конечно, подумал я с некоторой неуверенностью, люди скверные в своем невежестве испытывают здесь лишь страх смерти, в каковом пребывают по причине собственной греховности. Видишь ли, дорогая сестра, необычное окружение, слабость, проистекающая от моей затянувшейся морской болезни, врожденная робость, заставившая меня замкнуться в своей раковине, – все вместе произвело во мне нечто наподобие временного нарушения рассудка. Я даже принял крик какой-то морской птицы за вопли мятущейся души, из тех, о коих упоминал. Я смиренно возблагодарил Господа, за то, что он дал мне осознать мое заблуждение, прежде чем я полностью в оное уверовал.
Я избавился наконец от апатии. Мне видится по крайней мере одна причина, по которой ко мне относятся с таким безразличием. Я до сих пор не представился нашему капитану; это могло показаться неучтивостью по отношению к нему! Свою небрежность я намерен исправить как можно скорее. Подойду к нему и выражу сожаление, что вследствие моего недомогания на корабле не проводились воскресные службы, поскольку собственного капеллана на судне нет. Я должен изгнать – и изгоню! – из памяти низкие мысли о том, как при моем прибытии на судно офицеры отнеслись ко мне с меньшим почтением, чем требует мой сан. Наши отважные защитники, я не сомневаюсь, на самом деле вовсе не таковы. Дабы подготовиться к нанесению визита капитану, я немного прогуляюсь по палубе. Ты помнишь мою всегдашнюю застенчивость перед лицом Власти и понимаешь, каково мне!
Я опять побывал на шкафуте и снова поговорил со штурманом. Он стоял с левой стороны судна и со свойственной ему сосредоточенностью взирал на горизонт; точнее сказать, туда, где следовало быть горизонту.
– Доброе утро, мистер Смайлс! Хорошо бы этот туман рассеялся…
Он улыбнулся – как всегда загадочно-отрешенно.
– Ладно, сэр. Я посмотрю, что можно сделать.
Я рассмеялся над его остротой. Хорошая шутка помогла мне полностью прийти в себя и даже избавиться от ощущения необычности происходящего. Я отправился к перилам (которые называются фальшборт) и посмотрел вниз, где в боках нашего необъятного корабля виднелись пушечные отверстия.
Шли мы медленно, и вода вокруг бортов лишь чуть завихрялась; я заставил себя разглядывать ее спокойно. Ощущение бездонной глубины – как описать его? Ведь и запруда у мельницы, и речные заводи кажутся глубокими! А здесь, в «водовратном океане» Гомера – бесконечное однообразие и впереди, и позади корабля, бороздящего воду. И вот я встретился с новой загадкой – да такой, которая Гомеру и не снилась! (Ведь Гомер, по общему мнению, был незрячим.) Как же может вода, соединенная с водой, образовать непроницаемость? Какую препону зрению воздвигает ее бесцветная прозрачность? Разве не видим мы через стекло, или алмаз, или хрусталь? Разве не видны нам солнце, луна и более слабые светила (я подразумеваю звезды) сквозь неизмеримую толщу атмосферы?
То, что ночью было черным и сверкало, а под страшными тучами казалось серым, теперь, под солнечными лучами, которые наконец-то прорвались сквозь туман, понемногу становится голубым и зеленым.
Отчего же мне, человеку Церкви, духовному лицу, знакомому с произведениями сильнейших умов нашего и предшествующих столетий и способному здраво их оценить, – отчего мне столь интересна, отчего так волнует и влечет меня материальная сторона мироздания?
Отправляющиеся на кораблях в море[39]! Думая о дорогой отчизне, я всякий раз не то чтобы тщусь проникнуть взором за горизонт (в моем воображении, конечно), но пытаюсь представить, сколько же суши, и вод, и страшных глубин потребно преодолеть взглядом, дабы увидать нашу – пусть будет по-прежнему «нашу» – деревню! Спрошу-ка я у мистера Смайлса, который, верно, хорошо разбирается в вычислении углов и прочего, – на сколько именно градусов нужно мне заглянуть за горизонт? Как, должно быть, странно будет у антиподов смотреть на носки своих туфель и думать, что ты… прости меня, я опять замечтался! Представь только, ведь и звезды там будут совсем незнакомые, и луна вверх тормашками!
