Восемь лучших произведений в одной книге Гайдар Аркадий
Как бы удивленный тем, что увидел старика Якова, я на секунду оборвал песню, но тотчас же, только потише, запел снова.
Подошел, поздоровался и показал компас.
— Дядя, — сказал я, — посмотрите на компас. В какой стороне отсюда Одесса?
— Моряк! Лаперузо! Дитя капитана Гранта! — похвалил меня дядя, очевидно довольный тем, что я не нахмурился и не удивился, увидев здесь старика Якова, который был теперь наголо брит — без усов, без диагоналевой гимнастерки с орденом, а в просторном парусиновом костюме и в соломенной шляпе. — Вон в той стороне Одесса. Сегодня мы проводим старика Якова на пристань к пароходу: он едет в Чернигов к своей больной бабушке, а тем временем я отвезу тебя в Одессу.
Это было что-то новое. Но я не показал виду и молча кивнул головой.
— Ты должен быть терпелив, — сказал дядя. — Терпение — свойство моряка. Помню, как-то плыли мы однажды в тумане… Впрочем, расскажу потом. Ты где бегал? Почему лоб мокрый?
— Домой торопился, — объяснил я. — Думал, как бы не опоздать к обеду.
— Нас сегодня старик Яков угощает, — сообщил дядя. — Не правда ли, добряк, ты сегодня тряхнешь бумажником? Ты подожди, Сергей, минутку, а мы зайдем в комнату. Там он с дороги отряхнется, почистится, и тогда двинем к ресторану.
Я проводил их взглядом, сел на скамью и, поглядывая на компас, принялся чертить на песке страны света.
…Не прошло и трех минут, как по лестнице раздался топот, и на дорожку вылетел дядя, а за ним, без пиджака, в сандалиях на босу ногу, старик Яков.
— Сергей! — закричал он. — Не видел ли ты здесь старуху?
— А она, дядечка, на заднем дворике голубей кормит. Вот, слышите, как она их зовет? „Гули, гули“!
— „Гули, гули“! — хрипло зарычал старик Яков. — Я вот ей покажу „гули, гули“!
— Только ласково! Только ласково! — предупредил на ходу дядя. — Тогда мы сейчас же… Мы это разом…
Голуби с шумом взметнулись на крышу, а старуха с беспокойством глянула на подскочивших к ней мужчин.
— Только тише! Только ласково! — оборвал дядя старика Якова, который начал чертыхаться еще от самой калитки.
— Добрый день, хорошая погода! — торопливо заговорил дядя. — Птица-голубь — дар Божий. Послушайте, мамаша, это вы нам сейчас принесли в комнату разные… цветочки, василечки, лютики?
— Для своих друзей, — начала было старуха, — для хороших людей… Ай-ай!.. Что он на меня так смотрит?
— Отдай добром, дура! — заорал вдруг старик Яков. — Не то тебе хуже будет!
— Только ласково! Только ласково! — загремел на Якова дядя. — Послушайте, дорогая: отдайте то, что вы у нас взяли. Ну, на что вам оно? Вы женщина благоразумная (молчи, Яков!), лета ваши преклонные… Ну, что вы, солдат, что ли? Вот видите, я вас прошу… Ну, смотрите, я стал перед вами на одно колено… Да затвори, Яков, калитку! Кого еще там черт несет?!
Но затворять было уже поздно: в проходе стоял бородатый старухин сын и с изумлением смотрел на выпучившую глаза старуху и коленопреклоненного дядю. Дядя подпрыгнул, как мячик, и стал объяснять, в чем дело.
— Мама, отдайте! — строго сказал ее сын. — Зачем вы это сделали?
— Но на память! — жалобно завопила старуха. — Я только хотела на добрую, дорогую память!
— На память! — взбесился тогда не вытерпевший дядя. — Хватайте ее! Берите!.. Вон он лежит у нее в кармане!
— Нате! Подавитесь! — вдруг совершенно спокойным и злым голосом сказала старуха и бросила на траву красную резиновую подвязку.
