Железный пар Крусанов Павел
– Видишь?
Я посмотрел в сторону, куда протянулся перст Фёдора.
Вдали возвышался бурый конус горы с широким белым пятном на склоне – будто тёртая рана, будто скребком содрали краску и обнажили материал творения.
– Соляная гора, – сказал Фёдор. – Вся глыбища – сплошь каменная соль.
Сытый желудок не позволил мне должным образом удивиться.
И как только Сергею хватает сил держаться одной кураги, овощей и лепёшек? Соблазн велик – кухарить здесь умеют.
Теперь глинобитные стройки вдоль дороги шли сплошной чередой.
На щитах, вместо президента, появились зелёные слова и огромные золотые цифры. Кулябу 2200 лет.
На полуденном солнце город выглядел необычайно светлым. Не выгоревшим, а таким, как россыпь кубиков рафинада на сером земляном блюде.
Солнце заливало улицы, невысокие белые коробки домов и выбеленные мелом, как печи в русских избах, дувалы.
Серебристая листва деревьев посверкивала, точно конфетная фольга.
Площади, скверы, оторочки тротуаров благоухали цветущими розовыми кустами. Их были тысячи и тысячи – белых, желтоватых, розовых – разных.
Наш «старекс» скатился в боковую улочку, немного покрутился по путаным, как брошенные на землю парашютные стропы, проездам и свернул в открытые ворота двора.
Тут жили не то знакомые Мурода, не то родня, которым он должен был передать душанбинскую посылку.
Белая шелковица во дворе уже поспела, но ещё не осыпалась – так, несколько медовых пятен под деревом.
Я отщипнул пару ягод и ощутил на языке вкус армянской тутовой водки под названием «Хатук», которую продавали на Разъезжей в винной лавке.
Из дверей дома вышел белобородый старик в чапане и высокой чёрной тюбетейке. Следом – два таджика помоложе.
В дверном проёме за их спинами мелькнули женские силуэты.
На меня хозяева смотрели как-то косо.
Я встречал уже такие взгляды в Душанбе – Фёдор объяснил: это потому, что меня принимают за военного.
Действительно, на мне были брезентовые бундесверовские штаны, белорусские летние берцы песочного цвета и оливковая рубаха французского Иностранного легиона. В походных условиях полевая армейская экипировка очень практична.
Приложив руку к груди, мы поприветствовали хозяев сдержанным поклоном. Потом скрепили приветствие рукопожатием, и нас, вежливо разувшихся, провели в комнату со стопкой курпачей в углу.
Посередине на полу лежала скатерть-дастархон, по четырём сторонам которой тоже были уложены пёстрые курпачи.
Мурод с хозяевами покинул нас.
Вскоре средних лет таджик, один из тех, что встречал гостей на крыльце, принес пиалы, чайник чая, пару жёлтых на разломе лепёшек и миску карамели в ярких фантиках. С нами не остался – вышел за дверь.
– Хоть нормальных лепёшек поедим раз в жизни. – Вася развалился на курпаче.
– Тебе жабу в сахаре дай – ты и её срубаешь, – откликнулся Фёдор. – Скажи спасибо товарищам – в приличных местах кормят.
– Спасибо, товарищи. – Глядя на дастархон, Вася потирал руки, как муха лапки. – Отдельное спасибо моему умственно отсталому товарищу Фёдору. Храни Господь его бедную голову.
От такой наглости Фёдор опешил.
Я подумал: учёные очень похожи на людей, надо только время от времени щёлкать их по носу.
Лепёшки и впрямь были свежайшие – тёплые, какого-то особого вкуса.
Если б я спросил, Фёдор рассказал бы, чем лепёшка фатир отличается от чапоти, а чакке от ширмол, но я не спросил.
Между тем Фёдор со значением переглянулся с Сергеем, Сергей почесал бороду, и лица обоих стали неприступны. Что за притча?
Пока Мурод вершил свои дела, мы выпили два чайника.
Потом он появился у дастархона, довольный, улыбчивый, выпил пиалу чая, и мы, простившись с хозяевами, так и не разделившими с нами скромную трапезу, вновь уселись в машину.
Я вслух заметил, что здесь, на улицах, в отличие от Душанбе, куда больше тюбетеек и чапанов. И женщины с повязанными на головах платками стараются не встречаться с чужаком взглядом.
Фёдор сказал: так сложилось, что в горных областях нравы более свободные, а тут, на равнине, сильно влияние ислама. И погрозил Васе пальцем, мол, девок за коленки здесь не трогай, а то попробуешь печёнкой таджикский нож. Который в России почему-то считают узбекским.