Довольно предаваться фантазиям! Сейчас пойду и представлюсь нашему капитану! Быть может, причуды моего воображения, о коих я упоминал, развлекут его.
Я посетил капитана и изложу тебе факты, если смогу. Пальцы у меня онемели и не чувствуют пера. Ты и сама увидишь – по почерку.
Итак, я облачился с большим, чем всегда тщанием, вышел из каюты и поднялся по лестницам на самую высокую палубу, где обычно находится капитан. В передней ее части – чуть приопущенной – располагается штурвал и компас. Капитан Андерсон и старший офицер мистер Саммерс вместе смотрели на компас. Я видел, что минута неподходящая, и стал дожидаться. Наконец, эти джентльмены окончили разговор, и капитан направился к задней оконечности судна. Я двинулся следом, не желая упускать случай. Однако, не дойдя до перил, капитан развернулся. Поскольку я шел за ним по пятам, мне пришлось отпрянуть, причем самым неподобающим для священнослужителя образом. Не успел я обрести равновесие, как он зарычал – словно виноват был я один. Я пробормотал несколько приветственных слов, но капитан Андерсон только хмыкнул. Затем он заговорил, причем не попытался придать своей речи хотя бы видимость вежливости:
– Пассажирам сюда можно подниматься не иначе как по моему приглашению. Я не привык, сэр, чтобы у меня путались под ногами. Идите восвояси, сэр, да следите за ветром.
– Следить за ветром, капитан?
Я почувствовал, как меня куда-то тащат. Какой-то юнец тянул меня в сторону, пока не отвел к противоположному борту, подальше от капитана Андерсона. Он буквально шипел мне в ухо. Оказывается, та часть палубы, откуда дует ветер, безраздельно принадлежит капитану. Таким образом, я допустил оплошность… хотя не вижу, в чем виноват, кроме разве неведения, вполне естественного для человека, никогда прежде в море не бывавшего. Однако я думаю, что грубость капитана по отношению ко мне объясняется не так просто. Быть может, он приверженец какой-либо секты? Если так, то я, как скромный представитель христианской Церкви, которая раскрывает объятия даже для грешников, не могу не сожалеть о столь опасном и сеющем рознь заблуждении. Если же причина не в сектантстве, и презрение это вызвано разницей в общественном положении, то дело обстоит ничуть не лучше или почти столь же скверно. Я – служитель Церкви, и у антиподов меня ждет почетная, хоть и скромная стезя. У капитана не больше оснований важничать со мной, то есть даже меньше, чем у отцов Церкви, с которыми я дважды сиживал за одним столом у моего епископа! Я решился почаще прерывать свое уединение и показываться этому джентльмену – и всем пассажирам – в пастырском облачении, чтобы они, если уж не уважают меня, уважали хотя бы его! Я вполне могу рассчитывать на поддержку молодого джентльмена – мистера Эдмунда Тальбота, – а также мисс Брокльбанк и мисс Грэнхем. Очевидно, мне следует вернуться к капитану, почтительно извиниться за неумышленное вторжение и повести разговор о воскресных службах. Испрошу у него позволения причастить дам и господ, и, конечно, простых пассажиров – тех, кто пожелает.
Боюсь, только, публика на нашем корабле такова, что серьезных изменений к лучшему ждать не приходится. К примеру, довелось мне слышать о некоем ритуале, совершаемом у нас ежедневно, коему хотелось бы положить конец. Ты помнишь, как по-отечески суров наш епископ в своем осуждении пьянства среди низшего сословия. И как не осудить! Здесь же регулярно дают людям спиртное! Вот и еще одна причина для проведения служб – возможность заклеймить этот порок! Я вернусь к капитану и попробую умиротворить его. Ведь я должен быть всем для всех.
