Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир

Михаил Никифорович пошел за пивом, принес и пачку сигарет.

— Будешь? — спросил Михаил Никифорович.

— Нет, — сказал я и удивился себе. Опять вдруг я ощутил, что никогда не курил и никогда не хотел курить.

— А я посмолю, — сказал Михаил Никифорович, сказал с вызовом, но при этом нервно оглянулся, будто кто-то строгий и бдительный стоял за его спиной. По залу бродил местный смотритель в белом халате, но явно не его имел в виду Михаил Никифорович. — Да курить-то здесь нельзя… рубль еще потребуют… — пробормотал Михаил Никифорович, но, видно, ему стало стыдно своей нерешительности, он зажег сигарету и затянулся.

И через минуту его сигарета не погасла.

— Ослабло, — сказал я.

Из двора-загона, называемого, впрочем, в отличие от Греческого зала, где стояли мы, Летним садом, за креветками явился дядя Валя.

— А вот Михаил Никифорович закурил, — сообщил я дяде Вале.

— Но беда-то ведь небольшая, а? — сказал дядя Валя.

— Вы не пробовали?

— Ну, — кивнул дядя Валя. — Закурил минут пять назад. И Каштанов.

— Точно в ней что-то ослабло, — сказал я уже уверенно.

— А если ее придушить? — задумался дядя Валя. — Эту гадину.

— Как придушить?

— Напрочь. Каким-нибудь шнуром. Или полотенцем.

— Вы же были намерены ее удочерить?!

— И дочку такую придушить не жалко.

— Вам-то что она сделала плохого?

— Может, одно хорошее и делает, — сказал дядя Валя. — Оттого и надо ее придушить. Или переехать автомобилем.

— Вы же никого не давили! Это Коля Лапшин давит всех!

— Вот его и нанять, — сказал дядя Валя.

Пришел из Летнего сада и Игорь Борисович Каштанов. Поздоровался со мной.

— И Игорь Борисович хотел бы ее придушить? — заинтересовался я.

— Нет, — сказал Игорь Борисович. — Она — женщина. И красивая. А вы не джентльмены.

Игорь Борисович был в свежей серой тройке, являвшейся мне недавно в мечтаниях, вид имел человека здорового, разумного, готового к государственным делам. Впрочем, к государственным делам, казалось, были готовы и дядя Валя и Михаил Никифорович. Что им-то пришлось перенести, подумал я, коли на меня из-за моих четырех копеек выпало столько улучшений!

— Значит, вы, Игорь Борисович, довольны? — спросил я. — А как ваша семейная жизнь? И молодая жена Нагима?

— Я опять холостой, — резко сказал Каштанов.

Я хотел было просить извинения за свой бестактный вопрос, но дядя Валя не дал открыть мне рта, а сообщил как бы из сочувствия к Игорю Борисовичу, что неделю назад на дом к нему прискакали три брата Нагимы в бешметах, в папахах и с кинжалами, три всадника из Кабарды, завернули Нагиму в ковер или в ковровую дорожку и увезли ее под Нальчик, в предгорья Кавказа, заросшие буком и грабом, славные своим целительным воздухом и видом на Эльбрус, а Игорь Борисович, чтобы не испортить братьям впечатление от столицы, был вынужден провести час в ванной, запертой им на крючок.

— Все было не так! — обиженно сказал Каштанов. — Не совсем так!

— Однако увезли, — сказал дядя Валя. — Но беда-то ведь небольшая, а?

— Вы, дядя Валя, — губы Каштанова сжались и утончились, — лучше расскажите, за что ваши коллеги, шоферня, вам стекла побили в автобусе.

— Ладно, хватит, — помрачнел дядя Валя. — Они уже извинились, когда я им все рассказал. Они меня уважают. Несмотря ни на что…

— Михаил Никифорович, — сказал я, стараясь увести разговор на иные тропы, — ты сегодня в аптеку не пойдешь? Выходной?

— Я не хожу в аптеку, — сказал Михаил Никифорович. — То есть захожу туда. Но не на работу.

— Куда же ты ходишь на работу?

— Теперь никуда. Третий день на инвалидности.

— Ты что, Миша! — удивился я.

Удивились и Каштанов с дядей Валей.

А Михаил Никифорович показал нам бумажку, видно временную, с заключением врачей, посчитавших, что он, Михаил Никифорович Стрельцов, страдает токсическим гепатитом, а потому должен пребывать инвалидом второй группы.

— С такой дрянью, — сказал дядя Валя, — тебе и пиво нельзя пить.

— Нельзя, — согласился Михаил Никифорович и поднял кружку. — Но беда-то ведь, дядя Валя, небольшая, а?

Оказывается, однажды в цехе химического завода, где с конца мая трудился Михаил Никифорович, произошла утечка четыреххлористого углерода, вечером Михаила Никифоровича стало рвать, температура пошла под сорок, «скорая» отвезла Михаила Никифоровича к Склифосовскому в реанимацию. В Склифосовском, уже в общей палате, Михаил Никифорович пролежал десять дней. Теперь ездит туда, наблюдается, и вот три дня назад его одарили представленной нам бумажкой. Михаил Никифорович полагал, что ему удастся упросить лекарей сменить группу на профессиональное заболевание.

Я стоял, браня себя. Вот, значит, как. Ну ладно Каштанов и дядя Валя. Они все же не из числа моих друзей. Они мне интересны, но они могут прожить и без меня, как и я без них. Месяцами, случалось, не виделись, и ничего, жизнь продолжалась, трава росла, трамваи ходили… Но вот Михаил Никифорович… Собственно говоря, и с ним мы были лишь собеседниками, разговаривали о том о сем в останкинских проездах, в магазинах и в автомате на улице Королева. И все. Однако… Однако о том, что «скорая» увезла его к Склифосовскому, что он лежал там, я должен был бы знать, я должен был бы проведать его, помочь ему, коли возникла бы нужда, да и коли бы она не возникла! И о том, что он взял да и ушел из аптекарей на химический завод, я обязан был бы знать! Что же я за человек оказался? Выходит, в том моем праведном деловом существовании последних недель люди, жившие рядом со мной, стали мне безразличны, я и думать о них не думал, мне и в голову не приходило, что с ними может что-то случиться, дурное или хорошее, они исчезли для меня. Если так, зачем были нужны мои совершенствования? Да и совершенствования ли это?

Горько мне было. И стыдно.

— Почему ты ушел из аптеки? — спросил я.

— Долгая история, — сказал Михаил Никифорович.

Он опять закурил, говорить далее как будто бы не желал. Да и что ему было открывать нам душу?

— У меня есть приятель, — не выдержал я, — известный врач, желудок, печень, гепатит — как раз его дело.

Михаил Никифорович промолчал.

— А ведь она себя объявила берегиней, — опять сказал я. — Что же она-то смотрела?

И снова Михаил Никифорович промолчал.

Последние слова я произнес скорее для самого себя. Теперь подумал: ведь и дядя Валя в апреле испытывал болезненное состояние. Но тогда и сама Любовь Николаевна хандрила и теряла способности. Почему нынче она допустила гепатит у главного пайщика?

— Мне стекла в автобусе вставили сами, которые выбивали, — сказал дядя Валя.

