Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир

— Я во сне, что ли, с тобой разговаривал? — спросил Шеврикука.

— Нет, — сказал Пэрст. — Мы сидели. И пили. С нами и еще были. Но их раздражал исходящий от меня запах. Они затыкали носы. Они ушли. Тогда вы и признались, что вы Шеврикука. Но, может, вы и не Шеврикука?

И Пэрст остановился. Соображение, пришедшее ему в голову, похоже, его напугало.

— Нет. Я именно Шеврикука.

— А я — Пэрст, вы поняли! — обрадовался Пэрст. — Я вам рассказывал!

И последовал повтор, надо понимать, истории Пэрстовых злополучий. Там, на Башне, ему было приказано засесть в капсулу и замереть в ней. Хоть бы и на три столетия. На сколько — не его дело. Закладывали Оптический центр за гостиницей «Космос» и в обстановке пятифлажного митинга, естественно, с непременными взаимоуколами, замуровали в фундаменте капсулу с посланием к потомкам. Башня уже давно рассаживала в капсулы наиболее важных для города фундаментов своих агентов. Ну не агентов, а неизвестно кого. И неизвестно зачем. Возможно, конечно, с чрезвычайно секретной миссией, в которую мало кто был посвящен. А может, и на всякий случай. Вот и Пэрсту пришла пора засесть в капсулу. Радость грошовая, но приказали. А он кто? Он никто. К концу митинга он вместился в капсулу. Капсула хорошая. Вроде футбольного кубка. Блестела. Из титанового сплава. Послание в пластиковой упаковке в ней уже лежало. Тут Пэрст услышал: главного оратора стали партийно подковыривать. Мол, что — послание. Можно было бы отправить потомкам и ценный подарок. Мол, когда закладывали цирковое училище на улице Расковой, клоун Карандаш бросил в капсулу тысячу рублей, земля ему пухом. Тот, кого подковыривали, рассмеялся. Что потомкам ваши рубли! Мол, мы способны уже катать людей бесплатно в такси, а в будущее отослать платину и бриллианты. Полез в карман и опустил в капсулу подарки. Что-то звякнуло. Вышло эффектно. Аплодировали. Тут капсулу прикрыли мраморной плитой с золотыми словами «Потомкам — в третье тысячелетие!». И к Пэрсту пришел покой. Но ненадолго. Часа через три двое мастеров, опускавших плиту, ее и подняли. Что-то они слушали на митинге, но невнимательно. Они развинтили капсулу, искали платину, бриллианты или на крайний случай тысячу рублей и, не найдя их, обозлились. А нашли они четыре пробки от пивных бутылок. В бессильном раздражении они справили на безвинных Пэрста, послание и пивные пробки малую и большую нужду, полили их еще чем-то вонючим и опять придавили мрамором. Капсула была опошлена, и Пэрст посчитал, что имеет право покинуть ее. «Э-э! — подумал Шеврикука. — Теперь тебя и не Пэрстом будут называть, а Капсулой. Если не объявят дезертиром». И Шеврикука вспомнил, что обещал провести Пэрста на фабрику химчистки за Ботаническим садом и окружной дорогой.

Но вместо химчистки они оказались в пивной на улице Фонвизина, где запахи Пэрста-Капсулы выделить из других ароматов кому-либо было недоступно. Шеврикука чувствовал, что его может занести, что сейчас он станет врать, хвастать и важничать. «Подумаешь, анаконды и титановые капсулы с посланиями! Да я эти анаконды! — принялся выступать Шеврикука. И очень громко. — Да я эти анаконды сшибал с деревьев из рогаток! Катышами клинкера! И я пил с императором! Хайле Селассией!» «Какие анаконды?» — не поняли Пэрст-Капсула и свежие фонвизинские собеседники. «А такие! — стукнул кружкой по столу Шеврикука. — Любых размеров и шкур! Резину на рогатки брал из аэростатов! Резал их на полосы садовыми ножницами! Или вот. Из Киева базарят с англичанами, будто те зажилили бочку золота полковника Полуботка, из запорожской казны… Или вот эти чудики со станции Тайга ищут золотой запас Колчака! А я про такие клады знаю, что!.. Князей Черкасских, например. И ходить далеко не надо. В версте отсюда, в Останкинском парке…» Шеврикука даже и рукой указал, в каком направлении следует идти, чтобы обнаружить в парке клад князей Черкасских. Скептиков, впрочем, разевавших рты, Шеврикука попытался удивить рассказами о думном дьяке Шелкалове, владевшем Останкином после отмены опричнины, тот тоже много чего накопил и кое-где закопал. «Но не под кедрами, — тут же расстроил слушателей Шеврикука. — Не под кедрами. Кедры привез из Сибири уже именно один из князей Черкасских, не скажу какой, ни-ни, не скажу, а князья Черкасские пошли от кабардинского князя Темрюка, и золота имели — во!» Далее Шеврикука свернул к Мечу-Кладенцу, Чаше Грааля, а проявив себя драматическим тенором, пропел: «Отец мой Парсифаль, богом венчанный, я — Лоэнгрин…» Тут его опять сморило…

7

Шеврикука лежал в малахитовой вазе.

На полу, на ковре, в солнечных лучах грелась анаконда.

В дверь позвонили. «Экие глупые слова, — подумал Шеврикука. — Ведь не в дверь позвонили. В квартиру. В меня позвонили». За дверью просителем стоял Пэрст-Капсула. «Брысь!» — сказал Шеврикука анаконде, и она исчезла. А может, ее и не было.

Шеврикука открыл дверь и впустил Пэрста. Наверное, тот отмывал себя. И долго. Возможно, натирался благовониями. Но дурной запах совсем не истребил. Впрочем, Шеврикуке все было мерзко сейчас.