Глеб дал справку: узбекский нож называется пчак, таджикский – корд. Они похожи, но у корда обух, как правило, прямой, а у пчака носик часто вздёрнут уточкой. И рукоять у корда более массивная, а у пчака, что ли, похилее.
Поговорили про таджикские/узбекские ножи: на кухне с ними вряд ли какой иной сравнится.
Глеб сказал, что хорошо бы перед отъездом найти в Душанбе лавку, где можно недорого взять приличный корд. Лучше – прямо от кузнеца. На рынке цену задирают, и ножи там не рабочие, а всё больше сувенирные, с травлёным узором – на туриста.
За Кулябом вдоль дороги потянулись разделённые канавами арыков поля. По краям канав стояли высокая зелёная трава и небольшие деревца.
В полях тяпали тяпками бурую землю декхане – ни одного взрослого мужчины, только женщины и дети.
Когда миновали Муминабад, дорога понемногу потянулась вверх, в горы.
Поля у кишлаков теперь были огорожены сложенными из камней невысокими – в пояс – заборами, по верху которых топорщились, закреплённые где камнем, где глиной, колючие ветки терновника.
Фёдор пояснил: это от кабанов. Тут их много – местные на свиней не охотятся, вот они и лютуют. Здесь, в горах, у таджиков основная культура – картошка.
В самих кишлаках дувалы, стены скотных дворов и сараев, а кое-где и крыши построек были густо облеплены лепёшками сохнущего кизяка. Если не знать, что это такое, можно подумать – архитектурная причуда.
Вскоре свернули на грунтовку.
А когда поднялись ещё выше и дорога сделалась едва различимой на россыпях обкатанных паводковыми потоками камней, я начал опасаться за железное здоровье «корейца».
Порядком помотавшись по сердитым булыганам, встали.
Впереди в камнях, едва покрывая им лбы, бежала светлая речка. По нынешней поре – просто ручей.
Мурод, однако, решил осмотреть место переправы.
Мы тоже вышли размять ноги.
Я прогулялся вдоль берега. Попрыгал с камня на камень. Потом присел в тени ивы на обломок скалы.
Под ногами журчала вода. Вокруг было солнечно, величественно и устрашающе спокойно. Зелень на склонах, осыпи, близкие гряды горных кряжей, далёкие, отороченные по гребню снегами хребты.
Взгляд, погружённый в грозную массу пространства, не робел – отзывался ощущением причастности к этому огромному и разному миру.
Какой бесконечный день…
Я видел, но всё ещё не чувствовал эту землю. Слишком много впечатлений – идут внахлёст. Картинка меняется. Всё время меняется. Избыток опустошающих мельканий.
Впрочем, проживи здесь год – да, многое поймётся, врастёт в сознание, уляжется, но, чтобы почувствовать эту землю, сюда придётся вернуться. Только возвращение, повторение однажды уже испробованного и пройденного, позволяет войти во вкус, оценить что-то в полноте его достоинства.
Первый раз – всегда только проба, прикосновение, ещё не открывающее глубины переживания. Так – с музыкой, лакомством, страной. Только вдохнув аромат вновь, отдашь должное и ему, и вспыхнувшим воспоминаниям.
Так вот к чему это – про солнечного русского: странствует с надеждой, возвращается с благодарностью…
А жизнь? Та, что начинается рождением и заканчивается последним вздохом? Возможно ли вернуться, чтобы вкусить её уже по-настоящему? Надо бы наколдовать: перед смертью бросить на землю монету…
Внезапно рядом оказался Глеб. Оценивающе оглядел простор, как режиссёр – декорации. Остался недоволен, фотоаппарат не поднял.
Бывают минуты, когда чувства в человеке не умещаются – он весь мир принимает и весь мир готов собой наполнить.
Так сделалось со мной: я торопливо рассказал Глебу о смысле возвращения, о своих снах и о Тарараме, преображённом грёзой в неустрашимого солнечного русского.
Надеялся, должно быть: поделюсь, отдам кусочек своего дыхания, и Глеб подумает обо мне хорошо. Ведь это так по-человечески – сделать что-то и сладко мечтать, как твоё дело отзовётся в других и какие значительные, ласкающие фимиамом твоё неизбалованное самолюбие слова будут говорить о тебе за спиной.
– О чём ты? – сказал Глеб надменно, без эмоций, если договориться, что надменность – не движение чувств. – Оглянись: русские – толпа, стадо, дружно скачущее из безбожия в фатализм православия, где дух истреблён буквой и всё хорошее, что есть в христианстве, похоронено в золотой мишуре.