— Но ведь выбивали, — сказал Каштанов. — И за дело.

— За дело, — согласился дядя Валя. — И вставили. А тебе Нагиму обратно на лошади не привезли.

— Нагима супы готовить не умела, — вздохнул Каштанов.

— Сам бы и варил. Брал бы концентраты…

— Я и варил, — опять вздохнул Каштанов.

— Моя-то дура, — сказал дядя Валя, — тоже плохо варила супы, а вот ушла к таксисту, и без нее тошно…

— Зато какие рекорды вы ставили на своем автобусе в прошлом месяце? — усмехнулся Каштанов.

— Ладно, хватит! — сердито произнес дядя Валя. — И с автобусом хватит… И от донорства откажусь завтра же…

— Я свой пай продам Шубникову, — сказал Каштанов. — А документ заверю у нотариуса…

— Не выйдет! — взволновался дядя Валя. — С дезертирами знаешь как!.. Шубникова развращать! И не выход это. Ее надо душить, коли нет бутылки, куда ее можно было бы засунуть. Михаил Никифорович молчит, а бутылку разбил он!

— Пускай она его сначала вылечит, — сказал я. — Или просто отменит болезнь… Кстати, дядя Валя, ведь вы же собирались лечить людей и животных, ставить диагнозы, что же вы-то прохлопали гепатит у Михаила Никифоровича?

— Она меня в такой оборот взяла, — махнул рукой дядя Валя, — что я сам стану скоро инвалидом… Единственно, что она мне… это… восстановила…

— Что это?

— Ну… это… — замялся дядя Валя. — Теперь как у допризывника…

— Что же вы ее душить собрались? — спросил Каштанов.

— А зачем мне теперь-то как у допризывника? Баба моя все равно с таксистом. На нее у Любови Николаевны, видно, нет силы.

— Но если вы Любовь Николаевну придушите, вы и всяких надежд лишитесь.

Дядя Валя задумался.

— Все равно, — сказал он, отпив пива, — дело тут решенное.

— А вы интересовались, — спросил я, — мнением на этот счет Михаила Никифоровича?

— Михаил Никифорович и будет душить, — сказал дядя Валя.

— Может, сменим тему? — строго сказал Михаил Никифорович. — Может, просто постоим, а от нее наконец от дохнем?

Час стояли, наверное, мы еще в «Крестах». Рассуждали о футболе, сравнивали Блохина и Шенгелию. Сошлись на том, что Шенгелию через два сезона забудут. Потом отправились по домам в Останкино. Ждали трамвай, и тут дядя Валя не выдержал и проворчал в сердцах, что хоть бы автомат на Королева надо эту Любовь Николаевну заставить открыть, доколе ж она будет издеваться над народом!

16

Утром слабости и недомогания Любови Николаевны, видимо, прошли. Опять я почувствовал себя человеком, бросившим курить.

А накануне я клял себя. И ругал Любовь Николаевну. Стало быть, 2 мая Любовь Николаевна вынула из нас души и заглянула в них. Мы тогда призадумались, замолчали после воспоминаний Михаила Никифоровича, размягчились, мечтали или даже грезили о чем-то, а она наши души держала на ладонях. Я в те минуты испытывал некое просветление. Думал: вот он наконец я истинный, каким я себя хотел видеть. И еще я думал о том, что мне как будто бы нечего в себе стыдиться, не от чего в себе отчаиваться, что я все сделаю, что мне предназначено, или уже делаю это…

Любовь же Николаевна, поняв наши сути или посчитав, что она поняла их, взялась за наше совершенствование. Она желала нам добра. Она желала видеть нас хорошими.

Но что вышло? Тошно подумать… Впрочем, последнее соображение касалось только меня. Сведений о последних неделях жизни Михаила Никифоровича, дяди Вали, Каштанова я ведь почти и не имел. Я только ощутил их недовольство… Но, может быть, настроения моих знакомых были случайными, может быть, каприз некий возник в них сроком на три часа? Впрочем, в случае с Михаилом Никифоровичем, похоже, было не до капризов…

Однако, как я сообщил, Любовь Николаевна тут же вновь окрепла. А я впал в суету. Стремнина праведной жизни повлекла меня дальше, к чему — неизвестно. Но что-то во мне и изменилось. Теперь, когда я знал, что, не явись и не займись мной Любовь Николаевна, перемен, несмотря на все мои упования, наверное, во мне никаких не произошло бы, я порой думал: «Да что же, игрушка, что ли, я в ее руках? Нет уж, дудки!»

Я стал сопротивляться стараниям Любови Николаевны. Полагал, что Любовь Николаевна ощутит сопротивление и задумается: права ли она, не ошиблась ли в чем?.. Ведь ошиблась она, приписав мне любовь к табаку. И вот я, проснувшись, например, постанавливал: а посплю-ка еще часок, куда спешить, или просто полежу, закрыв глаза, фразу одну серебряную обдумаю… Нет, одеяло сейчас же само сплывало на пол, а меня нечто подбрасывало и ставило на паркет. «Увиливаешь! — шипело во мне это нечто. — Поблажек хочешь! А тебя ждут великие дела!» Я мог предположить, что шипящий зверь или, может быть, кусачее насекомое существовали теперь и в Михаиле Никифоровиче, и в дяде Вале, и в Каштанове, и в Серове, и в Филимоне. Да и еще десятки останкинских жителей могли попасть вблизи нас под напряжение полей Любови Николаевны…

Настроение мое становилось все более угнетенным. Я нервничал, часто раздражался, хотя и говорил себе, что раздражение не должно быть свойственно праведному человеку. И Любовь Николаевна, видимо, не могла отменить мои раздражения.

Значит, все-таки чего-то не могла?.. Значит…

Словом, однажды, опять возроптав, я пришел к некоей тайной мысли. То есть мне хотелось бы, чтобы она оказалась тайной для Любови Николаевны. Не могла же Любовь Николаевна ежесекундно иметь в виду все наши состояния. Да и на ошибки, как вы знаете, она была способна. И я, случалось, минутами или часами ощущал свою самостоятельность. Не раб я совсем-то! — полагал я (впрочем, с сомнениями).

И я пошел к дяде Вале.