— Меня прислали к вам, — объявил Пэрст-Капсула.

Он снова дрожал. Был напуган. Не теми ли, кто прислал его?

— Ну и что? — грубо сказал Шеврикука.

— Меня прислали к вам… И просили вас прибыть для беседы…

— Прямо сейчас?

— Желательно вовремя.

— Еще чего! — И Шеврикука зевнул, давая понять, что лучше бы его оставили в покое, к чему он более теперь расположен.

— Я вас провожу…

— А ждать мне не придется? — спросил Шеврикука с вызовом. И сейчас же осадил себя: опять он хорохорится! Ведь был случай… Впрочем, перед Пэрстом можно было позволить себе и покуражиться!

Но в баню бы теперь! И веник в руки!

— Ладно, — сказал Шеврикука. — Сейчас и отправимся.

«Явилось бы мне мое Монрепо, — подумал Шеврикука, — где никто бы не мог нарушить мое уединение и покой…» Главное — Монрепо! Да, были и Монрепо, и Монплезиры, но у кого? К тому же он, Шеврикука, всегда с большим интересом относился к затее светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова устроить Монкураж. И сам кое-что придумал и осуществил. Но где, как и когда!..

«Однако теперь-то что было мечтать о венике и парной! О, Монрепо! Ловок, брат! Сейчас тебя возьмут, подхватят служители с целлулоидно-кукольными голосами, повлекут, со щипками, оплеухами, с ударами ног из канфу, со швырянием о бетонные стены, в поднебесье, а потом и в седьмые небеса Останкинской башни. Предоставят для беседы. Можно предположить, как и чем она закончится».

— И велели передать, — сказал Пэрст-Капсула, — что вы вольны принять приглашение на беседу, а вольны и не принимать его.

— Естественно, волен! — сказал Шеврикука. — Конечно, волен! Но принимаю. В здравом уме. И с превеликим удовольствием. Вот только повяжу бант на груди.

— Какой бант? — спросил Пэрст-Капсула.

— Из черного бархата.

Какой бант?! Из какого черного бархата? Он ошалел, что ли? Что он мелет? «Что мелю, то и мелю!» — сказал себе Шеврикука. Были у него бархатные ленты в укрытии, были желтая, фиолетовая и черная, и Шеврикука понял, что именно теперь бант он непременно повяжет, пусть его и выставят посмешищем, пусть унизят или даже удавят, стянув бархат на шее. Отправив посланника духов во двор, Шеврикука пробрался к тайнику и уважил свою блажь.

— Идем к Башне? — спросил Шеврикука во дворе.

— Идти никуда не надо, — сказал Пэрст-Капсула. — Вы просто закройте глаза. И все. А я ни вам, ни им больше не нужен.

Шеврикука закрыл глаза.

— Поднимите веки, — услышал он. — И присаживайтесь.

Шеврикука стоял возле кресла. В мягкую глубину его он и погрузился. Пребывал он в некоем помещении-ящике, по размерам схожем с вагончиком строителей. Напротив него, в кресле же, сидел крупный мужчина или, скажем, существо, принявшее облик крупного мужчины. И вылитый Бордюков. Нет, разглядел Шеврикука, не Бордюков. Пожалуй, весомее Бордюкова. И более ястреб. Но из породы Бордюковых. Никого и ничего более вокруг себя Шеврикука не наблюдал. Чистейшие бледно-фиолетовые стены вагончика были прорезаны четырьмя квадратными окнами, виды в них все время менялись, и вскоре Шеврикука сообразил, что их вагончик летает вблизи Башни, над Останкином и парком, причем шальным образом, кувыркается, крутится, ныряет вниз и возвращается в выси, покачиваясь, выделывает и иные кренделя городского пилотажа, возможно, бочки и иммельманы, не причиняя при этом Шеврикуке никаких неудовольствий и неудобств.

— Вас не трясет? И не болтает? — осведомился тем не менее хозяин летающего помещения. Или не хозяин.

— Нет, — сказал Шеврикука. — Не трясет. И не болтает.

— Ну и хорошо, — кивнул собеседник. — Но можно закрыть оконца шторами, чтобы нас не отвлекало движение. А?

— Меня оно не отвлекает, — сказал Шеврикука.

— Вы в напряжении. Будто я намерен вас потрошить или подвешивать на крюк. А зря. Наше общение ни к чему не должно обязывать. Ни меня, ни вас. Из него может выйти толк, а может и не выйти. И мы разлетимся. Да, я не Бордюков. И не его брат. И не параллельная структура. В своих сущностных буднях выгляжу иначе. Или никак не выгляжу. Но ради контакта, ради соответствия вашим привычкам меня обрядили в подобие Бордюкова. Имея при этом в виду, что ваши мысли могут или даже должны получить некое направление. Я с этим мнением спорил, но уж ладно…

— Какое направление мыслей? — спросил Шеврикука. — Я у вас сегодня в общем отделе? В кадрах, что ли?

— Вот-вот, я этого и опасался, — сказал собеседник. — Вашим мыслям дали коридор, и суть нашего общения чрезвычайно сужается. Вдобавок происходит несомненное приспособление и вас, и нас к людским стереотипам. А ведь мы и вы — не люди.

— Да, мы — не люди, — сказал Шеврикука, но сказал так, будто давал понять, что домовые точно не люди, а вот что за компания приманила его в выделывающий воздушные кренделя вагончик, с уверенностью судить он бы не стал.