Я попытался – и потерпел унизительную, позорнейшую неудачу. Я, как уже писал, имел намерение подойти к капитанской палубе, извиниться за свое давешнее вторжение, получить дозволение подняться и тогда лишь перейти к вопросу о регулярных службах. Я едва в силах вспоминать поистине жуткую сцену, которая последовала за моей попыткой обратить на себя внимание офицеров и капитана, попыткой, совершенной с благими намерениями. Как я и собирался (и писал о том несколькими строками выше), я приблизился к месту, где стоял один из лейтенантов, а у штурвала – двое рулевых. Я поднял шляпу и вежливо произнес:
– Прекрасный нынче день, сэр.
Лейтенант мои слова проигнорировал, но то было еще не самое худшее. От задних перил раздался хриплый рев:
– Мистер Колли! Мистер Колли! Подите-ка сюда, сэр!
Не такого приглашения я ожидал. Мне не понравились ни слова, ни самый тон. Однако делать было нечего; я поднялся к капитану.
– Мистер Колли, вам непременно нужно разлагать моих офицеров?
– Разлагать, сэр?
– Именно так!
– Тут какая-то ошибка…
– С вашей стороны, сэр! Вы знаете, каковы полномочия капитана на его корабле?
– Думаю, весьма велики. Однако рукоположенный священник…
– Вы пассажир, сэр, всего-навсего. Более того, вы ведете себя гораздо хуже прочих.
– Сэр!
– Вы докучливы, сэр! Вас доставили на судно, не уведомив меня. Даже в отношении тюков и бочек ко мне проявили большую предупредительность. Я почтил вас доверием, надеясь, что вы умеете читать…
– Читать, капитан Андерсон? Конечно, я умею читать.
– Однако, несмотря на мои ясно изложенные распоряжения, вы, не успев еще полностью оправиться от болезни, уже дважды являлись сюда, отвлекая моих офицеров.
– Я ничего не читал, мне ничего не известно…
– Мои «Правила», сэр, изложены на бумаге, которая висит рядом с вашей каютой и каютами прочих пассажиров.
– Я не обратил…
– Чушь глупости, сэр! У вас есть слуга, и «Правила» висят на виду.
– Но я не…
– Ваше неведение вас не извиняет! Если вы хотите пользоваться такой же свободой, какой остальные пассажиры пользуются в кормовой части судна… или вы не желаете находиться в обществе дам и джентльменов? Ступайте и прочтите мои «Правила»!
– У меня есть право…
– Прочтите, сэр. И вызубрите наизусть!
– Как так, сэр? Неужто вы намерены обращаться со мной, как с мальчишкой?
– Если мне будет угодно, я буду обращаться с вами, как с мальчишкой, или же прикажу заковать в кандалы; если мне будет угодно, я прикажу вас высечь или же повесить на нок-рее.
– Сэр! Сэр!
– Вы сомневаетесь в моих полномочиях?!
Тогда я все понял. Как и мой бедный приятель Джош – ты его помнишь, – капитан Андерсон безумен.
Джош пребывал в здравом уме, покуда речь не заходила о лягушках. А тогда уж все могли убедиться в его мании – и услыхать, и, увы, увидать. Вот и капитан Андерсон в целом здоров, но, по злому стечению обстоятельств, избрал меня жертвой для своей мании унижать людей, отчего я и пострадал. Мне не остается иного, кроме как потакать ему, ибо, придя в бешенство, он способен привести в исполнение хотя бы некоторые свои угрозы. Я отвечал ему как можно непринужденнее, но голос мой, боюсь, постыдно дрожал.
– Что ж, пусть будет по-вашему, капитан Андерсон.
– Подчиняйтесь моим распоряжениям!
