Останкинские истории (сборник) Орлов Владимир
Что он сам? Что он этакое может? Что он фанфаронит? Из-за чего?
Опять же из-за Векки-Увеки и букетов гвоздик?
Полноте, Шеврикука! Не стыдно ли нам?
Стыдно.
Две среды свиданий под маньчжурским орехом были отданы ветру и посторонним силам. В позапрошлую среду, по договоренности с Шеврикукой и при яростном ее желании, нежная девушка Векка-Увека согласилась (напросилась) иметь ознакомительное общение с кем-либо из Отродий Башни. К Векке-Увеке под маньчжурский орех должен был подойти (мог подойти) порученец Бордюра (не сам же Бордюр?). В том, что ему станет известно, случилось ли свидание удачным (и для кого удачным), Шеврикука не сомневался. А повидать Векку-Увеку, при любых поворотах ее жизнеустановлений, Шеврикука был намерен.
Не может быть, чтобы и до Увеки не донеслось о его новых значениях, а потому, несмотря на свои добычи (тут тебе и цветы гвоздики, и девятый черноморский вал, и занимательное знакомство с одним из Отродий), она вряд ли бы пожелала упустить из виду и из своих перспектив его, Шеврикуку.
Стало быть, он и перед Веккой-Увекой желал теперь важничать и форсить?
Да, признался себе Шеврикука. И перед Увекой.
И он уверил себя в том, что его расположение важничать, хотя бы и перед самим собой, нынче — оправданное и не постыдное. Произведя открытия, он ощутил себя мастеровым, исполнившим дело, к какому прежде побоялся бы подступиться (прежде он и боялся подступиться). Дело, на какое мало кто был способен из знакомых ему личностей. Естественно, он не уподабливал себя Даниле-мастеру, одолевшему камень. Но если бы он был тем самым полотчиком-паркетчиком, кого считал нанятым российский предприниматель Дударев, и выложил бы полы, какие не выкладывали и в Шереметевском дворце, с вензелями, цветными разводами, гербами, изгибами эмблеморавного змея Анаконды в углах, разве не имел бы он тогда право возгордиться или хотя бы возрадоваться, а затем уж и заважничать?
Имел! Имел!
И пусть думают о нем, что хотят (ему-то казалось, что думают уважительно, а иные смотрят на него и с опаской).
Таким прогуливал себя Шеврикука к Землескребу после собеседования с Крейсером Грозным и Такеути-сан.
Таким он существовал еще два календарных дня.
Таким он явился во вторник, в день Макрид, на деловые посиделки домовых, имевшие место в Большой Утробе. Явился непременным действительным членом.
Похоже, к Большой Утробе привыкли. Тем более что она была заброшена, как Мангазея. Ни овощехранители, ни попечители гражданских оборон ее не посещали и домовых не тревожили. Искания просвещенного приватизаторства к почившему бомбоубежищу пока никого не подвели. А если бы и подвели, то на тропинках искателей были бы выставлены лешие, тем и прежде нравилось уводить в буреломы купцов и предпринимателей. О музыкальной школе вспоминали между прочим. То ли починят ее к сентябрю, то ли не успеют. Вроде бы принимая во внимание июньский разбойный погром, за ущербы и на починки школе будет выдано от Пузыря. Но откроется ли сам Пузырь к сентябрю? Кто ведает… Завтра вон уже Илья Пророк. Можно было перезимовать и в Большой Утробе. Другое дело, что, собираясь в музыкальной школе на посиделки и ради ночных толковищ и развлечений, они, домовые, находились при культуре. Теперь они при ком? При людских убежищах, несброшенных бомбах, страхах, прикаменевших к бетонным перекрытиям, сдавленном воздухе отчаяния и вражды? «Э-э! — говорили терпеливые. — Не пустяки ли? Или всюду в городе воздухи лучше? Перебьемся. Здесь оборонный дух. А те, кто учинили погром музыкальной школы, сюда не совались и не сунутся».
По привычке Шеврикука не направился сразу в залу заседаний, где уже горели обязательные лучины. А определенный нынче расписанием в привратники-глашатаи Колюня Дурнев, Колюня-Убогий, зазывал его. В посиделочных сенях прохаживались курившие домовые, а на лавках у стен местились резервисты, такие же непременные для соблюдения церемониала и традиций, как и лучины. Шеврикуке вспомнился Петр Арсеньевич на последних посиделках в музыкальной школе. И он жался на лавке у стены, зная свое место в чиноположении, а вид имел совестливо-робкий и печально-ответственный. А его взяли и пригласили замещать Шеврикуку.
В ожидании звонкопригласительного колокольчика глашатая говорили все более о погоде. Нынче были Макриды, но ни капли не пролилось, облака плелись ленивые, осени полагалось быть сухой. «Как же, как же! Макриды, они случаются лукавые… — услышалось Шеврикуке. — Вот, помню, в тридцатом году…» «Богатства-то свои пересчитывали?» — поинтересовались за спиной Шеврикуки. Было установлено природой и ходом разнообразных жизней, что наиболее верными расчеты прибылей и достатков выходят в Ильин день. Впрочем, как и разорений и убытков. Удачливым и в пору снегов, и в пору ледоходов предназначалось восторженное или враждебно-завистливое: «Богат, как в Ильин день!» Сейчас же в сенях посиделок принялись обсуждать: чьи добычи и убытки полагается учитывать им, домовым? Их собственные? Или же заглядывать в бумажники, карманы и загашники определенных им в опеку квартиросъемщиков и их домашних? Склоняться стали к тому, что при нынешних положениях и относительных сословных послаблениях полезнее и исторически оправданнее шарить в собственных карманах и мусорных ведрах, а не соваться в чужие капиталы, давая им самостоятельное свободное развитие. «Лукавят, лукавят, — думал Шеврикука. — Сами-то хотя бы из любопытства непременно знают, у кого в квартирах копейки, а у кого голландские кредитные карточки…»
— …И у нас не одни бедняки. Вот к нынешнему Ильину дню, говорят, Шеврикука богат, — услышал Шеврикука.
— Что? — обернулся он.
— Шучу, шучу! — поспешил заулыбаться домовой с Цандера, вислоухий Феденяпин. — Но так говорят. Да и что же плохого, что Шеврикука богат в Ильин день? Пусть не чеками, не недвижимостью, но, может, чем и познатнее… — И вислоухий Феденяпин уважительно поклонился Шеврикуке. И замолчавшие было домовые почтительно поклонились Шеврикуке.
— Да мало ли что говорят… — смутившись, пробормотал Шеврикука. — Чушь говорят!..
— Но как же! А наследство-то! Наследство…
— Какое наследство?.. — вопрошал Шеврикука теперь будто бы в удивлении и с досадой.
Но тут зазвенел пригласительный колокольчик привратника-глашатая Колюни-Убогого. Действительные члены проследовали в конференц-отсек, резервисты остались исполнять свое сословное назначение в прихожей.
Бункер был важен, вместителен и угрюм. На председательском месте утвердился возвративший себя к посильной деятельности громкогласный Артем Лукич. Справа от него сидел утомленный в оборонных бдениях полевой командир Поликратов, квартальный верховод и домовой четвертой статьи, по-прежнему в темно-зеленом бушлате, наброшенном на плечи. А вот рядом с ним был усажен персонаж, в Останкино прибывший или доставленный. Он имел вид лектора или законотолкователя. В нем угадывалось присутствие знания, тонкости и глубины которого он мог открыть не во всех аудиториях. При этом казалось, что лектор или законотолкователь где-то служит, выглядел он чиновником из новых, коим рекомендовано носить очки в квадратной оправе и серые тройки с синими галстуками. Впрочем, на него взглянули и отвлеклись. Ясно: будет докладывать про Пузырь и мобилизовывать. А началась регистрация действительных членов. С шумом и бестолковщиной.
Шеврикука сидел молча, полагая, что его учуют и без выкриков. Был скромен и задумчив. И будто бы в задумчивости никого не видел. Но всех видел. И его все видели. И многие, похоже, как и шутники в прихожей, поглядывали на него с почтением. «Богат, как в Ильин день! — усмехнулся про себя Шеврикука. — Как же!» Почувствовал Шеврикука и взгляды стариков — Велизария Аркадьевича и Ивана Борисовича. Тепловой столб Москву не покинул, но оба старика, на манер аскета и верховода Поликратова, себя не щадили и поддерживали нарядами оборонное состояние духа. Иван Борисович снова был в ватнике, а Велизарий Аркадьевич, существо тонкое, почти кружевное, — в костюме из мешковины и бутсах британского победителя буров. И еще в конференц-отсеке пребывали домовые во френчах, болотных сапогах, штормовках и черкесках. Во взглядах Велизария Аркадьевича, к нему обращенных, Шеврикуке виделись извинительная улыбка и желание сообщить нечто. И, как и две недели назад, Шеврикука был готов услышать от Велизария Аркадьевича важное о Петре Арсеньевиче. Не то что был готов услышать, он жаждал услышать. Но понимал, что он, после недавних чуть ли не истерических вскриков Велизария Аркадьевича: «Не знал я никакого Петра Арсеньевича!» — к старику не подойдет. Но, может быть, теперь, узнав о новых значениях Шеврикуки, Велизарий Аркадьевич сам отважится на откровенности?
— Коллеги! — поднялся над столом Артем Лукич. — Нынешняя встреча вызвана особенным поводом. Заранее мы не назначали повестку дня. И словопрений не предстоит. Нам что-то сообщат. А мы это сообщение обязаны принять к сведению. Потом быстро проштемпелюем мелкие разности. Предоставляю слово Гостю-разъяснителю. Имя его называть нет обязательной нужды. Да, он оттуда.
И был кивок, несомненно, в сторону Китай-города.
Ничего интересного от Гостя-разъяснителя, укрывшего имя во мраке, а потому как бы и значительного, не услышали. Во всяком случае, не услышал Шеврикука. Служивый чин, возможно, из Обиталища, которого не только нечем занять, решил Шеврикука, но который, что хуже, и сам не знает, чем себя занять. Вот его и погнали по окраинным местам с сеансами вразумлений.
Гостю во вспоможение выдвигали грифельную доску с мелками и указкой, сам он показывал слайды и видеокартинки в подтверждение своих слов, а было скучно. Будто бы инкассаторам, собравшимся в выходные на охоту, показывали схемы производства смородиновой карамели. «Про Пузырь не будет сказано ни слова. И вы про Пузырь забудьте. И о нем, и о характере ваших действий вблизи него. Вам будут отпущены указания в надлежащую пору», — распорядителем останкинской жизни начал свое сообщение Гость. Суета вокруг Пузыря, ложные хлопоты и надежды, по его мнению, отвлекали останкинских домовых от их первонасущной задачи. Они посмирели, заблагодушничали, повернули носы к запахам гороховых супов, забыв о том, что существуют на линии огня. Всяческие концентраты им и так будут выданы в пакетах сухого пайка.
На грифельной доске воссоздавалась цветными мелками линия огня и наносились стреловидные направления предполагаемых ударов противников, вычерчивались и бастионы обороны. На слайдах же и в видеокадрах возникали затуманенные, а то рвущиеся и лопающиеся фигуры удивительных форм, цветов и линий, их бакалейщик Куропятов и тень чиновника Фруктова несомненно признали бы неопознанными объектами. Раздавались и звуки, и их Куропятов и Пост-Фруктов признали бы неопознанными. Впрочем, тень могла и не признать, проявив присущий ей научный скептицизм. На самом же деле Гость-разъяснитель демонстрировал запечатленные отдельные личности Отродий Башни. И даже отдельные эти личности были жуткие.
Да, в Останкине ведут сладкую жизнь, делят Пузырь, настаивал Гость, а враг не дремлет. Он лишь притаился, он как бы тоже занят приготовлениями к раздаче Пузыря, при этом распространяет слухи о том, что его якобы удручают Простуды и Лихорадки, сам же стремится к штурмам, а в худшем для него случае — к осадам.
Благодушия останкинских домовых неприятель несомненно добился.
А где проходит рубеж их обороны, на осыпающихся бастионах которой дремлют жующие в снах ломти Пузыря охранители? Здесь! (Указка ткнула в цветные линии на грифельной доске.) Северо-западное направление! Напротив Башни! Нет печальнее заблуждения! Но заблуждаются здесь, в Останкине. Конечно, не все. Там (опять кивок указки на юг, за Садовое кольцо, за Бульварное, в Китай-город) заблуждений нет и быть не может. А потому ошибки учтены и исправлены. Но в сознание останкинских домовых втемяшилось, что Отродья завелись на Башне, там расплодились, там проживают, там содержат удовольствия и размещают штаб. Столь превратное мнение, известно в Обиталище Чинов, разделяют даже действительные члены, что уж говорить о сидельцах на резервных лавках, или о дворовых, или о подъездных домовых? Будто не коснулось их Просвещение! Средние века! Домострой!
На самом деле так называемые Отродья заводились вовсе не в Останкине. Башня их приманила, для них на то были причины, и они устроили в ней служебные помещения для себя. И только. Они ставят себя выше всего и всех, а потому и объяснимо их желание расселить себя, хотя бы часть себя, в сооружении, наиболее в Москве поднятом над уровнем низких мест. Ко всему прочему, по понятиям Отродий, ими не скрываемым, именно в Останкине предполагается быть Пупу Земли. Или хотя бы — Москвы. Вы улыбаетесь, а некоторые из вас и смеются. Рад, что некоторых развеселил. Но Отродья не смеются. То есть если и смеются, то над нашим пониманием природных и исторических явлений. Пуп Земли — это, естественно, условность. У них мнения ученые, по их соображениям, нам недоступные. Они разумеют то, чего не можем разуметь не только мы, но и люди, их породившие. Происхождение от людей Отродья, правда, решительно и с издевками отрицают. Так вот, они считают, что всяким сложением — космическим, геоцентрическим, духообразующим, тектоническим и прочим — в Останкине есть то, что соответствует их самоутверждению и возвышению их в мироздании.
«Самое грозовое место в Москве — Останкино!» — с гордостью напомнил председательствующий Артем Лукич. Гость-разъяснитель его слов будто бы не расслышал, но на секунды задумался. Злодеев наших, продолжил он, по привычке мы называем духами, или Отродьями Башни. Некоторые из несведущих полагают, что они чуть ли не телевидийные дитяти. Увы, нет. А Духами, или Отродьями Башни, коли такие прозвища прижились, мы будем называть их и впредь. Даже если они и оставят помещения Башни. Их уже ввели в раздражение марафонские забеги к ресторану «Седьмое небо», с топотом, гиканьем, застольными размолвками, отбиванием матросской чечетки и звукомузыкой деревянных ложек. Хотя они и желают подчинить себе людей, гонор у них есть, а сил пока для этого нет, и даже угомонить высотных марафонцев они сейчас не смогут. Но уж если они и пожелают покинуть свои каморки в Башне, то переселятся куда-нибудь ввысь, их огорчило приземление Пузыря, они готовы были освоить и его. («А не посягнут ли они на Всемирную Свечу?» — пришло в голову Шеврикуке. Но Свеча в Останкине пока не воздвигалась…) Из Останкина, по достоверным наблюдениям, Отродья уходить не намерены. Им важно вобрать в себя чужие ресурсы и богатства. Домовые, они убеждены, им по зубам. И соблазнительно, ослабляя человека, проглотить и разжевать охранителей домашних очагов или же превратить их в своих мелких служек. А достояние же домовых, накопленное и сбереженное в веках, добыть и впитать в себя. По убеждению же Отродий достояние это, обладающее уже и чрезвычайными свойствами, в таинственном виде сохраняется именно в Останкине.
Шум сейчас же возник в бетонном бункере. «Где? Где в Останкине?!» — звучали выкрики.
Гость-разъяснитель язвительно усмехнулся. При этом ироническое чувство его предназначалось, скорее всего, не действительным членам посиделок, а поисковым агентам Отродий, и будто бы не исключалось присутствие их лазутчика в Большой Утробе. И еще можно было заключить, что Гость имеет допуск к трепетным сведениям и знает, что вековое сословное достояние в таинственном виде сберегается вовсе не в Останкине. Слушателям же, несколько оживившимся, он высказал предположение, что Отродья в своих предпочтениях Останкину опять исходят из неких теорий, по которым Останкино если не Пуп Земли, то непременно особенное место, или, может, котел планеты, или еще что, со сгустками энергетических, магнитных, световых, психических переплетений и бантами времени и пространства. «Но это, не надо заканчивать университетов, сами понимаете, мистика!» — заключил Гость-разъяснитель.
Он опять задумался и молча стоял минуты две. И тишина была, будто в черноте планетария.
Спохватившись, Гость принялся говорить о том, ради чего он прибыл. «Да, да!» — разволновался он. Указка снова ткнула в творения цветных мелков. Линия огня, линия обороны вьется исключительно против Останкинской башни. Это безрассудно. Это безграмотно и безрассудно! Если не сказать резче. Отродья лишь символически присутствуют на Башне. Они всюду! Они — во всем! Они — во всех! Они — в человеке! Они — в нас! Они, заявил Гость, и в уважаемом Артеме Лукиче, пусть Артем Лукич милостиво не обижается, они — в привратнике-глашатае, хотя тот и полуграмотный, они в нем самом — и Гость трагически ударил перстом себя в грудь. Поэтому держать оборону исключительно супротив Башни — дурь. С дурью разберутся. Его же миссия — взорвать благодушие, истребить примирительское отношение к разговорам о слабости злодеев и во всех востребовать к ответу оборонный дух. Да, он знает об утомлениях полевого командира Поликратова, да, он видит, что, судя по обмундированию, экипировке и телосложениям, многие предпочитают гибель, но не позорный плен. Тем не менее он обязан возбудить в действительных членах, не подавив в них дух оборонный, возбудить в них дух воинственный и победный. Их сословие узаконено и канонизировано, а Отродья и есть Отродья.
При этих словах Гость-разъяснитель пропал. Не было в бункере Большой Утробы ни грифельной доски, ни белых экранов или простыней, на чьих пространствах отразились указующие уколы и смутные видения неопознанных объектов.
57
Артем Лукич, неспособный моргать и иметь волевые расслабления, похоже, растерялся. С минуту он сидел, не размыкая губ, и будто бы надеялся, что Гость-разъяснитель вот-вот снова возникнет в Большой Утробе, пусть даже и не отчетливый обликом. Нет, Гость исчез без возврата, возможно, отправился с вразумлениями в сокольническое пограничье Ракетного бульвара. А то — в Ростокино. Или в Марьину Рощу. Сообразно предписанию в путевом листе, выданном ему в Обиталище Чинов.
— Ну что? Положение обрисовано, — поднялся Артем Лукич, загремев табуретом. — Но я должен заметить, я бы сделал это и в присутствии докладчика, но, увы, его нет, так вот я должен заметить, безобразия наши преувеличены. Вовсе у нас не одна линия обороны. И смотрим мы не на одну лишь Башню. И достойные поощрений бойцы всегда на страже, — при этом было указано на мобилизационно экипированных молодцов, в их числе и на обладателя британских походных бутс Велизария Аркадьевича. — Слова мои подтвердит и верховод Поликратов, надзирающий за укреплением в Останкине оборонного духа. — Поликратов подтвердительно кивнул. — Но полагаю, что встреча с осведомленным гостем вышла полезной. Нас надо то и дело стращать и припугивать, чтоб мы не позевывали и не ковыряли в ухе шилом. Отродья, знать, существа злые и свирепые, раз так напоганили в музыкальной школе. С нами церемониться они не станут, никаких добродетельных конвенций они не подписывали, а чтобы дать им отпор, должно жить в напряжении чувств и физических сил.
Далее Артем Лукич наказал собравшимся на посиделки донести до всех останкинских домовых, даже самых пустячных и придурковатых, суть нынешних начальственных напоминаний, чтобы бдели и стирали портянки. И чтобы до поры до времени, до китайгородских указаний ходили по Звездному и Ракетному бульварам, на Пузырь не глядя. А если и глядя, то предмет не видя. Никаких секретных сведений Гость-разъяснитель, это он оговорил накануне посиделок, не сообщал, а потому его слова можно разглашать все до единого. Об Останкине помнят, кознями и блицпланами Отродий в Китай-городе заняты стратеги с подзорными трубами и тактики с электрическими глушителями, но и в самом Останкине требуется усиление бдений. А потому создается комиссия дозорных с полномочиями из пяти дееударных членов.
Шеврикука не слишком стремился оказаться усилителем бдений, но, когда его имя не назвали в числе отряженных для героических подвигов и начальствования в Останкине дозорных, он ощутил досаду. Стало быть, вот как его уважают! Но кого выделили, отрядили и снабдили полномочиями? Старика Ивана Борисовича. Ну этого ладно, этого по ветеранской линии, для поддерживания рифм и мелодики в преданиях и укрепления связи времен. Хотя проку от Ивана Борисовича будет, как от британских бутс Велизария Аркадьевича. А за что и зачем определили в дозорные домового из Хованского проезда — то ли Помпидуева, то ли Помпидошина? По тихой, но непроверенной молве этот Помпидуев или Помпидошин недолгое время служил домовым на Якиманке во французском посольстве. Или будто бы даже доможительствовал в нашем представительстве торговли в Париже. Был он тучен, глуп, спесив, слова произносил исключительно на языке Вольтера и Брижжит Бардо, с провансальским, по его утверждению, выговором. В связи с чем и получил в Останкине титул Майонез. Так что же этому Помпидушину-Майонезу можно было поручить в дозоре? Если только международные политесы и уловки дипломатических протоколов. Да поедание устриц. Но способен ли был Помпидушин-Майонез к политесам и уловкам, если не смог удержаться в посольстве и представительстве, а оказался спроваженным в дом с коммунальными жильцами? Вряд ли…
Однако сейчас же Шеврикука был вынужден забыть про Ивана Борисовича и Помпидошина, а досады его сменились недоумениями и яростью. В помощь делу были назначены товарищи дозорных, и среди них председательствующий Артем Лукич назвал имя канальи Продольного.
— Но как же! По какому праву?! — вскричал Шеврикука. — Продольный не имеет чести состоять действительным членом посиделок! Он сюда не допущен по причине низости положения!
Шеврикука сразу же понял, что выкрики его вышли делом некрасивым, мелочным и пошлым. К тому же получалось, что он занимается предложением себя или хотя бы своих услуг (кого вы назначаете и о ком вы забыли? и не стыдно ли вам?), а это было чрезвычайным неприличием.
— Вы, к сожалению, не о всем осведомлены, Шеврикука, — начальственно, а стало быть, и чуть устало произнес Артем Лукич. — Ваши повседневные заботы в подъездах, вероятно, отвлекают вас от широких просторов останкинской жизни. Довожу до вашего сведения. Трудолюбивый и предприимчивый домовой Продольный, пусть и не имеющий традиционных московских корней, утвержден действительным членом посиделок на опустевшее место, увы, покинувшего нас Тродескантова. И сюда он допущен. И если его здесь сейчас нет, стало быть, ему позволительно отсутствовать. Потому как он в бегах по неотложному делу.
— А что же нас не спросили, кому сидеть на опустевшем месте Тродескантова? — не мог угомониться Шеврикука.
— А вот и не спросили, — ответствовал Артем Лукич. И более он Шеврикуку будто бы и не видел.
«Молчи, — приказывал себе Шеврикука. — Сиди и молчи!» Но то, что он был нехорош, это он понимал. Однако он все еще надеялся на то, что и других возмутит карьера Продольного. И будет оспорено утверждение действительным членом этого стервеца, темным или наглым образом проникшего в Москву. И держал в себе надежду, вовсе пустую, на то, что хоть единый заседатель, пусть даже и вислоухий Феденяпин, поднимется и выскажет недоумение: «А как же Шеврикука-то? Отчего же Шеврикуке-то не поручают оборону и бдения?»
Но никто не поднялся. И никто не возмущался карьерным движением по жизни оптимиста Продольного.
А тут появился и сам Продольный.
В камуфляжном костюме, в рваной и немытой тельняшке, с серьгой в ухе, с растрепанным ветром или невежливыми руками чубом первого парня. И было видно, что делами он занимался действительно неотложными, наверное, рискованными и, судя по его наглой ухмылке, с делами он справился.
Причем появился он не из парадного проема, закрываемого крепостной убежищной дверью, а из некой невидимой дотоле щели в боку бункера. Возможно, к щели подводил подземный ход, и наверняка доступ к подземному ходу и щели могли получить лишь лица, пользующиеся доверием. «Это Продольный-то — уже Лицо! — проскрипел про себя Шеврикука. — Домовой с будущим. Действительный член. Товарищ дозорного с полномочиями!» Шеврикука никак не мог смириться с развитием останкинских обстоятельств.
А то, что он лицо, пользующееся доверием, Продольный сейчас же подтвердил обществу, захватив, ни на кого не глядя, пустой табурет справа от Артема Лукича и приблизив к уху председательствующего толстые губы. Что он — доверительно! — принялся шептать Артему Лукичу, не услышал даже верховод Поликратов. Поликратов подъехал было на табурете к собеседникам, но отгоняющими взмахами рук — сначала Продольного, а потом и поддержавшего его Артема Лукича — был отдален от сути доставленных Продольным сведений. Внимая Продольному, Артем Лукич мрачнел, вот-вот был готов выплеснуть в публику несвойственные посиделкам облегчающие натуру слова, но укротил себя. Следом в глазах его отразился испуг, Артем Лукич тяжело заерзал на табурете. Но что-то в шепоте совершавшего неотложное дело все же обнадежило его, он будто успокоился и пожал Продольному руку.
Теперь шепот Артема Лукича выслушивал Продольный. Утомленному в оборонных бдениях Поликратову обидеться бы, сбросить с плеч полевой бушлат, удалиться в тылы и обозы, а он сидел, терпел и даже не требовал от Колюни-Убогого мятую жестяную кружку с холодным чаем. В одно из мгновений слушатель Артема Лукича оживился, остро взглянул на Шеврикуку, физиономия его скривилась, губы дернулись, возможно, он произнес нечто нелестное о нем, Шеврикуке, а возможно, в соответствии со своей натурой пообещал разобраться. Шеврикука удивился председательствующему, он никогда не держал раздражения на Артема Лукича, напротив, часто находил его справедливым. Неужели Артем Лукич обрел взаимопонимание или даже благорасположение с бритоголовым боевиком и уполномоченным Любохватом, будто бы липецким дядей Продольного?
Хоть бы и обрел. Что тебе-то?
И Продольный, возможно, истинный защитник и ревнитель сословных интересов, и лишь нерасположение к нему, усиленное отчасти высокомерием коренного москвича к прибившемуся лимитчику, вынудило его, Шеврикуку, создать в своих представлениях и чувствах превратно искаженный образ расторопного и дельного домового. А подозрительные, опять же по его понятиям, действия Продольного могли иметь совершенно добродетельные причины.
Так уговаривал себя Шеврикука, призывая обратиться к благоразумию. А сам не мог забыть, что выкриками своими допустил неприличие. И даже нарушил требования чести. И особенно было неприятно Шеврикуке то, что вел он себя некрасиво.
Между тем Продольный, выслушанный и одобренный, был направлен Артемом Лукичом обратно в щель. Надо полагать, неотложные дела продолжались. Артем Лукич с Продольным снизошли до того, что минуту-две уделили разговору с верховодом Поликратовым. Их слова Поликратов одобрил кивками угрюмого понимания.
Обещанные мелкие разности Артем Лукич вынести на обсуждение забыл, а предложил действительным членам продолжить посильные рвения на местах прохождения служб. Расходились молча, в напряжении чувств и с несомненными недоумениями. Гость-разъяснитель из Обиталища Чинов многими словами опечалил и устрашил. Но он, несомненно, исполнял задачи оперативного просвещения, страхи как будто бы и не нагонял, а скорее успокаивал. Хотя и развеивал благодушие. И он уверял, что не секретничает и в меру откровенен, и действительных членов призывал не секретничать, а все как есть донести и до самых ничтожных и никчемных домовых. Лишь внезапно-безвозвратная пропажа Гостя заставила посиделки удивиться и вздрогнуть. Но ненадолго. Эпизод с недовольствами Шеврикуки, похоже, иных развлек. Но вот таинственные перешептывания Артема Лукича с участником или свидетелем каких-то, возможно, экстренных событий вызывали теперь у разбредавшихся действительных членов уныние. А у кого и нервическую дрожь.
Шеврикука полагал, что напуганные, либо удрученные, либо недовольные тем, что их посчитали пустыми сиденьями лавок, созрели до ворчаний, а то и до взмахов кулаками, с восклицаниями: «Ужо вам, надменные властители!» Ожидания его были эгоистическими, а если говорить истинно — то и ребячьими. Он все еще надеялся, что кто-нибудь выскажет сочувствие ему. Или даже поощрит его как радетеля справедливости. Но никто не сказал ему ни слова. Велизарий Аркадьевич, нелепый в своем оборонно-походном одеянии (куда поход-то будет? или побежим в елабужские боры?), взглянул на Шеврикуку с укоризной и будто бы устыдил его. А еще час назад Шеврикука ждал от Велизария Аркадьевича повинных слов и любезно открытых сведений о жизни и натуре Петра Арсеньевича.
И никто ни о чем не принялся Шеврикуку расспрашивать. Прежде, когда в Останкине возникали тайны и случалась паника, к Шеврикуке, подозревая в нем следопыта и умеющего разведывать обо всем расторопнее прочих, тотчас же подступали с расспросами, иногда и совершенно глупыми, взволнованные и любопытствующие. Он был унижен удалением с посиделок в музыкальной школе, а и тогда подбирались к нему многие в надежде добыть от него хоть намеки о грядущих в Останкине событиях.
Сейчас он в выходе разбредавшихся будто бы и не присутствовал.
Происходящее разумно, объяснил себе Шеврикука. Он разбух и раздулся. Возомнил о себе, а ничего не стоил. И никому не было дела до него. Всем было дело до самих себя. До своих беспокойств и страхов.
И тут движение действительных членов приостановил ухарь-наглец Продольный, явившийся невесть откуда. Расставив ноги, стоял он, шумный, развеселый, в бузотерском состоянии духа, будто ему, оценив удалое разрешение неотложных дел, поднесли жбан с бальзамной настойкой мухоморов. И будто бы одарили за боевые деяния — с плеч Продольного по камуфляжным пятнам спускались пулеметные ленты с патронами, не иначе как Продольный брал Перекоп и сбрасывал в черно-синее море Врангеля.
— Ба! — заорал Продольный. — Плетутся! Стадо униженных и оскорбленных! Мелко дрожащих! И с ними дядька Шеврикука! Всесильный и крутой Шеврикука! Всесильный следопыт Шеврикука!
И Продольный захохотал.
— Кыш, Шеврикука! — снова заорал он. — Кыш!
58
Уяснив, что Куропятова нет дома, Шеврикука поднялся в жилище бакалейщика.
В квартире Уткиных и тем более в их малахитовой вазе Шеврикука чаще проводил минуты, а то и часы отдохновений и удовольствий, нынче же для дремот и приятственных созерцаний причин не было.
У Куропятова Шеврикука угрюмо уселся в кресло, какое хозяин предоставлял для скептического собеседника Фруктова в часы их философствований и наслаждений ликером «Амаретто».
Он и есть Фруктов, решил Шеврикука. Он и есть тень Фруктова. Он и есть тень.
Он, Шеврикука, стал теперь тенью и на посиделках, и в Останкине.
«Желанием честей размучен…» — вспомнилось Шеврикуке.
Желанием чести размучен! В экие высоты занесло его, Шеврикуку, в экие гордыни или бездны переживаний! Слова, возобновленные его памятью, пришли в голову Гавриле Романовичу, опечаленному кончиной князя Мещерского. Гаврилу Романовича Шеврикука чрезвычайно почитал. Но какое он-то имел отношение, какое, хотя бы и легчайшее, хотя бы травинкой касательство к чувствам Гаврилы Романовича? Было сказано стихотворцем: «Не столько я благополучен; Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум».
Отчего вспомнились теперь ему, Шеврикуке, эти слова? Шум славы он не слышит. Не слышал. И впредь не расположен слышать. Когда-то, может быть, и желал услышать шум славы, по дурости, и был наказан. И главное, сам, кажется, ощутил никчемность барабанного шума славы. И тщеславие — в холодных размышлениях — ему смешно и противу его натуры.
Желанием честей размучен…
Над Пэрстом-Капсулой, объявившим томление всей сути и будто бы занемогшим от этого, иронизировал, а сам размучен желанием честей?
Да, размучен. Выходит так.
Можно все называть иначе. Но память явила слова Державина…
Слово «честь» нынче малоупотребительное. Но даже когда Шеврикука думал о собственном непонимании случая с Продольным, в голове имел выражения «неприлично» и «некрасиво». Свои выкрики обозвал неприличными и некрасивыми. А приличия и красота для Шеврикуки были понятия главнодержащие.
Что уж говорить о чести…
А он суетился.
Отродья — порождение людского суемудрия.
И он сейчас суемудр. Нет, глупо, плохо, он именно просто обидчиво-суетлив. Он досадовал. Он обиделся. Может, и прежде из-за своего суемудрия он и путешествовал на Башню к Отродьям. Теперь из-за чего он досадовал и обиделся? Опять же из-за своей дурости. Он возомнил о себе. А его не оценили. То есть оценили по его свойствам и состояниям. «Богат, как в Ильин день» Феденяпина — скоморошичий ответ на опрокинутые в публику слухи.
Гликерия не давала о себе знать более недели.
Ну и что? Кыш, Гликерия! Кыш, Шеврикука!
Без Гликерии существовать ему было скучно. Вот что! Хороша она ему или противна, важности не имеет. Без нее ему скучно. И беспокойно. Она сама вызвалась явиться к нему с объявлением, нужны ли ей его, Шеврикуки, услуги и вспоможения, в ближайшие дни. Они прошли.
Желанием честей размучен…
Не честей. Почестей. Почестей, имел в виду Гаврила Романович.
Славы и почестей Шеврикука сейчас не желал. Но — честь… О чести Шеврикука думал. О чести вообще и о чести собственной. Всегда, даже и когда в суете он забывал о ней думать, натура его, не обращаясь к словам, имела в виду честь. Слова «некрасиво» и «неприлично», по его уложениям, частностями или окраской сущностного входили в его понятие чести. Выкрики в Большой Утробе были нехороши. Но в случае с Продольным и кукловодами были решительно нарушены приличия. Ни о какой чести здесь речи не шло. Но была или есть нужда соотносить свою честь с явленным неприличием? Нужда есть, решил Шеврикука. Но в Большой Утробе публичное, видимое проявление своего понимания приличий оказалось малосмысленным и ничего не изменившим. Стало быть, сиди, помалкивай, а действия, какие желаешь произвести, производи. Но не впустую.
После этого постановления в мыслях его случился некий поворот. Теперь ему стало казаться, что его обиды и досады были отчасти справедливы. За кого все же его держат? Конечно, его ущемило бы и возведение его в ранг товарища дозорного. Тогда он, может быть, еще пуще шумел бы и возмущался. Если бы его произвели в дозорные, он бы не удивился и, скорее всего, как бы нехотя с поручением согласился. Но его явно не принимали во внимание как полезную и обороноспособную личность. И это при обстоятельствах, когда в Останкине все, даже и последние сушеные крючки из домовых, слышали о новых значениях Шеврикуки.
Но вдруг именно из-за «Возложения» Петра Арсеньевича, из-за сил, якобы ему приданных, его и упрятывают в тень? Или укрывают, будто в засаде. Как полк Боброка.
Вот уж глупость! Главное — в тени и в засаде! Им просто-напросто пренебрегают.
Или ему не доверяют.
К чему могут иметь основания.
Он словно бы забыл разговор при лучинах с Увещевателем в Обиталище Чинов. Он словно бы забыл про общения с Бордюром. Он словно бы запамятовал о Темном Угле и Недреманных Оках. Он словно бы…
Ни о чем он не забыл. И забывать не может. И теперь (не в горячности посиделок, а во фруктовском кресле в жилище бакалейщика Куропятова) держал собственные жизненные обстоятельства в своих разумениях.
И все же роптал.
Доверяют они ему или не доверяют и кем признают в бумагах, в умах, в компьютерных учетах — не суть важно. Но видимые проявления их отношений к нему казались сейчас Шеврикуке существенными. Взгодными или невзгодными.
Он им сейчас не нужен. Он не ощущает их потребности в нем.
Или он нужен им — одинокий в действиях.
«Вы одинокий наездник», — услышано было, и не так давно, Шеврикукой от провозгласившего себя Бордюром. Шеврикука напомнил Бордюру, что наездниками домовым по уставам их сословных соответствий быть не дано. Поправляя себя, Бордюр назвал Шеврикуку одиноким охотником. Но и охотником Шеврикука считаться не пожелал. Никакая охота его в ту пору не неволила. И в прилегающие дни он как будто бы не был расположен к охоте.
Но теперь его влекло к действиям. Неизвестно к каким, но влекло. И действовать он полагал сам по себе. Если бы пошло на поправку энергетическое состояние подселенца Пэрста-Капсулы, Шеврикука позволил бы себе привлечь полуфабриката и специалиста по катавасиям к исполнению частных поручений. И достаточно. Коли он, Шеврикука, никому не нужен в Останкине и тем более в Китайгороде, мест, где сыскалось бы поприще для затей и предприятий, в Москве и окрестных выселках было предостаточно. Хлопоты и надежды, связанные с Пузырем, совершенно перестали интересовать Шеврикуку.
Но прежде надо было выяснить, отчего не давала о себе знать Гликерия.
В сомнениях Шеврикука был недолго и с воздушными поклонами вызвал на свидание Дуняшу-Невзору. Дуняша-Невзора вполне могла не знать, что ее госпожа и повелительница, барышня-крестьянка, посещающая уроки корейского языка (пусанский диалект) и верховой езды, пятном-регистратором неродившихся привидений проникала в Землескреб ради разговора с ним, Шеврикукой. Встреча Шеврикуки и Дуняши с передачей ей покровского бинокля, добытого Пэрстом-Капсулой для Гликерии без ее якобы ведома, вышла летуче-прохладной, и теперь Шеврикука не был уверен в том, что Дуняша мгновенно отзовется на его воздушные поклоны. Она и не отозвалась.
«Не отзовется вовсе, — посчитал Шеврикука, — сам ее разыщу».
И поднялся в получердачье с намерением посетить прихворавшего.
Пэрст-Капсула лежал на раскладушке. Шеврикука сразу же понял, что он не первый, кто наносил визит больному товарищу. На тумбочке, поставленной рядом с раскладушкой, в стеклянной банке из-под соленых маслят голубели цветы цикория. За раскладушкой же к углу получердачья приткнулся платяной шкаф из тех, что увозят в огородные бунгало или выносят к мусорным ящикам. Возможно, в шкафу содержались теперь бурки, столь любезные Пэрсту, его ковбойские сапожки, пятнистые штаны, куртка и фетровая шляпа от Буффало Джонса. А может, Пэрст обзавелся и новыми украшениями гардероба. Ковровая дорожка, приглашавшая посетителя приблизиться к раскладушке, отчасти удивила Шеврикуку. Одеяло укрывало полуфабриката верблюжье и не имело прорех. Щеки его были выбриты. Все это возбуждало надежды Шеврикуки на то, что белье у Пэрста-Капсулы чистое и не из армейских употреблений.
Но Пэрст-Капсула дремал. Если не находился в забытьи.
Шеврикука исследовал запахи получердачья, среди них, несомненно, ощущались ароматы женские или те, что могли сопровождать женщину, но, смешиваясь с ними, присутствовали здесь запахи неведомых Шеврикуке назначений и природы, и он не имел права судить определенно: какие случались у Пэрста-Капсулы посетители. («А Тысла женщиной пахла или нет?» — подумалось вдруг Шеврикуке. Он не помнил этого. Да и запахи Тыслы могли быть пересилены запахами свирепого Потомка Мульду.)
Пэрст-Капсула открыл глаза. В них не было малярийного блеска и неразумия. Тревога Шеврикуки утихла. Успокоенный, он мог высказать Пэрсту-Капсуле и досады. Досадовать, впрочем, он должен был и на самого себя. Без его согласия, без его ведома, но при его пренебрежении к присмотру за неприкасаемостью территории в его подъезды проникали не учуянные им посетители и была доставлена мебель вместе с верблюжьими и ковровыми предметами быта. Пэрст-Капсула обживался! А он обязан был испросить хотя бы разрешения Шеврикуки на допуск в получердачье визитеров и на мебельное усовершенствование жизни.
Впрочем, Шеврикука поднимался в получердачье не ради досад и разносов.
— А, это вы, Шеврикука… — пробормотал Пэрст-Капсула.
И он закрыл глаза. Оправдываться он, похоже, не собирался.
— Да, это я, — подтвердил Шеврикука. И более он не знал, что сказать.
— Сигаретами пахнет? — спросил Пэрст-Капсула.
— «Кэмелом», — сказал Шеврикука.
— Просил же не курить, — проворчал Пэрст. — Тем более «Кэмел». Он же поддельный…
— Ну, не знаю… — растерянно произнес Шеврикука. Будто бы он и курил, будто бы он был перед Пэрстом-Капсулой виноватый и ему уготовили разнос. И Шеврикука, сам к тому не стремясь, стал тереть об пол ботинки, дабы не запачкать ковровую дорожку.
— Я почему пришел… — начал было Шеврикука.
— Мне ведомо, — оборвал его Пэрст-Капсула.
— Что ведомо? — нахмурился Шеврикука.
— Не для того вы пришли, чтобы отчитать меня и вышвырнуть мебель, — сказал Пэрст-Капсула. — А для того, чтобы узнать, не прекратился ли я вовсе, и, если нет, поинтересоваться, не нуждаюсь ли я в какой-либо помощи.
— Ну и… — чуть ли не обиженно произнес Шеврикука.
— Мне холодно, — Пэрст-Капсула снова поднял веки. — Мне холодно. Протяните мне головной убор. Он в тумбочке.
Шеврикука приоткрыл дверцу тумбочки — одной, видно, со шкафом казенно-сиротской судьбы, но фартового происхождения. В пустоте ее, не имея соседей, лежал головной убор. Или стоял. Шеврикуке сразу же пришли на память звездочеты, венецианские весельчаки пульчинеллы, а еще и железные дровосеки. Конус с козырьком головного убора Пэрста-Капсулы был недолгий, мастерили его (или отливали, или отжимали пресс-формой) из жесткого темно-коричневого материала, снабдив для удобства ношения наушниками и ремешком с кнопками. А может быть, наушникам и кнопкам назначено было служить приемниками и передатчиками звуковых волн и мысленных образов («Предположение на уровне линейного существа, — представилась Шеврикуке усмешка Бордюра. — То есть на моем уровне…»)
— Вот, держи, пожалуйста, — Шеврикука протянул Пэрсту-Капсуле конус с козырьком.
— Наденьте на меня, — сказал Пэрст-Капсула. — И застегните ремешок под подбородком.
То ли он оценил взгляд Шеврикуки, то ли вспомнил его «пожалуйста», но добавил все же:
— Будьте добры.
Защелкнув кнопки, Шеврикука, будто дядькой-наставником готовя новичка в небесное странствие, проверил, надежным ли вышло сцепление, и заметил:
— Вроде бы нормально. — И сразу же спросил: — Лихорадка-то более не бьет?
— Меня не била лихорадка, — решительно заявил Пэрст-Капсула и даже голову попытался приподнять, будто бы в намерении возмутиться или протестовать. — Меня никогда не била лихорадка! Меня не может бить никакая лихорадка!
— Ну, не била и не била, — сказал Шеврикука. — Ну, не может, значит, не может, успокойся…
— Меня не может бить никакая лихорадка… — бормотал ПэрстКапсула, слабея и закрывая глаза.
«А кого может?» — хотел было спросить Шеврикука. Но не спросил. Знал кого. И предполагал, что ответил бы ему подселенец. Месяца полтора назад, в самую жару, вспомнилось Шеврикуке, заведение бурок, какие хороши на полярниках, Пэрст объяснял тем, что у него мерзнут ноги. Объяснение это Шеврикуке показалось тогда мечтательским. Но, может, и мерзли. Сейчас что мерзнет у Пэрста? Голова, коей понадобился убор? Или вся суть полуфабриката, чье томление, увы, не было дано прочувствовать Шеврикуке?
— Не надо, Шеврикука, не надо… — пробормотал Пэрст-Капсула. — Не надо сейчас… Сейчас у вас не выйдет… Следует обождать и пересидеть… И я не могу… Я не возобновлен… Лишь при сословных или исторических необходимостях… А сейчас… От синего поворота третья клеть… А бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Нет!.. Оставьте пока, Шеврикука…
— Что?! — воскликнул Шеврикука.
— Что? — приподнялся на локтях Пэрст-Капсула. И было очевидно, бред или дремота его оборвались, а пребывает он в ясностях мыслей. — Что с Мельниковым и Клементьевой? — спросил Пэрст-Капсула требовательно, будто недовольный тем, что Шеврикука вовремя не представил ему отчета.
— С кем? — удивился Шеврикука.
— С Мельниковым и Клементьевой.
— Это с какой Клементьевой?
— С той, что из Департамента Шмелей.
— Ах, с этой… С Леночкой… — вспомнил Шеврикука. — Мне мало что о них известно. Мельникова я иногда встречаю во дворе. А про Леночку… Хорошо, я разузнаю про Мельникова…
— Существенно, что у них двоих! У них вместе! Вы поняли меня! Узнайте! — В голосе Пэрста-Капсулы был каприз повелителя.
— Но… — замялся Шеврикука.
— Идите! — Рука Пэрста-Капсулы властно указала вниз. — Узнайте!
Тут же глаза его закрылись, голова упала на лежанку. Спасибо Шеврикуке: верно сцепленные кнопки ремешка не дали скатиться на пол конусу с козырьком.
Задерживаться сиделкой при обессилевшем подселенце Шеврикука не посчитал нужным и поспешил удалиться из получердачья. Одной из причин этой поспешности была такая. Уже при разговоре о лихорадках Шеврикука ощутил, что к нему пробивается чей-то мысленный (или чувственный?) вызов, но пробиться не может. Неизвестно, какие своеобычные поля способны были возникать вблизи Пэрста-Капсулы и чему они становились проводниками, а чему препятствием. Их следовало покинуть. А сигналы и отклики на свой сигнал он ждал.
Стало быть, волнует полуфабриката (именующего себя полуфабрикатом) лирическое расположение и нерасположение душ кандидата наук и гения Мити Мельникова и музыковеда Леночки Клементьевой, исследовавшей в Департаменте мелодии полетов шмелей, серенады и трудовые песни стрекоз. Отчасти, признавался некогда Пэрст, он произведение лаборатории Мити Мельникова. Тема работы — проблемы энергетического развития судеб (трансбиологические). ПЭРСТ. Полуфаб, признавался опять же подселенец, промежуточная стадия, недосотворенный. Или не так сотворенный и брошенный. А не сотрудничала ли в ту пору в лаборатории своего же Департамента чудесницей и Леночка Клементьева? Даже если не сотрудничала, то наверняка заходила в лабораторию и рассеивала внимание ее гениального заведующего. Но, может, заведующий ее и не замечал. В застолье прощального бала по поводу разгона Департамента Шмелей, вспомнилось Шеврикуке, Леночка не сводила с Мельникова черных глазищ, восторженных и жалеющих, и все видели, что она влюблена. И на смотринах дома на Покровке в смутных своих хождениях при общей перепалке Шеврикука наткнулся на рыдавшую перед зеркальной створкой Леночку. По причине хрупкости, белизны щек и плечей ее назначили привидением. Она согласилась исключительно из любви к Мите Мельникову. И оконфузилась. Но из-за любви к Мите. А тот, похоже, этой любви не замечал…
Не существуют ли какие связи между энергетическими истощениями Пэрста-Капсулы, томлением всей его сути и состоянием душ заведующего лабораторией и специалистки по биомузыке? Мысль, конечно, дурная. В ней упрощения («линейного существа…»). Но Шеврикуке разузнать о том, что и как нынче у собственного квартиросъемщика Мельникова и мечтательно-влюбленной Леночки, следовало. И самому интересно. И прихворавший просил.
Просил. Повелевал!
Вот ведь как получилось. И нельзя сказать, чтобы каприз повелителя («Идите!.. Узнайте! Идите!») доставил Шеврикуке приятности. Но не бывал ли он сам именно таким капризным повелителем в прежних случаях их отношений с Пэрстом-Капсулой? Бывал. И если не капризным повелителем, то уж начальственно-высокомерным распорядителем полуфабриката бывал наверняка. И не раз. И коли преподан ему сейчас урок, то урок — полезный. Однако что за перемены произошли в подселенце? Отчего он так взъерепенился, завел себе мебель, принимал не оговоренных заранее посетителей и отважился командовать Шеврикукой? Одни ли последствия болезни тому причиной, отчасти оправдывающие капризы, или же Пэрст-Капсула начинает объявлять, кто он есть на самом деле?
А кто он есть?
«А бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Нет!» И про синий поворот, и про третью клеть, и про бирюзовый камень он, Шеврикука, сам мог наговорить Пэрсту-Капсуле, а тот был способен принять его фантазии всерьез или исказить их, а потому и бормотал сегодня всяческую ерунду. Но бредил при этом или предупреждал?
А хотя бы и предупреждал! Важно то, что в помощники он не годился или даже прикинулся больным, изнуренным жизнью именно для того, чтобы не сгодиться в помощники. «Обойдемся без него! — раздосадованно думал Шеврикука. — А потом и разберемся, допустима ли мебель под крышами наших подъездов или не допустима!»
Уже на шестом этаже Шеврикука почувствовал освобождение воздухов от полей Пэрста-Капсулы и сразу же ощутил здоровый и бойкий сигнал. Дуняша-Невзора, откликаясь на его вызов, приглашала Шеврикуку хоть сейчас же на свидание в Останкинский парк к Девушке с Лещом.
59
По здешнему сентиментально-романтическому преданию гипсовая Грета, она же Девушка с Лещом, некогда была подругой домового Григория Николаевича, выведенного из Останкина из-за хронических инфлюэнций и скверностей натуры. А этот Григорий Николаевич, вспомнилось Шеврикуке, в клубные дни играл в стоклеточные шашки с Иваном Борисовичем, Велизарием Аркадьевичем и Петром Арсеньевичем. Иногда на пятаки.
Ну играл и играл…
Дуняша-Невзора, стоявшая возле Девушки с Лещом, изъяла из соображений Шеврикуки историю Греты и шмыгавшего мокрым носом Григория Николаевича. На Звездный бульвар с прошением о бинокле она явилась к Шеврикуке, несмотря на жару, в мантилье и в строгих темных одеждах, заставивших Шеврикуку заподозрить недоброе, возможно, и драму, происшедшую с Гликерией. Теперь же Дуняша была рабфаковка тридцатых годов, в дневные часы, вполне возможно, — вагоновожатая трамвая семнадцатого маршрута или же сборщица будильников напротив Белорусского вокзала. На ней были футболка в обтяжку (черные вертикальные полосы на белом), на крутых бедрах суконная юбка до колен, фильдеперсовые чулки, туфли на малом каблуке, удобные для передвижений по булыжным мостовым. Из-под берета опадал и возносился под берет же русый локон, наверняка сотворенный терпением бигуди. Футболку могли бы украшать значки, свидетельствовавшие о заслугах в делах Осоавиахима и ворошиловской стрельбы, но и без значков Дуняша выглядела крепкой и ко всему готовой, как ручная граната.
— То вырядилась в мантилью, — сказал Шеврикука. — А сегодня — будто довоенная Лидия Смирнова.
— Ну и что? — с вызовом произнесла Дуняша.
— Ничего, — сказал Шеврикука. — Мне-то что. Словно я забываю, что передо мной сударыня с вывертом.
— А кто нынче не с вывертом? — спросила Ду няша.
— И то правда, — согласился Шеврикука.
Действительно, кто из его знакомых сударынь осуществлял себя без вывертов? Если только гипсовая Грета с Лещом. Но и у той случались приключения.
У ребячьего пруда Дуняша предложила угостить ее фруктовым мороженым с палочкой, что Шеврикука и вынужден был исполнить. Разговор Шеврикука не начинал, он не ведал о степени сегодняшней осведомленности Дуняши и уж тем более о степени ее полномочий, полагая, что Дуняша догадается (или уже догадывается) о его затруднениях и облегчит или даже направит ход их беседы. Так оно и вышло.
— Да, — сказала Дуняша серьезно и, как показалось Шеврикуке, печально. — Мне известно… Я слышала… Гликерия была у тебя в Землескребе…
— Все известно?
— Что известно, то известно! — резко сказала Дуняша.
— Не горячись, — нахмурился Шеврикука. — Меня не интересует, знаешь ли ты, каким манером Гликерия проникла в Землескреб. А вот о сути разговора тебе известно?
— Я знаю то, что мне определено знать, — сказала Дуняша.
— Ну ладно. Ну хорошо, — кивнул Шеврикука. — А сегодня ты вышла с ее ведома?
— Да, — сказала Дуняша, — но без всяких полномочий.
— Что же Гликерия так тянет? — выказал недоумение Шеврикука. — Ко мне она являлась в самом что ни на есть нетерпении.
— Ты у меня об этом спрашиваешь? Или в воздух — для Гликерии Андреевны?
— У тебя, — сказал Шеврикука. — Гликерия обещала дать о себе знать через день. Через два. Тогда бы я задал вопросы ей. Она молчит, и было бы нелепо, если бы я в нынешнем случае пошел к ней. Не мне тебе объяснять. Но меня о чем-то просили. Ты сейчас без полномочий о чем-то договариваться со мной. Но ты с полномочиями нечто выведать у меня. Выведывай. Но сначала извести меня кое о чем. Почему Гликерия просто не уведомила меня: мол, так и так?
— Знаешь… — начала Дуняша, и в глазах ее Шеврикуке почудилась надменность. — Знаешь…
— Значит, во мне отпала потребность, ты это хочешь сказать?
— Нет… я так не собиралась говорить… — Дуняша будто растерялась. — Но сам посуди…
— Что произошло этакое, из-за чего Гликерия якобы перестала торопиться? Или какую силу обрела она себе в подмогу?
— Я не уполномочена сообщать тебе что-либо…
— Я уже слышал, — сказал Шеврикука. — Тогда зачем ты, да еще с ведома Гликерии, пригласила меня сюда?
— Я пригласила? — Синие глаза Дуняши-Невзоры сделались круглыми, и ресницы ее — лепестки васильков — захлопали. — Это ты направил ко мне сигнал, я из вежливости и откликнулась. Была в городе по делам, проезжала мимо Землескреба на троллейбусе, вспомнила о твоей просьбе, дай, думаю, выясню, чего он хочет…
— Вот, значит, как… — сказал Шеврикука. — И по каким же это делам?
— По многим. Ох, Шеврикука, если бы ты знал, по многим. И книжку покупала Гликерии Андреевне. Она ей срочно понадобилась.
— Какую книжку? — поинтересовался Шеврикука. — Если это не библиотечный секрет…
— А вот… — Левая рука Дуняши прижала к футболке плоскую сумку, способную, впрочем, вмещать в себя и предметы макияжа, и учебники, и деловые бумаги, и газовое оружие. Дуняша развела зубья полости и достала из сумки книжку. — А вот…
Обложка была не для лоточных развалов — бумажная, всего лишь двухцветная, но хоть глянцевая. Анна Суворова. «Затворницы и куртизанки». Судя по тексту и изображениям в нем, затворницы и куртизанки проживали в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях на северовостоке Хиндустана в знатном слонами, боевыми петухами, дынями, набобами (навабами) и гаремами городе Лакхнау и говорили исключительно на языке урду. Нисколько не противореча привлекательному и даже благоухающему названию, сочинение А. Суворовой было востоковедчески-научное, с соблюдением роскошеств академического церемониального общения. Шеврикука, листая страницы, углядел в них слова «условные критерии дифференциации двух школ», «женская вещность», «стандартная коннотация элементов лексикона газели», «интеллектуальная изощренность бариками», и в нем возникло удивление нынешними читательскими интересами Гликерии. Но, может быть, Гликерия посчитала ради светских и служебных успехов вместе с пусанским диалектом корейского изучить и лакхнауское совершенство урду? Такое не исключалось.
Однако Дуняша позволяла ему книгу листать и рассматривать, терпеливо тратя время на его любопытство, и это обстоятельство дало удивлениям Шеврикуки иной поворот.
— По номиналу? — поинтересовался Шеврикука. — Или с переплатой?
— С переплатой, — вздохнула Дуняша.
— Так что же, — спросил Шеврикука, — Гликерия Андреевна нынче затворница?