– Нам интересны только самые грязные и позорные стороны наших страстей, – сказал он. – Безнравственность и цинизм соблазнили русский разум, так что теперь о благородном и высоком мы можем говорить только с насмешкой.
– От нас требуют покорности, безмолвия и бездействия, – сказал он. – Пламенные идеи, жажда великих дел, порывы к истине и справедливости – всё замерло в наших сердцах, как в могиле, или обернулось, как у тебя, пустыми мечтами.
– Наша гражданственность – пустой звук, – сказал он. – До сих пор у нас нет главного: общего духа и законности, обеспечивающих силу взаимных отношений и договорённостей.
– Всё зыбко, ни в чём нет опоры, нас швыряет и носит, – сказал он. – Волны мечутся без всякого направления и результата. Одни плуты бодры и деятельны, поскольку ясно видят цель – украсть, облапошить, присвоить.
– Воровство и произвол, – сказал он, – повсюду обнажены и неприкрыты, потому что не боятся наказания, которое может найти их лишь случайно, наведённое сильной рукой, а не законом.
– Страсть к розни лежит в основании нашего духа, – сказал он. – Где несколько русских соберутся для какого-то общего дела, там через день они полаются, разобьют носы и разбегутся.
– Ложь нас съедает. У нас поголовно отсутствует понятие о честности и долге, – сказал он. – Довериться в любом деле соотечественнику – значит остаться в дураках.
– Да, среди нас есть много людей способных и с талантами, – сказал он. – Но русское проклятие в том, что нам не дана благодать с толком прилагать наши таланты.
Ручей журчал. Ива шелестела.
Почему-то вспомнился Руслан с его воспалённой риторикой.
Давно заметил: подозрительность сужает кругозор, с каким усердием ни озирайся по сторонам.
Вопрос о том, чему ты склонен верить, – это вопрос чистоты твоего сердца, а не весомости аргументов, которые предъявлены в качестве основания твоей веры. Уж так заведено у непорочных сердец: верить хорошему, даже если это неправда, – хорошо, а верить плохому – дурно. Где только эти непорочные сердца…
Я был разочарован.
Я сказал:
– Благополучие вместо счастья – неравноценный обмен, – и добавил: – Должно быть, тебя когда-то здорово обидели. Так сильно, что сердце твоё добела раскалилось, а после стало ледяным.
– Почему так думаешь? – Глеб посмотрел на меня с вниманием.
– Мой друг – тот, что мне снится, – говорил: жизнь насквозь пропитана любовью, как мёдом пропитан улей и судьба всех гудящих в нём пчёл. Всё на свете – любовь. Все наши чувства истекают из любви. Даже ненависть. Просто ненависть – это оскорблённая любовь.
Из-за ивы показался Вася.
– Ну, вы где? Поехали уже.
Машина одолела вброд ручей и ждала нас на другом берегу.
Для возвращения состарившейся бумаге цвета, а также для очищения её от пыли-грязи довольно бывает одной воды. Делаю так: промыв листы, кладу часа на три на воздух, поддерживая в бумаге влагу новым смачиванием. Если спешить, то горячая вода заметно ускоряет дело. Однако и клей тогда из бумаги вымывается сильнее.
Если, помимо пыли, есть желтизна от сырости – хорошо добавить в воду щавелевую кислоту (немного), после чего листы надо промыть в воде обычной (свежей). А с пятнами от жирных пальцев расправляюсь так: пропитываю их (посредством кисточки) мыльной пеной, после чего листы погружаю в горячую воду. Потом промываю в свежей и оставляю влажными на воздухе. Если жирные пятна не сходят от мыла, то можно опустить листы в бензин, после чего опять в воду, горячую и свежую. Часто, впрочем, довольно одного бензина.
Как сказано уже, после очистки клей из бумаги вымывается (бумага, употребляемая для печати, обычно клееная), поэтому, завершив с промывкой и просушкой, листы надо подержать в растворе желатина. Такую операцию, увы, делают далеко не все – халтурят, однако я порядок ремесла не нарушаю. Раствор готовлю так: накладываю в банку желатин и заливаю – чтобы вода его едва покрыла. Спустя часов пять-шесть размачивания ставлю банку на водяную баню – пока клей не распустится как следует, после чего вливаю скипидар (примерно 1/8 от объёма клея). Потом процеживаю через холст. Клей должен быть бесцветен, чист, прозрачен и чтоб не гуще молока, а то и жиже. За этим надо проследить: получится клей слишком густ – бумага сделается ломкой, а выйдет слишком жидкий не проклеит как положено.