— Это моя подвязка! — торжественно сказал старик Яков. — Сам на днях покупал в Гомеле. Давай выкладывай дальше!
Старуха швырнула ему под ноги две копейки и вывернула карман. Больше в карманах у нее ничего не было.
Два часа бились трое мужчин со старухой, угрожали, уговаривали, просили, кланялись… Но она только плевалась, ругалась и даже изловчилась ударить старика Якова по затылку палкой.
До отплытия черниговского парохода времени оставалось уже немного. И тогда, охрипшие, обозленные, дядя и Яков пошли одеваться.
Старик Яков переменил взмокшую рубаху. С удивлением глядел я на его могучие плечи; у него было волосатое загорелое туловище, и, как железные шары, перекатывались и играли под кожей мускулы.
„Да, этот кривоногий дуб еще пошумит, — подумал я. — А ведь когда он оденется, согнется, закашляет и схватится за сердце, ну как не подумать, что это и правда только болезненный беззубый старикашка!“ Перед тем как нам уже уходить на пристань, подошел старухин сын и сообщил, что в уборной в яме плавает вторая красная подвязка.
Тут все вздохнули и решили, что полоумная старуха там же, по злобе, утопила и браунинг…
Но делать было нечего! Самим в яму лезть, конечно, никому не вздумалось, а привлекать к этому темному делу посторонних никто не захотел.
Я смотрел на холм с развалинами каменной беседки, думал о своем и, конечно, молчал.
На речной вокзал мы пришли рано. Только еще объявили посадку, и до отхода оставался час. Старик Яков быстро прошел в каюту и больше не выходил оттуда ни разу.
Мы с дядей бродили по палубе, и я чувствовал, что дядя чем-то встревожен. Он то и дело оставлял меня одного, под видом того, что ему нужно то в умывальник, то в буфет, то в киоск, то к старику Якову.
Наконец он вернулся чем-то обрадованный и протянул мне пригоршню белых черешен.
— Ба! — удивленно воскликнул он. — Посмотри-ка! А вот идет твой друг Славка!
— Разве тебе ехать в эту сторону? — бросаясь к Славке, спросил я.
— Я же тебе говорил, что вверх, — ответил Славка. — Ну-ка, посмотри, вода течет откуда?.. А ты куда? До Чернигова?
— Нет, Славка! Мы только провожаем одного знакомого.
— Жаль! А то вдвоем прокатились бы весело. У отца в каюте бинокль сильный… восьмикратный.
— Глядите, — остановил нас дядя. — Вон на воде какая комедия!
Крохотный, сердитый пароходишко, черный от дыма, отчаянно колотил по воде колесами и тянул за собой огромную, груженную лесом баржу.
Тут я заметил, что мы остановились как раз перед окошком той каюты, что занимал старик Яков, и сейчас оттуда, сквозь щель меж занавесок, выглядывали его противные выпученные глаза.
„Сидишь, сыч, а свету боишься“, — подумал я и потащил Славку на другое место.
Пароход дал второй гудок.
Дядя пошел к Якову, а мы попрощались со Славкой.
— Так не забудь зайти за фонарем, — напомнил он. — Отец вернется завтра обязательно.
— Ладно, зайду! Прощай, Славка! Будь счастлив!
— И ты тоже! Гей, папа! Я здесь! — крикнул он и бросился к отцу, который с биноклем в руках вышел на палубу.
Раньше, до ареста, у моего отца был наган, и я уже знал, что каждое оружие имеет свой единственный номер и, где бы оно ни оказалось, по этому номеру всегда разыщут его владельца.
Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и украдкой от дяди вышел на улицу.
Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве „стол находок“.
В Москве из такого „стола“ Валентина получила однажды позабытый в трамвае сверток с кружевами.
„Киев, — думал я, — город тоже большой, следовательно, и тут люди теряют всякого добра немало“.
Мне объяснили дорогу.
Я рассчитывал, что, зайдя в этот „стол находок“, я суну в окошечко сверток. „Вот, — скажу, — посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда“. И сейчас же удалюсь прочь. Пусть они как там хотят, так и разбираются.
