Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир
— У одного из моих… скажем, квартиросъемщиков… мне довелось увидеть две вещицы… Может, пустячные. Но я любопытный. А что это, так и не понял…
— Опишите их, — сказал Петр Арсеньевич.
— Я их срисовал, — сказал Шеврикука. — А тонкой бумагой и оттиснул, чтобы были ясны размеры и толщина. Мелкие вещицы.
Петр Арсеньевич взглянул на Шеврикуку с вниманием.
— Вот, пожалуйста, — и Шеврикука протянул старику четыре бумажных листка.
— Надо полагать, монета, — сказал Петр Арсеньевич, — и фибула, часть фибулы…
А пальцы его дрожали.
— Может, монета, — сказал Шеврикука. — А может, жетон. Вроде тех, какими в москательных магазинах добывали керосин.
— А на вес?
— Тяжелые. Будто из благородных металлов. Но и те жетоны были тяжелыми.
— А нельзя ли подержать в руках эти вещицы?
— Их нет.
— То есть?
— Квартиросъемщик съехал. На днях.
— По обмену? Если по обмену, его можно найти в Москве. Пусть и в чужом доме.
— Нет. Его не найдешь. Он вообще съехал.
— Да? — Петр Арсеньевич опять поглядел на Шеврикуку с вниманием. — Жаль. Скорее всего, это не жетоны из москательного магазина.
— А если это подделки? Ложные изделия для какой-либо игры?
— Вот потому-то их и надо было подержать в руках.
— И что же в них примечательного?
— Монета, возможно, из Бактрии. Профиль этот — царя, возможно, одного из наследников македонского государя. А очень может быть, что это обол…
— Обол? — как бы засомневался Шеврикука.
— Обол, как помните, греческая монета, — сказал Петр Арсеньевич. — Ею платили за перевоз в царство мертвых.
— Вот тебе раз! — удивился Шеврикука.
— Потом оболом стали называть предмет, служивший не обязательно платой за перевоз, а, скажем, пропуском в нечто укрытое и тайное… Но я не уверен, что это именно обол… А фибула… Фибула эта древняя… То есть если верить вашему рисунку… Вы, конечно, знаете о фибулах…
— Конечно! — поспешил Шеврикука. И чуть ли не поперхнулся. Сразу же и отругал себя: зачем теперь-то надо было врать!
— Фибулы встречаются и в скифских захоронениях, — сказал Петр Арсеньевич, — но эта скорее западного происхождения… Похожа на ту, что имеется в музее в Лукке. Вам не кажется?
— Вроде бы… — скашлянул Шеврикука.
— А впрочем, есть сходство с лангобардской фибулой из Фриули… Та и зовется — «лошадиная голова». Но не могу утверждать определенно. Память! Увы! Память! Нет, вы, любезный Шеврикука, имеете дело с дырявым стариком…
— Я так не думаю, — сказал Шеврикука.
— Вот если бы вы мне доверили эти листочки дня на три…
— Нет! — воскликнул Шеврикука. — Нет! Они мне необходимы!
И он моментально, неожиданно для себя, протянул руку и вырвал листочки у Петра Арсеньевича.
Петр Арсеньевич в испуге отодвинулся от Шеврикуки. Пробормотал виновато:
— Я ни на что не хотел посягать… Просто… Мой интерес мог быть вызван увлечением лошадьми…
«Какими лошадьми! — свирепо думал Шеврикука. — При чем тут лошади!»
— Конечно, конечно, — говорил Петр Арсеньевич, — это увлечение возникло оттого, что нам не положено быть всадниками. Что мы можем — покататься украдкой без седла да заплетать по ночам гривы. И более ничего. А ведь история многих столетий на Земле — это история человека и лошади. На то, чтобы возникли стремя, седло, подковы, ушли века…
Петр Арсеньевич говорил, говорил и руками, прислонив трость к скамье, стал нечто показывать, а Шеврикука его не слушал. Он вспоминал, как Гликерия принимала у него на хранение вещицы Пэрста-Капсулы. Как горели у нее глаза любопытством, азартом, ожиданием добычи. Как сжались ее пальцы, лишь только на ладони ее оказались монета и фибула. Потом она успокоилась и будто остыла. Повеселев и даже напевая что-то из «Аскольдовой могилы» и снова не принимая Шеврикуку во внимание, стала ходить по будуару в своих заботах. (В те мгновения Шеврикука увидел на стене новую здесь обманку. Или и впрямь восемнадцатого столетия. Или хорошую имитацию. В зелено-голубой дали стоял белый барский дом, прямо же перед зрителем на будто бы картоне были будто бы приколоты булавками — «как живые» — три пестрые бабочки, рядом с ними лежали два осиновых листа. А в углу картона написали «выцветшими» буквами: «Ольгово. Имение гр. Апраксина». Тогда Шеврикука успел подумать: «Ольгово, Ольгово… Ведь что-то слышал…» Теперь он вспомнил: из Ольгова Дмитровского уезда, имения Апраксиных, происходили предки квартиросъемщика из его подъезда, Митеньки Мельникова. В связи с Ольговом Митенька что-то говорил и про Пиковую Даму, впрочем, он был пьян.) Да, да, Гликерия ходила и напевала и уже не была хищной птицей, наметившей внизу, в огороде, выводок цыплят. Ее ждали корт, манеж, пусанский диалект. Она готовилась выйти из простоя и покорить (испугать, восхитить, соблазнить) во время ночных смотрин валютных особ. «Взглянуть надо будет на эти смотрины!» — сурово пообещал Шеврикука. Но и не одни смотрины без сомнения держала в уме Гликерия… И Шеврикуке стало жалко вещиц. Надо было их отобрать! Вырвать их, что ли, как сегодня он вырвал листочки из рук Петра Арсеньевича. Но Гликерия была не Петр Арсеньевич…
— Да, конечно, куда более, нежели история лошади, меня занимает история рыцарства, — услышал, наконец, Шеврикука Петра Арсеньевича. — Это чрезвычайно увлекательная история. Но без лошади не было бы и средневекового рыцарства…
А Шеврикука потихоньку успокаивался. Теперь он думал, что пальцы Петра Арсеньевича, может, и не дрожали. Может, и Гликерия не была тогда хищной птицей. И все ему прибредилось. Как прибредилось и Чудовище. А вещицы неудачника Пэрста-Капсулы — обыкновенный хлам. Или — расхожие поделки.