Раствор желатина должен быть горячим, но не слишком – можно сунуть палец. Да, вот ещё секрет: чтобы листы потом легко отслаивались друг от друга, в клей добавляю каплю средства для мытья посуды (фейри). Налив раствор в лоток, кладу туда друг за другом промытые листы. Даю бумаге клей вобрать, потом раствор сливаю, стопкой достаю листы и зажимаю в прессе (слегка), чтобы отжать излишек клея. Затем вынимаю стопку, разъединяю листы и развешиваю для просушки на верёвке, как бельё. В былые времена мастера, чтобы листы охотней разделялись, в горячий раствор добавляли квасцы, но у меня и так идёт недурно – с фейри (прежде распускал наструганное мыло), так что в квасцах покуда не было нужды…
Вообще, об этом (про отмывку и проклейку) надо бы писать в другой тетради. Той, что для передачи мастерства. Она заведена отдельно – тем, вторым во мне, который переплёту предан. Заведена, чтоб не пропасть приёмам и ухваткам. Учеников-то нет – хиреет ремесло. Да, именно туда про эти вещи надо, в ту тетрадь, не то какой-то винегрет, окрошка. А смешивать зачем?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…страшно удобно. Работаешь руками, а голова свободна, и можно думать мысли – нет помехи, какая бы возникла непременно, если бы требовалось каждый шаг рассудком выверять, как в карточной, сказать к примеру, игре – в «акульку» или «подкидного». Пока шил на станке в блок тетради лекций профессора Платонова, пока резал гобелем Ренана и одновременно варил льняное семя (помраморю обрезы и впрок накрашу мраморной бумаги (накануне бычью желчь со спиртом настоял)), добыл два результата умственных усилий.
Первый. Если у меня одной ноги не будет и тот печальный ангел (дитя неприглядной судьбы, как я однажды выразился), что у окна читает книги-грёзы, меня увидит, то ему (на самом деле – ей), наверное, станет чуть полегче. Быть может, ему (ей) даже захочется вступить со мной в беседу, как с родственным явлением несовершенства жизни – подобное с подобным всегда найдут язык без перевода. Пчела с пчелою, а клюка с клюкою… Что ж, решено: у меня ноги не будет. Левой. Да, левой лучше. Вместо неё – протез. Отличный немецкий протез на пружинке – изделие механики и новых полимеров, подобранных в цвет тела. К такому привыкнуть – пустяк, хотя, конечно, надо упражняться. Что ж, будет чем заняться на досуге – к примеру, вместо гимнастической зарядки или прогуливаясь по улице…
Теперь результат второй. Думал, что делать с обществом, питающим цветущие явления коррупции, преступности и воровства. Или воистину, как говорится, нет смысла противостоять течению реки, струящейся из океана?
Взять хоть культуру – нажива поглощает её прямо на глазах мастеров искусства и возмущённых телезрителей. Слепой заметит, сколько стало передач с потешными артистами. Что ж, говорят, смех – выгода здоровью, тут ничего предосудительного нет. И всё же. Когда армада юмористов обрушивает на головы своих поклонников лавины, деликатно выражаясь, скороспелых юморесок, то этим она оказывает скверную услугу всем, включая и саму себя. Во-первых, юмор обращается в привычку, и к нему остывает интерес. Во-вторых, смешки над нашей непроглядной жизнью на деле лишь усугубляют положение, никак не помогая людям тянуться вверх и становиться лучше, – своим безадресным и мимолётным хохотком над нашими пороками артисты лёгкого жанра как бы отпускают грехи тем безымянным подлецам, в которых стрелы острот и целят. Юмор, паразитирующий на пороках человека, только способствует падению морали, поскольку убеждает обывателя на уровне подсознательного разума, что он (обыватель) не одинок в своём грехе, и склоняет к дальнейшему усердию на поприще негодных устремлений.
А в это время классика, чудесно, как правило, влияющая на людские души, всё более и более теряет свои и без того не очень крепкие позиции в искусстве. Однако ей ни в коем случае нельзя спускаться с высоты природного предназначения и ради популярности заискивать перед толпой! Пусть обыватель сам взбирается наверх! Да, надо непременно знакомить публику с высокой музыкой в те редкие минуты, когда эфир предоставляют мастерам со скрипкой Страдивари в ловких пальцах. Мастерам, из-под смычка которых льётся, например, мелодия Массне (у меня записано… точно, «Размышление») – мелодия, с которой некогда впервые познакомили страну наши заслуженные чемпионы по фигурному катанию, вдохнув тогда своими пируэтами в сердца миллионов соотечественников спасительную веру в то, что прекрасное есть – существует ещё на Земле!