Я повернулся и тихо удалился. Уйдя от капитана, я почувствовал, как весь покрываюсь потом, совершенно холодным; лицо же у меня, напротив, так и пылало. Я испытывал сильнейшее нежелание видеть чьи-либо лица, встречаться с кем-либо взглядом. Из моих глаз лились слезы. Хотел бы я сказать, что то были мужские слезы ярости, но на самом деле я плакал от стыда. На суше нас судит государственная власть. В море же суд вершит капитан, чье присутствие, в отличие от государства, зримо; в море страдает достоинство человека. Тут своего рода соперничество – не странно ли? И потому люди… Но я опять сбился с повествования. Скажу лишь, что я добрался, точнее, дополз ощупью до окрестностей моей каюты. Когда я немного оправился, и в глазах у меня прояснилось, я принялся искать капитанские «Правила». Они и впрямь висели на стене рядом с каютами! Теперь-то я припомнил: пока я хворал, Филлипс толковал о каких-то «Правилах», и даже именно капитанских. Лишь тот, кто испытал страдания, подобные моим, может понять, какой малый след оставили его слова в моем ослабевшем сознании. И вот, пожалуйста – такое несчастье, если не сказать большего. Я проявил самую что ни на есть беспечность. «Правила» помещались под стеклом, которое – видимо, под воздействием испарений – было слегка мутным. Однако прочитать написанное мне удалось; важнейшую часть я привожу ниже.
«Пассажирам ни в коем случае не дозволяется беседовать с офицерами, когда те выполняют служебные обязанности. Пассажирам настрого запрещается заговаривать с вахтенным офицером, за исключением тех случаев, когда последний явно выразил намерение говорить с пассажиром».
Теперь мне ясно, в какое ужасное я попал положение. Вахтенный офицер, как я понял, и был старший офицер, беседовавший с капитаном, а во время моего второго посещения – лейтенант, стоявший рядом с рулевыми у штурвала. Проступок я совершил неумышленно, однако это ничуть его не умаляет. И пусть обращение со мной капитана Андерсона не соответствовало и никогда не будет соответствовать принятому между джентльменами, все же его в какой-то мере можно извинить, равно как и тех офицеров, которых я потревожил во время несения ими службы. К тому же самый род моей деятельности обязывает проявлять терпимость.
Я легко и быстро запомнил важнейшие фразы и сразу же возвратился на высокую капитанскую палубу, или, как называют ее моряки, «шканцы». Ветер несколько усилился. Капитан Андерсон расхаживал взад-вперед, а лейтенант Саммерс беседовал с другим офицером неподалеку от штурвала; двое рулевых вели наш огромный корабль по пенным волнам. Мистер Саммерс указал на какую-то веревку в хитросплетении снастей. Юный джентльмен, стоявший подле него, коснулся шляпы и кинулся вниз по лестнице – той самой, по которой я поднялся. Я приблизился сзади к капитану и стал ждать, когда он обернется. Капитан прошел сквозь меня!
Лучше бы так и произошло: слова мои не совсем преувеличение. По-видимому, он был глубоко погружен в раздумья. Рукой, которой капитан размахивал на ходу, он ударил меня в плечо, а потом грудью – в лицо, так что я зашатался и растянулся на выскобленных добела досках палубы.
Я с трудом перевел дух. Голова моя гудела от сильнейшего удара о палубу. В первый миг мне показалось, будто сверху на меня глядит не один, а два капитана. Я даже не сразу понял, что он обращается ко мне.
– Встаньте, сэр! Немедленно! Будет ли конец вашим дерзким выходкам?
Я пошарил по палубе в поисках шляпы и парика, собрался с духом и ответил:
– Капитан Андерсон, вы просили меня…
– Я, сэр, ничего не просил! Я отдал приказ!
– Мои извинения…
– Я не просил ваших извинений! Вы не на суше, вы – в море. Ваши извинения мне не нужны!
– И все же…
И тут я подумал – и испугался, – что, судя по его взгляду и налившемуся кровью лицу, капитан способен нанести мне оскорбление действием.
Он поднял кулак, и я шарахнулся прочь, так и не договорив. Но капитан стукнул себя кулаком в ладонь.
– Неужто мне снова и снова может докучать – у меня на шканцах! – всякий сухопутный бездельник, которому взбредет в голову здесь прогуляться? Ну? Отвечайте, сэр!
– Мои извинения были…
– Меня больше беспокоит ваша особа, сэр, взявшая в привычку являться туда, куда не следует, и тогда, когда не следует! Отвечайте-ка урок, сэр!