— И мы не люди, — услышал Шеврикука. — И не пришельцы. Мы именно отродья, какие завелись на Башне. По вашей останкинской терминологии. Отродья! Башенная шваль! В лучшем случае — духи-самозванцы! — И новый знакомец Шеврикуки рассмеялся. Однако сразу же сказал строго: — Но вы нас боитесь. И не напрасно. При этом вы нас не понимаете, а скорее всего, и не способны понять. Из-за вашего консервативного высокомерия. К тому же уровень… как бы помягче сказать… ваших представлений и знаний таков, что вы и не можете… Извините, вы гадаете, как меня называть. Естественно, не Риббентропом. Извините за прошлые тычки и щипки, но вы сами, как мне сообщили, дали повод для них. Имя — или название, или прозвище — вы мне можете придумать сейчас сами. Подлинное я не имею возможности произнести. Вы его и не запомните.

— Бордюр, — сказал Шеврикука. — Вы не Бордюков, но Бордюр.

— Странно. Странно как-то… Бордюр тонок и длинен, а я вон какой обширный и свирепый. И Бордюр, он вроде бы внизу и что-то ограничивает? Или ограждает? Ну ладно… И примите к сведению. Я личность в вашей истории случайная. Попался под руку. Просто я из тех, кто может надевать человечью личину. Пусть это и противно моей натуре. Многие же пока не могут. Иные и вовсе не имеют форм и иметь их не должны. А они-то как раз специалисты. Но, может быть, вы опять потребуете иного собеседника?

— Нет, — сказал Шеврикука. — Да и мне ли требовать?

— Хорошо, — сказал Бордюр. — Мы сошлись с вами в том, что мы и вы, к счастью или не к счастью, — не люди. Для людей мы за пределами их жизни. Вас они и просто называют нежитями.

— Нежити — это тюбинги в туннелях метрополитена, — резко сказал Шеврикука. — Но и тюбинги бетонными ребрами ощущают проходящие мимо них поезда.

— Согласен, Шеврикука, согласен! — Бордюр в воодушевлении рукой по руке хлопнул. — Но люди, для которых вы все же есть, все равно считают вас чем-то восемнадцатистепенным.

Тут Бордюр умолк, похоже, посчитал необходимым успокоиться.

— А отчего вы, — спросил он, — решили повязать именно черный бант? Вы могли повязать желтый. Или фиолетовый. А повязали черный. Почему?

— Не знаю, — сказал Шеврикука. — По дурости.

— И ведь люди, — Бордюр вскинул сцепленные пальцами руки над головой, а потом обрушил их вниз и пальцы выпрямил, возможно указуя на презренную останкинскую землю, — не стоят того, чтобы мы были у них в восемнадцатистепенных! Даже — в третьестепенных! Не стоят! Быть у жалких, озлобленных существ в услужении мы не намерены! Нет!.. Черный бархатный бант вы, значит, повязали по дурости?

Шеврикука угрюмо кивнул.

— Дурость нынче свойство редкое, — заметил Бордюр. — Все вокруг исключительно умные. А выходит, впрочем, всякая дрянь… И небось по дурости вы познакомились с нашей неряшливой мелочью. С Пэрстом этим. А? По дурости? — Бордюр хохотнул, в смехе его было одобрение — мол, так и надо, старик, все путем! — и даже как бы обещание покровительства: со мной, мол, купишь и сырокопченый окорок, и электрический утюг. — Но я бы посоветовал не иметь более с этим недотепой-полуфабрикатом дел. Дел с ним, видимо, и не случится. Он будет исторгнут или разъят за ненадобностью. У него нарушение схемы. Имя его забудьте. Его спишут. Разымут или рассеют. И он не станет ни призраком, ни привидением.

Шеврикука взглянул в глаза Бордюру. В них была стужа.

— Да, у нас нет привидений, — сказал Бордюр, в интонации его Шеврикука ощутил сожаление. Или даже печаль. — У нас нет прошлого. У нас нет родословных. А какие могут быть привидения без прошлого. Иные видят в этом благо. Мол, от нас все пишется даже и не заново, а впервые. И набело. С нас начинается все. В-с-е! Прочее следует отмести и забыть. У нас нет прошлого и нет поводов для ностальгии. Для нытья. Нет груза чужих, но врученных наследием поражений, ошибок, пороков, нет слабых токов, нет связей, способных вызвать опасные и даже болезненные состояния логических систем. Все так. Все так. А вот я хотел бы, чтобы у нас были прошлое, родословные и привидения. Такой каприз. Однако накопления возникают с ходом времени. Скажите, отважный Шеврикука, у вас есть накопления?

— У меня нет накоплений, — сказал Шеврикука. — И я не давал повода называть меня отважным.

— Не давали? Тогда примите мои извинения. И у меня нет накоплений. А жаль. Вот у князей Черкасских, вы говорили, были накопления. И они схоронены где-то здесь, под нами. Под деревьями в Шереметевской дубраве. Или черниговский полковник Полуботок. В лондонских подвалах, вы полагаете, его бочка? Бессовестные британцы! А золотой запас сибирского адмирала. Где, где он? Но оставим князей Черкасских, сечевика Полуботка, несчастного адмирала. Что нам они? Так вот. Вы не накопили. Я не накопил. Мы и не копили. Но ваше, как у вас любят подчеркивать, сословие. Оно ведь существует не год, и не век, и не тысячелетие. Конечно, иные за века ничего не приобретают и не накапливают, а лишь транжирят. Пускают по ветру собранное другими, а им завещанное. Приданое-то — тем паче. Но ваше-то сословие не таково. Вы же существа хозяйственные. В картишки — ни-ни! Все — в дом, все — в избу. Иначе какие же вы домовые? Уж у вас-то точно есть накопления. На черный день! Сокровища, полагаю, поинтереснее клада князей Черкасских. А?