Другое бедствие, пустившее в культуру корень зла, – реклама. Это отдельный ужас. В рекламных паузах (а правильно сказать – разрывах) художественных сериалов бесследно исчезают кадры и целые иной раз сцены! У нас крадут (и крадут открыто) минуты ценного эфира, по крысиному, иначе и не скажешь, обгрызая созданные заслуженными мастерами драматургические образцы! Если я пожелаю, к примеру, вновь насладиться непревзойдённым «Адъютантом его превосходительства» или «Деревенским детективом» про Анискина, все серии которых знаю наизусть, то бесцеремонность жулья на телевидении, обворовывающего меня через экран в моём же доме, меня серьёзно оскорбляет. И что – разве я одинок в подобных гневных чувствах? Великолепный фильм, безжалостно раскромсанный на части, уже не кажется таким же привлекательным, каким запомнился когда-то и каким творили его авторы шедевра. Настрой сразу портится и перестаёт быть радостным, поскольку зритель понимает, что попал в капкан мошенников, и фильм в действительности служит лишь приманкой, чтобы завлечь его (зрителя) к экрану ради чужих корыстных интересов – всучить ему рекламу, не подчиняющуюся никаким моральным нормам! Жажда наживы ослепила разум хозяев телевизионного эфира – они уже, по существу, ничем не отличаются от тех преступных торгашей, что производят и сбывают красиво упакованные несъедобные продукты питания и фальшивые лекарства! Но за свою вину в процессе осквернения всего, что было свято, им рано или поздно предстоит ответить! Ответить и по заслугам получить – не только в виде яростных проклятий от оскорблённых телезрителей, а в виде…
Ну вот, опять явился в голову четвёртый и в самую печёнку бьёт… Пропади! Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка, с голубыми снегирями моя душечка!.. Сгинь!
Как остановить эту рекламную мафию? Как дать общественный отпор? Никто не знает. Никто, кроме меня. В этом и состоит второй результат умственных усилий.
При существующем порядке необходимо вынести решение, которое утвердит запрет на публикацию программы передач без указания количества рекламы в каждой. Пример: «17.00 Территория заблуждений (6, 20 %)», что означает время показа передачи, название её, число рекламных пауз и процентное отношение времени рекламы в данной передаче к её (передачи) протяжённости в эфире. Тогда у зрителей возникнет выбор и по этому (количество рекламы) признаку, благодаря чему реклама из воровской, грабительской обернётся в рядовую коммерческую и начнёт работать по законам не бармалейского, а культурно развитого рынка – конкуренция станет служить прогрессу и развитию общества страны, а не его дальнейшей деградации. Вскоре после осуществления такой реформы приведённый выше пример будет выглядеть так: «17.00 Территория заблуждений (3, 10 %)», а не «17.00 Территория заблуждений (12, 40 %)», как непременно и само собой произойдёт при нынешней покорности эфира воле мошенников и их загребущих интересов. Нельзя допускать дробления телевизионных постановок, фильмов и прочих передач без согласия на то их непосредственных создателей! Ни одного рекламного кадра, ни одного рекламного звука в телеэфире без предварительного оповещения о них!
Новая речка оказалась не чета предыдущей – мутно-жёлтая, бурливая, злая.
Мы вышли из машины и стали раздеваться, чтобы прощупать дно. Да и «старексу» одолевать преграду следовало налегке.
Воды где по колено, где чуть выше, однако устоять удавалось с трудом – мы с Васей, переходя поток, держались за руки. На дне быстрины глухо ворочались камни.
Мурод старался, но переправа оказалась «корейцу» не по зубам. Машина, пуская свинцовый дым из захлёбывающейся в мутной воде выхлопной трубы, встала на середине реки. Утопленные выше ступицы колёса проскальзывали на камнях, не в силах зацепить грунт.
Сплюнув за борт жёлтую слюну, Мурод попытался сдать назад – чёрта с два.
Мы смотрели на старания Мурода с противоположного берега. Фёдор давал советы.
Потом, как были в трусах и футболках, снова полезли в воду.
Попробовали толкнуть машину вперёд – её опасно повело по течению. Того и гляди, сорвёт и понесёт к чертям собачьим вместе со всем нашим скарбом.
Решили вернуться на исходную.
С грехом пополам, все с ног до головы мокрые, вытолкали «корейца» задом на берег. Обидно, до Чиль-Духтарона оставалось несколько километров.
Небо незаметно заволокла серая пелена, погода хмурилась. Река, отыграв солнечными бликами, теперь выгибала желтовато-бурое тело как-то зловеще, словно розга.