Рассказы дяди Вали были будто выцветшими. Где машковские колориты славных его фантазий! Или правд! Но вот что я узнал. Стекла дяди Валиного автобуса его коллеги били за неожиданную для них прыть водителя Зотова. А главное — за прыть, по их разумению, вредную. Дядя Валя их донял. Или достал. В своем трудовом, а возможно, гражданском усердии дядя Валя, по мнению коллег, стал издеваться над ними. Автобаза дяди Вали была ведомственная, виды не портила, получала и знамена. Заданий ей не занижали, да и кто бы позволил. Однако план перевозок за прошлый месяц дядя Валя выполнил на шестьсот четырнадцать процентов. Откуда только взялись перевозки и маршруты для этих шестисот четырнадцати процентов? Но вот взялись… За месяц дядя Валя выступил с семнадцатью инициативами, из-за которых на автобазе то и дело толклись представители и ученые. Четыре инициативы были связаны с экономией горючего, две — с запасными частями, четыре — с резким улучшением работы тормозов, одна — с бесперебойным проливом на Москву дождей, остальные шесть — с нравственной атмосферой на автобазе. После речи дяди Вали на автобазе создали отделение Вентспилсского общества любителей вереска. Он же предложил столовой базы уменьшить выходы мясных изделий, памятуя о голодающих в азиатских и ближневосточных трущобах. Стал дядя Валя и донором, хотя у него временами, после закрытия автомата на улице Королева, и кружилась голова. Люди, являвшиеся по делам на автобазу со стороны, говорили о водителе Зотове с умилением и предлагали всем по жизни ехать за ним следом. Говорили, что труд и порывы дяди Вали дают основания снизить расценки. За полтора месяца дяде Вале четырежды удавалось спасать детей. Проезжая мимо Останкинского пруда, дядя Валя увидел панику на берегу, выскочил из автобуса, вытащил из воды уже затонувшую и притом, видно, укушенную мелким ротаном девочку семи лет. Откачал. В подмосковной деревне Большой Двор Талдомского района, будучи в рейсе, дядя Валя вынес из горящей избы близнецов Курнениных, дошкольников. Труднее было снять десятилетнего путешественника, застрявшего на уровне восьмого этажа на водосточной трубе дома номер одиннадцать по Аргуновской. Руки у того дрожали, женщины внизу плакали, и, пока катили к объекту из Рыбникова переулка пожарные с лестницей, дяде Вале с помощью связанных простынь пришлось спускаться к оболтусу. Оболтус потом уговорил дядю Валю накормить его мороженым. И прежде, случалось, дядя Валя в часы энергических настроений проявлял себя общественником и по месту жительства. В частности, как-то заставил дворовых мальчишек залить на задах ветеринарной лечебницы хоккейную площадку и купил им десять шайб. Теперь же во дворах домов по Кондратюка и по Цандера общественные инициативы, возбужденные дядей Валей, стали чуть ли не извергаться. Оживил дядя Валя работу уснувших было ремдружинников, рожденных когда-то отчаянными и пробивными мыслями бытового фантазера Матвея Розова. Дядя Валя сам ходил по квартирам, предлагая хозяевам помыть им полы. Брался и отвезти хоть в Луховицы на автобусе. Хозяева смотрели на него с испугом, полы мыть не доверяли, а вот отправить вещи на дачу с дяди Валиным автобусом двое согласились. Не было покоя дяде Вале и по ночам. Из газет, из передач телевидения он узнавал о множестве событий в мире, и сейчас же в нем возникало желание откликнуться, или высказать протест, или даже предупредить кого-нибудь по-хорошему. Предупреждал дядя Валя принца Сианука, но вежливо, Сианук был для него как малое дитя. Предупреждал и президента Картера, но куда строже. Бросался дядя Валя и в эпистолярную полемику с ведущими телепередачи «Это вы можете», призывая их не спускаться на лыжах с горы, а возлетать мыслью в бирюзовые высоты. Были направлены им и чувственные послания во внеземные галактики в надежде, что братья по разуму, пусть на лицо и уроды, ощутят его сигналы и вступят для пользы человечества с дядей Валей во взаимоотношения…

Я понимал, что дядя Валя сейчас не фантазировал. Не вспоминал он ни маршала Жукова, ни Сергея Михайловича Эйзенштейна, ни чудесных творцов легких песен, ни сражений под Гвадалахарой и Теруэлем. Я даже загрустил. А может, и встревожился.

Что касается стекол дяди Валиного автобуса, то дело обстояло так. Окружили как-то дядю Валю коллеги, водители и механики, сказали: «Дядя Валя, мы тебя уважаем. Но ты нас доведешь!» «А что такое?» — удивился дядя Валя. «А ничего! — сказали ему. — Ты в школе учился? Приятно тебе было выслушивать попреки завуча и сравнения с отличниками?» «Чего уж приятного…» — сказал дядя Валя. «Ну вот. А что же нам занозой задницу колешь? Мы сознательные не хуже тебя, а ты нас загнать, что ли, хочешь? Ты уймись… Взрослый человек, на пенсию пора, а туда же…» Но уняться дядя Валя, увы, не смог. Тогда кто-то из мужиков поокаянней и применил к нему меру. Побил стекла. А стекла в автобусе известно какие. Сразу их и не одолеешь.

Только тогда дядя Валя будто бы и сообразил, что он несется куда-то с отчаянным превышением скорости. «Куда гоню-то я?» — спросил себя дядя Валя. На колени был готов встать водитель Зотов перед персоналом предприятия. Он сказал: «Все. Больше мучить вас не буду!» Он и от донорства, как обещал нам, отказался, сославшись на шевеление осколков в ноге. Но толку-то что было от его повинных слов и обещаний персоналу? Завод-то в нем от этой шелудивой Любови Николаевны так и не прекратился.

— Вы же сами, — сказал я осторожно, — предложили называть ее Любовью Николаевной…

— Филимон был прав, — сказал дядя Валя. — Варвара ее имя!

Так бурно и страстно жил дядя Валя в летние недели, что спал два-три часа в день. Забросил собаку. Та вынуждена была стать совершенно самостоятельной. Обедать ходила в диетическую столовую, соседствующую с рестораном «Звездный». Дядя Валя дверь в квартиру не запирал. О всяких подъемах в воздух жилых и служебных зданий, о диагнозах через стены и с закрытыми глазами забыл. До того ли ему было! Изнурила дядю Валю просветленная жизнь. Следует при этом напомнить, что дяде Вале была возвращена мужская сила. Ощутив ее явление, дядя Валя поначалу обрадовался; возможно, что и трудовые порывы его были подстегнуты сознанием, что сила вернулась. Но потом-то она стала чуть ли не обузой. Куда ее было употребить дяде Вале? С кем расходовать? Ездил дядя Валя к своей бывшей жене Нине Борисовне, вез в черной синтетической сумке цветы жасмины и гостинцы, полкилограмма севрюги горячего копчения, в частности. Но ничего, кроме конфуза, из этого визита не вышло. Цветы и гостинцы Нина Борисовна приняла, а дяде Вале сказала: «Цурюк!» — и напомнила о месте прописки: улица Кондратюка, четырнадцать. Уже тогда в сердцах дядя Валя бранил Любовь Николаевну. Коли эта Любовь Николаевна на самом деле вышла к нам из бутылки добродеятельной, она бы обязана была к возвращению дяде Вале мужской силы приурочить и возвращение навек покоренной Нины Борисовны. Но или беззаботной порхала в столице Любовь Николаевна. Или, что более похоже на правду, не распространялось ее влияние на такую женщину, как Нина Борисовна. Неужели эта проходимка Любовь Николаевна не могла вылезти из посуды пять лет назад, когда его, дяди Вали, беды лишь начинались и Нина Борисовна еще жила в его квартире!

Дядя Валя замолчал, а я хотел обратить его внимание на то, что в конце рассказа его обнаружилось противоречие. Да и хвастался дядя Валя прежде, что жена женой, а и дамы и барышни разных пород и калибров никогда прохода ему не давали, да он прохода от них и не требовал.

— Но беда-то ведь небольшая, а? — сказал дядя Валя.

— Что будем делать? — спросил я.