— Не знаю, — сказал Шеврикука. — Не уверен. Не слыхал. Не удостоен знанием. Ни грош, ни сухарь из этого клада или склада мне не обещаны.

— В том вековом или бесконечном накоплении, о котором я веду речь, нет ни копеек, ни золотых монет, ни тем более сухарей. Там есть нечто, чему ни вы, ни люди, ни даже мы не способны дать истинное название. Сила Кощеева царства умещалась в игле. Даже в иголке, коли принять во внимание утиное яйцо. Да-с. У кого Игла. У кого Чаша Грааля. У кого Меч-Кладенец. А у вас что же могло быть такое замечательное?

— Половник для щей, — сказал Шеврикука. — Или большая ложка. Деревянная. Ею неразумного дитятю отец мог за столом назидать по лбу. Со звуком.

— Ну, Шеврикука… — поморщился Бордюр. — Эко вы… Здесь должно быть нечто торжественное, ритуальное, ценимое родом. То бишь сословием… Но давайте продолжим наш ряд… Приходит на ум опять же чаша… Или ендова какая-нибудь особенная… Или братина… Или даже самовар… Да… Мечей-то, конечно, у домовых не водилось. Но ведь чем-то вы, случалось, оборонялись?

— Случалось, — подтвердил Шеврикука. — Кочергой. Или скалкой. Или даже стиральной доской. Случалось, ходили и в бои. С печными ухватами. С головнями незатушенными. А то и с вилами.

— Ну да… Ну да… — вздохнул Бордюр. — Конечно…

В глазах его проявились усталость и досада, нестерпимое желание прекратить пустой разговор.

— А то и швырялись горшками. Чугунными, — вспомнил Шеврикука.

— Конечно, конечно, и горшками, — закивал Бордюр. Он опять вздохнул. — Да, эпос о домовых создать было бы чрезвычайно трудно. Ни гекзаметром, ни тонически-аллитерационным стихом, ни силлаботоническим. Если только раешником. Но вы и в раешники, как помнится, не попадали. Так, в устные побасенки… Н-да… И тем не менее… И тем не менее. Наши возможности — зовите нас отродьями, духами Башни, обдухами или духообами, нам не обидно, — во сто крат, да в какие там сто! — богаче возможностей ваших. И тем не менее… Вы — подвалы человека. Ну и запечье. Запечье и подполье. Вас вызывали его страхи, его заблуждения, его наивности и детские упования. А мы — подпотолочье человека. Или даже — надпотолочье. Мы над ним. Мы созданы его дерзостью, его наглостью, его куражом, его шальными забавами, его голодно-высокомерным порывом обломать рога природе. И мы уже над ним. Мы отбились от его рук. И не намерены ему служить. И тем не менее. У нас нет того, доли чего есть у вас.

— Есть прямо здесь, в Останкине? — спросил Шеврикука.

— Да. Может, именно и в Останкине.

— Сомневаюсь, — покачал головой Шеврикука.

— Я, похоже, утомил вас, — сказал Бордюр. — А вы небось собирались в Дом Привидений?

— Нет, — сказал Шеврикука, — сегодня не собирался.

— А как же бант?

— Бант — ради вас.

— Ну-ну… А Темный Угол? Он не поругивает вас за приключения, за походы к привидениям, за всякие шалости? Не грозит вам карами?

— Их ругань и кары меня не заботят, — сказал Шеврикука.

— Ой ли? Они так беспомощны? У них нет силы?

— У них есть сила. Но меня она не связывает.

— Может быть, пока? Они существа сердитые. Блюстители. Сами вызвались оберегать чистоту преданий и следований им. Им, кстати, Кощей мог бы доверить и оборону яйца с иглой? А? Не так?

— Не знаю. Это меня не волнует, — сказал Шеврикука. — И сведений о них, коли они вам нужны, я добыть бы не смог. У меня иные свойства.

— Не дуйтесь, Шеврикука, не дуйтесь! — заулыбался Бордюр. — Сейчас мы с вами закончим. И разойдемся кто куда. Но прежде я обязан передать вам слова тех, кто и попросил иметь с вами беседу. Намерения ваши, известные в их внешних проявлениях, приняты к сведению. И решено: не перечеркнуть и не размыть. Вас. Пока. И не сказано вам: изыдь и отведи от нас взор. А сказано: ступай и живи, как прежде. И жди. Вдруг что и случится. И призовут. Или посоветуют. А там поглядят.

— Назначат приглядный срок? — спросил Шеврикука.

— Это не ко мне, — сказал Бордюр. — Скажу лишь: вы рискуете и чрезвычайно. Надеюсь, понимаете… Да, к вам приглядятся. И вы приглядитесь. Хотя вам будет труднее. Вы не на равных. Еще и потому, что вы линейны. А мы нелинейны.

— Не в Останкине судить, — сказал Шеврикука, — кто линеен, а кто нелинеен. И что проку, что кто-то линеен, а кто-то нелинеен. И потом — все это слова и обозначения. А близки ли они к истине? Вряд ли.

— Вот как? — Бордюр, показалось Шеврикуке, впервые всерьез посмотрел ему в глаза. И долго смотрел. Будто изучал глазное дно.

— Я не собирался более жить среди домовых в Останкине, — сказал Шеврикука. — Причина менее всего в том, что я обидчивый и не люблю оскорбления. Мне надоело. Я понимаю, что для вас я трава сорная, к тому же и перебежчик или способный переметнуться. Я никогда не буду с вами на равных, но я готов к своему положению. Вам же авось на что-нибудь сгожусь. Но если я не нужен, объявите. Я иначе буду жить.

