Налог на Родину. Очерки тучных времен Губин Дмитрий
А скандал – что скандал, через полгода, через год забудется. Ну, предложат мне на каком-нибудь спутниковом канале работу, и сосульки по весне растают, а выбирать губернаторов так и не разрешат, и борьбу назовут экстремизмом.
Только вода кипеть не перестанет.
2011
Интеллигенция и революция
Презирая интеллигентское мироощущение и вообще интеллигентскую самоидентификацию с середины 1990-х (ниже объясню почему), в 2000-х я вдруг снова стал с ужасом ощущать себя интеллигентом. Вам это чувство не знакомо?
В 2011 году немного неожиданно – то есть слегка против воли – я оказался втянут в немалое число разговоров о будущем России.
Наша страна с начала XVI века, с уничтожения Псковской республики, является патримониальной автократией, или, если эмоционально, – деспотией, то есть таким государством, в котором абсолютно все, включая власть, недра, недвижимость и движимость, судьбы и жизни, принадлежит единственному человеку. Неважно, называется он царь, генсек или президент. И самодержец единолично решает, кому и какую часть из своих владений делегировать, и правит страной как собственной вотчиной.
Таковым было устройство России и в 1836 году, когда, после публикации в «Телескопе» «Философического письма» Чаадаева, сам Чаадаев, по велению Николая I, был объявлен сумасшедшим. Таковым оно оставалось и в 2011-м, когда, после пары ласковых слов в адрес петербургской губернаторши (а по сути – наместницы) Матвиенко в эфире радиостанции «Вести FM», я лишился и этого эфира, и еще двух телепрограмм. Причем в одной из уже смонтированных выпусков я был вырезан целиком, несмотря на полнейшую программы невинность, – так царь или клевреты царя распорядились моим изображением, моим голосом, моим трудом и моим доходом.
У патримониальной автократии – системы надежной, как телега, и настолько же приспособленной к скоростям – есть врожденный порок: скачкообразность в движении. Лошади устают или дохнут, оси ломаются, на ухабах подпрыгивают и валятся вон ездоки. Екатерина II свергает Петра III, Александр убивает Павла, гэкачеписты валят Горбачева, но сами оказываются в тюрьме. Поэтому эсхатологические настроения, вечные ожидания беды, все эти «хорошо мы не жили и нефиг привыкать» являются неотъемлемой частью национального сознания.
Кроме того, 2011 год стартовал как год арабских революций, доказавших, что автократии имеют свойство рушиться внезапно и даже вопреки классическим признакам революционной ситуации. Ведь ладно бы грохнулась только нищая Ливия с ее сумасшедшим, напоминающим гея-истерика полковником Каддафи. Но привычно тихий Египет, который Аллах, казалось, вылепил под русского туриста! Но Бахрейн с его сумасшедше высоким – эдакая арабская Рублевка – уровнем жизни!
То есть неприятно, как приставленный в лифте нож, поразило открытие, что режимы могут рушиться не только от нищеты, но и от несправедливости, от неравенства, всегда порождаемых автократией. Нельзя же ведь бесконечно воровать, брать взятки или становиться миллиардером только потому, что ты друг Путина, жена Лужкова или сын Матвиенко?
В общем, разговоры на тему «когда же это все грохнется?» мне были привычны. И даже разговоры «а будет ли у нас революция?» на фоне арабских пожаров не выходили за пределы обычной русской нормы, типа пол-литры.
Непривычно было другое: во всех этих разговорах ощутим был сильный интеллигентский крен. Должен ли порядочный человек идти на выборы, когда в любом случае, все же знают, их результат будет подтасован? (О эта интеллигентская уверенность в лживости власти!) Бежать прямо сейчас из России в Лондон или чуть погодить? (И восторженная демонстрация обложки журнала, принадлежащего жене миллиардера Белоцерковского, где интернет-борец с режимом Навальный демонстрирует плакат «Валить?» – о эта интеллигентская катаракта, не дающая видеть иной смысл глагола «валить», хотя Навальный именно валит охамевшие госкорпорации в судах и в блогах!)