Вдали на дороге показался уазик.
Добравшись до переправы, уазик – старый добрый работяга с лупящейся на кузове зелёной армейской краской – встал рядом с «корейцем», и из него, как на заказ, явились двое из ларца, одинаковы с лица… Нет, лица им достались разные, не то что нам с братом, – это были два смуглых таджика в тюбетейках. Один – степенный муж, другой – коренастый подвижный парень лет двадцати.
Фёдор пошептался с Глебом, и оба, как были в трусах, направились к спасительному ларчику.
Пока шли переговоры, с неба, затянутого хмарью, просыпались первые капли.
– Грузимся в УАЗ, – махнул рукой Фёдор.
Салон за вторым рядом сидений был занят канистрами и каким-то гремящим хламом. Молодой таджик влез на крышу, и мы принялись подавать ему рюкзаки и палатки. Парень ловко принимал вещи и укладывал их на багажную решётку.
Глеб сговорился с Муродом: когда соберемся обратно в Душанбе, а это будет дня через три-четыре, позвоним ему и встретимся в Муминабаде, куда нас любезно доставят из Чиль-Духтарона наши новые проводники.
Вновь перешли на другой берег, неся в руках одежду.
Следом спокойно, без натуги форсировал реку уазик.
Натянув на необсохшее тело штаны и рубашки, кое-как забрались в салон: Фёдор, во всех смыслах крупный учёный, сел рядом с водителем, а мы вчетвером, давя друг другу бока, разместились во втором ряду. Глеб был недоволен, но его больной спине пришлось смириться – сядь Фёдор сзади, выдавил бы всех, как кукушонок.
Молодой таджик уселся на крыше, уперев ноги в запаску.
Спасители наши были из кишлака Даш-Дара, от которого до урочища Чиль-Духтарон рукой подать.
Глядя, как степенный таджик ловко управляется с русским вездеходом, подумал о некоторых, что ли, культурно-исторических особостях.
Скажем, пример европейской сказки показывает, что волшебство человеку доступно не как имманентное свойство, а лишь благодаря магическому гаджету. Общеизвестные примеры: посохи колдунов Средиземья и волшебные палочки обитателей Хогвардса. Это – матрица техногенной цивилизации, один из её воспроизводящихся кодов: без дополнительной вещицы, умножающей твои возможности, в жизни не управиться. И Запад в эти вещицы постоянно вкладывается, иного чуда не приемля: автомобиль – это его сапоги-скороходы, самолёт – его мечта о крыльях. Бесконечно расширяются через чудесные приборчики возможности зрения и слуха. На очереди шапка-невидимка и волшебный горшочек с кашей.
Совсем другое дело – просветлённый даос, махасидха или отшельник-суфий. Все свои диковины они несут в себе и из себя их извлекают. Переместиться, обернуться, повелеть воздуху сгуститься в нефритовый фонтан – всё это в них и с ними, без добавочных вещичек силы.
У нас – пограничная версия: Емеля ловит щуку, и та дарует ему санкцию на чудо. Возможность производства чародейств не в нём, но с ним – не в виде гаджета, а в виде дозволения, тоже сверхъестественного свойства.
Неудивительно, что Запад технически успешен, Восток задумчив, но демонстрирует чудеса, а Россия разъезжает на печи, которая, по представлениям Запада, ездить не должна, а по представлениям Востока – не нужна как транспортное средство. Но ездит ведь. Иной раз – о-го-го как.
Об этом, Джаред Даймонд, пораскинь мозгой.
Между тем дождь понемногу набирал силу, так что мы, добравшись до кишлака, благоразумно решили переждать стихию под крышей.
В глинобитной пристройке – при входе, как обычно, пришлось разуться – нам показали комнату с запасом курпачей, и мы, вновь обувшись, быстро перетащили туда свои вещи, пока они окончательно не промокли.
Хозяева исчезли, занявшись, видимо, домашними делами, – самое время перекусить.
Фёдор принялся крошить в миску овощи и лук, Глеб достал лепёшки, макароны и тушёнку, Вася и Сергей возились с газовой плиткой, устанавливая на неё котелок с водой. Я достал из рюкзака бутылку водки и набор стальных стопок.
– Уже хорошо, – сказал Вася, оценивая накрытый на скорую руку дастархон. – А в горах совсем хорошо будет: костёр, водочка, шашлычок, разговоры… Хоть раз в жизни посидим, как в детстве.
– Интересное у тебя было детство, – сказал Фёдор.
Вася того и ждал:
– Стыдно, гражданин. На подставках играете.