Лицо у меня перекосилось. Я наверняка покраснел не меньше капитана. Потел я все сильнее и сильнее. В голове у меня еще гудело. Оба лейтенанта старательно разглядывали горизонт. Рулевые у штурвала замерли, точно бронзовые статуи. У меня даже, кажется, вырвалось рыдание. Слова, которые я только что так хорошо помнил, начисто вылетели у меня из головы. Из-за слез я едва видел. Капитан, уже с меньшей, как мне хотелось думать, свирепостью, проворчал:
– Итак, сэр, повторяйте!
– Сейчас припомню, сейчас…
– Отлично. Вернетесь, когда вспомните. Понятно?
Должно быть, я пытался отвечать, потому что он прервал меня злобным ревом:
– Чего же вы ждете, сэр?!
Я не то что пошел, а полетел к себе в каюту. Достигнув второго пролета лестницы, я увидал, как мистер Тальбот и двое юных джентльменов – еще три свидетеля моего унижения! – поспешили скрыться в коридоре. Я скатился по лестнице, а вернее сказать, по трапу, кинулся к себе в каюту и рухнул на койку. Меня всего трясло, зубы у меня стучали. Я задыхался. Я думаю – нет, уверен, – что со мной сделался бы нервический приступ, или обморок, или судороги, и пришел бы конец если не моей жизни, то рассудку, не услышь я, как в коридоре мистер Тальбот сурово выговаривает одному из своих спутников. Он сказал нечто вроде: «Знаете, господин гардемарин, джентльмен не должен смеяться, когда другой джентльмен подвергается унижению».
От этих слов у меня полились слезы – слезы облегчения. Да благословит господь мистера Тальбота! Он единственный благородный человек на всем корабле, и я молюсь, чтобы, прежде чем мы достигнем цели нашего путешествия, я мог назвать его другом и поведать ему, как много значило для меня его расположение! Я опустился на колени и вознес благодарность за его доброе отношение и понимание, за его великодушие и милосердие. Я молился за нас обоих. Лишь позднее я смог сесть за стол и взвесить свое положение с относительным спокойствием.
Вновь и вновь обдумывал я случившееся и, наконец, осознал одну вещь. А осознав, снова едва не впал в панику. Не оставалось, а точнее, не остается никаких сомнений, что я сделался предметом особой враждебности со стороны капитана. Почти с трепетом ужаса я вспомнил тот момент, когда он, как я выразился, «прошел сквозь меня». Теперь я отчетливо видел: то было не случайно. Ударившая меня рука двигалась отнюдь не так, как обычно во время ходьбы, а поднялась неестественно высоко. Это же подтверждает и удар грудью, от которого я упал. Я понимал, чувствовал каким-то особым чутьем: капитан Андерсон ударил меня нарочно! Он – противник религии, вот в чем дело! Черная душа!
Слезы очистили мой разум. Я изнурен ими, но не сломлен! Я вспомнил о моем облачении. Он попытался его опозорить, но, сказал я себе, это под силу только мне. Даже не будь я священник, он не может меня обесчестить, поскольку на мне нет никакой вины, никакого греха, я всего лишь совершил оплошность, не прочитав его «Правила». И повинен в том не столько я, сколько моя хворь. Да, я вел себя неразумно, стал предметом насмешек и презрения со стороны офицеров и прочих джентльменов, исключая мистера Тальбота. Однако же – и я говорю это с полным смирением! – та же участь постигла бы и самого Господа. Я начал понимать, что мое положение – незаслуженно унизительное – должно стать мне уроком. Господь низвергает сильных и возвышает смиренных и покорных. Покорным пришлось мне быть поневоле – перед суровой силой, силой абсолютной власти. А смирение и так мне приличествует…
Милая моя сестрица…
Как все странно. То, что я написал, не годится для твоих… для ее глаз, ибо сильно ранит. Все это нужно как-то переписать, изменить, смягчить, и все же… Если я пишу не для сестры, то для кого? Для Тебя, Господи? Неужели я, подобно Твоим святым (особенно святому Августину), обращаюсь прямо к Тебе, милосерднейшему Спасителю? Подобная мысль – и мучительная, и утешительная – повергла меня на колени, и я долго молился. Но я нашел силы отогнать ее, ибо недостоин. Я не коснулся края Его одеяния, лишь узрел Его стопы… это помогло мне лучше понять и себя, и свое положение. Я сидел и размышлял.