И, наконец, самое главное: должны ли МЫ (о это интеллигентское «мы»!) поддерживать вполне возможную в России РЕВОЛЮЦИЮ (о дивный арабский мир!), которая сметет ИХ (о это интеллигентское «они»!), хотя, возможно, приведет к власти еще больших негодяев (о это интеллигентское невысказанное, оставшееся в подтексте «даст по балде всем нам»!).
Во всяком случае, именно такие разговоры состоялись у меня с моей пенсионеркой-мамой, с одним народным артистом, с одним торговцем автомобилями и с одним продюсером, в народе больше известным как «бывший муж Аллы Пугачевой» (не ищите: на этой почетной пенсии пребывают несколько). То есть африканские революции не просто встряхнули недовольную Россию, но и живо напомнили те времена, когда интеллигентские разговорчики («как НАМ вести себя, когда вся власть у НИХ?») велись на любой кухне.
Тут можно ограничиться замечанием, что возрождение интеллигентских разговоров есть свидетельство возрождения духа СССР, – но это и так очевидно.
Интереснее другое: те, кто вновь ощущает себя как бы немножечко интеллигентом, совершенно не чувствуют ни противоречий, ни даже определенного комизма этого статуса. То есть задаются, условно говоря, вопросом о смысле жизни вообще, в то время как развитый ум давным-давно перешагнул этот детский, подростковый вопрос, раз и навсегда решив, что смысла в жизни не больше, чем в извержении вулкана, но собственную жизнь наделить смыслами индивиду по силам.
Может быть, так произошло оттого, что интеллигенция – класс, порожденный автократическим режимом, зародившийся в середине XIX века, распоясавшийся на его исходе и сохранявшийся, как в холодильнике, в СССР почти весь XX век – исчезла так стремительно в 1990-х, что не успела ни ойкнуть, ни осознать кончину. То есть не оставить ни завещания, ни назидания.
И значит, еще не все дорешено.
Интеллигенция – слово русское.
Именно так в 1965 году популярнейший советский журналист Анатолий Аграновский начинал один из очерков в «Известиях»: «…слово русское… По-русски интеллигентность давно уже перестала быть одной только образованностью. Потому-то у нас и возможны словосочетания, в других языках противоестественные: „интеллигентный рабочий“ или „малоинтеллигентный писатель“».
Он правильно написал, однако не все.
«Слово интеллигенция» действительно пришло в английский в 1920-х из русского. Но русский язык заимствовал «intelligence» и «Intelligenz» из французского и немецкого, где в первой половине XIX века так называли – правда, недолго – что называется, образованных «прогрессивных» граждан. Но это так, мелочи.
Аграновский не написал главного: интеллигенцией в России называли не просто образованных людей, но оппозиционеров, противников власти, скептиков, критиков, звенящих колокольчиком (а порой и «Колоколом»), что страна несправедливо устроена, а власть в ней преступна. То есть именно оппозиционность (а не образованность) была определяющим фактором: вот почему в СССР мог быть интеллигентным рабочий и неинтеллигентным писатель.
Еще Петр Струве в 1907-м в статье «Интеллигенция и революция» (она вышла в «Вехах») писал: «Идейной формой русской интеллигенции является ее отщепенство, ее отчуждение от государства и враждебность к нему». А годы спустя почти так же определял интеллигенцию американский историк, русист Ричард Пайпс: интеллигенцией в России назывались «люди, находившиеся в оппозиции к существующему порядку и, за небольшим исключением, посвятившие себя тому, чтобы его свергнуть». (A propos: трехтомник Пайпса «Русская революция» любой образованный русский человек должен, с моей точки зрения, держать там же, где верный чекист – наган Дзержинского: в голове.) И теми же словами интеллигенцию описывали социологи, сотрудники «Левада-центра» Лев Гудков и Борис Дубин: «Интеллигенция воспринимает себя как оппозицию и участника частичного идеологического саботажа, то есть как защитника народа, „соль земли“, совесть общества».