— Представьте себе, — Петр Арсеньевич говорил уже восторженно, — два века человечество жило предчувствием появления Роланда…
— Предчувствием явления кого живет оно теперь? — спросил Шеврикука.
— Не знаю… не знаю… — растерялся Петр Арсеньевич. — Но я продолжу, если позволите… Два века — Роланд явился, чтобы пасть в Ронсевильском ущелье. Теперь его чувства к прекрасной Альде кажутся смешными. Они и тысячу лет назад многим казались смешными… Да… Вот нынче на кооперативных лотках можно вроде бы купить любую книгу. Любую чепуху. А высокопочтенные рыцарские романы они не догадались выпустить. Вам, Шеврикука, не приходилось видеть в киосках сочинения, скажем, Кретьена де Труа? Или «Смерть короля Артура»?
— Я на них и не обратил бы внимания, — сказал Шеврикука. — Читаю исключительно детективы и боевики. Всякие крутые вещи. И в пустых квартирах, если уж решу что-нибудь посмотреть на видео, то непременно боевики.
— Ну да, ну да, все эти Шварценеггеры, младшие Ливановы и Соломины, Сталлоне… И самому небось хочется стать сыщиком или суперменом? — полюбопытствовал Петр Арсеньевич.
— Каким уж там сыщиком! — лениво махнул рукой Шеврикука.
— А я вот не отказался бы побыть рыцарем, — произнес Петр Арсеньевич мечтательно. — Но тем, стародавним. В латах, с мечом и копьем, и на коне в тяжелых доспехах. Тогда это был танк. И не отказался бы от дамы сердца.
— Рыцари сражались с чудовищами, — заметил Шеврикука.
— И с чудовищами! — обрадовался Петр Арсеньевич. — Да! И с чудовищами! Славный Беовульф с могучим Гренделем. А потом и с его страшной матерью.
— Чудовищ нынче нет. В Останкине, по крайней мере.
— Кто знает, — сказал Петр Арсеньевич.
— Вы всерьез? — спросил Шеврикука.
— Мы говорили. И из кашки-клевера можно вызвать или вызволить совершенную и премудрую силу. А из чего-то — и злую. Иному же необходимо именно чудовище.
— Но зачем?
— Может, для того, чтобы иметь сторожа. Для себя и своего достояния. У всех свои тайны. Кроме вас, любезный Шеврикука, простите. Кроме вас. А об Отродьях, тех, что на Башне, нам и вовсе ничего не известно. Что им нужно? Чего они желают или жаждут? А тому же славному Беовульфу пришлось биться с огнедышащим драконом, караулившим сокровища древних курганов. Был еще дракон Фафнир…
— «На море на Окияне есть бел-горюч камень Алатырь, никем не ведомый, — Шеврикука позволил себе стать чтецом-декламатором. — Под тем камнем сокрыта сила могучая, а силы нет конца». Или: «Под морем под Хвалынским стоит медный дом, а в том медном доме закован змей огненный, а под змеем огненным лежит семипудовый ключ от княжева терема». Или: «Двадцать старцев, не скованных и не связанных…» Это, кстати, не отпущенники ли из секретных помещений? И так далее. Но ведь согласитесь, Петр Арсеньевич, все это теперь не для нас. И не для нынешних людей. Тем более не для их ушлых детишек.
— Кто знает, кто знает…
— Ну да, я слышал от вас недавно — Чаша Грааля, Меч-Кладенец, отец мой Парсифаль. Теперь вот Беовульф и дракон Фафнир.
— И вы иронизируете надо мной! — расстроился Петр Арсеньевич. — Я так и думал, что этим закончится… Но виноват сам. Сам. Глупая потребность поделиться с кем-то своими соображениями… Но с кем? Выходит — с самим собой. К неудовольствию и скуке собеседников… Старость и одиночество…
— Поверьте, Петр Арсеньевич, я не хотел вас обидеть, — сказал Шеврикука. — И собеседник я не привередливый. Поэтому, наверное, мне нередко случается выслушивать чужие мысли вслух… Сомнения, предположения… и прочее… Совсем недавно имел такой длительный разговор. Я более молчал и выслушивал… И не было обид… И что же у нас в курганах, так скажем? Есть ли сокровища, накопленные и приобретенные в столетиях?
— Вам ведомо самому.
— И что же, над ними лежит камень Алатырь, змей огненный сидит в медном доме и бодрствуют старцы, не скованные и не связанные?
— Вам ведомо самому.
— Нет, Петр Арсеньевич, не ведомо.
— Мне, стало быть, тем более. Я до сих пор пребывал в прихожей посиделок.
— Вы обиделись на меня, Петр Арсеньевич. Снова прошу у вас извинения. Дури мне не занимать. Но к вам я отношусь без иронии, а с почтением. Мне даже могло прийти в голову, что вы из тех старцев, не скованных и не связанных, коим выпало бодрствовать и оберегать. Или хотя бы быть посвященным в их суть.