— Душить паскуду! — сказал дядя Валя. — И всё!

— А может, мы не правы? — предположил я.

— В каком смысле? — насторожился дядя Валя.

— А в таком, что, может быть, она старается реализовать стремления каждого из нас к идеалу, пусть и неосознанные стремления, а мы недовольны, сопротивляемся ей и сами отказываемся от себя.

Дядя Валя задумался. Потом сказал:

— Знаешь что. Какая у меня есть судьба, такая и есть. И нечего ей в мою судьбу лезть. И без нее хватало войн и прочих обстоятельств.

— Однако же вы досадуете, что пять лет назад, когда жена еще не ушла от вас, Любовь Николаевна не вылезла из бутылки…

— А тебе-то что? — взглянул дядя Валя на меня с подозрением.

Расстались мы с дядей Валей, как бы стыдясь друг друга. Поговорить-то мы поговорили, обсудили свое житье и Любовь Николаевну; возможно, и выглядели теперь воителями, дядя Валя тот и вовсе мог вызвать мысли о генерал-губернаторе графе Палене, задумавшем истребить несносного императора в Михайловском замке. Но, расставаясь, мы опять спешили угодить в ярмо. Я понесся к столу, на котором неизбежно должны были возникнуть пять тетрадей. Дяде Вале, наверное, выходило теперь думать уже не о шестистах четырнадцати процентах, а о полных семистах. Чему еще, кроме стекла, предстояло пострадать в его автобусе?

Через неделю, когда вновь пришло ощущение, что гнет Любови Николаевны ослаб, я нашел Каштанова.

— Ты где сейчас трудишься? — спросил я Игоря Борисовича.

Оказалось, что все в том же строительном управлении. Но и еще в одном месте.

— А конь твой жив? Или кобыла…

И кобыла Игоря Борисовича, или конь, или мерин, во всяком случае — лошадь, жила и по-прежнему квартировала во дворе в гараже. Три брата, всадники из Кабарды, ее с собой не увели, а ведь могли использовать в дороге как сменное животное. Но опять же — почему Любовь Николаевна в день похищения братьями Нагимы не оберегла интересы Игоря Борисовича? Или именно оберегла?

Ни о бывшей молодой жене Нагиме, ни об известной в Останкине женщине Татьяне Панякиной, ударившей на наших глазах Игоря Борисовича туфлей по чистой щеке, Каштанов сам говорить не стал, я же о них не спросил. И все же он, видно, что-то хотел открыть мне, вот-вот намерен был начать рассказ, но не отважился. Или боялся, или стыдился чего-то.

Все же из новых и как бы нечаянных реплик Каштанова я понял, что Любовь Николаевна преобразила его существование. Но что это за преобразования, знать мне не было дано. Понял я, что Игорь Борисович в своих чувствах к Любови Николаевне не столь тверд и воинствен, как, скажем, дядя Валя. Сомнения терзали тонкую натуру Игоря Борисовича. Он и прежде склонен был топтаться на перепутьях. Опека Любови Николаевны, возможно, и тяготила Каштанова, но, возможно, и была ему сладка. Когда я спросил: «Что делать будем с Любовью Николаевной?» — он лишь пожал плечами.

С Серовым и Филимоном Грачевым встретиться мне не удалось. О Филимоне Грачеве я все же кое-что услышал. Каким он был, таким и остался. Хотя и не совсем. В гиревом спорте он словно бы перешел из третьеразрядника в мастера международного класса. Теперь и по ночам крестился двухпудовиками и рвал на грудь штанги. На заводе «Калибр», в случае нужды и когда запаздывали краны, при толпах глазевших поднимал станки. Достал Энциклопедический словарь и выучил его наизусть. Если просили, мог подолгу произносить тексты из него страницу за страницей. Покончив со словарем, Филимон записался в районную библиотеку, часами сидел там с томами двух последних изданий Большой Советской Энциклопедии. Изучал и энциклопедии специальные — медицинские, географическую, литературную, музыкальную. Досадовал на то, что они краткие. Успехи его образования были очевидны — иные кроссворды, даже такие сложные, какие преподносятся народу «Гудком» и «Лесной промышленностью», он разносил за две-три минуты. Выходило, что над Филимоном Любови Николаевне и не слишком много пришлось трудиться. Она лишь подчеркнула особенности его личности, усилила их проявления. Причин для огорчений, видимо, у Филимона не было.

Интересовало меня, случилось ли что удивительное в жизни останкинских бузотеров Шубникова и Бурлакина. Но нет, никто из моих собеседников о них ничего не слышал. То ли они притихли. То ли успокоились.

А вот встретиться с Михаилом Никифоровичем я никак не мог отважиться. Все чувствовал себя виноватым перед ним. Но надо, надо было зайти к нему… И отчего-то тянуло увидеть Любовь Николаевну. Поздороваться с ней и взглянуть ей в глаза… Смутил меня однажды дядя Валя. Мы оказались вместе с ним в вагоне метро. Потом шли от станции к своим домам. Дядя Валя молчал. Лишь у ветеринарной лечебницы, когда мы уже пожали руки друг другу, он сказал:

— Одному-то мне с ней не справиться. Придуши-ка ее в одиночку! Вы-то все — в сторонку!

— И Михаил Никифорович?

— Михаил Никифорович только мешать будет. Влюбился, похоже, в нее Михаил Никифорович.

— Чепуха какая! Она же…

— Что ей стоит околдовать кого хочешь! Она же ведьма!

— Прежде вы такого не говорили…

Дядя Валя лишь махнул рукой. И пошел к себе.

17

Видимо, дядя Валя что-то знал. Вряд ли бы он, не имея оснований или хотя бы подозрений, мог позволить себе сказать эдакое о Михаиле Никифоровиче. При всех фантазиях и полетах мысли дядя Валя обычно был деликатен и почти никогда не касался роковых или легкомысленных чувств своих знакомых, знаменитых и безвестных. А тут такое откровение!

Однако и поверить дяде Вале я не хотел. Это Каштанов, временами мечтатель и романтик, да и в летящие дни человек ветреный, смог бы вообразить нечто, окунуться в грезы или музыку, уверить себя в том, что он увлечен кашинской легкокрылой берегиней, но Михаил Никифорович, крестьянский сын, способен был, полагал я, отличить пшеничное зерно от пуха…

Размышляя так, я столкнулся на Звездном бульваре с Шубниковым. Шубников шел мрачный.

— Что с тобой? — спросил я.

— Этот идиот Бурлакин… — начал Шубников.

Оказалось, что этот идиот Бурлакин, чье тело так и не выпустило совсем галогены серебра, поймал сачком, а может быть трусами, в Останкинском пруду годовалого ротана. Бурлакин посчитал, что сазан, доставленный с низовьев Волги летчиком Германом Молодцовым и проживающий в ванне Шубникова, скучает и ему необходим собеседник и друг. Не посоветовавшись с Шубниковым, а как бы готовя сюрприз, он подпустил ротана к большой и миролюбивой рыбе. Энциклопедически образованный Филимон Грачев, коли бы его спросили, объяснил бы, что ротан — особь из породы окунеобразных, заезжая с Дальнего Востока, в просторечье — головешка. Так вот эта головешка за ночь съел сазана. Сожрал, не оставив ни костей, ни жабр, ни чешуи. При этом нисколько не увеличился в размерах. А в сазане уже было девять килограммов. Шубников его холил и лелеял, угощал размоченными в квасе пряниками, квашеной капустой, нюхательным табаком, иногда наливал в ванну до стакана портвейна «Кавказ», связывая с сазаном планы покорения Птичьего рынка. И вот такая оказия!