Но первое, что мне не понравилось, — это то, что „стол“ оказался при управлении милиции.
Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты. Никакого окошечка там не было.
Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.
В очереди передо мной стояли двое.
— Итак, — спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека, — ваше имя — Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок. Означенная калоша, номер четырнадцать, на левую ногу, обнаружена вами у ворот, проходя в пивную лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?
— Так точно, — ответил рыжеусый. — Я как был вчера выпивши, то, значит, зашел сегодня, чтобы опять… этого самого…
— Это к факту не относится, — перебил его милиционер. — Получайте квиток и расписывайтесь.
— Это я распишусь — отчего же! Гляжу я… Мать честная! Лежит она, самая калоша… сияет. Я искал, искал — другой нету. Я человек честный, мне чужого не надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и потерял ее свой же брат, труженик.
— Одна! — сурово заметил милиционер. — Кабы и пара, все равно снесть надо. Этакое глупое у вас разумение… Значит, сюда только и тащи, что самому не надо? Подходи следующий.
— Я человек честный, — пряча квитанцию, бормотал рыжеусый. — Мне не то что две… три нашел, и то снес бы. Да кака така нога номер четырнадцатый? Вон у меня нога… в самый раз… аккуратная. А это что же? На столбы обувка?..
Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за ним проскользнул и я.
— Нет, — думал я, — если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с моей находкой скоро мне не отвертеться».
Опечаленный вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо было придумать что-то другое.
К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.
— Не приезжал отец! — сказала она. — И то три раза из управления звонили да два раза с завода… Ну вот, слышите? Опять звонят. — И, отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.
— Чистая напасть! — вздохнула она вернувшись. — Ну, задержался, ну, не угадал к пароходу… Так не дадут дня человеку побыть с женой да с матерью! Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?.. Скушай пирожка, котлетку! Я и то наготовила, а есть некому.
Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.
По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об условиях приема во все учебные заведения. И цена всему этому делу полтинник.
Тогда я заполнил бланк на мичманскую школу города Одессы. За ответом велели приходить через полчаса.
В ожидании я пошел шататься по соседним уличкам, заглядывая в лавки, магазины, а то и просто в чужие окна.
Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску. Схватил протянутую мне бумажку.
…Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.
Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать и, вероятно, целый час просидел на каменной ступеньке какой-то сырой подворотни. И мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом или пусть бы он оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто и холодно. Ничего теперь впереди не светило, не обнадеживало и не согревало.
Домой возвращаться не хотелось, но идти больше было мне некуда. И тогда я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду куда глаза глядят. Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А может быть, спрячусь тайком в трюме — в открытом море матросы ведь не выбросят… Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят… Вздор! Мысли путались.
Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью дядя дернул меня за руку:
— Ты чего кричишь? Ляжь, как надо, а то ишь разбросался! И надо тебе целый день по солнцу шататься!
Я повернулся и точно опять куда-то провалился.
Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже не было. Попробовал было выпить молока и съесть булки — невкусно.
Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно стал обшаривать чемоданы. Денег не нашел. Очевидно, дядя носил их с собой.
Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо. Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.
Устал наконец и сел на скамейку под густым каштаном. Глубокое безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове. Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка. Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:
- Между небом и землей
- Жаворонок вьется…
«Папа, — говорю ему я, — это замечательная песня. Но это же, право, не солдатская!» — «Как не солдатская? — и он хмурится. — Ну, вот весна, пахнет разогретой землей. Наконец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь… Боя еще нет. А он сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.. Спокойно кругом, тихо… И вот тебе кажется: я лежу с винтовкой… А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?» — «Да, да! Понял!» Кто-то быстро тронул меня за плечо. Лениво открыл я глаза и в страхе зажмурился снова.
Передо мной стоял тот самый пожилой человек, которого мы ограбили в вагоне. Я был брит, без пилотки, лицо мое загорело, лоб влажен; он же был чем-то расстроен и не узнал меня.