— Вы нетерпеливый, — заговорил Бордюр. — Вы нетерпеливый! Это нам известно. А у нас не сразу дают подписывать бумаги, за нарушение правил которых полагается взыскивать кровью.

— Я, может быть, и не намерен подписывать какие-либо ваши бумаги, — сказал Шеврикука. — Вы подумайте о своей пользе.

— Вы самонадеянный. Если не наглый. Или неумный, — сказал Бордюр. — «Бумаги», «кровь», «подписывать» — это все из условностей. По нашим положениям, для нас разумным, а для вас, возможно, ледяным и безжалостным, вы уже без всяких подписей и бумаг вступили в поле внимания Танталова луча. Одно мгновение — и… То есть и одного мгновения не надо.

— Хорошо, — сказал Шеврикука. — Я буду жить в Землескребе. И буду ждать.

— Ждите. И еще я уполномочен произнести некоторые слова. Кандидат наук Мельников проживает в ваших подъездах? Человек он примечательный. И лаборатория у него примечательная. В квартире его вы могли бы бывать почаще. Может, и повстречались бы раньше с дамой Совокупеевой. А? Не так? — И тут Бордюр подмигнул Шеврикуке снова с одобрением: мол, и я такой же ухарь-купец, и я не прочь, коли подвернется случай. — И некий Радлугин ваш жилец? Вот и еще один объект, достойный вашего обозрения. И инженер Подмолотов, он же Крейсер Грозный, ваш. Видите, какой многоцветный букет для вас нарвали. Или какую преподнесли вам корзину с фруктами. Да. Именно. С фруктами. Ведь и чиновник Фруктов жил у вас. Добавьте в ту же корзину еще и Дударева, соревнователя Свержова и их коллегу Бордюкова, хотя эти трое и проживают в чужих подъездах. Н-да. А коли Крейсер Грозный ваш, то, стало быть, и Анаконда ваша. А что это у вас, сударь Шеврикука, бант вдруг развязался? — В голосе Бордюра было не только изумление, но и сочувствие Шеврикуке.

— Как?.. То есть?.. — растерялся Шеврикука. — Действительно…

— Взял вдруг и развязался. — Теперь Бордюр, похоже, радовался. — От волнения, что ли? Или по другой причине?

— Извините, я сейчас завяжу…

— Не надо! Не надо! Ни в коем случае! — вскричал Бордюр будто в испуге. — И так замечательно! Завяжете не здесь, а дома! Дома! Домой и отправляйтесь!

— Но ведь мы высоко… — сказал Шеврикука.

— Да, высоко! Да, кувыркаемся! — все еще кричал Бордюр. — Что из этого? Вы сейчас закроете глаза и отправитесь.

— Покедова, — сказал Шеврикука.

— Погодите! Постойте! Покедова оставьте при себе. Мы с вами более не столкнемся.

— Не уверен.

— Не перебивайте меня! Знак отсюда или сигнал получите способом особенным. Этот вонючий полуфабрикат к вам более не явится. Живите внимательно и помните, что здесь влажных чувств не держат. Теперь закрывайте глаза! Но не спеша!

Спешил бы или не спешил Шеврикука, но много ли надо времени, чтобы опустить веки? Крохи его. И вот в эти крохи Шеврикука все же смог углядеть, что с собеседником его случилось приключение. Он и секундами раньше, показалось Шеврикуке, будто стал терять в весе и в ширине плеч, да и лицо его принялось утончаться. А в миг прощания (коли «покедова» было отклонено с укоризной) существо, собеседовавшее с Шеврикукой, превратилось в нечто узкое и протяженное, то ли в полосу серую с чередой бегущих темно-синих треугольников (начальственно-серым был костюм Бордюра, а синим — галстук), то ли в плотно-жесткий опояс, должный все ограничивать, держать в сбережении, чтобы не расползлось, не потеряло линию, форму или даже красоту. И тут ресницы Шеврикуки сомкнулись.

8

Расклеить их удалось не сразу. Не дождавшись приглашения «Открывайте!», Шеврикука сам дал команду глазам. А их будто заклеили пластырем. И точно, пластырь на глазах был. Шеврикуке с болью и ворчанием пришлось его отдирать.

Стоял он в квартире пенсионеров Уткиных, в Землескребе. Черная бархатная лента, переставшая быть бантом, свисала с плеча. Шеврикука выругался, стянул, сорвал с себя бархат, чуть ли не с брезгливостью, будто на него залез змей, объявившийся уже в Останкине, швырнул его на диван.

И сам сел на диван.

«Надо успокоиться, а что же за тварь ты такая, эко трясешься, — отчитывал себя Шеврикука. — Ведь живой! Ведь живым оставлен! Живым!»

И успокоился.

«Значит, они мне, — думал далее Шеврикука, — решили установить направление мыслей и действий… Ну что ж, может, оно и к лучшему… Конечно, направление это выгодно им, оно — для их целей, догадок, шарад и корысти. Но ведь и у меня не выжжено соображение. Не выжжено совсем-то… Они и это имели в виду, и понятно, в их сетях — ячейки на всякие случаи. И тут, впрочем, новостей нет. А коли не раздавят, опять будем живы. Глядишь, и отворят калитку. Ну а дальше? Нужна ли тебе отворенная калитка? Ведь снова бежишь к ней именно по дурости, именно по безрассудству!»

Всем изгибам нынешнего собеседования Шеврикука мог найти толкование. И выбор вагончика с кувырканиями и полетами его не удивил.

Хотя, возможно, никаких полетов и кувырканий вовсе не было, кого-кого, а специалистов по изобразительному ряду и эффектам на Башне хватало! Ну и их это дело! А вот отчего так взволновал духобашенного Бордюра черный бархатный бант, Шеврикука истолковать не мог.