Наконец я заключил, что следует сделать одно из двух. Первое: никогда более не появляться на шканцах, и всю оставшуюся часть пути держаться от них подальше, сохраняя достоинство. Второе: подняться к капитану, повторить «Правила» ему в лицо – и прочим, кто там будет, – и спокойно присовокупить какое-нибудь замечание вроде «Отныне, капитан Андерсон, я вас не обеспокою». Затем удалиться и никогда, ни при каких обстоятельствах, не посещать ту часть судна; вот разве капитан Андерсон снизойдет до извинений (в вероятность чего я, впрочем, не верю). Некоторое время я сочинял и репетировал свою последнюю речь перед ним. В конце концов я пришел к заключению, что капитан может просто не дать мне высказаться. Он ведь мастер на грубости. Стало быть, лучше избрать первый путь и не давать ему повода меня оскорблять.
Должен признаться, мой выбор принес мне огромное облегчение. С помощью Провидения мне удастся избегать капитана до самого конца плавания. И все же мой первый долг как христианина – простить его, каким бы чудовищем он ни был. И я смог простить, но только после молитв и раздумий о том, сколь ужасный жребий ждет его, когда он предстанет перед престолом Всевышнего. И я почувствовал себя его братом и пастырем и молился за нас обоих.
Помолившись, я, дабы развлечься, решил подобно известному персонажу светской литературы, а именно Робинзону Крузо, поразмыслить о том, каковы теперь будут мои, как я их в шутку называю, владения на корабле. К ним относится моя каюта, примыкающий к ней коридор, пассажирский салон, где я могу подкрепиться – если достанет смелости – в присутствии дам и джентльменов, бывших свидетелями моего унижения. Есть также некое необходимое помещение в нашей части судна и еще та палуба, которую Филлипс называет шкафутом – до белой полосы у главной мачты, полосы, отделяющей нас от простого люда: как матросов, так и переселенцев. На той палубе я буду прогуливаться в хорошую погоду. Там смогу встречаться с более благосклонно настроенными джентльменами – и дамами. Там же я постараюсь укрепить и развить дружбу с мистером Тальботом, ведь он тоже там гуляет. В сырую и холодную погоду мне, разумеется, придется ограничиться своей каютой и коридором. Даже если я буду вынужден довольствоваться этими помещениями, то смогу без особых неудобств вынести предстоящие месяцы плавания и избежать самого страшного – тоски, могущей привести к безумию. Все будет хорошо.
От таких мыслей и принятого решения я получил столько суетного удовольствия, сколько не получал с тех пор, как оставил дорогие моему сердцу места. Я тут же покинул каюту и начал прохаживаться по своим «владениям», размышляя о людях, которые, обрети они столь обширное пространство, радовались бы ему, как свободе! Подразумеваются узники, ввергнутые в темницу в борьбе за правое дело.
И хотя я, так сказать, отрекся от той части судна, право на которую дает мне уже само мое облачение и которая должна быть центром нашего общества, шкафут некоторым образом предпочтительнее шканцев! Я видел, как мистер Тальбот не только дошел до белой полосы, но и пересек ее и прохаживался среди простых людей, являя пример благородного демократизма.
После того как я написал предыдущие слова, я еще ближе познакомился с мистером Тальботом! Именно он, он сам меня отыскал! Вот кто по-настоящему предан вере. Он пришел ко мне в каюту и самым откровенным и дружеским образом упрашивал меня оказать честь плывущим на корабле и вечером обратиться к ним с небольшой речью. Я так и сделал – в пассажирском салоне. Не могу похвалиться, что многие из нашей знати – как я их зову – слушали с большим вниманием, а из офицеров и вовсе присутствовал лишь один. И потому обращался я к тем, чьи сердца, по моему мнению, открыты для моих слов: к молодой даме, весьма красивой и благочестивой, и к самому мистеру Тальботу, чья набожность вселяет веру не только в него лично, но и в его сословие в целом. Вот если бы вся английская знать, как мелкая, так и крупная, прониклась подобным духом!