Вот почему российская власть интеллигенцию не любила. Ленин в бешенстве кричал, что интеллигенция вовсе не мозг нации, а говно – но так ведь и Николай II произносил слово «интеллигенция» с тем выражением, с каким произносится «сифилис» (и призывал, в отличие от слова «сифилис», вообще убрать «интеллигенцию» из русского языка). Да, да, да: интеллигенция была и есть самый яростный критик власти в России. Да, да, да: вплоть по сегодня.
В 2010 и 2011 годах в стенах государственного пропагандистского холдинга ВГТРК, где по недосмотру старых знакомых мне дали вести в прямом эфире утреннее радиошоу, я слышал в адрес Владимира Путина такие слова, какие не слышал даже из уст скандальной светской обозревательницы Вожены Рынска. Потому что одно дело – эмоции взбалмошной дамочки, которая юбками тряхнет, кольцами звякнет и пойдет дуть «Перье-Жуэ» на приеме в каком-нибудь «Рице». А в том, что говорили на ВГТРК, слышалась готовность слить этого царя, как только на горизонте нарисуется новый.
В этом – парадоксальное проявление второй главной черты русской интеллигенции (а может, даже и первой): кусая власть, она служит власти. Презирая царский двор, она обслуживает царя, потому что вся Россия – это самодержец, царь. Можно даже сказать, что Россия как страна – это продолжение царя.
Вот почему правы те, кто говорит, что в мире интеллигенции нет, а в России есть (я бы уточнил: в Европе и Америке нет, а в России есть. Но и в Китае, я полагаю, есть, и в Индии, и, быть может, в арабских странах, хотя за последние не ручаюсь, потому что там сильна Церковь, играющая роль морального судьи, а у нас нет. Россия – это страна, где на всех одна-единственная кормушка, и от осознания этого образованные люди воют на луну и – что очень важно – объявляют лай общественной функцией, а лающих – совестью нации. А кто, спрашивается, еще может «хранить народа честь и просвещенье» в стране, где есть бессовестная власть, но почти нет общества, а то, что есть, тоже бессовестно?).
Все это было до СССР и в СССР. И это, судя по интонациям, – возвращается назад после лихих 1990-х. Возвращается не потому, что гайки рубят и щепки кричат. А потому, что разнообразные частные кормушки 1990-х все больше заменяются единой государственной.
Сотрудник частной корпорации, которого заставляют делать работу, унижающую профессионала, может отказаться, может пойти к директору, может прибегнуть к профсоюзу или суду, может, наконец, перейти в другую фирму. Но если тебя заставляют с телеэкрана вместо новостей гнать пропаганду, ты, отказываясь, остаешься вообще без денег, потому что почти все телевидение теперь – это государство. Кроме того, качество в частном бизнесе контролируется массой институтов, и эффект от его понижения можно измерить в деньгах. А в «государственных», то есть царевых, интересах денег, как и патронов, не считают.
Царь велел? Вперед, выполнять, не квакать.
Вот и выполняют, презирая заказчика, превращаясь в изощреннейших циников. Цинизм – это и есть реинкарнация русской интеллигентности в начале XXI века, результат обмена ума на блага.
И склонность к продажности – она для интеллигенции скорее правило. Потому что интеллигенция – не говно, конечно, а скорее грыжа автократии. Прорыв внутреннего давления в не предназначенный для этого канал. Написал же Анатолий Аграновский за Брежнева «Малую землю».
Этот прорыв, этот порыв был нередко самопожертвен (и нередко – под влиянием любви к мифологизированному народу, который немедленно, кстати, грыжу ущемлял), часто вызывал сочувствие, как вызывает сочувствие боль. Но интеллигенция была проявлением общественного нездоровья. В своем классическом виде она и сегодня жива там, где с придыханием произносят слово «культура», немедленно требуя вслед за тем «на культуру» бюджетных, то есть царевых, средств.