А бант Бордюра не то чтобы взволновал. Похоже, расстроил. Или даже напугал. Говорить-то Бордюр говорил, и все, видно, по делу, ничего не упускал, но бант его явно смущал. Либо раздражал. Бордюр будто силу какую-то желал применить к банту, Шеврикука это порой чувствовал. А когда усилие было приложено, бант развязался, Бордюр чуть ли не возликовал. Но и утомился. Крики его нервные в конце разговора, скорее всего, были вызваны расходом сил, вряд ли предвиденным.

Впрочем, возможно, Шеврикука все это вообразил. Ну язвил Бордюр про бант, ну развязалась лента, возможно, оттого, что он, Шеврикука, вертел в волнении шеей. Но зачем он надел этот идиотский бант? И еще именно черный, а не фиолетовый или желтый? С перепоя? Или в самом деле по дурости? Или по некой невысказанной подсказке? Бесспорных объяснений дать себе Шеврикука так и не смог. Как не смог и даже выстроить варианты предположений, отчего обеспокоился Бордюр. Про себя же, поразмыслив, постановил: да, с перепоя и по дурости.

Глаза у Бордюра были синие, вспомнилось Шеврикуке. Ну и что? К непременному серому костюму московского чиновника, или дельца, или трибуна средней ценности синие глаза весьма подходили. И галстук ему повязали темно-синий. Знали, какой образ лепили и зачем. Нет, осадил себя Шеврикука, не то, не то. Тут иное… А! Вот что! У того-то, к кому приволокли Шеврикуку пушистые щекотихи с целлулоидно-кукольными голосами, у того-то однажды за пластинами гармони проступила синева глаз! Опять же ерунда! Мало ли что и с какой целью предъявляют или приоткрывают ему, Шеврикуке! Да пусть тот собеседник и Бордюр — одно лицо, или одно существо, или одна субстанция («А что это — субстанция?» — задумался Шеврикука), или одна идея. Пусть! Какое это имеет значение!? И пусть недотепа курьер (или не курьер) Пэрст-Капсула — тоже Бордюр! Какое это имеет значение!

«Никакого, — вздохнул Шеврикука. — Почти никакого… — Потом подумал: — И сидят они теперь над детекторами лжи, разбираются в крючках…» Сразу же поехидничал над самим собой: «Голова садовая! Детекторы лжи для них — четырнадцатый век!»

Кстати, он им почти и не лгал.

А бархатную ленту следовало сейчас же растоптать, сжечь, разжевать и выплюнуть! Ну не сжечь и не растоптать, а удалить с глаз долой. И навсегда. Что Шеврикука безотлагательно и сделал. Упрятал кусок бархата в укромное место, откуда брал. Не в его привычках было выбрасывать тряпки, пусть ему и противные.

Однако мы, видно, и впрямь летали и кувыркались, вынужден был признать Шеврикука, голову-то вон как крутит, этак вывернет. Сказывалось, понятно, и вчерашнее нарушение режима, но и условия беседы с Бордюром пока напоминали о себе. Шеврикука отправился во двор, сел на скамейку, думать более ни о чем не желая.

А на дворе была ночь, черно-синяя, душная, тихая. Никто в домах не голосил, не выпускал в пространство с цепей звуковых дорожек горластых мужиков и дев, не звякал в кустарниках насаждений стеклянной посудой, не щипал барышень, не материл президентов. Это была ночь одиночества. И Шеврикука опять ощутил, что он в мире один.

— Шеврикука… — донеслось из-за мусорного ящика.

Шеврикука повернул голову вправо, но ни звука не издал.

— Шеврикука… — Голос (почти шепот) был робкий, будто отстеганный кнутом, но слова произносились внятно. — Шеврикука, позвольте к вам приблизиться…. Я подползу… На мгновение…

Шеврикука молчал. Запрета не последовало. И нечто подползло.

— Это я… Пэрст…

«Брысь! Пшел отсюда!» — следовало бы цыкнуть. Но Шеврикука не цыкнул.

— Вы были сегодня у квинта и вернулись… — зашептал Пэрст-Капсула. — Я не думал, что вы вернетесь. А вы вернулись… А я… А со мной…

— У кого я был? — не выдержал Шеврикука. И тем самым вступил в разговор, участвовать в котором не должен был себе позволить.

— У квинта… У одного из квинтов… У одного из квинтэссенсов…

— Встань. Раз уж… Что ты валяешься-то. Садись.

Пэрст-Капсула привстал и бочком уселся неподалеку. Шеврикука не хотел, но зажал ноздри и чуть было не отъехал к краю скамейки. Однако пахло от Капсулы редким и драгоценным нынче, как белужий бок, куаферским одеколоном «Полет».

— Да, — подтвердил Пэрст-Капсула. — Отскребся. В химических чистках и татарских парных. Теперь не стыдно… Перед концом. Словно в белой рубахе…

— Ну! Ну! Мужик! Брось! — стараясь быть грубоватым, решил подбодрить Капсулу Шеврикука. — Не раскисай. Никому не дано знать… А что отскребся, похвально. И вот одеколон добыл.

— Хотите, и вам открою, как добыть.

— Нет, нет! — заторопился Шеврикука. — Я не к тому.

— А знать мне дано, — с печалью сказал Пэрст-Капсула. — Дано. Последняя ночь. А я не хочу. На мне нет вины. И мне горько.

— Я не судья, — глухо произнес Шеврикука.

— Да. Это так. Но вы вернулись. И вы останетесь.

— Надолго ли?

— Пусть и ненадолго. Поэтому я здесь. Это не должно пропасть. И я принес вам…

— Чего еще? — насторожился Шеврикука.