На корабле, по-видимому, сказывается влияние капитана Андерсона, или же, возможно, меня игнорируют просто от утонченности манер и деликатности чувств – однако когда я сам приветствую со шкафута прохаживающихся по шканцам дам и господ, они редко отвечают на мои приветствия. Хотя, сказать по правде, последние три дня приветствовать мне никого не довелось – шкафут для прогулок непригоден, ибо весь залит морской водой. Мне уже не так худо, как раньше – я стал заправским моряком! А вот мистеру Тальботу очень скверно. Я спросил у Филлипса, в чем дело, и он с явным оттенком сарказма ответил, что тот, мол, скушал чего-то не то. Я отважился пройти по коридору и постучал в каюту мистера Тальбота, но он не отвечал. Набравшись смелости, я отодвинул щеколду и вошел. Молодой человек спал: на его щеках и подбородке виднелась недельной давности щетина. Осмелюсь ли описать впечатление, которое произвел на меня вид спящего? Я узрел лицо Того, кто страдал за всех нас, и когда, повинуясь невольному побуждению, я склонился к нему, то почувствовал – я не ошибаюсь! – в его дыхании благоухание святости! Я не счел себя достойным приложиться к его устам, но поцеловал руку, лежавшую поверх одеяла. И такова была сила добродетели, что я удалился, словно от алтаря.
Погода снова прояснилась. Я возобновил прогулки по шкафуту, а дамы и джентльмены – по шканцам. Я уже неплохой моряк: не сижу взаперти, могу бывать среди людей!
Воздух в каюте горячий и влажный. И то сказать, корабль наш приближается к самым жарким широтам. И вот я, в одной сорочке и своих невыразимых, сижу у пюпитра и сочиняю письмо – если только это письмо; оно, можно сказать, мой единственный здесь товарищ. Должен сознаться, что с тех пор, как капитан столь резко меня осадил, я все еще робею перед дамами. Мистер Тальбот, по слухам, поправляется и уже несколько дней как выходит из каюты, но меня сторонится – по-видимому, из деликатности, не желая меня лишний раз смущать.
Я снова был на шкафуте. Теперь там тихо и хорошо. Прогуливаясь по палубе, я составил о наших отважных моряках как раз такое мнение, коего люди сухопутные всегда и придерживались. Я понаблюдал вблизи этих простых тружеников. Славные парни, чьи обязанности заключаются в том, чтобы вести корабль: карабкаться по веревкам, проделывать непонятные вещи с парусами, причем в самом рискованном положении, ибо взбираются они на страшную высоту! Ради нашего продвижения им приходится нести службу денно и нощно. И они постоянно что-то моют, скребут, красят. Из обычных веревок они сооружают удивительнейшие конструкции. Я и не знал, что из веревки можно сделать такое! На суше я то и дело встречал искуснейшие образцы резьбы по дереву, изображающие веревку; здесь же я вижу сооружения из веревки, похожие более на произведения из резного дерева. Некоторые матросы, впрочем, и вправду вырезают что-то из дерева, из скорлупы кокосовых орехов, или кости, а то и слонового бивня. Иные изготавливают макеты кораблей, коими украшаются витрины лавок, окна гостиниц и портовых кабачков. Их изобретательности нет предела!
Все это я с удовольствием наблюдаю издали, укрывшись под деревянной стеной, от которой поднимаются лестницы к каютам пассажиров благородных. Наверху стоит тишина, иногда слышен негромкий разговор, иногда выкрикивают команды. Зато впереди, за белой чертой, люди и трудятся, и поют, и хлопают в ладоши под звуки скрипки – точно невинные дети пляшут они под музыку. В них словно воплотилось само Детство. Это даже приводит меня в некоторое недоумение.