А не забыл ли я про то, что интеллигенция была в СССР носителем морали? Хранителем культуры, в том числе – запрещенной, в том числе – сохраненной, в том числе – с риском для жизни? Носителем знания? Разве не благодаря интеллигенции через железный занавес в страну все же просачивались сведения о том, что происходит в мире? О современных литературе, кино, философии, социологии?
О, несомненно. Просачивались. Высокие температура и давление создавали в этом кругу бриллианты, хотя большей частью рождали уродцев, живущих в придуманном мире. Знатоков Шервуда Андерсона и Дос Пассоса, полагающих, что знают и понимают Америку. «Поклонников Фолкнера и йоги, буддизма и Антониони», по определению Самойлова, желающих получать за это материальные блага, одновременно презиравших раздавателей благ за то, что те не прочли про Иокнапатофу, не испытали сатори и не посмотрели «Блоу-ап».
Я сам был из этого круга, и когда СССР треснул, с удовольствием сунул ломик в щель.
Я был корреспондентом коротичевского, перестроечного «Огонька».
А когда наш круг победил и Фолкнер появился на прилавках, а Антониони – на кассетах, вдруг оказалось, что народ (тот самый, ради которого готова была страдать интеллигенция) хочет никакого не просвещения, а жратвы, шмоток и тихого места в офисе. А сам «Огонек» оказался вдруг странно и тихо акционирован, и по нему шныряли прекрасно одетые люди, но только то были не журналисты.
Я ушел из «Огонька» оскорбленным.
И мгновенно попал в реальный мир, где самому приходилось искать заработок; где деньги стали ценностью почти что духовной, – хотя бы потому, что требовались для покупки видиомагнитофона для просмотра Антониони. Хотя большинство из тех, кто говорил, что покупает видеомагнитофон для просмотра Антониони, на самом деле смотрел на нем «Греческую смоковницу».
То есть деньги были рядом, протяни руку, – но зарабатывать их знание «Воронежских тетрадей» и «Та-русских страниц» не помогало. Деньги платили за подготовку к покупке сетью «Карлтон-Риц» Константиновского дворца; деньги платили глянцевые обзоры летней коллекции сумочек-туфелек; деньги платили за съемки иностранных телекомпаний, – и перед тем, как выплакаться в ночи в подушку, и перед тем, как утешиться Мандельштамом, я теперь зубрил английский и выяснял различие между владением и собственностью применительно к земельному праву РФ.
В 2000-е я вошел с пониманием, что все мои прежние знания о мире и жизни были знанием паука, который никогда не вылезал из банки с себе подобными. И преисполненный презрения к интеллигентам, которые у нового мира требовали денег за старое знание и кричали, что не торгуют принципами, но тут же меняли принципы на доллары, – при этом выяснялось, что принципов у них нет. Я помню, как милейшие, в очках и беретах, ленинградские люди, когда мне требовались данные по Константиновскому дворцу, сначала с печалью в голосе говорили, что все расхищено, предано, продано. Потом требовали долларовый аванс на поиск поэтажных планов. Потом вместо них приносили невнятные снимки, а на просьбу либо выполнить обещанное, либо вернуть деньги гордо заявляли, что они, в отличие от меня, Родиной не торгуют.
Так было во всем и всюду.
В ярости я написал для «Ведомостей» заметку под названием «Убить интеллигента». Интеллигенты, перечислял я, считают себя собственниками Вечности (непременно с большой буквы). Оттого они и не принимают современное искусство, что любой перформанс ограничен во времени. Это раз. Два – у них всегда в чести страдание, унижение, бедность, плохость, Акакий Акакиевич. Когда я искренне посоветовал Л. съездить в Венецию, он выгнал меня прочь: подразумевалось, что по Венециям разъезжать может только падла. Три – интеллигенты невосприимчивы к фактам. Для них фактом являются мифы, за которые они держатся вопреки всему. Четыре – они социальные снобы, вечно чистящие ряды от «мнимых интеллигентов». Пять – государство заведомо их враг.