Бурлакин каялся, но сазана-то вернуть он был не в силах! Бурлакин предлагал казнить ротана и им, испеченным в сметане, заесть напиток, но ротан, подлец, все понимал и ни в руки, ни в сачок не давался. В Останкинском пруду под башней ротан, видимо, жил впроголодь, теперь сжирал все, что Шубников по глупости или будучи находясь оставлял в ванной комнате. Выпрыгивал из воды и проглатывал зубные щетки, мыло, мыльницы, флаконы дезодоранта. Шубников остался без полотенец и без потрепанного, но любимого халата. Ротан сгрыз подставку из стальной проволоки, над которой крепилось зеркало, и теперь покусывал и само зеркало. При сазане из уважения к тихой рыбе Шубников не пользовался ванной, но и нынче, при ротане, ему приходилось мыться в Астраханских банях, вот до чего дошел. Сейчас он возвращался из Астраханских бань.

— Найди покупателя, — предложил я.

— Кому нужна эта мелочь! Он жрет, но не растет!

Шубников сплюнул и пошел дальше.

Он не поинтересовался останкинскими новостями. И о Любови Николаевне не спросил. Видно, ротан был отловлен Бурлакиным и впрямь каверзный и эгоистичный. Впрочем, дурные обстоятельства жизни Шубникова не слишком опечалили меня.

А я, не дойдя до дома, свернул на улицу Цандера и потом дворами выбрался на Королева к жилищу Михаила Никифоровича.

Михаил Никифорович открыл мне дверь, пригласил в кухню. Возле ванной в коридоре стояла собранная раскладушка. Дверь в комнату, где когда-то проживал Михаил Никифорович, была закрыта, и, как мне показалось, Михаил Никифорович взглянул на эту дверь с неприязнью. Никаких вещей Любови Николаевны я не увидел, но женщина в квартире Михаила Никифоровича несомненно жила. Или хотя бы ночевала.

— А что она… эта… — помолчав, начал было я, но отчего-то шепотом и сам шепота устыдился.

— Ее нет, — сказал Михаил Никифорович.

— Совсем нет?

— Сейчас нет.

— Слушай, а ведь наверняка ты надышался этой химической дряни именно из-за Любови Николаевны. Не явись она, не ушел бы ты на завод.

— Мне сорок, я взрослый и сам за себя в ответе.

— Все мы взрослые… И должна ли быть при нас Любовь Николаевна?

Да, мы взрослые и сами за себя в ответе… Однако возникают на моем столе пять тетрадей. И били стекла автобуса Валентина Федоровича Зотова.

— Дядя Валя, похоже, терпеть более не может…

— Знаю, — сказал Михаил Никифорович.

— Ну и как?

— Ну и никак.

Неловким и даже неприятным получилось наше свидание с Михаилом Никифоровичем на кухне. Мы молчали. Михаил Никифорович закурил. Был ли это поступок или же Михаил Никифорович из-за неловкости, возникшей в разговоре, закурил просто так, по давней привычке, я оценивать не стал. Я корил себя. Вовсе, видимо, и не нужен был Михаилу Никифоровичу мой приход. Что я явился бередить ему душу? Я хотел встать и уйти. Узнать у Михаила Никифоровича, нужно ли какое доступное мне участие в его делах, и уйти. Я и спросил:

— На что живешь теперь? Деньги-то есть у тебя? Если нужно, возьми в долг у меня…

— Спасибо. Пока есть. Потом, может, и возьму.

Опять замолчали.

— К матери в этом году поедешь? — спросил наконец я.

Михаил Никифорович каждый год ездил в свои курские земли, к матери. Брал две недели отпуска в пору, когда копали картофель, доставал банок двадцать тушенки, коли удавалось, гречневой крупы, жесткой колбасы и покупал билет до Рыльска. Братья Михаила Никифоровича жили кто где, звали мать к себе, она гостить у сынов гостила, но совсем уезжать из Ельховки не собиралась. На здоровье, слава богу, жаловалась мало. Михаил Никифорович на всякий случай возил ей пузырьки валокордина, она их раздавала соседкам, сама же верила травам. В прошлом году Михаил Никифорович и меня чуть было не уговорил ехать с ним в Ельховку, обещав за труды на огороде оделить меня мешком курской картошки. Не из-за копки картофеля он меня звал, а хотел показать свою родину, я было загорелся, но какие-то пустяки перечеркнули мои намерения.

— Может, и не поеду, — сказал Михаил Никифорович. — Если не подлечусь. Зачем матери…

Я взглянул на него. Он был хмур.

— Павел поедет, — сказал Михаил Никифорович. — С детьми. Я написал ему.

Опять я был готов бранными словами напомнить о Любови Николаевне.

А Михаил Никифорович стал говорить. И многое мне рассказал в тот день. Теперь я жалел, что не пришел к нему раньше. Недавние мои сомнения оказались вздорными. Михаилу Никифоровичу собеседник был нужен. Не позвонил бы я ему в дверь, он бы нашел меня.

Начал он с 4 мая. С того самого дня, когда на улице Королева перестал работать пивной автомат.

4-го, отправляясь на работу, Михаил Никифорович ощутил, что в нем (или с ним) возможны перемены. Он почувствовал, что вот-вот начнет ерепениться.

Михаил Никифорович чаще всего проявлял себя человеком уступчивым и покладистым, что давало основания его бывшей жене Тамаре Семеновне, или Мадам, укорять Михаила Никифоровича и называть его тюфяком, тряпкой, диванным валиком. Мадам Тамара Семеновна, учительница географии, считала Михаила Никифоровича своим вечным должником. А он оказался должником с дырявым карманом. Именно Тамара Семеновна улучшила социальное и даже сословное положение Михаила Никифоровича, согласившись расписаться с ним, и Михаил Никифорович превратился из обыкновенного провинциального жителя в москвича. Познакомились они в Ялте в курортный сезон. Михаил Никифорович работал тогда в аптеке богатого санатория, а Тамара Семеновна отдыхала в Ялте, пробивалась вместе с подругой на санаторный пляж — там хоть можно было сесть на гальку. Сначала к Михаилу Никифоровичу приблизилась подруга Мадам. Подруга в мечтах похудеть выпрашивала у Михаила Никифоровича упаковку фуросемида, при этом ссылалась на опыт знакомых, прежде грузных. Михаил Никифорович объяснил, что фуросемид полезен не всем и может привести к критическому упадку давления и общей слабости. Но подруга будущей Мадам играла глазами, разжалобила душу Михаила Никифоровича, он протянул ей упаковку фуросемида. При этом все же счел нужным сказать, что барышню могут ждать и огорчения на пляже, тут, коли она намерена худеть всерьез, ей придется быть готовой к частым пробежкам. Так оно и случилось. Но подруга все перетерпела, хотя потом уже и не бегала, а еле волочила ноги. Однако шести килограммов она лишилась.