Часам к шести дождь стих, и мы вновь погрузились в уазик.
До места и впрямь оказалось подать рукой: от кишлака километра два-три по каменистой дороге вдоль мелкой речки – притока той, что едва не унесла «корейца». Вода в речке была весёлая, прозрачная, но широченное ложе из окатанных глыб свидетельствовало о чудовищной мощи потока, когда он входит в силу.
Небо понемногу разъяснело.
Известняковые столбы – окаменевшие моря, – огромные и торжественные, пожалуй, действительно походили на закутанные в одеяния женские фигуры. Во всяком случае, женские фигуры – первое, что приходило в голову. Бедный Руслан, не жалующий слабый пол, наверное, увидел бы в них сурков или иных зверюшек.
Немного поколесили под склоном, изрезанным распадками, которые здесь называют сай. Распадки были затянуты густым кустарником – джангалом.
Наконец нашли ровное место и решили ставить лагерь.
Разгрузились. Глеб записал номер телефона сидевшего за рулём таджика, и уазик покатил в кишлак.
У кряжистого дерева неизвестной породы натянули тент, используя в качестве распорок связанные попарно трекинговые палки.
Колышки в землю не шли – под тонким слоем травянистой почвы сплошь лежали камни. Пришлось подтаскивать разбросанные тут и там валуны и вязать растяжки к ним.
Следом принялись за палатки. У всех были свои, небольшие, только у нас с Фёдором трёхместная общая. Он обещал захватить мне палатку из Новосибирска, оказалось – взял одну на двоих.
Позади лагеря стояла поросшая джангалом каменная стена. С другой стороны, метрах в сорока, ниткой тянулась едва набитая дорога, за которой бежала по голому каменистому ложу река.
На том берегу реки вновь ползли вверх горы.
Мы были в ущелье. В одном из ущелий горного кряжа Касса-Гордон. Пожелай я узнать, как оно называется, моё любопытство было бы тут же удовлетворено, но на сегодня подробностей хватало.
Солнце уже упало за хребты. Налитое густой стеклянной синевой небо всё ещё сияло, но ущелье накрыла тень. Света для съёмки не было, этюдные прогулки оставили на завтра.
Поскольку в кишлаке перекусили довольно плотно, решили обойтись чаем.
Зажгли плитку, поставили котелок.
Пока закипала вода, мы с Сергеем пошарили по мокрым после дождя кустам, собрали кое-какой валежник и стащили под тент. К утру обветрится, будут сухие дрова.
Походная жизнь мне привычна с юности, со времён шального автостопа. Да и с Фёдором (мы сошлись как-то в Петербургском университете – я пришёл послушать доклады на историческую конференцию, он прилетел с докладом на биологическую, – и привязанность наша, скреплённая взаимной симпатией, свободной от уз общего профессионального интереса, странным образом со временем не оборвалась) я уже успел пересечь Казахстан, потом Алтай, потом Монголию. А сколько наколесил без него по Карелии и Вологотчине, по Псковской и Новгородской, Тверской и Смоленской, Брянской и Воронежской…
Пожалуй, в пути я, пусть и безотчётно, чувствовал себя лучше, чем дома.
Отчего так? Быть может, оттого, что впервые память – во всём величии этого слова – включилась у меня в дороге?
Щелчок произошел в скором Ленинград – Феодосия. Я еду с родителями и братом в купе. Дверь в коридор открыта. В одном окне – блестящая вода Сиваша, в другом – то же самое. На столе – жёлтая черешня, купленная отцом у длинноносой хохлушки на платформе Мелитополя. Нам с братом по семь лет.
И с этого момента память, работавшая до того урывками, вдруг перешла из экономного режима на полную нагрузку. С тех пор я помню всё. По крайней мере, так мне мнится.
А поскольку это случилось в дороге, то и ощущение логова соответствующее – мне хорошо в пути, в пути я дома, в пути – покой. И тяга к преодолению пространства, а по существу тяга к покою, с тех пор то и дело срывает меня с места.
А может, память включилась потому, что тем летом стряслась беда?
Мы с Русланом – близнецы. И дома, и на улице, и в школе – не разлей вода.
Он старше на четыре минуты, что было для него предметом гордости. Мы стоим над обрывом у тропы Голицына в Новом Свете. Внизу плещется лазоревое море. Я озорно подначиваю: слабо? Он бесшабашно прыгает, и в воде медленно разрастается алая медуза…
Там камень был. Вода прозрачная настолько, что глубины не разобрать – не видно, где воздух кончился, где море началось.
Я виноват перед Русланом. Страшно виноват.