— Мальчик, — спросил он, показывая на калитку, — ты не видел, хозяйка давно ушла из этого дома?
Молча качнул я головой.
— Э! Да ты, я вижу, братец, совсем спишь! — с досадой сказал он и, крикнув что-то шоферу, вскочил в машину и уехал.
Я огляделся и только теперь понял, что давно уже сижу на скамейке возле Славкиного дома и что человек этот только что стучался в их запертую калитку.
Быстро глянул я на табличку с названием улицы и номером дома. Потом, скоро, издалека напишу я Славке письмо.
Что-то вокруг странно все, дико и непонятно.
Выхватил карандаш и торопливо стал отыскивать клочок чистой бумаги, чтобы записать адрес.
Нашел! Стоп! Карандаш задрожал и упал на камни, а я, придерживаясь за ограду, снова опустился на скамью.
Это был клочок, который дала мне в парке при прощании Нина. На нем был записан телефон. И это был как раз тот самый номер, которого я боялся больше смерти:
«Г 0–48–64»
Так, значит, это искала меня не милиция! Но кто же? Зачем? Но, может быть, я ошибся, и в газете телефон записан совсем не этот? Надо было проверить. Скорей! Сейчас же!
Ни усталости, ни головной боли я больше не чувствовал. Добежал до угла и на повороте столкнулся со Славкиной бабкой. Ее вела под руку незнакомая мне женщина.
Я остановился и сказал ей, что за ней только что приезжала машина.
— Машина? — тихо переспросила она, и губы ее задергались. — Ах, что мне машина! Я и сама уже все знаю.
Я взглянул на нее и ужаснулся: глаза ее впали, лицо было чужое, серое. И дрожащим голосом она рассказала мне, что в лесу на обратном пути кто-то ударил Славкиного отца ножом в спину и сейчас он в больнице лежит при смерти.
Грозные и гневные подозрения сдавили мне сердце. Лоб мой горел. И, как шальной конь, широко разметавший гриву, я помчался домой узнавать всю правду.
Дома на столе я нашел записку. Дядя строго приказывал мне никуда не отлучаться, потому что сегодня мы поедем в Одессу.
По столу были разбросаны окурки, на кровати лежала знакомая соломенная шляпа. Из Чернигова от «больной бабушки» старик Яков вернулся что-то очень скоро.
— Убийцы! — прошептал я помертвевшими губами. — Вы сбросите меня под колеса поезда, и плыви тогда капитан в далекую Индию… Так вот зачем я был вам нужен!
«Пойди познакомься, — вспомнил я разговор в парке, — он мальчик, кажется, хороший». «Бандиты, — с ужасом понял я, — а может быть, и шпионы!» Тут колени мои вздрогнули, и я почувствовал, что, против своей воли, сажусь на пол.
Кое-как бухнулся в кровать. Дотянулся до графина. Жадно пил.
«Г 0–48–64»
Вынул газету. Да, номер тот же самый! Лег. Лежал. Сон — не сон. Полудрема.
«Эх, дурак я, дурак! Так вот и такие бывают шпионы, добрые!.. „Скушай колбасы, булку“… „Кругом аромат, цветы, природа“. А праздник — веселое Первое мая? А гром и грохот Красной Армии?.. Не для вас же, чтобы вы сдохли, плакал я, когда видел в кино, как гибнет в волнах Чапаев!..» Я вскочил, рванулся к пыльному телефону и позвонил.
— Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре.
— Но то в Москве, а это Киев, — ответил мне удивленный голос. — Даю вам междугородную.
Опять голос:
— Слушает междугородная!
— Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре, — все тем же усталым и настойчивым голосом попросил я.
— Москва занята, — певуче ответил телефон. — Наш лимит еще тридцать минут. На очереди три разговора. Если останется время, я вас вызову. Повторите номер.
Ничего я не понял. Повторил и уткнулся головой в подушку.
Сон навалился сразу. Капитан стоял на мостике и хотел пить. Но вода была сухая и шуршала, как газетная бумага.