— Вы ошибаетесь, — сказал Петр Арсеньевич. — К тому же вы справедливо заметили — чего стоят давние слова о камне Алатыре и змее огненном. Это — простодушие начальных испугов и надежд. Оно не возвратится.
— Но если дать волю фантазии… Что же могло быть бы в наших курганных сбережениях?
— Полагаю, что не золото, не камни смарагды и не сапфиры.
— Половник для щей, ухват, кочерга, братина, ендова, сбитенник, самовар, кадка с соленьями…
— Что, что? — напрягся Петр Арсеньевич.
— Это я так… Вспомнил нечто, кем-то недавно произнесенное… — сказал Шеврикука. — И что же, в тех ендовах, в тех сбитенниках и кадках было бы разлито одно благо? Одни меды и кисели?
— Не думаю. Горькие соки никуда не истекают. И не высыхают. И много ли в нас блага-то? Как и в людях? К тому же будто бы сказывается происхождение. Иные из-за него самоедствуют и корят сословие. Другие из-за него же, напротив, трубят в фанфары.
— Из-за какого происхождения?
— Из-за предания, что мы низвергнуты. А уж потом наполнены людским.
— Это спорное мнение. А предание, возможно, позднее и подложное.
— Да, мнение спорное. И предание… Согласен… Но блага в нас, увы… И приумножается ли честь? Да что — приумножается? Сберегается ли честь? Оттого я и увлечен рыцарством, хотя сам пребывал в грехах и проказах, что там была честь!
«Заклинило старика», — подумал Шеврикука. Он был сейчас не только спокоен, но и благодушен.
— А этот змей, про которого говорят, что завелся в Оранжерее, — улыбнулся вдруг Петр Арсеньевич, — надо полагать, не Фафнир и не Беовульфова судьба. Те ведь не только извергали огонь, но и имели крылья…
— А что, — спросил Шеврикука, — в Оранжерее завели змея?
— Говорят…
— Петр Арсеньевич, — сказал Шеврикука, — если у вас не исчез интерес, я мог бы дать вам листочки с рисунками и оттисками. Но, конечно, с возвратом. И ненадолго.
— Что вы! — воскликнул Петр Арсеньевич. — Конечно не исчез! Мне только взглянуть кое-куда и сравнить… И подумать… Завтра же я вам их непременно верну!
Но пальцы Петра Арсеньевича, когда он принимал листочки, опять дрожали.
— Завтра же! Завтра же! — горячо заявил Петр Арсеньевич. — Вот в этом самом месте. В шесть вечера. Если вас устроит.
— Хорошо, — сказал Шеврикука. — Я приду.
12
Четыре дня Шеврикука прожил расслабившись. В благодушии он вернулся в Землескреб, его никто не спрашивал и никуда не тянул, больничный не терял силу. Хотел было в квартире флейтиста Садовникова, кошатника и книжника, тихой букашкой проползти в справочники и выяснить, что такое фибула, но заскучал и фибулу отставил. Обеспокоился, как бы скука не перешла в тоску, и отправился в квартиру картежника-акулы Зелепукина. Зелепукин гастролировал в поездах Транссибирской магистрали или пил женское тело в Сочи, в отеле «Дагомыс». А видеотека у него была богатая. И был игровой компьютер.
Кассеты Шеврикука ставил наугад. По причине снабженческой образованности Зелепукин украшал все коробки кассет, даже и с историями инспектора Лосева, английскими словами, для Шеврикуки не всегда доступными. Оттого в просмотрах Шеврикуки случались повторы. Правда, старья Зелепукин не держал. Если только классику порядка «Конана-варвара». На этого Конана (а может — конунга? Все же княжеского рода был там Шварценеггер. Надо бы спросить у обожателя лошадей и средневекового рыцарства) сразу же и напоролся Шеврикука. И не пожалел. Даже растрогался, наблюдая (в который раз) жертвенные действия девы-валькирии. Посидел в тишине и снова завел «Конана-варвара». Музыка, особенно в эпизодах с адским жрецом, казалась знакомой и будто бы взятой в долг, но и она не раздражала Шеврикуку. А потом широконосого Хакмана посылали во Францию отлавливать наркомафию, а он чуть не отдал концы. А потом воспитанный для террора блондин потерял под водой память и, сам того не понимая, исказил замыслы вашингтонских ястребов. А потом… «Э-э-э! — сообразил Шеврикука. — Уже полшестого».
Лень было идти Шеврикуке на Звездный бульвар, да еще почти к Гознаку, но из приличия он пошел. Не явился Петр Арсеньевич в шесть, не явился в половине седьмого, а без четверти семь Шеврикука, вслух и громко выбранившись, отправился домой. Пустым вышел и его поход новым днем. Необязательным проявлял себя Петр Арсеньевич. «Что я шляюсь из-за этих бумажек! Будет время, сыщу старика», — решил Шеврикука и вернулся в салон Зелепукина.
Снова пошли удовольствия. Теперь терзал негодяев Сталлоне, а упрямый шериф проваливался сквозь стеклянную крышу. Русскими словами чаще говорил за героев человек с тяжелым и неизлечимым насморком, порой, когда насморк становился совсем уж невыносимым, на экране лишь дергались чухонские титры (фильмы, стало быть, предлагались свежайшие, записанные в балтийских заливах), но и тогда Шеврикука почти обо всем получал представление. Особенно хороши были для Шеврикуки фильмы о полицейских, отчасти грубоватых и невежественных, но отважных, из-за строптивости обычно попадавших в опалу и отстраняемых от дел. Как рискованно и круто они проводили расследования, в одиночку или в компании с гибким, самоотверженным негром-напарником! Так бы и сидел Шеврикука у телевизора, так бы и наслаждался страшными тайнами, погонями звездных кораблей, поисками ковчега Моисея, если бы не одно обстоятельство.
Обстоятельство это заключалось вот в чем. Зелепукин был натурой широкой, но экономической. Пустот в кассетах не допускал. Но в паузах писал не мультики, а секс. Эстетический, житейский, учебный — со сменой комбинаций и компаний, фигурный, всякий. Были у него кассеты, полностью отпущенные картинам любовных искусств. Иные — для себя. Иные, позабористее, — уготованные на продажу ценителям кавказским и туркестанским. Шеврикука поначалу, полеживая на диване и имея в руках щиток дистанционного управления, кнопками заставлял ремесленников любви, чтобы не мешали детективам, мелькать, кувыркаться и в мгновения бесследно исчезать. Но потом ему словно бы лень стало издеваться над ними, он их уже не подгонял и от экрана при этом не отворачивался. Тогда ему пришло на ум: «А не подняться ли к Легостаевой?» На ум! Если бы на ум!
Шеврикука и ножом тыкал себя в живот, пытаясь болью умерить пыл. И прекращал просмотры. И отвлекал себя, включив компьютер, игрой «тетрис», проводил медведя мимо ульев к водокачке, а все время выскакивал пасечник с дубиной, и его надо было избегать. Не помогало. Шеврикука снимал со стены гитару и пел: «Звериной тропой Забайкалья…» Перевирал слова, чтобы вышло больше зверства. Толку никакого. Брал тома кооперативных детективов, буквы покрывало туманом, а ценимый Шеврикукой приватный сыщик Арчи Гудвин не мог выстрелить из тридцать восьмого калибра. Все в Шеврикуке было возбуждено и не вопрошало, а требовало: «А не подняться ли нам к Денизе!»
Дениза, она же товарищ Нина Денисовна Легостаева, просившая Шеврикуку отчего-то называть ее в мыслях Денизой, жила тремя этажами выше. Легостаева вела в культурном институте общественные дисциплины. В прошлом году она дважды вызывала милицию с жалобами на домового. Жалобы были схожие. Из заявлений Легостаевой выходило, что местный домовой — сексуально озабоченный и нападал на нее с целью произвести надругательство. Милиционеры удивлялись, но составляли протоколы. Шеврикуку вранье Легостаевой не злило, напротив, оно было отчасти лестно. Так или иначе, женщина признавала де-факто существование его и его сословия, пусть и таинственное, а вызовом представителей власти (грозилась, если не разберутся, звонить самому полицмейстеру) и словами об уголовном деянии возносила Шеврикуку и в юридическое состояние. Большинству же населения были безразличны домовые и их заботы. Но хоть это большинство уже не относило Легостаеву к потерявшим крышу, как было раньше, ее расспрашивали с вниманием, фотографировали в квартире в местах нападения, показывали по московскому каналу, правда, там специалист, пусть и соглашался с возможностью полтергейста, все же тонко подвел зрителей к мысли об изголодавшемся инопланетянине. Но Шеврикука-то знал, кто изголодался. Легостаева подавала знак ему. Она проклинала его. Она ревновала его. Она молила его! Она ждала. Крайность состояния вынуждала ее звонить в милицию.
Обязан сообщить, что Легостаева была страшила. Причем страшила в окулярах-директивах. На такую взглянешь вскользь и пожелаешь отвернуться. А Шеврикука видел фотографии Легостаевой в школьной форме. И ничего. Девочка как девочка. Милая даже мордашка. Шеврикука был убежден, что физиономию Легостаевой перекорежили общественные дисциплины. Нос, рот растянул, а потом и скукожил диалектический материализм. Из скул, ушей, бровей выпирали истматы, базисы, надстройки, прибавочные стоимости, третий и четвертый постулаты Канта. В глазах угрюмо тлело презрение к эмпириокритицизму. Но тело Легостаевой не знало общественных дисциплин. Какое это было тело! Тело ее, скрытое безвкусными тряпками, не видел никто. А Шеврикука видел. Оно было неописуемой красоты. Хотя при чем тут красота? В нем предощущались иные достоинства. Красота, полагал Шеврикука, должна волновать художника. А он был не художник, а экземпляр мужского пола. И его влекло. В Легостаевой же в ее тридцать восемь лет все бурлило, клокотало и жаждало утоления страстей.
Как все вышло у них впервые, расскажу, если представится случай. Замечу только, что в Перечне Услуг домовых значилось среди прочего и «Утоление страстей квартиросъемщиков». А потому Шеврикука после общений с Легостаевой, не частых, отмечу, разъяснял себе (нужда возникала), что по отношению к Гликерии дурного он не совершил. Такой Перечень. К тому же добавлял: мало ли какие услуги в Перечне привидений, он их не знает и знать не хочет. И добавлял: к Легостаевой он ходит не из чувств, а из жалости. Замечу еще: Легостаева дала понять, что страсть желает утолять с домовым (имя Шеврикука ей не было известно) невидимым, но с осязаемым и ощутимым. То ли в грезах ее было это нашептано, то ли имелись к тому гуманитарные основания. Ну и ладно. Шеврикуку пожелание устраивало.
Но дома ли теперь сидела Легостаева? Возбужден Шеврикука был так, что мог сейчас дать повод для третьего вызова милиции. Но принесся бы к Легостаевой, а ее нет. Сгорел бы подъезд. Шеврикука набрал номер, подышал тяжело и услышал: «Приходи… Умоляю… Приходи… Через полчаса…»
Через полчаса!
За полчаса можно было бы добраться и до Совокупеевой. Но нет, ни Совокупеева, ни тем более Гликерия не были сейчас нужны. Следовало вытерпеть полчаса и подняться именно к Легостаевой.
И поднялся.
Произвел шум. Гремел кастрюлями, скреб по полу щеткой. Давал Легостаевой знаки: он явился. Услышал взволнованное: «Ты пришел… Милый… Но не спеши… Подымись кверху… К потолку… К небу… Пролейся сегодня золотым дождем… Будь сегодня нежным… И не спеши… Я позову…»
Ага. Пролейся золотым дождем. Он, значит, нынче будет Зевс, а она — Даная. И еще. Просьба не спешить и проявить себя нежным. В прошлый раз потребовала немедленно стать грубым ненасытным самцом и теперь небось через десять минут возжелает грубого самца. Представления Денизы о любовных утехах, возможно, были лишь литературно-исторические (хотя девушкой ее Шеврикука не застал). Чувственные удовольствия ей нравилось размещать в отдаленно известных сюжетах. Однажды она пожелала стать Жанной д’Арк, совращаемой вероломно подосланным к ней монахом. Монах этот, как выяснилось в дальнейшем, оказался не только иезуитом, но и извращенцем. Потом Легостаева была революционеркой, собиравшейся убить царя, но пойманной и брошенной в одиночную камеру Петропавловской крепости. Приходил и пытал ее следователь Бекашин (и фамилию придумала), поначалу льстивый и сахарный, затем жестокий. И он в дальнейшем оказался извращенцем. Шеврикука полагал, что сюжеты эти вызваны стараниями морально послушной Легостаевой уговорить в просветленно-трудовые дни саму себя и совместить ее представления о всемирном развитии с несовершенствами грешного тела. Позже к ней, уже царевне Софье, пробирался в Кремль подземным ходом из своих охотнорядских палат князь Василий Васильевич Голицын. Истории вспоминались Легостаевой драматические, в них неподалеку свирепела погибель, возможно, и в ее близости для Денизы отыскивались оправдания. Но Даная?.. В судьбе дочери аргосского царя Акрисия, пожалуй, было благополучие. Хотя папаша и запирал ее в медном тереме под землей, чтобы не имела ухажеров, — ему пообещали смерть от руки внука. Но потом-то не ей снес голову диском на Олимпийских играх сынок Персей, а именно несчастному деду Акрисию. Если правильно помнил Шеврикука. Впрочем, это было их дело и дело Денизы, а Шеврикукино дело было теперь парить под потолком невидимым Зевсом.
Он парил и даже производил громыхания в небесах, правда не громкие, чтобы не испугать жителей своих подъездов. Легостаева включила лампу, стоявшую у дивана, прошептала:
— Милый… я жду… пролейся золотым дождем.
И стал Шеврикука золотым дождем.
Но и как было предложено, опускался золотыми градинами неспешно, словно и не градинами, а листьями или лепестками, направляемыми вниз смирным ветром. А потому и успел рассмотреть женщину. Легостаева лежала нагая, откинув легкое одеяло и приняв позу рембрандтовской Данаи. Очки она, правда, не сняла (и это Шеврикуку не расстроило), а у запястий ее краснели браслеты, не столь дорогие, наверное, как у аргосской царевны, скорее всего, пластмассовые, но и они не вызывали у Шеврикуки досады. Прекрасным все же природа одарила женщину телом. И груди ее были хороши. И бедра, и живот, над пушистым холмом в меру полный, обещали удовольствия. И запахи ее кремов устраивали Шеврикуку (вспомнилось ему, как при нем Невзора-Дуняша натирала Гликерию благовониями, но при чем, при чем была теперь Гликерия, она утонула в прошлом!). Легостаева, видно, этим летом плавала и ныряла, нежилась у водоемов в бикини — белые полосы кожи были Шеврикуке приятны. «Ба, да у нее на шее след от цепочки. Может, стала надевать крест? — предположил Шеврикука. — А сейчас засмущалась и сняла?» Впрочем, не его это была забота. «Вот ты уже здесь… Вот ты уже меня коснулся, — шептала Легостаева в истоме. — Какой ты нежный… Не становись пока большим… Побудь маленьким… Маленьким-маленьким… Одной каплей… Одной золотой горошиной… Побудь здесь…» Было указано место для горошины: в ущелье меж полушарий грудей. Пальцы Легостаевой касались Шеврикуки, катали его по белой коже. «А теперь становись большой и тяжелый… обними меня всю… всю… войди в меня и займи меня всю… всю!» Золотая горошина исчезла, а невидимый, но осязаемый и ощутимый Шеврикука разросся, огрубел, стал огромным, чуть ли не в полкомнаты, объял Легостаеву и вошел в нее…
13
Было пасмурно и сыро, когда Шеврикука выбрался во двор. Шел, подставив лицо дождю. Смутным видением надвинулись на него Ягупкин и Колюня-Убогий.
— Сколько теперь времени? — спросил Шеврикука.
— Одиннадцать, одиннадцать, — ответил Колюня-Убогий. — Пятница.
— Сколько? — не поверил Шеврикука. — Одиннадцать пятницы? Уже?
— Во-о! — обрадовался Ягупкин. — Откуда ты выполз такой смурной? Тебя шатает! Смотри у меня! Будешь баловать, пропадешь, как этот старичок!
— Какой старичок? — спросил Шеврикука.
— Старичок, старичок, старичок, — запел Колюня-Убогий и, похоже, был готов пуститься в пляс. — Пропал старичок!
— Да не вой ты! Какой старичок пропал? — обратился Шеврикука к Ягупкину.
Был Ягупкин опять на двух ногах, но очень утертый кулаками. Возможно, и твердостями обуви.
— Не пропал он, твой старичок, — сказал Ягупкин. — А сгинул. Сгиб.
— Тебя зонтами били? — спросил Шеврикука.
— Какими зонтами! Дикари! Людоеды! Книгами! Английской живописью из Эрмитажа! У них там, понял, стоял лоток. Он у них недолго постоит!
— Постоит, постоит, постоит! — заплясал Колюня-Убогий.
— Ну ладно, — сказал Шеврикука. — Какой старичок-то? И почему — мой?
— Старичок, старичок, старичок! — Колюня-Убогий пошел вприсядку и будто бы держал в руке платок. — Петр Арсеньевич, старичок, как и ты, изнуренный.
— Ихним лотком — им по башкам! — сказал Ягупкин. — А один еще на валторне играл. И валторну! А старичок Петр Арсеньевич именно не пропал, а сгиб.
— Но он не мог погибнуть, — сказал Шеврикука.
— Мог, не мог! — поморщился Ягупкин. — Тебе говорят, значит — сгинул. Иди посмотри. Там взрыв и пожар. Может, эти отродья с Башни.
— Он им мешал? — спросил Шеврикука.
— Нет, ну ты точно изнуренный, — сказал Ягупкин. — И тебя шатает. Ты до Кондратюка не дойдешь.
— Дойду, — сказал Шеврикука.
И пошел.
А Ягупкин и Колюня-Убогий решили его сопровождать.
Жизнь дома на Кондратюка, где обитал Петр Арсеньевич, и верно, была нарушена. Людей одного из подъездов определенно выселили. Рамы раскуроченные увидел Шеврикука, черные следы пожара. Сам учинить такое Петр Арсеньевич не мог. Погибать он не собирался. Еще совсем недавно он опасался сокращений и перетрясок и, надо полагать, не допустил бы и безобразий жильцов. Стало быть, могла проявить себя посторонняя сила. Впрочем, соображал сейчас Шеврикука плохо и пребывал в растерянности.
— Во! — указывал на разрушения Ягупкин. — И этих с лотком и валторной надо бы так!
— Когда был взрыв и пожар? — спросил Шеврикука.
— Три дня назад. Вот только ураган отпустило. И циклон. И бабахнуло.
— И жертвы?
— Двоих увезли в каретах. А может, и больше.
— А с чего вы взяли про старичка-то?
— Старичка, старичка, старичка! — заплясал Колюня-Убогий. — Взяли, взяли, взяли!
— А потому что в этот дом уже намечают нового! — хмыкнул Ягупкин.
— Но, может, Петра… этого Арсеньевича… — осторожно предположил Шеврикука, — куда перевели…
— Перевели! Пойди проспись! Петр Арсеньевич — тю-тю!
Ничтожный Ягупкин грубил, а у Шеврикуки не было сил поставить оболтуса на место. «Что их слушать?» — подумал Шеврикука.
— Пойду и просплюсь, — согласился Шеврикука. — Я — больной, на больничном. Болею болезнью.
«Расследование и дознание!» — указал себе Шеврикука по дороге домой. Но прежде следовало отлежаться в малахитовой вазе жильцов Уткиных, прийти в себя, поверить в возможность исчезновения или погибели Петра Арсеньевича и все благоразумно обдумать. В малахитовой вазе Шеврикука и залег.
«Начинать надо с Тродескантова! Именно с него! С Тродескантова!» Мало ли что могли вбить себе в голову Ягупкин и Колюня-Убогий и мало ли чему в волнении мог поверить он, Шеврикука. А Тродескантову он имел повод задать вопросы. Домовой Тродескантов по жребию был распорядителем последних деловых посиделок, и он, пусть и деликатно, не допустил Шеврикуку в залу заседания. Шеврикука мог теперь, проявив себя скандалистом, потребовать сведений, где же этот старичок, Петр Арсеньевич, выдвиженец, его заменивший? Есть он или его нет? Пусто ли его место? И если пусто, не состоится ли возвращение его, Шеврикуки, в действительные члены посиделок? Хотя сам он хлопотать о возвращении не намерен. Только в случае извинений перед ним — он посмотрит. Не сразу, а лишь ощутив возобновление сил, Шеврикука отправился искать Тродескантова. Говорил шумно, именно скандалил. Никакие тайны домовых Тродескантов разглашать не имел права, и давать справки его никто не уполномачивал. Но напор Шеврикуки привел стеснительного Тродескантова в волнение. «Ничего я про Петра Арсеньевича не знаю, — суетился Тродескантов. — Его уже нет в ведомости». «Нет, его точно вычеркнули? — кричал Шеврикука. — Или это слухи?» — «Ну, вычеркнули, вычеркнули…» — «Но вы видели, что его вычеркнули? Или знаете с чужих слов?» — «Ну видел, видел, — растерянно повторял Тродескантов. — И сняли с довольствия…» Ах, распалялся Шеврикука, если этот Петр Арсеньевич таков, что его соизволили вычеркнуть, то как же посмели им заменить его, Шеврикуку, на посиделках! «Я тут ни при чем…» — ныл Тродескантов и отступал от Шеврикуки. «А кто же при чем?!» И далее. И далее. Громкие слова униженного и оскорбленного. На полчаса.
Но главное Шеврикука узнал.
Раз вычеркнули и сняли с довольствия, Петр Арсеньевич и впрямь исчез. И скорее всего, безвозвратно. Мог попасть и в секретные узники. Но вряд ли. Не той степени была личность. Сам истребить себя Петр Арсеньевич не имел возможности. Если бы и имел, то зачем понадобилось бы ему сгинуть? Причин Шеврикука не находил. Стало быть, с ним сотворили. Кто? Можно было строить догадки. Сотворили свои или чужие. Правда, кого считать своими и кого чужими… Но почему? Или зачем? Решение судьбы Петра Арсеньевича было явно внезапным. Возможно, неожиданным и для исполнителей. Не из-за его же, Шеврикуки, бумажных листочков с рисунками и оттисками! Но тогда бы дотянулись до самого Шеврикуки. Или до Гликерии. Нет, рисунки вряд ли принимались во внимание.
Но было отчего обеспокоиться Шеврикуке.
И выходило, что он жалел Петра Арсеньевича.
Шеврикука вспоминал: с кем был в приятельстве Петр Арсеньевич или хотя бы с кем поддерживал отношения? Сведения об этом были у него туманные. Петр Арсеньевич говорил о своем одиночестве и об отсутствии собеседников. Но не всегда же он был одинок. Кто-то наверняка знал и про обстоятельства его останкинской жизни. Это предстояло выяснить.
Нетерпение гнало Шеврикуку к пятиэтажному дому Петра Арсеньевича. И все же Шеврикука посчитал, что визит следует отложить до полуночи. Да, новый домовой, как выяснилось из оправданий стеснительного Тродескантова, туда еще не перебрался, хозяйство не принял, но мало ли что? Вряд ли дом оставили без присмотра. И возможно, присмотр этот поручили цепкому глазу. Не исключено, что и не одному. Ну ладно, пообещал Шеврикука, как-нибудь сообразим…
Но назначением полуночи Шеврикука скорее стремился утихомирить себя и действовать хладнокровнее. Что день, что ночь — условия визита оставались одинаковыми. И наверное, Шеврикуке предстояло превратиться в летучее насекомое — в комара или в дрозофилу. Либо стать пробивным тараканом, какому доступны все ходы коммунального строения. Не скажу, что это было приятно Шеврикуке, но, пожалуй, мелкое существо могло проворнее отыскать тайники Петра Арсеньевича. А они, полагал Шеврикука, были. Если их, конечно, уже не опустошили. Или не спалили в минуты пожара.
Дом Петра Арсеньевича был хрущевских времен, без лифтов, квартиросъемщиков в нем проживало меньше, чем в двух подъездах Шеврикуки. Причины взрыва и пожара, разведал Шеврикука вечером, были самые обыкновенные. Утечка газа, повреждение проводки, пьяный курильщик в постели. Создать их не стоило трудов. Причем не постеснялись учинить беды людям, значит, сила действовала — бесцеремонная. Вряд ли Петр Арсеньевич, каким его Шеврикука знал, не следил за газом и электричеством.
В сумерках Шеврикуке показалось, будто за ним наблюдают. Будто рожа наглеца Продольного мелькала в кустах бересклета. Будто шуршание чье-то следовало за ним. В тронутом взрывом подъезде было сыро и пахло горелым деревом. На трех этажах жильцов оставили, на четвертом и пятом квартиры освободили. Путешествия Шеврикуки мухой-дрозофилой были неспешно-осторожными и неожиданно утомили его. К открытиям они не привели, хотя и подтолкнули Шеврикуку к некоторым размышлениям. Но когда он летал в совмещенном уют-кабинете и был намерен спикировать под ванну, засыпанную кусками грязной штукатурки, он ощутил движение воздуха. Никаких ветров здесь быть не могло, но его, Шеврикуку, явно кто-то хотел сдуть или прибить к стене. А потом чья-то рука возникла, отдельная, сама по себе, смутно видимая, но чуть ли не с когтями. И рука эта стала ловить Шеврикуку. Дважды она взлетала, и пальцы ее сжимались, Шеврикука едва-едва успевал проскочить меж ними. И кто-то ухал в досаде. «Этак ведь раздавят! Или прихлопнут!» Шеврикука ринулся ввысь, к потолку, к вентиляционному отверстию, юркнул в него, а рука ударила по пластмассовой сетке, и стена треснула. Несся Шеврикука трубами, воздушными ходами, словно им выстрелили, вылетел в пространство ночи, лишь во дворе разрешил себе спуститься в зелень. «Каким тут комаром! Какой мухой! Истинно раздавят или прихлопнут!» И вырос в прежнего Шеврикуку.
Но он был рассержен, вошел в состояние: «Сейчас я с ними разберусь» — и двинулся к дому. Сразу же услышал жестяное: «Не лезь, Шеврикука! Не суйся!» А никого рядом и не было. И будто бы камни покатились вниз в водосточной трубе. Сначала Шеврикуку остановила некая невидимая плоскость, словно бы он ткнулся лбом в незамеченную им стеклянную дверь. И тут же из мрака выпрыгнул гибко-резиновый призрак в шишковатом шлеме-маске и с палкой ниндзя в руке. Не раздумывая, Шеврикука ударил его в голову. Призрак охнул, согнулся, но смог вскинуть палку…
Когда Шеврикука пришел в себя, он увидел рядом с собой Пэрста-Капсулу. Было утро. Шеврикука лежал в траве сквера улицы Королева. Пэрст-Капсула стоял над ним.
— Ты же… — еле пробормотал Шеврикука.
— Нет, — сказал Капсула. — Я остался. Я забыт.
— Это ты меня ночью?
— Нет, не я. Я нашел вас здесь.
— Даже так? — спросил Шеврикука. — Именно здесь?
— Да. Я искал и в других местах. Но нашел здесь.
— Ладно. — Шеврикука попробовал подняться и встал. — Ничего. Все движется. Могло быть и хуже. Но стоит пойти и продлить больничный… Тебя послали меня отыскать?
— Меня никто не посылал, — сказал Пэрст-Капсула. — Меня нет. Меня забыли. Я сам по себе. Я искал сам.
— Но если забыли, — предположил Шеврикука, — могут и вспомнить.
— Вряд ли. У них суета. Потому и забыли. И я для них слишком мелкий. Полуфаб. Возможно, недосотворенный. Промежуточная стадия. Или не так сотворенный и брошенный…
— Пэрст — что за имя?
— Пэрст — проблемы энергетического развития судеб. Транспортно-биологические, в скобках. Лаборатория.
— Ну ладно, — сказал Шеврикука. — И что же мне с тобой делать?
— Я вижу: вы теперь в затруднении, — сказал Пэрст-Капсула. — Может, я способен в чем-то вам помочь?
— Ты-то? — удивился Шеврикука. — Вряд ли. И сам говоришь — слишком мелкий.
— Именно потому, что слишком мелкий… Но обучен многому…
Чуть ли не обиду ощутил Шеврикука в голосе духа. Не слаб и не сентиментален, как в ночь прощания, а серьезен был теперь Пэрст-Капсула. Мгновенно возникло соображение.
— Ты пришел за своими вещицами? — спросил Шеврикука.
— Нет. Просто потянуло к вам. Но они у вас?
— Они пропали, — сказал Шеврикука.
— Известно, кто их взял?
— Пропал мой знакомый, кому я доверил их укрыть. Возможно, вместе с ним пропали и вещицы. Возможно. Но возможно, что тайники его остались нетронутыми. Я хотел проверить, но мне не дали.
— Где и как? И кто не дал?
Шеврикука, не тратя много слов, рассказал о Петре Арсеньевиче, о его доме, взрыве и пожаре.
— Я могу проникнуть, — сказал Пэрст-Капсула, — и посмотреть.
— Ну-ну! — покачал головой Шеврикука. — Уж если я…
— Я могу. У меня другие возможности.
— Попробуй, — сказал Шеврикука.
И он отправился домой. Пэрсту-Капсуле было предложено, если попробует и справится с делом, прибыть ночью во двор Землескреба в то самое укромное место, где он и вручил Шеврикуке вещицы в канун ожидаемой им гибели.
В два часа ночи Шеврикука вышел во двор. Пэрст-Капсула ждал его.
— Я там был, — сказал он. — Тех вещей там нет. Или я на них не наткнулся. Отыскал лишь это.
И он протянул Шеврикуке портфель, какие имели учителя или скорее учительницы в двадцатых годах столетия.
— И где?
— Полости в плитах перекрытия, — сказал Пэрст-Капсула. — Между вторым и третьим этажом нетронутого подъезда. Производственный брак завода панельного домостроения шестьдесят первого года. В других полостях и пустотах не обнаружил ничего существенного. Но возможно и повторное исследование.
— Пока не надо.
Помолчав, Шеврикука сказал:
— Я ввел тебя в заблуждение. Твоих вещиц в том доме и не было.
— Вы мне не доверяете?
— Не знаю, — сказал Шеврикука.
— Я один. Меня никто не посылал, — опять в голосе Пэрста-Капсулы была обида, но теперь к ней добавилась и печаль. — Я хотел помочь…
— Я никому не доверяю, — сказал Шеврикука. — Такая нынче жизнь.
— Я один. Мне некуда идти. Я устал. Есть причины. Мне надо отдохнуть. Выспаться. Но не на виду.
— Ну ладно, — сказал Шеврикука. — У меня в подъездах найдется место. Пошли.
Порядочных московских чердаков, где можно было бы развешивать белье или держать голубей, в Землескребе не было, но получердачье возле шахт лифтов имелось. Чтобы подобраться к механизмам в случае их поломки или вылезти на плоскую крышу. Бомжей в своих подъездах Шеврикука не поощрял. Но один бомж как-то у него завелся. Вернее, это был не совсем бомж, а законный житель второго этажа, любитель одеколона и аптечных жидкостей, поругавшийся с матерью, с братом и потому решивший произвести себя в бомжи. Мать с братом строптивого укротили, отправили в лечебницу, а в получердачье осталось от него логово с помятой раскладушкой. Лучшего убежища Пэрсту-Капсуле Шеврикука предоставить не мог. Шеврикука сопроводил Пэрста-Капсулу на верхний этаж, по железному трапу они поднялись к дверце, обитой ведерной жестью, усталому духу было показано предлагаемое место жительства. Пэрст-Капсула кивнул, ему и раскладушка с рваным брезентом была хороша. Радость Пэрста-Капсулы отчасти растрогала Шеврикуку, и он даже указал гостю на ком войлока в углу чердака и на драный плащ прежнего бомжа, ими можно было утеплиться. Хотя ночи пока стояли душные. Впрочем, Шеврикука тут же пробормотал как бы в воздух слова о том, что им, наверное, надо будет подумать, где бы сыскать место поудобнее, поспокойнее, а то вдруг выйдут какие-либо затруднения. «Да-да, — согласился Пэрст-Капсула. — Мне бы только отдохнуть дня три…» «Да нет, это я так, — великодушно успокоил его Шеврикука. — Отчего же дня три? Можно и побольше… Торопиться не будем».