Пэрст-Капсула протянул к нему руку, разжал пальцы. На ладони его что-то лежало. Одно, рассмотрел Шеврикука, — круглое, другое — продолговатое, чуть закрученное по краям.

— Я не возьму, — сказал Шеврикука.

Теперь он впрямь отодвинулся от духа.

— Но ведь пропадет…

— Мне велели это передать? — спросил Шеврикука.

— Нет. Никто не велел. Это я. Это мое.

— Не возьму! — сказал Шеврикука нервно. — Ни за что! Мне не надо!

— Но ведь пропадет! — взмолился Пэрст-Капсула. — Или учуют, захватят и наделают плохих дел. И не расхлебаешь!

Шеврикука и во тьме, в черной черноте черной комнаты все мог увидеть, теперь же он хотел узнать, синие ли у Капсулы глаза, но тот наклонил голову, в прощальный раз рассматривая свои ценности. Как будто бы не синие, как будто бы темнее… Но что из того! Что из того!

— Откуда происходят?

— Это мое.

— Ворованное? — сурово спросил Шеврикука.

— Нет! Это мое! — обиделся Пэрст-Капсула. — Откуда, не могу сообщить.

И Шеврикука взял.

Не мог брать. Не должен был брать. Но взял. Предметы были тяжелые. Металлические. Весомее золота. Руку Шеврикуки потянуло вниз.

— Ну и что? — сказал Шеврикука. — Вроде монета. Морда на ней чья-то с коротким волосом. На обороте — лист растения. Или, может, не монета, а жетон. Бывало, сунешь такой куда-нибудь в отверстие, а тебе нальют пива. Или керосина. Не фальшивая? На зуб пробовал?

— Не фальшивая.

— А это что-то продолговатое, крученное по краям. Смахивает на лошадиную голову.

— Да, — кивнул Пэрст-Капсула. — Похоже на лошадиную голову.

— Ну и что? Для чего это? И что с ним делать?

— Не знаю. Осмелюсь предположить — для чего-то важного. Возьмите. И оберегайте.

— Нет! Ни за что! Сейчас же забирай! Или выкину!

Однако рука Шеврикуки никуда не двинулась, а пальцы его сжались.

— Прощайте, — сказал Пэрст-Капсула. — Я ухожу.

Тут Шеврикука выказал слабость, привстал и в сентиментальном порыве попытался горемыку обнять напоследок. И сам он не ожидал от себя проявления чувств к существу, вовсе ему не близкому, а возможно, и поддельному. И Пэрста-Капсулу его движение скорее напугало — не ценности ли ему хотели возвратить, тот отшатнулся от Шеврикуки, прошептал: «Прощайте» — и исчез.

Выпрямить пальцы, отодрать их друг от друга, вызволить их из несвободы жадности Шеврикука не мог. «Экие они дошлые! — в досаде размышлял Шеврикука. — Увидели, наверное, как я упрятывал обруганный мною же бант. Или без того вызнали, что я и впрямь лучше давиться пойду, нежели выкину объеденную молью тряпку или ботинок, стоптанный да с дырами. Опыт, что ли, они намерены какой произвести надо мной? Над линейным-то?.. Кортес и Монтесума…» (Тут я, рассказчик истории домового Шеврикуки, смущен и пребываю в недоумении. Сам ли Шеврикука вспомнил о Кортесе и Монтесуме? Знал ли он о них вообще? Или это я, рассказчик, бесцеремонно ворвался в соображения Шеврикуки?..)

А пальцы Шеврикуки разжались.

9

Монету (или жетон) и лошадиную голову, за ночь не исчезнувшие, следовало незамедлительно укрыть. Но у кого и где? Сдать в ломбард? Смешно. А держать приобретения вблизи себя Шеврикука не видел резона. Чур их! Подальше их! Не его они, не его! А кого — он не знает! Два адреса среди прочих Шеврикука все же выделил. Но после размышлений дом мухомора с бородкой, ныне выдвиженца, Петра Арсеньевича,

Шеврикука отклонил. Прежде он наследство бедолаги Пэрста-Капсулы (поутру Шеврикука как бы согласился с тем, что Пэрст — бедолага, жил отдельно, сам по себе) спрятал бы в доме Петра Арсеньевича. Но теперь гордыня остановила его.

Оставалось проникнуть в Дом Привидений и Призраков.

Чтобы там не раскудахтались, не загремела посуда и не распустились возбужденные интересом уши, Шеврикуке пришлось выжидать удобные минуты. До полудня. После ночных трудов обитатели дома имели право вздремнуть — кто с храпом, а кто со свистом, и право это Шеврикука уважал.

Зимой привидения и призраки квартировали в Ботаническом саду, в Оранжерее, а в летние месяцы перебирались в Останкинский парк, под крышу лыжной станции или лыжной базы, что к западу от Потехинской церкви.

Лыжная база в Останкине, как вы знаете, на вид простой сарай, и не более того. Не дровяной, естественно, сарай, а протяженное сооружение, с украшениями из досок по фасаду, в начале века в нем могли бы содержать летательные аппараты Уточкина и Заикина. Но все равно сарай. Зимой там было шумно, пахло лыжной мазью и гуталином для тупоносых ботинок, но непременно и снегом, и ветром, наигравшимся в белых следах, и замерзшими лапами елок, а ближе к весне — и талой водой, и щеки милых лыжниц там розовели, и смех их звучал, и шел пар от титана с кипятком и серебристого бака с цикориевым кофе. Я более уважал снежные дороги в Сокольниках, но нередко бывал на лыжной станции и у себя, в Останкине.