Травма головы. Год с лишним по больницам.
Потом скандал с врачом – практиковал непатентованные методы. Не то серные инъекции, не то разряды электричества, не то ещё какое-то гестапо.
С тех пор Руслан – другой. Зашибленный.
А ведь когда выписывали, сказали: без последствий. Как будто бы не разобрать. Мы были – капля в каплю. Я чувствовал Руслана как себя. Теперь не чувствую.
Он школу так и не закончил. Вообще учиться не хотел – всё знал, на всё имел ответ. Встал на своём – бульдозером не сдвинешь. Маниакальная активность, бредовые фантазии… Вся жизнь его из-за меня пошла не так. Мы – Грошевы, а он считал, что разбудил в себе Рублёва. Тяжело смотреть.
А позже эта притча с Аней… Руслан решил, что она должна любить его. Мы только собирались пожениться, а он волочится за ней… настойчиво и слепо. Аня каждый день в слезах. Как будто нас возможно спутать: ведь в нас давно, кроме лица, всё разное. Да и лицо… Меняется человек, за ним – лицо. Я, разумеется, не о шрамах.
Пришлось поговорить с Русланом – жёстко, чтобы понял сразу.
Жить после этого нам вместе было невозможно. Благо, ему выделил комнату в своей квартире дядя – мир благородному праху добряка.
Но я перед Русланом виноват, и вины моей ничто не отменяет.
Он попросил – я должен был поехать. Ещё и деньги дал. Насилу настоял, что в долг.
Словом, исполнить его одержимую просьбу – обязанность во искупление.
Которого, я знаю, не случится никогда.
Сняв котелок с горелки, Фёдор налил в подставленные кружки кипяток.
Он рассказывал, как недавно нарвался на конфликт с цепными псами губернатора, выступив на региональном ТВ с предложением о запрете весенней охоты.
Черпающий силы в тёмной энергии Родины, Глеб оживлённо внимал.
Фёдор – учёный милостью Божьей. Если допустить, что Он способен проявлять милость к ревизорам Своего творения.
Конёк Фёдора – муравьи. Вернее, муравьи, заражённые грибами-паразитами. Вернее, реакция иммунной системы муравья на заражение грибом-паразитом.
Погружённость в частности – свидетельство его, Фёдора, избранничества.
Вот, скажем, живопись. Она начинается там, где определена мера подробностям. Иначе не воспаришь в небеса символического: подробности – балласт. Набрал излишек – не оторвёшься от субстрата, увязнешь в бесконечных уточнениях.
Репин пытался улучшить уже проданные Третьякову картины. Ходил в галерею с мольбертом, докрашивал.
Третьяков терпел, а потом строго-настрого велел сторожам не пущать.
И правильно сделал.
То есть Третьяков правильно сделал. А Репин делал неправильно.
Другое дело – наука. Она вся держится на частностях, в которых естествоиспытатель способен обнаружить новую вселенную, тоже, в свою очередь, увешанную частностями, как хламида шамана побрякушками. А те, если надеть очки, – опять вселенная. И так без конца. Вернее, до конца. До окончательного свежевания творения.
Так думал я за чаем, не существуя в общем разговоре.
Хотя что значит: думал? В процессе думанья должны участвовать слова, скользящие друг к другу, чтобы в порыве вожделения произвести весомый, как младенец, довод. Ведь думать – это почти всегда спорить.
То, что происходило со мной, происходило в покое, без помощи слов, обходясь неуловимым движением образов. Поймай их и овеществи – изделие окажется понятным всем без перевода, как «Вальс цветов» главного рождественского композитора.
Ведь в практике жизни по большей части вообще не думаешь, а лишь соображаешь и мечтаешь. А думаешь как положено – словами – только тогда, когда не отпускает оконченный, но недовершённый спор, когда удручает вялость произнесённых слов и выходит на позиции, точно опоздавший засадный полк, задний ум, полный убийственных аргументов.
Вернул меня из грёзы отрывистый смешок Глеба. Кажется, Фёдор с Васей опять фехтовали.
– Знаем, в школе учились, – сказал Вася в ответ на пропущенную мной реплику Фёдора. – В первом классе – год, во втором – два.
Небо ещё не погасло, но мехи ночи уже раздули угли звёзд.
В окрепших сумерках шумела на камнях река.
Спасибо, бедный брат, что ввергнул в это приключение. Сам не собрался бы. Будут полны дарами здешней преисподней твои контейнеры…
Чудной, забавный всё-таки порой случается Руслан. Во-первых, нелепая тяга к витийству – он словно бы всё время на трибуне.