Опять звонок. Длинный-длинный. Опомнился и сразу к телефону.
Голос. Через три минуты с вами будет говорить Москва. Разговор не задерживайте: в вашем распоряжении остается пять минут.
Стало легче.
И вдруг — на лестнице шаги. Шли двое. Все рухнуло! Но откуда взялась ловкость и сила? Я перемахнул через подоконник и, упираясь на выступ карниза, прижался к стене.
Голос дяди. А мальчишки все нет. Вот проклятый мальчишка!
Яков. Черт с ним! Надо бы торопиться.
Дядя (ругательство). Нет, подождем немного. Без мальчишки нельзя. Его сразу схватят, и он нас выдаст.
Яков (ругательство). Вот еще бестолковый дьявол! (Ругательство, еще и еще ругательство.)
Звонок по телефону. Я замер.
Яков. Не подходи!
Дядя. Нет, почему же? (В трубку.) Да! (Удивленно.) Какая Москва? Вы, дорогая, ошиблись, мы Москву не вызывали. (Трубка повешена.) Черт его знает что: «Сейчас с вами будет говорить Москва»!
Опять звонок.
Дядя. Да нет же, не вызывали! Как вы не ошибаетесь? С кем это вы только что говорили? А я вам говорю, что весь день сижу в комнате и никто не подходил к телефону. Как вы смеете говорить, что я хулиганю?.. (Трубка брошена. Торопливо.) Это что-то не то! Это, это… Давай собирайся, Яков!
«Они сейчас уйдут! — понял я. — Сейчас они выйдут и меня увидят».
Я соскользнул на траву, обжигаясь крапивой, забрался на холмик и лег среди развалин каменной беседки.
«Теперь хорошо! Пусть уйдут эти страшные люди. Мне их не надо… Уходите далеко прочь! Я один! Я сам!» «Как уйдут? — строго спросил меня кто-то изнутри. — А разве можно, чтобы бандиты и шпионы на твоих глазах уходили, куда им угодно?»
Я растерянно огляделся и увидел между камнями пожелтевший лопух, в который был завернут браунинг.
«Выпрямляйся, барабанщик! — повторил мне тот же голос. — Выпрямляйся, пока не поздно».
— Хорошо! Я сейчас, я сию минуточку, — виновато прошептал я.
Но выпрямляться мне не хотелось. Мне здесь было хорошо — за сырыми, холодными камнями.
Вот они вышли. Чемоданы брошены, за плечами только сумки. Что-то орут старухе… Она из окошка показывает им язык. Остановились… Пошли.
Они не хотят идти почему-то через калитку — через улицу, и направляются в мою сторону, чтобы мимо беседки, через дыру забора, выйти на глухую тропку.
Я зажмурил глаза. Удивительно ярко представился мне горящий самолет, и, как брошенный камень, оттуда летит хрупкий белокурый товарищ мой — Славка.
Я открыл глаза и потянулся к браунингу.
И только что я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. Воздух замер. И раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую струну и она, обрадованная, давно никем не тронутая, задрожала, зазвенела, поражая весь мир удивительной чистотой своего тона.
Звук все нарастал и креп, а вместе с ним вырастал и креп я.
«Выпрямляйся, барабанщик! — уже тепло и ласково подсказал мне все тот же голос. — Встань и не гнись! Пришла пора!» И я сжал браунинг. Встал и выпрямился.
Как будто бы легла поперек песчаной дороги глубокая пропасть — разом остановились оба изумленных друга.
Но это длилось только секунду. И окрик их, злобный и властный, показал, что ни меня, ни моего оружия они совсем не боятся.
Так и есть!
С перекошенными ненавистью и презрением лицами они шли на меня прямо.
Тогда я выстрелил раз, другой, третий… Старик Яков вдруг остановился и неловко попятился.
Но где мне было состязаться с другим матерым волком, опасным и беспощадным снайпером! И в следующее же мгновение пуля, выпущенная тем, кого я еще так недавно звал дядей, крепко заткнула мне горло.
Но, даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загремевшие по саду выстрелы, ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы.