А в апреле ее запирали на замок, и она впадала в летние сны. Это для людей. А привидения, призраки и иные личности, о которых здесь не время говорить, но, может, и придется, из Оранжереи, не скажу, что все с удовольствием, перебирались на лыжную базу. В свои Апартаменты. Работники, забредавшие летом в прохладные недра сарая, чтобы убедиться, все ли в порядке, ничего, кроме стеллажей со спортивным инвентарем и обувью, столбов со скамейками, не наблюдали. Все было в порядке, и, конечно, стоял в помещении неисчерпаемый и вкусно-черный запах лыжной мази. Лишь одной из уборщиц каждое лето мерещились в неосвещенных углах мерцания шелковых платий и слышались дальние дивные голоса. Один из них как-то явственно пропел: «Было двенадцать разбойников и Кудеяр атаман». И смолк. Уборщица, докладывая о видениях, ни на чем никогда не настаивала, не просила о прибавке к зарплате, а только мечтательно улыбалась. Начальники ее ворчали, находя объяснения ее видениям в том, что вблизи лыж и ботинок завелась моль и порхает, или грызуны, или даже летучие мыши и надо принимать меры. Однако сезон следовал за сезоном, а дивные звуки слышались, и шелк шуршал и мерцал.

Шеврикука, если бы знал об этом, рассудил бы: раззявы и дуры ведут себя неопрятно, залезая в чужое пространство. Не мечтательную уборщицу имел бы он в виду, та лишь обладала тонкой восприимчивой натурой.

Теперь же Шеврикука путаными петлями шел к лыжной базе. Хвоста не вел. И никакая подозрительная трясогузка, или бабочка, или радиоуправляемая модель его не сопровождали. С северного бока сарая Шеврикукой третий год как была освобождена от гвоздей доска, в потайную щель, используемую им чрезвычайно редко, Шеврикука и прошмыгнул.

Ни единого звука он не издавал, не хотел, чтобы сегодня Горя Бойс знал о его посещении Дома, но уже в темени сырых пазов услышал:

— А-а! Да ведь это Шеврикука! А ну-ка пожалуй сюда!

— Да не ори ты! — рассердился Шеврикука. — Сейчас и подойду. Хоть и видеть твою рожу мне ни к чему. И не ори!

— Не будь пролазой! От дяди Гори Бойса все равно не уйдешь.

Из черноты надвинулся на Шеврикуку боевой стол на двух тумбочках и в шаге от Шеврикуки надменно замер. За столом, под канцелярской лампой, сидел взаимоуважающий соблюдатель Бойс, тощий, но притом пухлощекий, в валенках, в ватных штанах, пребываемых на теле Бойса в режиме подтяжек.

— Кто пролаза? Чего ты сам-то стену таранишь! Сиди и сиди у своих врат!

— Отчего здесь в неотведенный час?

— Я больной. Болею болезнью, — сказал Шеврикука. — На больничном.

— Предъявляй лист.

Шеврикука протянул бумагу из калекопункта.

Соблюдатель Бойс снял очки. Смастерил он их из фанеры и казнил ими мух. Явилась муха, он ее прибил. Прилетела вторая, эту Бойс почесал и шлепком направил жить дальше.

— А если заразишь постоялицу травмой? — сказал Бойс. — Или огорчишь ее увечьем?

— Не твоего ума дело! — сказал Шеврикука. — Отъезжай на самокате к проходной. Соблюдай свой чин и свои пределы. Или я напомню о них. Ты, Горя, меня знаешь!

— Зачем ты шумишь? — забеспокоился Бойс. — Что ты шумишь?

— А кто тут шумит? А кто? — выскользнула из стены взаимоуважающая следитель бабка Староханова. Она же Лыжная Мазь. Или — Смазь.

— Никто не шумит, — хмуро сказал соблюдатель Бойс. — Наш гость направляется в Апартамент триста двадцать четвертый. Есть кто в Апартаменте?

— Есть, есть кто в Апартаменте! — запрыгала на одной ноге, гоняя перед собой корабельный секстант, следитель Староханова. — Есть, есть кто в Апартаменте! Но он возьмет и гостя не примет!

— Этого не знает никто. Бери. — Бойс протянул Шеврикуке сушеную воронью лапу, на алюминиевом ромбе, привязанном к ней, было выцарапано гвоздем: «324». — Ступай, Шеврикука. Веди прохладную беседу. Не озорничай. Не шали. Горя бойся!

Боевой стол взаимоуважающего соблюдателя, позванивая шпорами тумбочек, унесся к проходной. Исчез. Следитель Староханова вынула из холщовой сумы жестянку и пальцем стала втирать в ноздри лыжную мазь.

— От насморка, сладкий! От чиха гнилого! — заулыбалась она Шеврикуке. — Лапландская, нумер осьмой, для жесткой лыжни. Со стеарином. Одновременно способствует и страстям. Ежели, конечно, натереть мускатного ореха и три щепоти…

— Что ты за мной поперлась, старая карга! — сказал Шеврикука. — Или я не знаю дороги?

Страницы: «« ... 3637383940414243 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Три бестселлера одним томом! Лучшие современные романы о Сталинградской битве, достойные войти в «зо...
Апокалипсис давно наступил. Люди не живут, а выживают. Но есть еще те, кому не писаны законы нового ...
Эта книга написана как расширение романа «Харбин». Город в Китае стал настоящим спасением для тысяч ...
Самая жесткая книга ведущего публициста патриотических сил! Страшная правда о глобальном апокалипсис...
Правда ли, что небывалое ожесточение Сталинградской битвы объясняется не столько военными, сколько и...
Через Великую Стену восточного народа хань невозможно проложить Темные Тропы. Эту древнюю Стену нель...