Тогда и пришла к Михаилу Никифоровичу Мадам. То есть какая она еще была Мадам? Тонкая, скромная девушка, глаза — в пол. И отчего-то совсем не крымская, не загорелая. Не то что ее подруга. Смущаясь, она рассказала Михаилу Никифоровичу о недомоганиях подруги. «Пусть ест больше, — холодно произнес Михаил Никифорович. — Тут же на ноги встанет». Все же он дал ей серо-бурые таблетки: вдруг у подруги вместе с жидкостью вышло и много калия. Для себя Мадам, то есть Тамара Семеновна, попросила бироксан. Михаил Никифорович удивился: «Вам-то зачем?» «Это не мне, — совсем смутилась тонкая девушка, заговорила быстро: — Это отцу. В Москве никак не могли достать, а у вас, говорят, есть…» «Есть-то есть…» — засомневался Михаил Никифорович. В ту пору харьковские фармацевты, к школе которых относился Михаил Никифорович, изготовили и пустили в промышленное производство препарат бироксан. Бироксан, полагали, мог противостоять облысению. Полагали также, что он был способен дать обновление натуры и совершенно лысым. Сейчас этот препарат с производства сняли, сообщил мне Михаил Никифорович, хотя, как выяснилось, бироксан все же помогал лысым не лысым, но людям, страдающим витилиго, от которого по телу идут белые пятна. Однако в ту пору надежда на него еще была… Но и на бироксан требовался рецепт. Что-то тогда с этими двумя подругами нашло на Михаила Никифоровича. Дурман какой-то. Без рецепта он отпустил фуросемид, без рецепта выдал Мадам бироксан. И нельзя сказать, чтобы московские барышни произвели на него сильное впечатление. Вдогонку Мадам, уходившей с оротатом калия и бироксаном, он чуть ли не произнес пустые слова, чуть не передал обижаемому природой отцу Мадам совет не сидеть с головой, намазанной бироксаном, на солнце… В тот вечер Михаил Никифорович о Мадам не вспомнил, а наутро он взволновался. Да и есть ли у этой дуры отец с лысиной, не свою ли белую кожу она решила натереть бироксаном? Были ведь случаи! Были! И один серьезный. Прошел слух, что бироксан помогает загорать. Выходило, что помогает. Одна дама из Алушты, сама по образованию провизор, в день голубого неба намазала себя бироксаном. То ли организм ее оказался восприимчивым, то ли кожа была особо нежной, только получила она ожог третьей степени, ей делали переливание крови, вводили плазму, еле спасли. Михаил Никифорович бросился на пляж. Ни Мадам, ни ее подруги он не увидел. А солнце уже грело хорошо, и не первый час. В одном из галантных разговоров с Михаилом Никифоровичем подруга сказала, что они сняли комнату на Старокрымской улице. Назвала и фамилию хозяев. Михаил Никифорович и поспешил на Старокрымскую. Ему, бывалому-то мужчине, мерещились ужасы. Случалось, виноватыми оказывались судьба, стихия, война, злоба, зависть. Здесь виноват был он… Мадам на самом деле обгорела. Не так, как алуштинская провизорша, но болезненно. Хорошо хоть, что догадалась быстро уйти с пляжа. Лежала, постанывала при движениях, вечером температура у нее была под тридцать девять. Михаил Никифорович вызвался быть сиделкой. Подругу Мадам, ослабленную борьбой с плотью, все еще качало. Чувство вины и жалость в иные дни приводили Михаила Никифоровича на Старокрымскую. Михаил Никифорович носил мази, дыни «колхозница» с рынка, веселил разговорами. Подруги поправились, а вина и жалость Михаила Никифоровича, известное дело, претерпев метаморфозу, превратились в романтическое увлечение. При этом ни чувство вины, ни жалость не исчезли вовсе. Михаилу Никифоровичу и Тамаре Семеновне показалось, что они полюбили друг друга. Может, так оно и было… Иначе бы, наверное, Тамара Семеновна не предложила ялтинскому аптекарю расписаться с ней, а Михаил Никифорович при его щепетильности и гордости не согласился бы переехать в столицу. В Москве они прожили домом пять с половиной лет. А потом развелись. О чем мне пришлось сообщить на первой же странице рукописи.

К чему это он все ведет, пояснил мне Михаил Никифорович, а вот к чему. К набату домашнему, к кличу призывному: «Взъерепениться!» Тамара Семеновна, давая советы Михаилу Никифоровичу, вынуждена была повторять: «Тебе надо взъерепениться!» На развод Михаил Никифорович согласился без особых колебаний. Хотя и понимал, что ему будет о чем жалеть. Пять с половиной лет семейной жизни для него, побродившего по морям и землям, будто приписанного судьбой к нарам, койкам, каютам, палаткам, казармам, общежитиям, были погружением в уют. Но что делать? Он разрушил надежды Тамары Семеновны. Ее житейские претензии вошли в противоречие с натурой Михаила Никифоровича.

Причем Тамара Семеновна не была вредной. Просто она хотела от Михаила Никифоровича большего. У нее были идеалы, ее посещали грезы. В грезах, девичьих еще, догадывался Михаил Никифорович, она видела себя и Наташей Ростовой, явившейся на первый бал. Даже если и не самой Наташей, то хотя бы ее сверстницей, и хорошенькой, естественно, имевшей на том балу не меньший, нежели графинюшка с Поварской, успех. И, предположим, не князь Волконский приглашал ее на тур вальса, а князь Барятинский. Или какой-нибудь Лобанов-Ростовский. И были в тех грезах мраморные колонны благородного зала, и надменные кавалергарды, и ироничные гусары, и князья, и знатные маменьки, и прочее. Словом, Высший Свет. И позже Мадам, женщина на вид тихая, строгая, но с явным норовом, готовясь к урокам по программе учебника профессора Барановского «Экономическая география СССР», выписывая, например, из газет сведения о строительстве Шарыповской электростанции в рамках КАТЭКа, наверное, не выпускала из виду Высший Свет.

Были времена, когда Мадам мечтала о детях. Впрочем, она полагала, что у нее будет одна девочка и она поступит в Плехановский институт. Однако муж девочки должен быть непременно из международных отношений. Или хотя бы из внешней торговли. Михаил Никифорович чуть было не рассказал Мадам, как он с аттестатом зрелости, или аттестатом глупости, приезжал из Ельховки поступать в Институт международных отношений. Но не рассказал, и хорошо сделал.

Впрочем, уповать на девочку было рискованно, да и ждать пришлось бы долго. Конечно, профессия Михаила Никифоровича, разъясняла ему Мадам, не самая престижная и не самых Высоких Выходов, но и будучи аптекарем, а в особенности заведующим аптекой, пусть даже не Ферейновской, пусть хотя бы первой или второй категории, он все же может рассчитывать на приближение к нынешнему Высшему Свету. «Пошла ты знаешь куда!» — рассердился однажды Михаил Никифорович. Но он был отходчив. А женские слезы или хотя бы укоризненные вздохи тяготили его, заставляли думать о собственном несовершенстве, о том, что на самом деле надо что-то предпринимать, ведь он мужик и ему за тридцать, а сколько он приносит в дом?