Гром пошел по небу, а тучи, как птицы, с криком неслись против ветра.
И в сорок рядов встали солдаты, защищая штыками тело барабанщика, который пошатнулся и упал на землю.
Гром пошел по небу, и тучи, как птицы, с криком неслись против ветра. А могучий ветер, тот, что всегда гнул деревья и гнал волны, не мог прорваться через окно и освежить голову и горло метавшегося в бреду человека. И тогда, как из тумана, кто-то властно командовал: «Принесите льду! (Много-много, целую большую плавучую льдину!) Распахните окна! (Широко-широко, так, чтобы совсем не осталось ни стен, ни душной крыши!) И быстро приготовьте шприц! Теперь спокойней!..»
Гром стих. Тучи стали. И ветер прорвался наконец к задыхавшемуся горлу…
Сколько времени все это продолжалось, я, конечно, тогда не знал.
Когда я очнулся, то видел сначала над собой только белый потолок, и я думал: «Вот потолок — белый».
Потом, не поворачивая головы, искоса через пролет окна видел краешек голубого неба и думал: «Вот небо — голубое».
Потом надо мной стоял человек в халате, из-под которого виднелись военные петлицы, и я думал: «Вот военный человек в халате».
И обо всем я думал только так, а больше никак не думал.
Но, должно быть, продолжалось это немало времени, потому что, проснувшись однажды утром, я увидел на солнечном подоконнике, возле букета синих васильков, полное блюдце ярко-красной спелой малины.
И я удивился, смутно припоминая, что еще недавно в каком-то саду (в каком?) малина была крошечная и совсем зеленая.
Я облизал губы и тихонько высвободил плечо из-под легкого покрывала.
И это первое, вероятно, осмысленное мое движение не прошло незамеченным. Тотчас же передо мной стала девушка в халате и спросила:
— Ну что? Хочешь малины?
Я кивнул головой. Она взяла блюдечко, села на край постели и осторожно стала опускать мне в рот по одной ягодке.
— Я где? — спросил я. — Это какой город?
— Это не город. Это Ирпень! — И так как я не понял, она быстро повторила: — Это Ирпень — дачное такое место недалеко от Киева.
— Ах, от Киева?
И я все вспомнил.
Прошла еще неделя. Вынесли в сад кресло-качалку, и теперь целыми днями сидел я в тени под липами.
Пробитое пулей горло заживало. Но разговаривать мог я еще только вполголоса.
Два раза приходил ко мне человек в военной форме. И тут же, в саду, вели мы с ним неторопливый разговор.
Все рассказал я ему про свою жизнь, по порядку, ничего не утаивая. Иногда он просто слушал, иногда что-то записывал.
Однажды я спросил у него, кто такой был Юрка.
— Юрка?.. Это был мелкий мошенник.
— А тот… артист?.. Ну, что сошел с поезда в Серпухове?
— Это был крупный наводчик-вор.
— А старик Яков?
— Он был не старик, а просто старый бандит.
— А он… Ну, который дядя?
— Шпион, — коротко ответил военный.
— Чей?
Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце.
— Ну, вот видишь? Так со ступеньки на ступеньку, и вот наконец до кого ты добрался. Теперь тебе все ясно?
Это меня задело.
— Добрался! Так кто же такой, по-вашему, я?
— Когда: теперь или раньше? Сейчас ты поумнел. Еще бы!.. А раньше был ты перед ними круглый дурак. Но не сердись, не хмурься. Ты еще мальчуган, а эти волки и не таких, как ты, бывало, обрабатывали.
Он вытащил из папки фотоснимок:
— Не узнаешь?
Еще бы! Вот она, церковь, скамья. Вот он, — ишь ты как улыбается, — дядя. А вот он выпучил глаза — старик Яков.
— Так вы еще в Москве догадались достать кассеты у Валентины из ящика и проявить их?
— Да, мы давно обо всем догадались. Но вас разыскать нелегко было.
Теперь он вытянул листок бумаги и, хитро глянув на меня, продекламировал: