Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир

«Пусть уж он за мной присматривает, — подумал Шеврикука, — если его прислали с этим…»

А сам он с портфелем Петра Арсеньевича проследовал в квартиру Уткиных.

Но Петра ли Арсеньевича добыли ему портфель?

Запахи от портфеля подходили к Петру Арсеньевичу. Но ведь сколько сейчас выведено специальных умельцев, в частности, и по запахам! И все же Шеврикука, осмотрев вещь, посчитал, что портфель, даже если он и направлен к нему со злым или хитрым намерением, подлинный. Портфель хорошей кожи, красно-бурый когда-то, местами и теперь сохранивший первобытный цвет, конечно, потертый и с щелями, был небольшой, потому Шеврикука и подумал, что он — женский. Именно такой новенький портфель носила в двадцать восьмом году учительница школы второй ступени из строения Шеврикуки, сама только что оставившая парту. И теперь Шеврикука вспоминал о той учительнице с приязнью. Но он и насторожился. Вот сейчас он отщелкнет замок, и посыплются из портфеля пожухлые тетради с контрольными работами двоечников двадцать восьмого года! Отщелкнул. Да, лежали в портфеле бумаги, в частности, и школьные тетради. Но рядом с ними были и кое-какие предметы.

Шеврикука вытряс бумаги и реликвии Петра Арсеньевича на стол. Нервно стал инспектировать их. Его листочки с рисунками и оттисками не обнаружились. «Что я горячусь!» — отругал себя Шеврикука и постановил провести обследование спокойно. И не только спокойно, но и степенно. Будто свои спокойствие и степенность ему следовало кому-то предъявить. Будто этот кто-то должен был теперь увидеть Шеврикуку именно ученым-исследователем в очках или даже с лупой, в своем кабинете либо в академической лаборатории принявшимся изучать, скажем, старообрядческие рукописи, отысканные вблизи Пустоозерска. Или не рукописи, а формулы и записи физико-акустических опытов. Сидел Шеврикука действительно степенно, не ерзал, но сосредоточиться никак не мог, а уже понял, что для серьезного знакомства с бумагами Петра Арсеньевича нужны сосредоточенность и умственное напряжение не на час и не на два. Среди прочих текстов, рисунков-чертежей, будто бы клинописи и, возможно, криптограмм, попадались Шеврикуке и простенькие страницы. Были на них мимолетные соображения Петра Арсеньевича, и были явные выписки из вполне доступных книг или документов. Иные выписки Шеврикуку удивили. То есть не сами выписки, а предполагаемые причины, по каким Петру Арсеньевичу понадобилось годы сохранять их, а возможно, и оберегать. Вот, скажем, советы по поводу кости-невидимки. Следуя этому совету, требовалось: отыскать черную кошку, на которой бы ни единого волоса не было другого цвета, и сварить оную, выбрать все кости, а потом, положа все перед зеркалом, стоять самому и класть каждую кость к себе в рот, смотря в зеркало, когда же та кость попадет, то сам себя в зеркале не увидишь, и с сею-то костью можешь уж ходить куда хочешь и делать что изволишь, будучи никем не видим. Шеврикука озадачился. Первым делом он стал вспоминать, встречались ли в Останкине черные кошки без единого волоса другого цвета. Не встречались. И у кошатника и книжника флейтиста Садовникова не было такой кошки. Да и что-нибудь бывает у нас теперь в чистом виде? Но даже если бы и обнаружилась требуемая кошка и была открыта Петру Арсеньевичу, стал бы он ее варить и, стоя перед зеркалом, класть кости в рот? Не мог себе этого представить Шеврикука. Да и само желание сделаться невидимым и недостижимым (не для людей, конечно, а для своих, для людей-то он и так чаще всего был невидимым) казалось Шеврикуке маловероятным. Все же Шеврикука прислушался и стал чуять, но нигде в Останкине присутствия Петра Арсеньевича не ощутил. Но ведь почему-то старик не выбрасывал из портфеля листочек с простодушным советом. Держал, как держит хозяйка старый рецепт, скажем, из рекомендаций добросердечной Молоховец. Уж и продовольствия того нет, а хранится легенда о раковых шейках, тушенных в белом вине. Или вот не расстался Петр Арсеньевич с выпиской о Перуне и сокрушении идолов. «Другой же или сей идол, когда тащим был в Днепр и бит палками, испускал тяжкое вздыхание о своем сокрушении… брошенный болван поплыл вниз, а идолопоклонники, не просветившиеся еще Святым писанием, шли за ним по берегу, плакали и кричали: „Выдибай, наш государь, боже, выдибай, — ты хоть выплыви или выдь из реки“, и будто бы идол тот, послушая гласа их, вышел на берег, отчего и прозвалось место то Выдубичи, однако бросили его опять с камнем в воду. А новгородский Перун, когда тащили его в Волхов, закричал: „Горе мне, впадшему в руки жестоких и коварных людей, которые вчера почитали меня как бога, а теперь надо мною так ругаются!“ — потом, когда бросили его с моста в реку, то плыл вверх и, выбросив на мост палку, вскричал: „Вот что вам, новгородцы, в память мою оставляю!“; сие было причиною, что через долгое время новгородцы имели обыкновение по праздникам, вместо игры и увеселения, биться палками». «Неужели, — подумал Шеврикука, — Петр Арсеньевич перечитывал свои выписки? Неужели его волновали Перун и новгородские любители палочных драк?» — «Прекрати читать! Выкинь! Сожги!» — будто бы ощутил приказ Шеврикука. Были бы перед ним печь или камин и горели бы в них поленья, Шеврикука швырнул бы в огонь бумаги Петра Арсеньевича. Но приказ прозвучал чужой, и в нем было посягательство на его, Шеврикуки, независимость и особосущность. Шеврикука ноги вытянул, принимая для возможных наблюдателей как бы лениво-спокойную и уж точно независимую позу. Да и что уж такого дерзко-опасного или возмутительного в этих ерундовых листочках?

И Шеврикука снова стал просматривать бумаги Петра Арсеньевича. Вот что он в них углядел. Чары на лягушку. Заговор на посажение пчел в улей. Заговор от ужаления козюлькой. Стень. Заговор от скорой доспешки. Чары на лошадь. Чародейская песня солнцевых дев. Соображения о траве прикрыш. О непоколебимости цветущего кочедыжника перед дурной силой. О тенях зданий. О тенях земель и растений, предсказывающих раздоры и худые замыслы. О гаданиях на решете. О приключениях оборотней. Об онихмантии, или гадании по ногтям. И прочее, прочее… Все это было знакомо и неинтересно. И несерьезно. Главный ли тайник обнаружил Пэрст-Капсула? Или все эти выписки с полезными советами и заговорами Петр Арсеньевич держал для простофиль, полагая ввести их в заблуждение и отвлечь от существенного в нем? Но, может, Шеврикука сам нафантазировал о Петре Арсеньевиче лишнее, а теперь должен был отказаться от ложных представлений и намерений? Потом Шеврикука наткнулся на слова о рыцарстве, якобы интересовавшем Петра Арсеньевича. Правда, сначала пошли записи о воине-звере, который не так уж решительно удалился от оборотня. И о волколаках, о берсерках, то есть о «медвежьих шкурах» или одержимых медведем. Порядочные люди их не слишком жаловали. Однако те были, и, как записал Петр Арсеньевич, их обычаи и образ поведения позже не могли не отразиться в действиях раннего рыцарства. На желтоватом листе фиолетовыми чернилами было записано: «Из одного итальянца (Ф. Кардини)». И ниже: «Мирным и относительно процветающим оседлым народам кочевники представляются людьми жестокими, скрытными, асоциальными, бесчеловечными, у них нет веры, они жертвы мрачных, адских культов. В глазах кочевников оседлые безвольны, изнежены, растленны, крайне сластолюбивы, в общем — недостойны тех благ, которыми они обладают. Поэтому было бы справедливо, чтобы блага эти перешли в руки более сильного». Следовала пометка Петра Арсеньевича: «Мир и благо состоявшихся, благоустроенных, изнеженных манят, но и вызывают презрение… Кочевники-ватага-коммандос». Шеврикука отложил желтоватый листок. А не об останкинских ли духах, не о народившихся ли или нарождающихся персонажах Башни думал Петр Арсеньевич, читая одного итальянца? Несомненно, к людям, а к домовым — тем паче эти самые, с Башни, относились с презрением и наверняка полагали, что всеми приобретениями людей они должны овладеть по необходимости времени и по праву сильного… Шеврикука увидел опять: «Из одного итальянца». «Вотан существовал в окружении дружины — свиты доблестных мужей. Подобно ему, германские вожди искали достойных товарищей для свиты. Им был свойствен особый образ жизни — странствие, неподчинение установлениям среды, в какой они выросли. Главное в них — амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тоску. Судьбу они не признают предначертанной. Будто бы неизбежное можно было перечеркнуть воинской доблестью. Но притом в комитете, дружине, естественной и необходимой была взаимная верность. И взаимность обязанностей. И честность. О дружине князя Игоря сказано: честно — это сражаться и приносить себя в жертву идеалам братства, бесчестно — подражать Каину и поворачивать оружие — против своих. Воинская этика, основанная на братстве, чести, преданности, и вела к тому, что вышло рыцарством». Ну-ну, подумал Шеврикука, экий романтик и созерцатель Петр Арсеньевич, тут тебе и Каин, и германские вожди, и Вотан-Один, и дружина князя Игоря. Или вот: «Варвары и римляне. Духи О. башни и мы. Явление варваров — наказание и назидание? Или — продолжение в новых одеждах?» Это мы, что ли, усмехнулся Шеврикука, римляне? Или люди? Однако мысль об этом, видимо, тяготила Петра Арсеньевича всерьез. «Люди (и мы, естественно, с ними) перед обрушивающимися на них событиями или предзнаменованиями испытывают великий страх. Был великий страх тысячного года. И явились в пору смятений, раздоров, вероломства заступники слабых и напуганных». Все, хватит, сказал себе Шеврикука. А в руках его уже были листочки со стихотворными строками. Зигмунд. Сын его Зигфрид… «Он страшного дракона убил своим мечом. В крови его омылся и весь ороговел. С тех пор, чем ни рази его, он остается цел…» Зигфрид, Нибелунги. Клад их. Золото Рейна. Чаша Грааля. Король Артур. «Фу ты! — возроптал Шеврикука. — Зачем мне-то теперь все эти Артуры с их круглыми столами, все эти Зигфриды и Нибелунги и их клады! Что я глаза порчу!» Но он чувствовал, что в нем опять шипит чужой приказ: «Не лезь, Шеврикука! Не суйся!» И снова из упрямства (или вздорной блажи?) Шеврикука тетради и листочки сразу не отодвинул, а продолжал перебирать их и наткнулся на карточки из плотной бумаги, какими пользуются посетители общественных читален для особо ценных выписок и соображений. На одной из них были слова: «Принципы комитета, дружины, свиты. Принципы коммандос, серых волков. И принципы воровской стаи. Они разные? Рыцари и банда. Принципы — близкие. Но часто они — навыворот. Это горько. Горько! Все идеальное может быть навыворот!» На обороте карточки тушью был начертан план какого-то дома и написано: «Малина. 11 проезд Марьиной Рощи. Подпол. Четыре спуска». А Петр Арсеньевич вроде бы служил когда-то в деревянных домах Марьиной Рощи. Ну и что! Ну и служил! Ему-то, Шеврикуке, что за дело! Избавиться следовало от портфеля! Избавиться! И уж ни в коем случае не надо было разгадывать криптограммы, строки крючков и клинописи (рунической, что ли?) и даже запоминать их. Шеврикука суетливо, дерганно принялся запихивать бумаги Петра Арсеньевича в портфель, увидел на обложке одной из них завитки букв: «Собственноручные записки феи Т., в составе мекленбургского посольства посещавшей Московию летом 1673 года. Сокольнический список». Еще и фея Т.! Шеврикука выругался. Только фей ему ныне не хватало! Мекленбургских! Будто опаздывая к самолету, Шеврикука стал швырять в портфель и реликвии Петра Арсеньевича, не вдаваясь в их подробности и не оценивая их, среди прочего чей-то клык, шелковую лиловую ленту (дамы сердца, что ли, марьинорощинского, сокольнического, останкинского рыцаря?), пучок засушенной травки с цветком зверобоем и цветком львиный зев, четыре карты, четыре замусоленных валета (неужели поигрывал? неужели вообще был игрок?). Защелкнул замок. Выбросить портфель? Сжечь? Растворить? «Спрятать у Радлугина!» — вышло постановление. Почему у Радлугина? Почему именно у Радлугина, ведь за его квартирой наблюдают? И хорошо, что наблюдают! Сейчас же к Радлугину, сейчас же поместить портфель там!

15

А Гликерия? Что с Гликерией?

Разузнать о ней Шеврикука решил окольным путем. Что не позволяло ему рисковать и лезть на рожон? Благоразумие или трусость? Скорее всего, ни то ни другое. А что, Шеврикука посчитал полезным не называть словами. На лыжную базу Шеврикука проник тихо и кротко, никому не попадаясь на глаза. Ни с Гликерией, ни с Невзорой-Дуняшей не вступал в общение. Но вызнал: никаких чрезвычайных событий в жизни Гликерии не произошло. И смотрины дома на Покровке не отменили.

В калекопункте дежурным знахарем сидел какой-то свежий хмырь, весь в жабьих бородавках, желанию Шеврикуки продлить больничный лист навстречу не пошел. Бормотал что-то о транжирах, об экономии, о касторовом масле, которого его могут лишить. А от удара палки резинового призрака в видимой натуре Шеврикуки не осталось следов. Шеврикука проворчал: «Ну и ладно. А с этим хмырем мы еще разберемся!»

Спокойствие вернулось к Шеврикуке. Или даже душевное равновесие. А может, он стал неразумно беспечен. Три дня Шеврикука не поднимался в получердачье и не тревожил утомленного тяготами жизни подселенца. Наблюдая как-то проход по двору Радлугина, Шеврикука увидел на груди воодушевленного активиста, на орденском месте пиджака, большой, с блюдце, пластмассовый кругляш: «Клуб любителей солнечного затмения». Через день надпись на значке Радлугина была уже иная: «Участник солнечного затмения». «Какого такого затмения? — озадачился Шеврикука. — Неужели я пропустил его или проспал?» Опять явились недоумения: отчего он пять дней назад тащил портфель Петра Арсеньевича именно в квартиру Радлугиных? Отчего он так разволновался тогда, будто бумаги из портфеля, засушенные травинки или замусоленные валеты были отравлены и могли заразить его черной или даже погибельной болезнью? Стыдно было теперь Шеврикуке. В квартире Радлугиных он нашел портфель целым и нетронутым. Никаких датчиков вблизи него, ничьих отпечатков пальцев на коже портфеля он не обнаружил. Предмет, как был положен, так и лежал в книжном шкафу в пустоте за томами Мопассана. Собраний сочинений Радлугин выкупил много, но ни сам он, ни его добропочтенная супруга рук к книжному шкафу давно не протягивали. К Мопассану же они и вовсе относились с осуждением. Теперь Шеврикука принялся уверять себя, что бросился к Радлугиным неспроста, а с некой, пусть и смутной мыслью о выгоде укрытия именно за Мопассановой спиной. Пусть, пусть наблюдают за квартирой Радлугиных, вдруг и ему выйдет от этого польза. Пусть все эти марьинорощинские или сокольнические малины из прошлого, все эти Нибелунги, Зигфриды с драконами и феями мирно почивают себе в шкафу, а потом — поглядим. Потом бумага и реликвии Петра Арсеньевича вдруг для чего-нибудь и понадобятся. И эта фея Т., посещавшая Московию в составе посольства в 1673 году (кстати, а что происходило в Московии в 1673 году?), и ее собственноручные записки окажутся не бесполезными.

В воскресный день Радлугин остановил во дворе Шеврикуку и сказал скорее утвердительно, нежели вопрошающе:

— Вы ведь в нашем доме живете. Я нередко встречал вас…

— Ну вроде бы… — без всякой охоты вести разговор ответил Шеврикука.

— И мне кажется, что вы в своем секторе активист.

— Говорить об этом не стоит, — будто намекая на нечто важное, но тайное, сказал Шеврикука.

— Я понял. Я так и думал про вас. Я не ошибся! — обрадовался Радлугин. И добавил уже доверительным шепотом: — Вы, конечно, принимали участие в Затмении?

— В каком затмении? — спросил Шеврикука.

— В Солнечном.

— В каком именно солнечном?

— Ах да… — сообразил нечто Радлугин. — В недавнем. В том, что в Мексике было полным, а у нас частичным.

— Видите ли… — начал Шеврикука многозначительно. — Затмения, солнечные, лунные, наводнения, землетрясения, солнцестояния… Мало ли в чем приходилось участвовать…

— Понял, понял, — заторопился Радлугин. — Все. Молчу. Конечно, в нашем доме жильцов не меньше, чем в районном городе, и вы, наверное, обо мне не слышали… Я — Радлугин.

— Отчего же, — сказал Шеврикука. — Слышал.

— Да? Очень рад. Да… Не все одинаково проявили себя во время Затмения, — сказал Радлугин тоном государственного человека, — не мне вам объяснять. Целесообразно выяснить степень участия каждого из жильцов дома…

— На какой предмет? — не менее государственно поинтересовался Шеврикука.

— Ну… — замялся Радлугин. — Чтобы иметь общую картину…

— Ну это конечно, — одобрил Шеврикука.

— Вот-вот, — удовлетворенно кивнул Радлугин. — Будем распространять опросные листы. Не могли бы вы раздать их в вашем подъезде?

— Нет, — резко сказал Шеврикука. — Не найдется времени. И не для меня это занятие.

— Ага. Понял. Но, может, хотя бы один лист потребуется вам для ознакомления?

— Один, возможно, потребуется.

Пока Радлугин защелкивал «дипломат», Шеврикука просмотрел опросный лист. Увидел среди прочего: «Что вы делали во время Солнечного Затмения? Бодрствовали? Были на посту? Тыкали пальцем в небо? Предавались панике? Пили от недовольства или из вредности? Занимались любовью? Отсиживались в туалете?» И так далее.

— Хорошо, — сказал Шеврикука. — Изучим.

— Вы знаете… — Похоже, Радлугин был намерен сделать серьезное заявление, но не отважился.

— Говорите, говорите, — разрешил Шеврикука.

— Мне кажется, в нашем подъезде завелся бомж. Он какой-то странный. С большой головой. И будто робот… наверху. Где кончается шахта лифта. Там вроде чердака.

— Вы туда поднимались?

— Нет, — сказал Радлугин, и было очевидно, что он ощущает себя виноватым перед социальной справедливостью и обязанностями гражданина. — Мне так кажется. У меня такое чувство. Я видел его… Этого, с большой головой… во дворе… Он нюхал жасмин… Он нездешний… Может, мне стоило сообщить в отделение? Или туда?..

— Вашу наблюдательность и чутье оценят, — строго сказал Шеврикука. — Но не надо спешить. Не надо. К тому же у вас, я полагаю, хватит хлопот и с опросными листами. А теперь, извините, я обязан отправиться по делам.

И Шеврикука, не оглядываясь, энергично зашагал к улице Королева. Он понимал, что наблюдательный и чуткий гражданин смотрит ему в спину, но не вытерпел и секунд через пять растворился в воздухе, наверняка вызвав в Радлугине напряжение мыслей. И пусть. И пусть себе Радлугин беспокоится в связи с объявившимся в подъезде бомжем или, может, неопознанным объектом, пусть даже докладывает о нем, куда пожелает или куда привык докладывать. Беспокоиться об этом не следовало, рассудил Шеврикука. Наблюдения или открытия Радлугина ничего не меняли.

Пэрст-Капсула лежал на раскладушке под плащом прежнего обитателя получердачья, дремал.

— Здоровье по-прежнему подорвано? — спросил Шеврикука.

— Это вы? — Пэрст-Капсула поднял голову и опустил ноги с лежанки. — У меня не здоровье. У меня состояние. Энергетическое. И судьба. Их движение теперь — нормальное.

— Ты был замечен во дворе, признан нездешним и вызвал подозрения.

— Дважды выходил из дома, — сказал Пэрст-Капсула. — Озадачил одного человека. Заметил. Более не выходил.

— Что ты делал во время Затмения? — спросил Шеврикука и протянул Отродью опросный лист.

— Я не участвовал в Солнечном Затмении, — печально произнес Пэрст-Капсула.

— Это огорчительно.

— Я участвовал в лунном затмении, — сказал Пэрст-Капсула.

— На самом деле, что ли? — удивился Шеврикука.

— На самом деле.

— За лунные затмения значки пока не дают…

— За них и спасибо не скажут, — серьезно заявил Пэрст-Капсула.

— Ну ладно, — сказал Шеврикука. — Что ты собираешься делать дальше?

— Я хочу быть при вас.

— Это кем же? Управляющим, связным, денщиком?

— Меня легко обидеть, — сказал Пэрст-Капсула, — видно, я стою этого. Но меня никто не посылал к вам. А таиться от забывших обо мне на Башне я могу теперь и сам. Я вычеркнут.

«И Петр Арсеньевич вычеркнут», — подумал Шеврикука.

— А может, ты желаешь находиться вблизи двух своих вещиц? Не проще было бы заполучить их обратно? Отпала бы нужда укрывать и охранять их.

— Укрывать и охранять их обременительно?

— Терпимо, — сказал Шеврикука.

— Пусть теперь они будут там, где они есть. Я хочу быть не вблизи них, а при вас.

— Зачем?

— Не знаю. Но так нужно. Мне. И я могу пригодиться вам. Обузой вам я не буду. И не создам для вас неловкие и опасные положения.

— Ночуй пока здесь, — сказал Шеврикука.

— Спасибо! — растроганно заявил Пэрст-Капсула. Потом сказал: — Я видел кандидата наук Мельникова. Он из вашего подъезда?

— Есть такой, — сказал Шеврикука. — Ну и что?

— Отчасти я произведение его лаборатории. Отчасти…

Пэрст-Капсула вновь заверил Шеврикуку, что не станет обузой, не будет ему докучать, а являться на глаза Шеврикуке обещал лишь по его велению и вызову. И что он не заскучает. И что у него уже есть остропривлекающее занятие.

А вот Радлугин стал Шеврикуке надоедать. Он караулил его во дворе, терял время, выныривал из-за углов и деревьев и как бы случайно оказывался на пути Шеврикуки. И непременно следовал душевный разговор с намеками. Шеврикука не сразу мог понять, в чем дело, но понял. Дотошный, но осторожно-осмотрительный Радлугин, конечно, наводил о нем справки, ничего не узнал и оттого, возможно, вывел о Шеврикуке суждение излишне романтизированное. Наверное, в таком суждении у Радлугина была сейчас и потребность. Дворовые разговоры протекали так, будто Шеврикука был лицом значительным, снабженным какими-то таинственными полномочиями, и намекать-то о которых не следовало по причинам государственным либо даже планетарным, а Радлугин был готов ему угодить или услужить. «Нет, надо от него отвязаться», — думал Шеврикука. И не мог отвязаться. А потребность в Шеврикуке у Радлугина открылась такая. Радлугин пребывал в растерянности, не зная, на кого ему теперь выходить, куда нести сведения. Старые структуры то ли и впрямь были поломаны и унижены, то ли на манер града Китежа опустились на дно озера Светлояр и до поры до времени обрастали там водорослями. Брошенным кутенком, поскуливая, бродил Радлугин в одиночестве, и вдруг ему померещилось, что Шеврикука — от новых структур. После сомнений, оглядок и изысканий Радлугин и надумал к нему прибиться. Шеврикука не стал его разочаровывать. Впрочем, и не позволил себе врать. Просто при разговорах с Радлугиным полномочия над ним витали и покачивали крыльями. А уж дело Радлугина было пребывать в заблуждениях или нет. Тогда и посетила Шеврикуку мысль использовать Пэрста-Капсулу как «дупло». Длительные разговоры во дворе, дал понять Шеврикука, вряд ли хороши для дела, а вот «дупло»… «Да-да! — согласился Радлугин. — Дубровский, Маша, как же, помню, проходили в школе!» Радлугин все же не удержался и успел сделать устное донесение. Оно касалось останкинских слухов об Анаконде, заведшейся в Ботаническом саду. Конечно, Оранжерея не была близка к их кварталу, но проживающий и в двух километрах отсюда водяной змей мог вызвать в Землескребе смущение умов. Ведь чем-то его кормили, возможно, тратили на него контейнеры или емкости с гуманитарной помощью, и это при голодных обмороках в школах и детских садах. Да, да, заверил Шеврикука, с Анакондой предстоит разобраться, но разбор этот — не в компетенции жителей Землескреба, пусть даже и проявивших себя во время Солнечного Затмения самым геройским образом. Радлугин собирался высказать свое несогласие с мнением Шеврикуки, но попытка его была пресечена. Тут же Радлугин, о чем-то догадавшись, пробормотал: «Ах, да», — и более Оранжерею не упоминал. Сообщил напоследок, не без гордости, что списки участников Солнечного Затмения, как проявивших себя, так и не проявивших, им уже почти составлены, сторонники же лунных затмений выявляются. Шеврикука хотел было спросить, чем же плохи сторонники лунных затмений, но сообразил, что своей неосведомленностью о чем-либо он расстроил бы Радлугина. «Хорошо, — сказал Шеврикука. — Списки, пока лишь одних не проявивших себя, вы опустите в „дупло“ в четверг в девятнадцать ноль три у входа в кулинарию ресторана Звездный». Из конспиративных соображений Радлугин быстро оглядел все вокруг и прошептал, в мгновение осипнув: «А где там дупло?» — «Дуплом будет тот самый нездешний бомж с крупной головой. Вы мне о нем докладывали», — сказал Шеврикука. «Ах так?!» — удивился Радлугин и долго стоял во дворе растерянный.

Нездешний бомж, выслушав в получердачье Шеврикуку, сказал: «Я все понял. Я согласен». На ногах духа или полуфабриката Шеврикука увидел фетровые бурки с кожаными каблуками.

— Не жарко? — спросил Шеврикука.

— Ноги мерзнут, — засмущался Пэрст-Капсула.

— Радлугина ты теперь не удручишь, — заметил Шеврикука. — А кого-то можешь и озадачить.

— Разрешите походить в них хоть один день, — чуть ли не взмолился Пэрст-Капсула, будто Шеврикука желал лишить его последних в жизни утешений.

— Ходи хоть в корякских торбасах из оленьих шкур, — сказал Шеврикука. — Мне-то что.

Да пусть ходит в жару в фетровых бурках, подумал Шеврикука, кого в Москве удивишь прихотями манер и вкусов, если какой дурак и задержит духа, то вскоре и отпустит. И Шеврикука не стал язвить, напоминать о том, какие личности носили в сороковые годы белые бурки, воротники и шапки из серого каракуля, наверное, Бордюков хранит в кладовке бурки, тронутые, несмотря на нафталинную оборону, молью, пусть и ПэрстКапсула теперь наслаждается… Но отчего у него мерзнут ноги?

— Диана, — подумал Шеврикука, — олицетворяла луну. Кто позволял себе затмевать Диану?

— Это вы к чему? — насторожился Пэрст-Капсула.

— Это я так, — сказал Шеврикука. — Ни к чему.

— Уже без Дианы, в иные времена, — сказал Пэрст-Капсула, — луну заслоняла Дикая Охота, Вилде Ягд. Когда она проносилась по небу, внизу выли собаки. И случались зимние бури.

— Дикая Охота? — удивился Шеврикука.

«„Дикая Охота. Дикая Охота…“ — вспоминал Шеврикука. — Где-то я читал о ней недавно… На одном из листочков Петра Арсеньевича! „Дикая Охота, сонм призраков и злых духов, небесные гончие псы, зимние бури, гибель людей на перекрестках дорог, свита Одина-Вотана, тени Ирода, Каина, Аттилы, Бонапарта, Дрейка…“ Но при чем тут Дрейк?.. Так. А не принесется ли вскоре и к нам Дикая Охота? Или ее осуществители уже здесь?»

— От твоих полетов не выли внизу собаки? — спросил Шеврикука.

— Нет, — сказал Пэрст-Капсула серьезно. — Я не летал. И к Дикой Охоте никак не могу быть причастен. Я просто знаю.

— Вас просвещали в лабораториях?

— Это не суть важно, — сказал Пэрст-Капсула.

«Вот, значит, как, — поднял бровь Шеврикука. — Ну и разгуливай дальше в своих бурках…»

— Для меня это и вовсе неважно, — сказал Шеврикука.

Надо было посетить Оранжерею.

Посетил.

Змей-анаконда ему понравился. И Шеврикука понял, что стервец умеет выживать.

Но прежде сообщу, что фетровые бурки Пэрст-Капсула носил еще именно один день. Стало быть, прошение его было осмысленным и обеспеченным свойствами натуры. При новой встрече с Пэрстом-Капсулой Шеврикука увидел духа-полуфабриката в пятнистой шкуре воздушного десантника. Тельняшка на духе, пусть и чистая, отчасти Шеврикуку опечалила. И наглец лимитчик Продольный надевал тельняшку. Впрочем, нынче в Москве в средних слоях расцвела мода на камуфляж. А куртка и брюки достались Пэрсту-Капсуле истинно камуфляжные. Но были и нарушения формы. Пэрст-Капсула приобрел не сапоги, а полусапожки, скорее щегольские, нежели необходимые защитнику Отечества или коммерческого добра. И на голове он утвердил не голубой берет, а ковбойскую шляпу от какого-нибудь неуравновешенного Буффало Джонса, отчего и осведомленному гражданину было бы трудно определить его происхождение и социальный смысл. «А если потребуют документ?» — хотел было спросить Шеврикука. Пэрст-Капсула тут же протянул ему визитную карточку. Бумага на нее пошла ценная. «К. Пэрст, — прочитал Шеврикука. — Эксперт-полуфабрикат. Необходим при катавасиях. Москва. Округ Останкино». «Достаточно?» — спросил Пэрст-Капсула. «Достаточно, — сказал Шеврикука. — А „К.“ — это как понимать?» — «Капсула. Или я сделал не то?» — «Нет, все нормально», — успокоил эксперта Шеврикука.

Змей же, действительно подтверждая народную молву, дремал в Оранжерее в водоеме, приятном тем, что в нем в условиях Средне-Русской равнины и континентального климата цвели индийские и египетские лотосы и райские растения виктория-регия. Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный, в своих комплиментах амазонскому змею почти не допустил преувеличений. Морду Анаконды Шеврикуке, правда, не пришлось оценить, но метров шесть туловища и хвост он рассмотрел. Чешуя удава была действительно блестящая, гладкая, сверху — оливково-серая, вдоль спины змея тянулись два ряда крупных бурых пятен, заставлявшие думать о кожаных изделиях для флоридских миллионерш. Змей лежал смирно, не тревожил листья лотосов и викторий, стебли дивных папирусов, не возмущал покой декоративной гальки. Никого не раздражал. Сотрудники Оранжереи и ее посетители к присутствию змея в Останкине относились спокойно, полагая, что он и обязан отдыхать в здешнем водоеме. Вот тогда Шеврикука и подумал, что этот стервец выживет и в канализационной трубе. Подумал одобрительно. Чуть ли не с завистью, хотя и сам был умелец выживать. На всякий случай Шеврикука попытался представить, какие могут отрасти у змея крылья и где. Картина возникла в его воображении занимательная.

Но зачем и как змей завелся в Останкине? Сие оставалось загадкой. Шеврикука желал поговорить с Крейсером Грозным, но тот, выяснилось, уехал в Рязань играть в футбол. К кандидату наук Митеньке Мельникову Шеврикука подойти не отважился. А вот побеседовать с Дударевым стоило — тот и жил в чужом подъезде, и был говорливый. Поймать Дударева во дворе Шеврикуке удалось не сразу. Но удалось. Дударев весь был в хлопотах, в бегах, в порывах, в полетах. И теперь он несся куда-то, а в глазах его полыхала безумная деловая идея. «А? Что? — Дударев не мог понять, о чем его спрашивал Шеврикука. — Ах, этот змей. Анаконда? Ну есть такой. Есть! Произвели! Да, в лаборатории. Явили на свет. Пусть пока подрыхнет среди лотосов и папирусов. Потом пойдет в дело. Не обязательно в консервы и на деликатесы. Не обязательно. Может, отыщется для него предназначение и поважнее. И я уж догадываюсь какое. Змей Анаконда — это ерунда! Митенька Мельников — талант и гений, Эдиссон с Яблочковым, да что там Эдиссон с Яблочковым, какие при них были свет и звук? Тьма и глушь! И Митенька согласился вступить в наше дело. Но тише, тише об этом! Кстати, Игорь Константинович, я ведь не забыл и про циклевку полов, и про сорок третий морской узел, и про то, что вы многое умеете… Да-да! Я вам тогда обещал пятьсот пятьдесят рублей. Но эта сумма сегодня, согласитесь, смешная и неуважительная. И мы можем платить больше. А потому милости просим к нам!» Шеврикука был уже не рад, что остановил бывшего экономиста бывшего Департамента Шмелей. Впрочем, от шмелей и от других перепончатокрылых в Дудареве, красавце с коварными, тонко-черными усами прежде графа Люксембурга, а ныне московского коммерсанта-обольстителя, нечто, несомненно, осталось. Он по-прежнему был устремленно-летучий и помнил, где и до каких пор его ждал взяток. Скорее, и не один. «У меня есть служебное место», — вяло произнес Шеврикука. «Сегодня одним местом не проживешь, — наставительно сказал Дударев. — Три таких места приложения сил кое-как накормят, а с четвертого накопишь на штаны. Взамен протертых. Нам скоро потребуется паркетчик. Есть идея насчет одного дома на Покровке. Через неделю — смотрины». И был назван адрес дома на Покровке. К нему судьбой была приписана Гликерия. «Хорошо. Я подумаю», — сказал Шеврикука. «С больничного-то вы съехали?» — спросил Дударев. «Да, больничный мне закрыли». «Ну и славно! — Дударев обрадовался, будто неделями раньше оставил Игоря Константиновича в реанимации, а теперь, разговаривая с ним, обнаружил ходячим, на что и не рассчитывал. — Нынче, как на войне, нельзя быть ни больным, ни раненым. И уж тем более притушенным!» Никаких поводов спорить у Шеврикуки не возникло. Летучий Дударев словно бы ни на секунду не прекращал движения, турбины в нем ревели, горящие табло требовали не курить и пристегнуть ремни. Впрочем, наблюдатель, увлекающийся, скажем, хореографией, мог посчитать, что молодой человек с коварно-крутыми усами венской манеры намерен вот-вот пуститься в пляс. А может, динамике его житейских предприятий были необходимы для разгона ритмические открытия стиля степ. Или стиля рэп. «И Бордюков со Свержовым уже при деле?» — из вежливости спросил Шеврикука. «Да! И Бордюков, и Свержов! Все при деле! И Совокупеева с Леночкой Клементьевой! Все при деле! При разных делах! И Крейсер Грозный от нас не отстанет! Нет! — Тут Дударев на мгновение задумался. — А Бордюков при этом записался и в монархический комитет, будет раздавать титулы графьев, баронов и виконтов», — проговорил он медленно, будто бы оценивая нечто заново. Но сразу же воодушевился и улетел.

Во дворе Шеврикука встречал Митю Мельникова. Деликатного сложения блондин, гений и кудесник, проходил мимо, ничего не замечая, вид имел изнуренный.

Пэрст-Капсула уже несколько раз таинственно пробирался к ресторану «Звездный», на Цандера, имея целью секретные встречи с агентом Радлугиным. В одном из донесений Радлугин сообщил, что его стараниям провести Всемирные новоостанкинские игры чинятся препятствия и здесь несомненны происки. Он, Радлугин, выступил с идеей устроить Игры хотя бы и на стадионе в парке (рядом с лыжной базой, отметил Шеврикука). Надо было только громко окликнуть всех прописанных когда-то в Землескребе, а ныне оказавшихся в самых разнообразных концах света, и призвать их на Игры. И тех, кто отбыл в командировку. И тех, кто поплыл в гости. И тех, кто вовсе и напрочь отказался от останкинской прописки. Даже и таких поганцев по причине милосердия Радлугин был готов пригласить вдохнуть дымы отечества. Да, даже и таких. Конечно, следовало подвигнуть к спортивным достижениям и теперешних жителей дома. Ведь все когда-то прыгали, бегали, ныряли, метали гранату, сознательно доказывая свою готовность к труду и обороне. К традиционным видам спорта разумно было бы прибавить, дабы продемонстрировать миру плоды самобытности и увлечь человечество, виды спорта местные, такие, скажем, как лазание на обтесанный столб за яловыми сапогами и петухом или скакание в мешках с завязанными глазами. Естественно, требовалось сочинить для всех подъездов патриотические гимны, их и исполнять при вздымании флага, для каждого подъезда, понятно, особенного. Не пугала Радлугина необходимость строить вокруг Землескреба гостиницы и умеренные увеселительные заведения. И вот на тебе! Разумная и льготновыгодная идея столкнулась с удручающим безразличием жителей, их желудочным (или животным) эгоизмом. И с откровенными, но безобразными кознями. Кто именно строил козни, Радлугин не сообщал. А в новых донесениях о Всемирных играх он словно бы и забыл. Возможно, Радлугина вновь увлекли дела, связанные с затмениями, их участниками и их недоброжелателями, злонамеренными или заблудшими. О некоторых злыднях он ставил Шеврикуку в известность. Слова Радлугин выводил аккуратно, фразы не комкал. Но последнее его донесение вышло взлохмаченно-нервным. «Буянят. Четвертый этаж пятнад. подъезда грозит объявить бойкот Всемирным играм. Требуют дать этажу гимн, флаг, талоны на сало. Мародеры. Дебаты — создавать, не создавать партию др. Солнечного Затмения (ПДСЗ-десезистов) зашли в тупик. Одинокая ст. преподаватель Легостаева Нина Денисовна (самоназвание — Дениза) забеременела. Утверждает — от Зевса. Наблюдатель».

«Не рано ли от Зевса-то?» — подумал Шеврикука. Впрочем, что Зевсу были медицинские сроки?

16

Очень скоро Шеврикука увидел во дворе Дударева опечаленным. Да что опечаленным! Разгромленным, уверил Дударев, разгромленным! Джинсовая рубаха его была помята и чуть ли не истерзана, а замечательные усы показывали без десяти пять (дня ли, ночи ли — не имело значения). Правый ус Дударева, будто выражая недоумение, вздернулся к глазу, левый же свис сникшим в безветрие стягом. И не в джинсовой рубахе, вспомнил Шеврикука, ходил Дударев даже и в жару, а во внушающей доверие темной тройке просвещенного и удачливого предпринимателя рябушинско-морозовской традиции.

— Разгромили! — взревел Дударев. — Обокрали!

— Вас?

— Да что меня! Что у меня красть и громить! Митино взяли! Митино!

— Когда? — искренне обеспокоился Шеврикука. — Впервые услышал, что квартиру Мельникова ограбили и разгромили. — Я-то должен был бы…

— При чем тут квартира! — вскричал Дударев. — Что у него дома брать? Лабораторию! Лабораторию!

Сразу же Дударев сообразил, что говорит лишнее. Да и не говорит, а орет.

— Впрочем, вам я могу доверить, — зашептал он, почти вплотную приблизившись к Шеврикуке. — Вы же с нами? Ведь вы, Игорь Константинович, согласились вести паркетные работы…

— Да, — кивнул Шеврикука. — Я обещал быть полотчиком. Если тот дом на Покровке…

— Ну вот! Ну вот! Стало быть, все это касается и вас!

Ощутив в Шеврикуке доброжелательного собеседника или даже родственную натуру, Дударев выпалил множество слов, порой и не заботясь вовсе, чтобы слова эти выстраивались в логические ряды, и не утруждая себя интересом к тому, как относится к ним паркетчик Игорь Константинович, понимает ли его, слушает ли вообще.

— Да! Да! Сплошные тризны! Все рушится и гибнет! Хаос! Разлад! Разброд! Дни, достойные глумлений и плясок на тризнах! Затмение мозгов и совестей! Агония! Говорят: не агония, а роды чудесного дитяти! Родовые схватки! Не вижу! Не вижу! Вижу пока агонию. И всюду игроки! Мы жертвы их бесстыжих амбиций. Земли, хребты, острова, перешейки, моря тасуются в их игре. Жулье и разбойники! Варвары! Напор варваров — наказание и назидание! (Шеврикука удивился. Схожие слова он видел в бумагах Петра Арсеньевича. С чего бы вдруг случилось совпадение?) Но что толку от таких назиданий? Что значит в хаосе и абсурде каждый поступок? Мой? Ваш? Пусть и самый благонаправленный. Он втягивается в хаос и абсурд и сам становится хаосом и абсурдом. Любая благонаправленность теперь зло! И глупость! О боги! Всеобщая околесица и жуть…

— Но народ не унывает, — возник откуда-то Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.

— Не говори чушь, — осадил его Дударев. — Лучше ври.

— Никогда не вру. Нигде и ни при каких обстоятельствах, — обиделся Крейсер Грозный. — Игорь Константинович не даст соврать. Но если ты так обо мне понимаешь, то я и стоять здесь не буду, пойду, куда шел.

И привел в исполнение свою угрозу.

— Да, разгромили и ограбили! — опять воскликнул Дударев.

— Кто?

— Невидимые силы. А может, и самые видимые. Но мы не оставим их в покое! — решительно сказал Дударев. — Свое вернем.

Объявив себя личностью, досадно неосведомленной, отставшей от технических достижений Департамента Шмелей, никогда не имевшей доступа ни первой, ни второй, ни двадцатой степени откровенности к секретным исканиям, а потому в чем-то обделенной судьбою, Шеврикука вынудил Дударева разъяснить профану, какие такие ценности были разгромлены и разграблены. Ну не совсем разъяснить, а допустить малые намеки. «Вам, наверное, и не дано понять все, — предупредил Дударев. — Да оно вам и не нужно». Но, похоже, и Дударев, будучи экономистом, а не птенцом гнезда Вернадского, не все понимал, а знал лишь о чем-то из чужих упрощений. Вот мираж, начал Дударев. Ничего нету и что-то есть. Нет в пустыне колодца, пальмы и хижины под ней. И есть колодец, есть пальма и есть хижина. И даже облако приплыло, из него вот-вот польется вода. Грезы или мольбы жаждущего путника, скажете, состояние воздуха и игра света. И ни капли влаги. Пусть так. Но примем и это во внимание. Есть много в мире не рожденного, а потому как бы и не существующего. Но не рождаются часто и дети, а они были зачаты и уже беспокоили мать. Каша варится в голове человека, борение чувств и соображений, но они не существуют для людей вокруг, если они не выражены словами, пусть судорожными и неточными. А сны? А муки, страсти, поскребы и почесы подсознания? А видения ложной памяти? Кстати, такой уж и ложной? В воздухе, не в том, понятно, что состоит из кислорода, азота и прочего, а в воздухе жизни, возьмем Останкина и нашего двора, то и дело сотворяется, возникает нечто, несомненно влияющее хотя бы на движения душ жителей. Но это нечто не пощупаешь, по нему не ударишь молотком, от него не отхлебнешь ложкой. Однако энергия этого нечто, назовем — энергия, ощутима. И разве нельзя воплотить ее в некую реальность с видимыми границами и обликом? Отчего же нельзя? Отчего же нельзя-то! Можно! И не зря же отпускают в жизнь редких людей, один из которых квартирует с нами в Землескребе с паспортным клеймом Дмитрия Мельникова. Отпускают. Или опускают.

— И проблемами энергетического развития судеб занимался Мельников? — спросил Шеврикука. — Трансбиологическими?

— И этим! И этим! — уже торопясь, уже будто взлетая, проговорил Дударев. — А вы откуда знаете?

— Так… Слышал…

Так вот, продолжил Дударев, вранье Крейсера Грозного, хотя бы и про анаконду, — это ведь тоже извержение энергии. И не один Крейсер Грозный извергает. И воображение каждого из его слушателей создает энергию. Опять же условно — энергию. Или вот. Откуда музыка? Откуда берется музыка? Никогда на свете не было Шестой симфонии, и вдруг она есть. Жила — не жила Даная, никто не знает, а Рембрандт взял и явил ее публике. Из ничего? Как же из ничего! Из чего! Именно из чего! И она есть. Пусть даже литовский сумасшедший хотел ее извести, она все равно есть. (Даная Легостаевой тоже есть, и она зачала от Зевса.) А если Петр Ильич сотворил Шестую, Бах Иоганн Себастьян — Бранденбургский концерт, то почему же мы не можем произвести какую-то съемную амазонскую Анаконду? Анаконда — это шутка, чепуха, блажь! Детская полька по сравнению с Шестой симфонией. Собачий вальс! Эксперимент между делом.

— А не хотели произвести змея с крыльями? — не удержался Шеврикука.

— Откуда знаете? — удивился Дударев. — Хотели! С двумя, с четырьмя, с шестью. Кто-то предлагал — с тремя. С одним на хвосте.

— И чтобы дышал огнем?

— Да! И чтобы дышал огнем. Не обязательно огнем. Расплавленным чугуном. Но отменили. До поры до времени. Никогда не поздно оснастить. И огнем, и крыльями. Что я говорю! Что я несу! Не поздно. Как же! Разгромлены и обкрадены!

— Все же кем? — опять не удержался Шеврикука.

— Кабы знать точно — кем.

— Оттуда не могли? — Шеврикука посмотрел в сторону Башни. Из-за Землескреба Башню не было видно. Но все знали, где она. И все чувствовали ее.

— При чем тут Башня? — спросил Дударев. — Зачем мы Башне? Вы что — мне подсказываете?

— Нет, — сказал Шеврикука. — Я просто так.

А Дударев задумался.

При том хаосе, при том разброде, при том дурном, но звенящем похмелье, что сопутствовали кончине Департамента Шмелей, лаборатория Митеньки Мельникова оказалась не нужна никому, кроме, конечно, предприимчивых и дальновидных людей, задумавших дело. К этим людям, естественно, относился он, Дударев. Не в последнюю очередь. Не в последнюю. Надо было сразу все оборудование забирать и размещать в хорошем месте. Но проспали растяпы, упустили время, понадеялись на добродушное расположение звезд и планет. Вот и получили! По делам, по растяпству и получили. Лишились тонн двух с половиной всяких мыслящих и колдующих устройств, не будем называть каких. А сколько ценного раскурочено негодяями и невежами. Ну взяли бы червячный компрессор, коли он им нужен, и унесли. Так нет, курочили и курочили. Но головы Митеньки Мельникова у них все равно нет и не будет. И делу замечательному не конец. Не конец! Пусть на это никто и не надеется!

— Но что вы имеете в виду насчет Башни? — спросил Дударев. — Что вы знаете? Или слышали?

— Я ничего не знаю, — сказал Шеврикука. — Я ничего не слышал.

— Нет-нет, не лукавьте! Вы о чем-то осведомлены. Вот вы и о проблемах энергетических развитий судеб от кого-то вызнали.

— Может, и от вас, — сказал Шеврикука.

— От меня? — удивился Дударев. — С чего бы вдруг? Если только от этого оболтуса Крейсера Грозного. И я его еще оформил ночным сторожем! Хорош караульщик! Ему бы ходить с колотушкой и берданкой вокруг объекта, а он неизвестно где. Выгоним в шею! Выставим.

И снова мимо них прошагал куда-то Крейсер Грозный.

— Вон он! Негодяй! Ночной сторож! Выгоним! Выставим! Без выходного пособия!

— Куда вы без меня денетесь, — остановился Крейсер Грозный. — Ну ходил бы я ночью с берданкой и колотушкой. Что бы изменилось? Тем более что я приставлен к другому объекту. И тем более что в лабораторию вторглись днем.

— Ну днем! И что из этого? — не мог успокоиться Дударев. — Все равно выгоним и выставим! Будешь, как Свержов, торговать у Малого театра египетскими бульонными кубиками. Анаконду не прокормишь!

— Прокормлю, — сказал Крейсер Грозный. — Если попросит, прокормлю. Но пока не просит.

И он опять удалился.

— Ничего. Урезоним. Не пропадем. Все образуется, — самому себе, утихая, сказал Дударев. — Нас ограбили, но помешать нам не смогут. Уныние нам противопоказано. Действие началось.

И Дударев успокоился. Усы его перестали показывать без десяти пять, вернулись в надлежащие места и даже распушились. Можно было предположить, что джинсовый наряд через полчаса будет сменен на тройку просвещенного предпринимателя и Дударев вернется к делу.

Интерес поманил Шеврикуку в квартиру кандидата наук Мельникова.

Митенька, руки раскинув, плыл куда-то под потолком в гимнастических кольцах, пленником их неделями назад был заблудившийся Бордюков. Глаза Митенька закрыл, но видно, что не спал. Может, грезил о чем-то. Или грустил. Или обдумывал нечто таинственное, но научное. Порой он покачивался в подпотолочье. Или в поднебесье. Но редко. Полет его был тих и плавен.

Шеврикука не стал ему мешать.

17

Смотрины дома на Покровке устроили не через неделю, как обещал Дударев, а через две, в новолуние.

Происходили и смотрины дома, и смотрины претендентов, имеющих к дому интерес. Распорядители смотрин, в команде которых суетился Дударев, именовали их «женихами». Чтобы не вызывать недоумений и вопросов Дударева, Шеврикука был вынужден принять вид бытового насекомого, на этот раз — рыжеватого таракана с усами. Вечером один из гостей, или «женихов», по всей вероятности, латиноамериканец, проявив бестактность, указал в сторону Шеврикуки пальцем, чего нельзя было ожидать от латиноамериканца, и произнес с одобрением: «О-о! Кукарача!» Шеврикука скрылся в щелях, каких было много в памятнике архитектуры, бормоча нелестные слова и в адрес Дударева, и в адрес латиноамериканца.

В числе вечерних претендентов явились японцы, южный кореец, упомянутый уже латиноамериканец, два то ли датчанина, то ли исландца, были, конечно, и свои местные московские дельцы, и люди кавказской внешности, и один туркестанец из Андижана. Устроители смотрин выглядели людьми деликатными, европейски образованными, но гордыми, хотя при этом они давали понять, что гордость гордостью, а карманы у них обременительно пустые, а в домах, возможно, хнычут голодные дети.

С показом здания возникали сложности. Оно было явно запущено. К тому же, как известно, часть его занимали коммунальные квартиры с мятежными жильцами, не желающими убывать в Бутово, а часть, в правом крыле, пока даже и не обследовалась реставраторами. Там и лампочки не горели. Однако намечалось романтическое посещение темных комнат и подклетов со свечами в руках.

Столы предстояло накрыть на втором этаже в овальной гостиной. И хотя сюжеты смотрин не были объявлены претендентам с намерением удивить их по ходу дел, в воздухе витало, а кем-то и произносилось: «На уровне Екатерины». Какой Екатерины, Шеврикука догадывался, но что за уровень имелся в виду, представить он не мог. Лишь когда кемто было шепотом уточнено: «На уровне Екатерины в Кускове», нечто для него приоткрылось. Но в Кускове гостей поили и кормили в Гроте, да и дом на Покровке никакого отношения к графу Петру Борисовичу Шереметеву не имел. И вряд ли во всей Москве нашлись бы теперь знатоки церемониала, какие не вызвали бы нареканий и усмешек в записях камер-фурьерского журнала. И на стол небось, предположил Шеврикука, поставят французский коньяк «Наполеон» из варшавского крыжовника.

Но ведь ложными коньяками могли оказаться и все сегодняшние «женихи». Сколько ловцов, обманщиков и прохиндеев с намерениями приносятся нынче в Москву. Где и свой жулик на жулике.

Шеврикуке стало жалко Гликерию.

Хотя ее-то что было жалеть?

Овальный зал днем не открывали, не всем предстояло быть допущенным к кувертам. Хотя всех приветствовали равноуважаемо и равнодобродушно. Дневные гости поднимались на второй господский этаж парадной лестницей о двух разводах, с некогда мраморными ступенями. Нынче неизвестно какими, в лучшем случае — кирпичными, замазанными чем-то серым, коммунхозовская ковровая дорожка милосердно прикрывала их. Гостей направляли в аванзал с дорическими колоннами и розовыми амурами в ампирном небе. Тут было что пить и чем закусывать. И тут хозяйничал громкий расторопный Дударев. Казалось, он забыл об агониях, хаосе, всеобщей околесице и разброде. Казалось, он уже не помнил и о разгромленной, обобранной лаборатории Митеньки Мельникова, будто ей купон цена. Ну три. Сегодняшний Дударев с упоением руководил движением гостей к подносам-самобранкам и заманным коммерческим проспектам.

Гости же, естественно, имели при себе необходимые в наши дни вместилища, кто кейсы, кто портфели, кто сумки, кто саквояжи, а кто и канистры. Как известно, канистры уместны на приемах у итальянцев и французов. У итальянцев бьют винные фонтаны, у французов же льются духи и одеколоны. Но и на Покровке канистры не оказались вовсе бесполезными. В них можно было слить пепси, минеральные воды, пиво из жестянок, да все, что текло и булькало. Даже и соусы, если бы их подали. Но вот сливать в канистры водку и коньяк многие стеснялись. Неловкость некая возникала. Впрочем, несколько лет назад уносить что-либо с приемов или приводить туда непрошеных дармоедов — мужей, племянников, любовниц, автомобильных механиков — тоже представлялось дурным тоном. Нынче нравы стали проще. Нынче могли не понять тех, кто, завладев пригласительным билетом на прием, презентацию, брифинг, саммит, чтение ноты протеста, не урвал бы что-нибудь. Один гражданин прибрел теперь в аванзал с саквояжем времен сражений на сопках Маньчжурии, пасть у того раскрылась пеликанья. Гражданин был останкинский, вязал гамаки по-ямайски, и в связи с чем его позвали на Покровку, Шеврикуке оставалось лишь гадать. Бутылку крымского хереса, крепкого, сухого, гражданин опустил в саквояж вежливо, туда же направил коробку, загруженную корзиночками с печеночным паштетом. Как бы спохватившись, он пробормотал расстроенно: «Куда же столько! Надо и совесть знать!» И одну корзиночку вернул на стол. А внимание его привлекли жульены из шампиньонов, и те сейчас же отправились в саквояж. «Неловко-то как, — пробормотал вязальщик ямайских гамаков. — Не надо бы все это…» Но тут же, влекомый лишь запахом, он прихватил и еще две горячие регенсбургские колбаски. Дударев все видел, но проявлял себя хлебосольным московским хозяином, миллионщиком, отчасти чудаковатым. Лишь порой губы Дударева все же растягивались в брезгливо-высокомерной усмешке. Тогда взгляды иных гостей (не совестливого вязальщика гамаков, не его) Дудареву подобающе отвечали: «А сам-то небось через день явишься с авоськой к нам на прием, так что помалкивай, селезень!» Но однажды Дударев насторожился. Подозрения его вызвал молодой человек, вбежавший в аванзал с очевидной боевой мыслью в глазах. Тяжелые ботинки его громыхали, за спиной у него был рюкзак, а в руке — альпеншток. «Рюкзак-то, понятно, для посуды и канделябров, — сообразил Дударев. — А альпеншток-то зачем? Неужели будет сдирать плафон с потолка?» Но Дударев быстро успокоился, молодой человек влетел не в тот дом, он спешил на собрание-разборку скалолазов в Сверчков переулок, туда же, получив разъяснения, и помчался. Да и новый московский стиль хождения в гости хозяйской утвари пока не касался. К тому же в аванзале находились и соблюдатели этикета, чрезвычайно благосклонные и элегантные, розовощекие блондины, каждый — под два метра, и были они, если судить по их выправке и особенностям физиономий, модными сейчас выпускниками Института физкультуры. Может, этим соблюдателям, предположил Шеврикука, передалось нечто от натуры графа Алексея Кирилловича Разумовского, чей дворец на Гороховом поле и занимал институт. А Разумовские все, как отмечала Екатерина Великая, были крупны, хороши собой, оригинального ума и очень приятны в обращении. Куда уж тут скалолазу с его рюкзаком и альпенштоком!

Но что это я все о приобретениях гостей? Тем более что их добыча уже была размещена где надо, а сами же они с бокалами шампанского приступили к светским разговорам либо рассматривали стенды с фотографиями, чертежами, планами реставрации памятника истории и культуры. Или даже внимали архитектору, стоявшему с указкой у стендов. Слышалось: «Уже в семнадцатом веке в усадьбе были каменные здания, включенные затем в ее главный дом и северный флигель. Древнейшей частью главного дома является белокаменный объем рубежа шестнадцатого — семнадцатого столетий, находящийся теперь целиком ниже уровня земли…» «О! — обрадовался гость с кофром на плече. — Ниже земли! Это для привидений!» «Привидений? — растерялся архитектор. — Я не по привидениям. Привидений вообще нет. Я продолжу…» И последовали слова о дальнейших перестройках здания, в частности, для новых его владельцев Тутомлиных, о барокко, рококо и о том, что, в конце концов, главный дом усадьбы занял особое место в ряду московских жилых домов эпохи зрелого классицизма. «Что же, при зрелом, что ли, классицизме не бывает привидений?» — возмутился гость с кофром. «Фасады были гладко оштукатурены, — не дал себя сбить архитектор, — получили белокаменные тяги и карниз, а между ризалитами протянулся балкон на невысоких, широко расставленных консолях. Строгая простота отличает и внутренний облик дома. Парадная анфилада второго этажа, мы сейчас здесь и находимся, состоит из немногих помещений — зал с аванзалом, гостиная, спальня и кабинет, — но замечательна по своим монументальным масштабам. Гостиная — самое крупное помещение дома…» «В гостиную нас не пустят. Туда мы не приглашены…» — вздохнули в аванзале. «Это как же! — теперь уже вскричал гость с кофром. — Ризалиты здесь есть, белокаменные тяги есть, а привидений нет! Что вы нам головы морочите! Зачем вы нас заманивали?»

— Вас никто не заманивал, — сказал Дударев. — А привидение будет. Будет.

Шеврикука удивился. Дударев мог ответить уклончиво: мол, всякое случается, мол, речь идет о столетиях, вдруг что-нибудь отсырело, или заплесневело, или впало в спячку и кто вправе давать какие-либо гарантии? Но заверение Дударева прозвучало нагло-категорично. Будет, и все. Это Шеврикуку насторожило.

— Да. Будет, — сказал Дударев. — Но не сейчас. И не для всех. Сегодня не для всех. Увы, не мы избирали претендентов, они избирали нас. Однако я не понимаю, отчего вас так волнует привидение. Привидение, оно и есть привидение. Не более того. Мы ведь приглашали вас познакомиться с историческими и архитектурными ценностями дворца. Их множество. И я просто не понимаю…

Похоже, недоумение Дударева было искренним.

— Ведь столько здесь всего представлено на стендах… Одна история балбеса и пятиметра Панкратия Тутомлина чего стоит! И как главнокомандующий Москвы граф Гудович снял с него очки! — Видимо, судьба вертопраха Панкратия была чем-то особенно дорога Дудареву. Но тут же Дударев и спохватился: — Уважаемые гости. Прошу извинения. Я здесь не главный и в деле новый, возможно, растерялся и кого-то обидел. Это непростительно. Приглашения всем вам были посланы с почтением и надеждой, что наши усилия будут интересны представителям самых разных слоев московского населения. Вечером же здесь произойдет деловой саммит претендентов. Возможно, ни один из них город не устроит. А к вам со словом обратится наш замечательный полпрефект гражданин Кубаринов. Прошу вернуться к подносам и столам.

Слово к представителям населения полпрефекта Кубаринова Шеврикука не был намерен слушать. Этот полпрефект (или — полпрефекта?) три года назад служил профсоюзным оратором в Департаменте Шмелей. Не потому ли и Дударев оказался у него нынче в распорядителях? Нужду или охоту устроить дневной сбор гостей дома на Покровке Шеврикука объяснил себе новым московским обычаем, подчинением неизбежности текущего времени. Приглашали людей гласных. Среди них были и хроникеры, и недорогие брокеры, и товароведы ювелирных магазинов, и музейные работники, и коммивояжеры резиновых фабрик, и бензозаправщики, и небастующие склифосовские, и гомеопаты, и одна врачевательница квартирных пум, и два картежника — всех не перечислишь. Кого хотели, того и приглашали. Главное, чтобы эти люди ушли сытыми, благодушными, не только гласными, но согласными, и разнесли в своей среде и по городу мнение о том, что на Покровке (в нашем случае — на Покровке) все происходит благородно, красиво, по правилам и все — на пользу столице и Отечеству.

А Шеврикука решил побродить по дому. Не забывал, что в своих путешествиях и исследованиях должен иметь в виду и здешнего домового. Вряд ли тому были бы приятны прогулки в подведомственных пространствах чужака. Кое-что об этом домовом Шеврикука знал. Пребывал тот на одном московском месте чуть ли не семь столетий, переселялся из бревен в камни, менялись его хозяева и имена, в последние два века его звали Пелагеичем. Якобы уже при императоре Павле он был дряхл, рассыпчат и грелся в чулке кухарки Пелагеи. Сейчас-то он вовсе мог полеживать где-нибудь засохшей и глухонемой закорючкой. Мог, конечно, и принять вид неживой закорючки на время московских перемен и невзгод. Догадался о сроках и замер. К тому же Пелагеич боялся или даже уважал Гликерию, в ее присутственные вечера и ночи был смирный и неслышный. Или хныкал в углу просителем. А если верить преданиям, прежде он слыл домовым вредным, наглым, многих конфузил, многих доводил до икоты, многим портил существование или хотя бы аппетит. Сегодня же Шеврикука не ощутил ни засад Пелагеича, ни его интересов, ни даже запаха его дыхания. А был осторожен и чуток.

Пошел он бродить именно от нечего делать, а закончил путешествие взволнованным. Экие таинственные заброшенности он разглядел. А может, и разгадал. «Ну и дом! — твердил про себя Шеврикука. — Ну и дом! И каково в нем Гликерии!» А ведь, казалось бы, он об обстоятельствах судьбы Гликерии и ее истории знал все. Нет… Не останкинская ли жизнь притупила его память и любопытство? В Останкине строения — грудные младенцы, они еще ничего не ведают о прошлом и не предчувствуют будущее. В них уместны домовые Продольные. А он-то, Шеврикука, что разволновался сегодня? Или и впрямь забыл, что и в Белом городе, и в Земляном, да кое-где и за их валами, на Басманных, например, сотни зданий пронизаны веками и сами пронизали века, сберегают в себе не только древние камни, но и все приобретенное в столетиях, дурное и светлое. Сколько в них тайн, сколько сохраненной энергии, сколько пророчеств! «Что это я! — удивился себе Шеврикука. — Тайны! Энергии! Пророчества! Какая патетика! Какой пафос!» Несчастный Петр Арсеньевич и тот был сдержаннее в высказываниях. Пригодятся ли ему сегодняшние открытия или нет, Шеврикука еще не знал. И стоит ли ему вообще помнить о них? Нет, помнить, видимо, стоило, как и стоило помалкивать о своих нечаянных исследовательских прогулках. «Нет, надо вернуться! — кто-то будто приказывал ему. — Там еще остались замурованные ходы. И заколоченные двери!»

18

Затрубил охотничий рог.

«Женихов»-претендентов приглашали в гостиную.

Но отчего выбрали охотничий рог? «Их дело, — сказал себе Шеврикука. — Рог и рог». Уговорив себя не раздражаться и не ехидничать по поводу несовершенства церемонии, тем более что никто не поручал ему вести камер-фурьерский журнал, да и где теперь дремлют камер-фурьерские журналы, в каких архивах, Шеврикука отправился в гостиную Тутомлиных. Тут ему стало обидно за Москву. Отчасти — за Гликерию. «Декорации и бутафория, — заключил он. — С кем связался Дударев? Со скрягами или с обездоленными?» Суждение это, отнюдь не бесспорное, было вызвано прежде всего четырьмя панно, на которые, правда, не пожалели ни холстов, ни красок. Высокие и протяженные панно, приставленные к стенам гостиной, должны были, по всей вероятности, без слов воздействовать на чувства и воображение претендентов. Конечно, не таким был дом Тутомлиных до лета семнадцатого года. Да, нынче в доме запустение. Но не разруха. Здесь гордая нищета, но и надежды благородных стен. Панно же столичных художников, чья цена уже определена аукционом «Сотби» в тысячах фунтов стерлингов, должны показать, что на Покровке было и что несомненно будет. «Вот дом Тутомлиных во всей его красе после перестройки учеником Матвея Казакова в конце восемнадцатого столетия, — разъяснял Дударев. — А это вид на Покровку с нашим домом и чудом нарышкинского барокко, незабвенной церковью Успения в легком прогибе улицы. А это — интерьер нашей с вами гостиной в пору процветания Тутомлиных. Мраморы, позолота, хрустали, уральские камни, фигурный паркет из Италии, прекрасные потолки, верхние окна, все, все должно возродиться. При счастливых обстоятельствах. А это — один из здешних дворцов, он — там, за углом Армянского переулка…» Надо сказать, что четвертое панно было представлено Дударевым сдержанно, с заметной потерей энергии в голосе и даже с долей смущения. «А что за пухлый мужичок в очках у дома за углом? — поинтересовался бестактный латиноамериканец, естественно коверкая туземные слова. — Это граф Тутомлин?» «Как же! — подумал Шеврикука. — В лучшем случае это Козьма Прутков. А так, может, и купец Иголкин». Действительно, на четвертом панно перед дворцом скромно, даже просительно стоял мужчина в очках. «Это Тютчев, — сказал Дударев. — Это поэт Тютчев. Это он пришел к князю Гагарину. Гагарины — наши соседи. Их дворец от нас — метрах в двухстах. И на карете не надо ездить. Хотя и ездили. Адрес легко было перепутать. И теперь перепутали. Дали художнику не тот дворец. И не страшно. Префектура — одна. И Тютчев, хотя и чаще бывал у Гагариных, несомненно, заходил и к Тутомлиным…»

Сейчас же возрос над столом полпрефекта Кубаринов и поднял вверх некий металлический предмет, украшенный каменьями, возможно, жезл, а может, и какую иную столичную реликвию.

Не только замолк Дударев, но и началось действо.

Началась стрельба.

Испорченный бытом и служебными стараниями, Шеврикука подумал сразу, что стали рваться газовые баллоны. Но нет, баллоны должны были бы издавать иной звук. Да и не держали в доме ни баллонов, ни газовых колонок. Стрельбу во дворе вела артиллерия, и это был салют.

Двадцать один раз вскидывал Кубаринов взблескивающий каменьями (или стразами?) жезл. Позже Шеврикука разузнал, что салют производили из минометов. Привычнее было бы иметь для торжественной церемонии зенитные орудия, но договориться со службами ПВО не удалось, а минометы подвернулись. После выяснений интересов с коммерсантами энской воинской части минометы с персоналом были введены на Покровку, во временное пользование. Кубаринов просил салютовать холостыми минами, но чтоб погромче. «У нас нет холостых, — было сказано. — Но коли будет какая любезность, то, пожалуйста, ни одна мина не разорвется в вашей префектуре, а эксклюзивно для вас — за ее пределами…» Эти обещания успокоили Кубаринова, и он распорядился выдать воинам четыре ящика таиландских гуманитарных презервативов многоцелевого назначения. И точно, все приветственные мины полетели в чужие префектуры, к тому же иные из них подхватил ветер, дувший с северо-запада, и они разорвались вовсе во Владимирском государстве, вызвав воспаление и пожары мещерских торфяников. Кстати, минометы с персоналом утром назад никто не потребовал, и они потом были якобы приобретены чукотскими охотниками на моржей и отправлены куда следует. Якобы и на нартах с собачьими упряжками. Впрочем, это Шеврикуку уже не интересовало.

После салюта был произведен тост с намеками на международное доброжелательство.

И только рюмки опустились на белые скатерти, в черных проемах окон, отчасти заслоненных панно, увиделись то ли сполохи, то ли разводы северного сияния, то ли вспышки великанских бенгальских огней, при этом треск за окнами стоял неимоверный. «Шутихи! Шутихи! — шепотом потекло за столами. — Русские шутихи!» «Салют, шутихи, вечерние наряды Дударева, соблюдателей этикета или услужителей, охотничий рог, — подумал Шеврикука. — Это и есть, что ли, — на уровне Екатерины в Кускове? Хорошо хоть Кубаринов не назначил себе исторический костюм…»

Полпрефекта Кубаринов и гости пребывали в двадцатом столетии, а услужители и Дударев, днем ходивший во фраке, скорее всего, в конце восемнадцатого. Почти все гости (среди них имелись и четыре деловые дамы) учли требования вечернего приема, лишь двое из них явились в легких свитерах и спортивных куртках. Надо полагать, это были американцы, и очень богатые. В Кубаринове все тоже соответствовало вечерней церемонии. Кубаринов был высок, строен, умел красиво носить костюмы, вид имел гордый, неподкупный и отчасти суровый. Любой, забывший о чести, взглянув на Кубаринова, обязан был затрепетать, утратить иллюзии, осознать, кому он, подлый человек, вознамерился предложить сделку, вспомнить о Страшном суде и только тогда отправиться в соседнюю префектуру за счастьем. Вот такие мысли способен был внушить Кубаринов.

Вечерней униформой атлетов-услужителей стали екатерининские парики, красные кафтаны кармазинного сукна, голубые камзолы, короткие нанковые панталоны, серые чулки и толстые башмаки с высокими каблуками. Какими глазами глядели на наших молодцов четыре деловые дамы! И латиноамериканец тоже. Отправь их на двести с лишним лет назад в Царское Село, одень каждого кавалергардом да расположи их по местам прогулок императрицы. Хватило бы у нее потом сил и энергии для потушения пугачевского пожара? Не знаю, судить не смею. Шеврикука против атлетов-услужителей ничего не имел, но в костюмах их его нечто смущало. Или раздражало. А вечерний Дударев поначалу вызвал иронию Шеврикуки. Потом он привык к Дудареву, живописен был Дударев, живописен, ничего не скажешь. Костюм ему выдали (или он сам его выбрал) влиятельного или богатого человека. Светло-серый кафтан с кружевным воротником и кружевными же отворотами рукавов, светло-серые штаны, заправленные в роскошные, выше колен, сапоги со шпорами. На перевязи слева — шпага. И опять же роскошная шляпа с пучком белых перьев, каких — Шеврикука определить не мог. Шляпу Дударев держал в правой руке и, когда следовало, производил ею изящные движения. Расчесанные темные локоны его парика отменно сочетались с уже известными усами. Префекты заводились в Москве не первый раз, и Шеврикуке пришли на ум слова из одного прежнего уложения, о котором он не собирался помнить. По тому уложению префект (полпрефекта тем более) должен был быть не вельми свирепый и не меланхолик, но тщательный в деле. Кубаринов выглядел теперь, несомненно, тщательным в деле. Дударев же был игрив в деле. И как бы упоительно легкомыслен. Но и такой нравился. Передвижения Дударева вблизи столов были артистичны, а реплики его, разбрасываемые там и тут, способствовали всеобщему благодушию и сытости. Но когда Дударев назвал восемнадцатый век ключевым в истории дома на Покровке, Шеврикука как бы спохватился: «Но при чем тут восемнадцатый век? Это ведь не восемнадцатый век! И это не Петербург и не Москва! Это ведь Франция какая-нибудь!» Он имел в виду костюм Дударева. Костюмы такие носили лет за сто пятьдесят до Екатерины, и если во Франции, то при каком-нибудь Ришелье. Не иначе наряд этот добыт, соображал Шеврикука, в театре, в костюмерном цехе! Не иначе! (Шеврикука не ошибся. Он взбудоражился, не мог не проверить догадку и через три дня выяснил, что костюм, преобразивший Дударева, был пошит мастерицами Малого театра для актера А. Голобородько, исполнявшего роль герцога де Гиша, негодяя и погубителя Сирано де Бержерака.) Утвердившись в своей догадке, Шеврикука стал внимательнее рассматривать костюмы услужителей и в них обнаружил несоответствия и безобразия. Да что говорить, якобы золоченые якобы пуговицы были нарисованы акриловыми красками прямо по сукну. Да и кармазинное сукно это наверняка было крашеной мешковиной. Или солдатским бельем.

А что выставили на столы? Было ли на них фамильное (ну пусть и не фамильное) золото и серебро? Нет. Ни одна и малюсенькая серебряная ложка не присутствовала. Возвышались ли среди горячего и холодного золотые, серебряные, коралловые сосуды? Нет, не возвышались. И стало быть, некуда было наливать францвейны, русские ставленные и сыпучие меды, ягодные квасы и сбитни. Резвилась ли приветливо в хрустальном бассейне свияжская стерлядь? Нет, не резвилась. Гремел ли оркестр роговой музыки, ублажали ли слух певчие, плясали цыгане? Увы, увы. Ожидалась ли вообще азиатская расточительная роскошь, свойственная московским открытым барским домам? Вряд ли ожидалась. А что висело над столом? Может быть, висела на цепях, обернутых гарусом и усыпанных медными золочеными яблоками, большая люстра-паникадило? Отнюдь нет. Стыдно сказать, но, наверное, на днях, а то и вчера в спешке провели времянку и на ней укрепили доступный обывателю с умеренными доходами светильник о семи рожках. Да кое-где поместили декоративные жирандоли. А вместо оркестра и цыган музыкальную стихию праздника создавали три черных человека с унылыми лицами — надо полагать, из крепостных. Один — со скрипкой, один — с виолончелью, третий — при флейте. На столе, конечно, кое-что имелось. И горячее, и холодное, и жидкое. По нынешним временам это дорого стоило. Или ничего не стоило… Ну и что? Ему-то что? Все идет, как идет. Ему-то какое дело! Он прибыл сюда развлечься, поглазеть и полюбопытствовать. И все. Он не платил за вход и всем должен быть доволен. Что он ворчит! Или у него не отходит желчь? Из гостей никто не ворчал. И кривоватый шнур светильника их скорее умилил, нежели рассмешил. А уж скрипка, виолончель и флейта тихо растрогали очарованных странников.

Вот и уже многие тосты были произнесены в поддержку новых веяний и столбовых дорог. Вот уже и полпрефекта Кубаринов отяжелел, но все же не переставал пережевывать что-то. И будто обещал каждому нечто хорошее и недвижимое. Иногда он говорил с долей меланхолии: «Да. Все мы легитимитчики». И тыкал вилкой в иностранную шпроту. «Экие они теперь худые стали…» А Дударев порхал от собеседника к собеседнику. К нему и тянулись. После того как все скушали по куску свиного бока на углях, в гостиную были внесены три карточных столика и скромно поставлены возле панно с храмом Успения на Покровке. В барских домах за такими столиками играли в ломбер, бостон, пикет, крибедж задорные дамы — часто и на бриллианты. «Небось с „Мосфильма“», — предположил Шеврикука.

— Знали бы вы, какие люди сидели за этими столами! — с пафосом произнес Дударев. — Какие личности за века являлись в ваш дом! Хотя бы и на полчаса. Какие личности здесь квартировали! Какие личности здесь проживали хозяевами! Могли ли совсем покинуть этот дом их тени и духи? Не верю! Не верю!

Проспекты с поэтажными чертежами здания были розданы гостям, Дударев посоветовал иметь их перед глазами.

«Вот, скажем, обратимся к помещению под номером двадцать семь. Все нашли? Здесь держал свою библиотеку Сергей Васильевич Тутомлин. Он считал себя виноватым перед убиенными на эшафотах женщинами и собирал все, что было сочинено и издано о них, в частности, о Марии Стюарт и Марии Антуанетте. Другого такого собрания не было в Европе. Там имелись даже записки ювелиров Бремеров с раскрашенными рисунками и судебными документами по поводу имевшего приключения ожерелья французской королевы. В соседних комнатах стояли кресла Марии Антуанетты и мебель герцога Орлеанского, там же хранилась коллекция драгоценных табакерок, тростей и палок разных королей и прочих исторических особ. Этот богач Сергей Васильевич, выйдя в отставку, позволил себе в Париже вместе с приятелем князем Лобановым-Ростовским взять в аренду парк Фонтенбло, возить туда на пиры актеров на тройках в русской упряжи, а потом еще и основал в Париже яхт-клуб. Или возьмем помещение под номером двенадцать, это ближе к северному флигелю. Другой Тутомлин, Платон Андреевич, отплававший навигатор, летом — садовод и патриот картофеля, устроил при камине в помещении под номером двенадцать первый в Москве инкубатор на пятьсот цыплят, и они с удовольствием вылуплялись из яиц и в морозные дни. Дело и нынче небесполезное. Или отправимся в другой угол здания. Берем сразу помещения под номерами тридцать девять — сорок три. Был в доме мрачный период, когда хозяйничал в нем миллионщик Бушмелев, сибирский и окский заводчик, женатый на одной из графинь Тутомлиных. Это был деспот, душегуб и синяя борода. Графиню он затравил. Сыновей он пережил, изломав им судьбы. Сам же умер чуть ли не столетним. Но в доме уже был приживалом, безумным и нечистоплотным. И если верить преданию, был до смерти заеден насекомыми. Полагали, что и дух его изъеден, не имел сил и позволения покинуть здешние стены. Правда, за двести лет ни разу и никак себя не проявил. (При словах о насекомых Шеврикука незамедлительно убрался в безопасную местность.) Но до того, как быть заеденным, этот Афанасий Макарович Бушмелев сам многих заел. Держал на всякий случай разбойников в муромских лесах, невдалеке от окских заводов. Мог не только своих работников в назидание другим сбросить в колодец или уморить голодом. Были доступны извергу и дворяне. В особенности мужья приглянувшихся красавиц, не пожелавшие предоставить жен для удовольствия Афанасия Макаровича. Одного из них Бушмелев погубил, огнем уничтожив его усадьбу. Другого заманил на завод, а там приказал швырнуть несговорчивого в доменную печь. И жил безнаказанно. В помещения под номерами тридцать девять — сорок три доставлялись Афанасию Макаровичу местные женщины, иные и сами рвались туда, что-что, а необузданные страсти Москве всегда были свойственны. — Тут в интонациях Дударева явно выявилась гордость. — Кстати, Бушмелев располагал двумя спальнями — обыкновенной и парадной, в той стены были обиты красным штофом, и с двух портретов наблюдали за происходящим император и императрица. Опять же, если верить преданиям, при Бушмелеве и замуровывали, кого и где — неизвестно. Однажды в доме производили ремонт. И тогда якобы плотники обнаружили в парадной спальне потайную дверь, а за ней потайной ход, а потом и подвал, а в нем — кости и черепа. Правда, вскоре пропали плотники, пропала и потайная дверь. Уже в наши дни исследователи, дотошные, надо сказать, договорившись с криминалистами и получив на Петровке чуткие аппараты, пробовали отыскать тайники и замурованных пленников, но, увы, не отыскали. Приводили и собак, ученые собаки лаяли, скулили, отказывались от угощений и тоже ничего не отыскали».

Опечалившихся или даже помрачневших гостей Дударев принялся успокаивать. Конечно, были среди обитателей дома черные натуры, изверги и грешники, но не все же из них позволяли себе швырять соперников в расплавленный чугун. Конечно, не все. При этом нельзя не заметить, что мрачные готические драмы всегда придавали историческим зданиям особый шарм. Или даже особую цену. Но это так, мимоходом. А куда больше проживало здесь людей воспитанных и приличных. И весельчаков. И простодушных весельчаков. И весельчаков-проказников. Весельчаков-повес. Вот, скажем, вспомним Константина Петровича Тутомлина, племянника уже упомянутого графа Сергея Васильевича, да, да, того самого, что брал в аренду Фонтенбло. Этот Константин Петрович и веселил и сердил публику. Что ни день — то дуэль или ожидание ее. Ходил вечно с зашнурованным рукавом мундира или сюртука, все лицо в шрамах. Оттого был особенно приятен дамам. Но злобы и высокомерия в себе не носил, а просто был весело-бесстыжим. Проказы же любил рискованные и чаще всего — напоказ, с намерением доставить удовольствие приятелям, таким же, как он, шалунам. Уж как некорыстно было шутить с императором Павлом, а он шутил. Хрестоматийный случай из практики отечественных повес (сыновья иных из них затевали потом декабрьский бунт). Однажды Константин Петрович, а он был в карауле во дворце и оказался в обед дежурным за столом, дернул государя императора за косу, да так, что Павел вскрикнул от боли и, естественно, разгневался. Наш шутник объяснил свой поступок верностью уставу и стараниями в связи с несовершенствами в его исполнении, коса императора якобы лежала криво и нуждалась в выпрямлении. Император, подумав, одобрил педанта, но попросил в другой раз создавать прямую линию осторожнее. Но в другой раз Константин Петрович держал пари по иному поводу. Теперь он пообещал понюхать табаку из табакерки императора. Опять дежурил во дворце. Утром подошел к кровати спавшего Павла, взял его табакерку и зафыркал со смаком, пригласив государя проснуться. Опять гнев, опять недоумения. Константин Петрович сказал, что вдохнуть табак ему необходимо, дабы после восьми часов бдений отогнать сон: «Я полагаю, лучше провиниться перед этикетом, чем перед служебной обязанностью». Павел заключил: «Ты совершенно прав, но как эта табакерка мала для двух, то возьми ее себе». Из слов Дударева выходило, что табакерка с бриллиантами — приз юного пострела — долго хранилась в доме на Покровке и лишь зимой восемнадцатого года была выменена на полпуда перловой крупы и что сам император однажды посетил усадьбу Тутомлиных. «Это наш северный Дон Кихот или, как считали другие, бедный петербургский Гамлет, — стал просвещать Дударев иностранных невежд. — С очень хорошими задатками и намерениями, но до обидного неуравновешенный и взбалмошный политик. Комплексы детства, тяжелых снов, предчувствий и прочее…»

У Шеврикуки стали дергаться временные тараканьи усы. Он слышал и про косу, и про табакерку. Но в истории с косой действующим лицом называли одного из князей Голицыных. Впрочем, вспомнил Шеврикука, выпрямление косы императора приписывали и еще одному беспечному шутнику — пензенскому дворянину и ехидному стихотворцу Копьеву. Где двое при одном подвиге, там возможны и еще десять героев. Среди них и наш Тутомлин. Хотя порой Шеврикуке казалось, что Дударев или привирает, или путает. Да что казалось! Ясно было. В Тутомлиных или в обитателей дома превращались совершенно посторонние люди, или же этих обитателей Дударев одаривал чужими поступками, мыслями, судьбами или свойствами. Либо же Дударев был просто неосведомленным человеком и фантазировал теперь сгоряча о персонажах, подсказанных ему начитанными людьми. Либо он все же знал кое-что, но имел целью продать товар и суетился приказчиком-искусителем. «Но уж больно он искательный — нет в нем истинной московской степенности, — подумал Шеврикука. — Но где теперь в Москве степенность? У кого?» А Шеврикука ценил степенность и полагал, что настоящие москвичи рождаются степенными и тяжелыми на подъем. Но был ли сам он когда-либо степенным? А Дударев уже рассказывал о лабиринте еще одного Тутомлина — графа Федора. Этот, по воспитанию — англичанин, хоть и дослужился позже до чина полковника, долго оставался совершенным шалопаем. Кто только не являлся в ту пору в наш дом, нередко и крикливые гуляки, и отпетые проходимцы. Ну и конечно, кредиторы. Однажды граф Федор раздосадовался и додумался. Примерно вот здесь, прошу снова взять в руки проспект и обратить взгляд на помещения номер девяносто два — девяносто три, в подвалах под ними, он устроил, по легенде, лабиринт-укрытие. Лабиринт как будто бы и не малый. Секреты его ходов и, естественно, выходов знал лишь чертежник и устроитель граф Федор. Якобы где-то в углу лабиринта граф имел кабинет своего одиночества с библиотекой и коллекцией восточных диковин. Когда приходили в дом неприятные посетители и уж тем паче требователи долгов или печальные надоеды из суда, граф Федор исчезал в лабиринте, курил кальян и, отгоняя сплин с мигренью, рассматривал восточные диковины. Но опять, увы, увы, расстроил слушателей Дударев, есть легенда и нет лабиринта. Возможно, его и вовсе не было. «Как же, не было! — обрадовался Шеврикука. — Был! Он и теперь есть!» Тотчас же Шеврикука оборвал себя, мало ли, вдруг мысли его были кому-то интересны, а из мыслей этих можно было вызнать о сегодняшних открытиях Шеврикуки. А ведь не исключено, что он наткнулся и на убежище графа Федора. Но — тсс-с об этом!

Дударев все же не отвергал совсем легенду о лабиринте. Тем более что у приятеля графа Федора, Петра Разумовского, тоже умевшего жить азартно, неразумно, но весело, хитрый лабиринт в Одессе доподлинно был. Вдруг обнаружится и лабиринт графа Федора. Но чем хуже лабиринта, скажем, графиня Ольга Константиновна? Однажды, было дело, она привезла из Вены четыреста восемьдесят платьев. Но тогда она была еще сорокалетняя красавица. А вот накануне коронации Александра Второго, позже Освободителя, она, чтобы не опечалиться и соответствовать себе и случаю — при европейском-то бездорожье! — в несколько дней съездила в Париж и привезла к торжеству приличные туалеты. А было ей восемьдесят семь лет. Одной из ее примечательных ровесниц слыла Екатерина Мосальская, известная в Москве и других столицах как полуночная княгиня, или принцесса Ноктюрн. Той серьезные гадалки пообещали смерть ночью, во время сна, и она в темную пору более не спала, а проводила у себя или в гостях бурные ночи, конечно, в оживленной компании, конечно, с литературными и философскими беседами, с чтением мадригалов и музицированием. Обратите внимание на помещения под номерами тридцать два и тридцать четыре, там, случалось, по ночам блистала остроумием и нарядами бросившаяся в бега от судьбы Принцесса Ноктюрн. Кто только не был в доме! Все, похоже, были. И Наполеон? Вы спрашиваете: «И Наполеон?» Нет, Наполеон в двенадцатом году наш дом, увы, не посетил. Маршал Мюрат в поисках фуража здесь был, а Наполеон — нет. Совсем было уже подъехал сюда, но у него на Мясницкой сломался возок. Зато не раз кареты привозили на Покровку божественную мадемуазель Жорж, чья декламация покорила театралов Петербурга и Москвы. Этой мадемуазель Наполеон, говорили, оказывал в часы досуга любовные услуги, и в доме Тутомлиных хранилось короткое, но сострадательное послание корсиканского забияки, написанное им в дыму пожара. Не доехал возок, сломался, это случается, но вы не подумайте, что возле дома Тутомлиных припарковывались экипажи менее дорогие, нежели сегодняшние лимузины наших бесценных гостей. Всегда находились любители роскошных выездов, щегольских средств передвижения, в Риме — колесниц, в свободной стране Махно — тачанок. И как же Москва без щеголей? Один из здешних состоятельных любителей заказал в Лондоне карету за восемьдесят тысяч рублей золотом, но, опробовав ее при доставке из страны-производителя, посчитал слишком грузной и отправил на покой. А иные же модники подъезжали на Покровку в экипажах с золотыми колесами, кучеров своих обряжали в кафтаны с бриллиантовыми пуговицами, на одну такую кучерскую пуговицу, наверное, можно было бы теперь приобрести не худший автомобиль… — тут Дударев обвел взглядом гостей и проявил деликатность… — северокорейского производства. Толстосум швед фыркнул, а японец произнес басом: «Пожалуйста! Да! Пожалуйста!»

А бестактный латиноамериканец пристал к Дудареву с интересом к личности Григория Ефимовича Распутина. Опять коверкал натуральные московские слова, острый голос его драл уши, как напильник. Рачительный Дударев одарил латиноамериканца и Распутиным. «Был Распутин! И Распутин был! Но недолго. Взял две простыни и ушел в баню». И Блок Александр Александрович был. С Менделеевой. Тот обедал. Особенно нравились Любови Дмитриевне уха с ушками-кондюбками. Вторую порцию ей моментально приносили вон через ту дверь. Пар валил. «Возле кухни, нам сказали, — опять встрял латиноамериканец, — был ход в подвалы времен Ивана Грозного». «Его заложили. Там масоны…» — отчего-то засмущался и заспешил Дударев. Оказывается, были тут и масоны, короткий срок, ну их к лешему. И Николай Иванович Новиков, еще не отправленный в крепость, похожий на пастора, заходил к хозяевам в гороховом сюртуке и с магической палкой. Ну и ее к лешему! И Чаадаев бывал, а как же. Впрочем, может быть, эти имена, как глубоко местные, и незнакомы почтенной публике. Заводились в доме и чернокнижники. И знатоки Зодиака, прошедшие обучение в Сухаревской башне у главного тайновидца Якова Вилимовича Брюса. И граф Калиостро, будучи с секретной миссией в Москве, именно в этой гостиной давал однажды сеанс страшных чудес с электрическими искрами и мгновенным отрастанием волос на голой голове камергера Войцеховского. И дальше предъявлялись собеседникам личности, имевшие отношение к дому на Покровке. Карлы и карлицы. Воспитанницы из калмычек. Шуты-дураки и шуты, валявшие дурака, сами же резавшие правду-матку. Крепостные актеры, на которых с завистью посматривали и Шереметевы, и граф Каменский. Бомбометатели из эсеров. Борис Савинков, две ночи в восемнадцатом году прятавшийся на чердаке от чека. Гетман Мазепа. Да, и Мазепа. Ему метрах в трехстах отсюда в Колпачном переулке отвели резиденцию, прекрасные палаты, они и теперь стоят, можете пройтись, в них шарашат сувениры а-ля рюсс, покупать их убедительно не советуем. Гетман и в возрасте был хорош, любил всяческие приключения, уроки светской охоты получил в Польше вблизи ножек ясновельможных пани и, дважды являясь в Москву, как-то за орденом, как-то для беседы с Петром, естественно, не мог не заглянуть в дом, всегда славный своими красавицами. Однако кончил этот авантюрист плохо — проиграл, бежал, конечно, в Бендеры. Там умер, там лежит и теперь. Что же касается золота, называемого нынче бочонком полковника Полуботка и разыскиваемого киевской казной в английских хранилищах, то Мазепа его с собой не возил и тем более, даже пусть и будучи кем-то очарованным или в волнении, не оставлял его на Покровке. В этом нет никаких сомнений. И те, кто связывает свои интересы к дому с золотом Полуботка, трагедийно заблуждаются, им следует искать удачи в иных местах и префектурах. Последние слова Дударева вышли, пожалуй, не слишком вежливыми. Обеспокоенно заерзал Кубаринов, заявление Дударева показалось ему не лестным для префектуры, выходило, будто в ней чего-то не хватало для искателей удачи. Полпрефекта встал, но произнес нечто невнятное. Толмачи из числа наряженных услужителей переводили его текст долго.

— Бонапарта подвел возок, — вяло и словно бы самому себе, но все услышали, сказал гость в свитере, хотелось верить, филадельфийский миллионер. — Мазепа не захватил бочонок Полуботка. И умер не здесь, а в Бендерах. Можно подумать, что и привидение в доме лишь собиралось завестись, но не завелось.

— В доме было привидение, — резко сказал Дударев. — И оно есть.

— И не одно. У нас этих привидений… — широко, по-державному развел руки полпрефекта, он был сейчас барин и желал всех приветить и одарить. — Здесь столько теней и душ, загубленных и загубивших, столько… Вот можно подать хотя бы этого… который швырял в домну… Бушмелев. Да, Бушмелев. Пусть он покажется. Что он залеживается?

— Иные готовы всю нефть выкачать из недр. Бушмелев за два века никак не проявил себя. Ни запахом, ни стонами, ни действием. Его время не пришло. Сегодня у нас одно привидение, — Дударев был тверд. — По всей вероятности, женское… И я вас не понимаю, Вадим Александрович. У нас теперь рынок. Коммерция требует прилежания…

— Ах, да, да, да! Рынок! — спохватился Кубаринов. И объявил, став уже строгим барином: — Сегодня у нас одно привидение.

— Давайте хоть одно! — потребовал толстосум швед.

— Да! Пожалуйста! — поддержал его японец. — Привидение!

Страницы: «« ... 3940414243444546 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Три бестселлера одним томом! Лучшие современные романы о Сталинградской битве, достойные войти в «зо...
Апокалипсис давно наступил. Люди не живут, а выживают. Но есть еще те, кому не писаны законы нового ...
Эта книга написана как расширение романа «Харбин». Город в Китае стал настоящим спасением для тысяч ...
Самая жесткая книга ведущего публициста патриотических сил! Страшная правда о глобальном апокалипсис...
Правда ли, что небывалое ожесточение Сталинградской битвы объясняется не столько военными, сколько и...
Через Великую Стену восточного народа хань невозможно проложить Темные Тропы. Эту древнюю Стену нель...