Образование Михаила Никифоровича, его опыт и послужной список и, наконец, то обстоятельство, что он мужчина, вполне могли обеспечить ему достойное положение в профессиональных регистрах. Но не вырастал из Михаила Никифоровича добытчик положений!

Ходил он, случалось, и в заведующих аптеками. Правда, не первой категории и не второй. Одна из тех аптек размещалась у нас в Останкине, на Цандера. В соседнем с рестораном «Звездный» доме под парикмахерской. Теперь там пункт проката. В пору заведования Михаилом Никифоровичем останкинской аптекой Мадам относилась к нему искательно и нежно. Сколько раз прежде она отчаивалась, сколько раз стыдила Михаила Никифоровича! Она уже и возможность явления девочки ставила в зависимость от его служебных взлетов. На что же иначе покупать коляски, кроватки, пеленки, югославские корма ребенку? А тут она опять дала волю надеждам и грезам. Теперь-то ей казалось, что все, что Михаил Никифорович понял истины жизни. Сколько достойных людей Останкина сразу же стали ее знакомыми — и из трех продовольственных магазинов, и из зеленного, и из мебельного, и из хозяйственного, и из здешних мастерских, обувной и мелких металлических работ, и из кинотеатра «Космос», где, между прочим, в дни фестивалей шли внеконкурсные фильмы и люди плакали. И из парикмахерской.

Эта парикмахерская и привела к разводу Мадам и Михаила Никифоровича.

В одну из майских ночей парикмахерская протекла на аптеку. Мастерицы из дамского отделения, в числе их, наверное, и большая художница Кирпичеева Юнона, улучшавшая в последние месяцы прелести Тамары Семеновны, ушли с работы, забыв выключить воду в душе. А душевая была как раз над материальной комнатой аптеки. А в материальной комнате заместительница Михаила Никифоровича заведующая отделом запасов Ольга Ефремовна Чеснокова распорядилась накануне выложить на столы лекарственные препараты. На предмет учета. Михаил Никифорович был на больничном. Прибежал в аптеку, звонил в Тимирязевское аптекоуправление. Оттуда сейчас же явились инспектор и бухгалтер. Охали, ругали. Призвав на помощь райисполком, заставили возмещать ущерб парикмахерскую. Кое-какие лекарства сочли возможным спасти. Все это — на пятьсот рублей. А семьсот рублей остались за аптекой. Правила хранения товара были нарушены. Резких слов Чесноковой Михаил Никифорович говорить не стал. Не смог. Видел: она сама не своя, того и гляди наложит на себя руки. Чеснокова поднимала двух дочек, мужа не имела, зарплата у нее была — сто двенадцать. Михаил Никифорович покряхтел-покряхтел и в объяснительной райздравотделу виноватым во всем объявил себя. И семьсот рублей легли на него.

Мадам Тамара Семеновна никогда не кричала. И тут голоса не повысила. Просто глазами, губами дала понять: все, конец. «Что же мне, эту Чеснокову, дочек ее топить, что ли, — говорил Михаил Никифорович, — из-за этих дур с ножницами?.. Заплачу потихоньку, из зарплаты будут вычитать понемногу, займу у братьев…» «Все, Миша! — сказала Тамара Семеновна. — Все! Привык калечить добротой свою жизнь — и калечь. А с меня довольно!»

Аптека на улице Цандера труды прекратила. Ее сразу же закрыла санэпидемстанция. Разумные головы из проверяющих и вообще удивились. Как это аптеку устроили в здании, для ее существования непригодном? Михаила Никифоровича освободили от долга. Однако новую аптеку ему не предложили. Возможно, при решении его судьбы произносились слова: «Это который Стрельцов? Который аптеку затопил? Ну ясно…» Вода из парикмахерской и в будущем могла плескаться в делах Михаила Никифоровича. И стал опять Михаил Никифорович просто аптекарем.

Когда он им стал, Мадам Тамара Семеновна и написала заявление о разводе.

Во дни разбирательства потопа она давала Михаилу Никифоровичу понять, что все, конец, однако чего-то и ждала. Поступка ли какого необыкновенного Михаила Никифоровича, вмешательства ли судьбы либо вмешательства неизвестного ей влиятельного лица. Но нет, ничего не случилось. Михаил Никифорович опустился на прежний собственный знаменатель, определенный, видимо, ему обстоятельствами жизни, и застыл на нем. При размене квартиры Михаил Никифорович остался в одиночестве, чувство же его вины перед Тамарой Семеновной обострилось… Сначала он полагал уехать из Москвы и оставить Мадам всю квартиру. Но куда уехать? К матери в Ельховку? А что делать там?.. Вскоре Мадам удачно съехалась с родителями (кстати, отец Мадам, бывший тесть Михаила Никифоровича, волосы имел густые, хоть стриги их на носки, и не нуждался в бироксане). И вышло так, что Мадам не потеряла ни метра. Однако и известие об этом не слишком успокоило Михаила Никифоровича. Он не переставал отчитывать себя за слабость и малодушие. Ну ладно, не может быть он пронырой, но деловым-то и гибким мужчиной он должен стать. Приятно ли жить мямлей и рохлей, когда вокруг тебя — чаще всего — именно деловые и гибкие мужчины и женщины? И что толку от его доброты и жалости, коли он своей добротой и жалостью облегчает жизнь людям недобросовестным и безответственным. Ладно, у Чесноковой — дочки, но ведь и ей самой надо было иметь голову на плечах… Получалось к тому же, что он в конце концов не был добр к Мадам. Нет, порой он старался угодить ей и что-то предпринимал. Случалось такое. Но не мог поломать в себе нечто, хотя и намерен был поломать. А проводив Мадам в новую жизнь, он и вовсе махнул рукой на многое. А-а-а!.. Пусть все идет как идет.

Оно и шло…

18

А 4 мая Михаил Никифорович понял, что он взъерепенится. Странности какие-то возникали в нем. Будто потоки, вихревые и музыкальные, должны были поднять его и повлечь куда-то. К синим лесам. Или к гималайским вершинам. Словно бы стал он воздушным шаром, разумным к тому же, отважным в своей разумности, способным стрясти с корзины мешки с песком и вознестись в выси подлунные.

Но это были лишь предощущения…

Народу в аптеке толпилось много. Кто утомился в дни пролетарской солидарности, кто изжевал все таблетки, кто прогулял сроки выдачи порошков и микстур. Возникали очереди. Разговоры у касс и окошек случались громкие, нервные. Стучались в дверь заведующей. Были в аптеке лица унылые, удрученные, помятые. А Михаил Никифорович то ли из-за своих предощущений, то ли из-за легких воспоминаний о Любови Николаевне, коей делал вчера укол, желал всех носить на руках. Всем готов был помочь. И помогал, когда его подменяли в рецептурном отделе. Ящики и мешки с лекарствами, предметами сангигиены, травами, оправами для очков таскал от машин и на склад. Зашел в ассистентскую, увидел, как Люся Черкашина — колоть ее сегодня не требовалось, но шлепнуть поощрительно по заду было можно и надо — мыкалась, растирая порошок пестиком в ступке, а ступка прыгала и ерзала по столу. Стал ругать себя, он-то еще четыре дня назад придумал — и сделал! — особую подставку под ступку, забыл, дурья башка, побежал, принес подставку, ступка перестала ерзать и прыгать. Случалось Михаилу Никифоровичу в тот день подменять и химика-аналитика, и дефектора, и даже заведующую отделом готовых форм. Все делал он хорошо. Сидел он также и у себя в рецептуре, и в ручном, и в оптике.

Сцены в аптеке происходили знакомые, но отношение к ним Михаила Никифоровича было нынче, пожалуй, особенное. Он и прежде нередко ставил себя на место посетителей аптеки. Теперь же он словно бы оказывался в их судьбах, как будто бы переселялся в их жизни. Он был алкашом из Уланского переулка, по прозвищу Штурман, дрожавшим от колотуна, с глазами пса, изловленного живодерами. Штурман три года назад еще летал на «Илах», теперь же дошел до «аптеки», до тройного одеколона и чесночной настойки, вливая в себя жидкость из флаконов в кабинках туалетов у Кировских ворот: из пивной и из пельменной его бы погнали. Михаил Никифорович был и одним из мальчишек-восьмиклассников, нагловато — от смущения — требовавших пачки тройчатки, они еще станут штурманами, дай бог, чтобы не стали, нынче же они полагают, что, проглотив после стакана молдавского портвейна таблетки тройчатки, они словно бы героин примут и будут вместе с подругами балдеть, как настоящие. Михаил Никифорович был и инвалидом войны Шаньгиным, давним своим собеседником, или дядей Шурой, когда-то наводчиком сорокапятки, теперь же хозяином киоска «Союзпечати» на Сретенском бульваре. Шаньгин страдал астмой, и жилы и нервы на ноге, как говорил он сам, перекрутили ему после ранения в госпитале, определив его тем самым в предсказатели погоды. И неизвестной ему доселе женщиной, прибежавшей в испуге за кислородом для отца, стал Михаил Никифорович. Присоединяя подушку к баллону, он успокаивал ее и успокаивал себя. Отчаяние и тихие печали больных, получавших лекарства, прописанные районным онкологом, ощутил Михаил Никифорович. И даже супруги Лошаки, пенсионеры, вечные ходоки по аптекам, городским и ведомственным, настырностью и бестолочью своими способные вывести из себя и зимнюю черепаху, не вызвали у Михаила Никифоровича усмешки. Лошаки не верили врачам, но открывали в себе все новые недомогания, каких на самом деле не было; они бы умерли, если бы не чувствовали этих недомоганий. И без новейших, теперь-то уж точно спасительных препаратов, им не нужных, они не могли жить. О каких только лекарствах они не разнюхивали! А разнюхав, тотчас же бросались их доставать. Сейчас им непременно был необходим сандратол югославского производства по швейцарской лицензии. Но следовало ли над ними смеяться? Разве они были не такие же люди, как он, Михаил Никифорович Стрельцов? Ничем они не были хуже его…

К середине дня чужие боли, печали, надежды и страхи осели в Михаиле Никифоровиче, и он уже не был так легок и светел, как утром. А к вечеру он неожиданно для себя и для сослуживцев повздорил с заведующей аптекой Ниной Аркадьевной Заварзиной и ассистентом Петром Васильевичем.

И уж совсем стал серьезным Михаил Никифорович после разговора со своим харьковским однокашником Сергеем Батуриным. Батурин был биохимик и работал теперь в институте на Пироговке. Михаил Никифорович его уважал. Они столкнулись на Кировской, поинтересовались делами друг друга и решили зайти в шашлычную «Ласточка», ту, что напротив Сретенского монастыря.

— Слушай, что за штука сандратол? — спросил Михаил Никифорович в ожидании закусок и горячего. Напиток в продуктовом магазине был заготовлен свой и пребывал пока в укрытии в портфеле Батурина.

— Сандратол?

— Югославского производства по швейцарской лицензии.

— Не знаю. Не слыхал. Наш институт получает информацию со всего света. Такого препарата, видно, нет.

— Раз Лошаки говорят, значит, есть. Или будет.

— Кто такие Лошаки?

Михаил Никифорович объяснил, кто такие Лошаки. А уже были поданы маслины.

— Будь здоров, — сказал Батурин. — Слушай, Миша, а не надоело ли тебе сидеть в аптеке? Не надоело иметь дело со всякими идиотами вроде Лошаков?

— Лошаки тоже люди, — сказал Михаил Никифорович.

— Ну ладно, люди, — согласился Батурин. — И все же… Шел бы ты к нам. И место бы нашли.

— Я человек аптеки, — сказал Михаил Никифорович.

— Брось, Миша! — со страстью и громко для шашлычной заговорил Батурин. — Я помню о твоих принципах, но что такое аптека в нашем веке и кто в ней аптекарь? Магазин! И ты в ней продавец! Ты, Миша, торговый работник. И все. И успокойся.

— Не шуми, — сказал Михаил Никифорович. — Цыплят принесли.

— Аптека нынче — старческий сон, — не мог уняться Батурин. — Статика! Неужели тебе не скучно? Какие могут быть у вас происшествия, какие драматические коллизии, какие бури, возвышающие человека или опрокидывающие его в пропасть, могут бушевать у вас? Сейчас назову. Мне хватит трех пальцев. Палец первый! Дефектура. Нехватка нужных, или, вернее, модных, лекарств. Следствия: возможность спекуляции для кого-то, а для кого-то — нервотрепка с покупателями. Второй палец. Ошибка в изготовлении лекарства. Доза не та. Компонент не тот. Не учтено противопоказание. Бывают случаи трагические, редко, но бывают. Тогда аптеку трясет. Но все это из-за рассеянности, из-за безграмотности, из-за чепухи. Третий палец. Бытовые беды. Вроде вод из парикмахерской. Прочее-то еще мельче. Тут и пальцы не нужны… Ну ладно, наведи ты в аптеке порядок, пусть на все, что требуется больным и страждущим, можно выбить чек в кассе, — дальше-то что? Скука, Миша, скука!

— У вас, стало быть, веселее…

— У нас, Миша, динамика! Динамика! Не такая, как, скажем, в хирургии, но динамика. Со всеми возможностями для опыта, исследования, терзания мысли, риска, настоящего дела. Для открытия. И для провала. А значит, и для нового риска и для нового дела. И у нас есть суета, но она ли главное?

Страницы: «« ... 2021222324252627 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Три бестселлера одним томом! Лучшие современные романы о Сталинградской битве, достойные войти в «зо...
Апокалипсис давно наступил. Люди не живут, а выживают. Но есть еще те, кому не писаны законы нового ...
Эта книга написана как расширение романа «Харбин». Город в Китае стал настоящим спасением для тысяч ...
Самая жесткая книга ведущего публициста патриотических сил! Страшная правда о глобальном апокалипсис...
Правда ли, что небывалое ожесточение Сталинградской битвы объясняется не столько военными, сколько и...
Через Великую Стену восточного народа хань невозможно проложить Темные Тропы. Эту древнюю Стену нель...