«Хватить заигрывать с интеллигенцией, – завершал я ту заметку. – Кумиры былых лет достойны пенсии, но не звания „совести нации“. Изменилась и нация, и совесть. Хватит лить слезы по поводу нищеты доцентов-кандидатов: образование – инструмент для зарабатывания денег, а коли, обладая инструментом, ты сидишь без денег – то дурак, и баста. Хватит при слове „культура“ закатывать глаза: культура – это не когда читают „Каштанку“, а когда на улицах есть урны. Пора убить интеллигента в себе, иначе он воссоздаст в голове советский строй. Пли».
Текст не был опубликован: меня опередил литературный критик Данилкин, написавший для «Ведомостей» колонку с теми же мыслями. Данилкина можно было понять: он основал школу короткой рецензии-эссе, прочтя которую было абсолютно ясно, на какую полку и в чьем шкафу рецензируемую книгу ставить. Это был новый принцип: не абсолютной, а относительной оценки, когда дамский роман сравнивался не с «Карамазовыми», но с другими дамскими романами. А постаревшие критики советской школы, включая лучших, так писать не могли, и толпились по нищавшим толстым журналам (сдающим втихаря помещения за черный нал), и продолжали писать километровые тексты для своей любимой Вечности. При этом Вечность их прежние труды принимать не желала: оказалось, что платой за иносказание, за фигу в кармане было не только дежурное цитирование Ленина или Брежнева, но общая куцесть мысли и неизбежно связанная с ней тоска. Данилкин призывал огонь на головы старых интеллигентов – чтобы молодые не повторяли тот же путь. Огонь оказался чересчур прицельным: по слухам, прочитав ту заметку, с инфарктом слег отец Данилкина.
Но я выдавливал из себя интеллигента как мог.
Мне незачем было больше ругать российскую власть, потому что эта власть не мешала мне жить, да и говорила со мной на одном языке устами Чубайса, Немцова и Хакамады (и то, что она говорила, было разумно).
Я понял, что литература никакой не учебник жизни, а лишь вариант гимнастики мозга, что дает известное наслаждение, но не деловой навык; что начитанность ценителя Чехова ничуть не выше знаний знатока вин или сигар.
Это было мое время; на телеэкранах думами властвовали вчерашние интеллигенты, ставшие интеллектуалами, то есть не столько рассуждающими о стране или мире, сколько укладывавшими хаос времени в структуру понятных определений. Мне это все нравилось, я перестал думать об эмиграции, как в 1980-х. Казалось, интеллектуалам принадлежит будущее.
Я ошибся, решив, что страна действительно изменилась.
Наступили 2000-е.
Российское государство, поколебавшись, покатилось с ускорением в сторону привычной автократии. Но привычной интеллигенции в ней места уже не нашлось. Последним классическим интеллигентом – брезгливым до чистоплюйства, но не гнушавшимся закулисной торговлей, – был Григорий Явлинский. Дмитрий Быков откликнулся на его уход памфлетом «До свиданья, наш ласковый Гриша», где написал о том, как легко слыть чистеньким, будучи всегда и всего против, но не делая из окопа ни шагу.
Быков был прав, хотя вел себя тоже как интеллигент. Вообще, вся лучшая современная русская литература – Сорокин, Быков, Пелевин – стала сплошным памфлетом, осуществив мечту интеллигентов Чернышевского и Добролюбова о социально направленной и социально ответственной литературе.
Главное интеллигентское качество – быть всегда против, – умершее, казалось, вместе с СССР, вновь возродилось после разгрома телевидения, после посадки Ходорковского, после устройства вертикали и возрождения автократии. Вот откуда у меня порой ощущение, что я снова интеллигент.
Когда думаю, почему МЫ проиграли ИМ, то каждый раз прихожу к тому, что НАМ идея оппозиционности была важнее знания или навыка, хотя бы и управления, имевшегося у НИХ. Мы могли писать дерзкие слова, но не умели акционировать издательства. Мы презирали партии Кремля, но не умели (ах, наш ласковый Гриша!) создавать свои эффективные партии. Что партии: толком жилтоварищества не умели создать, потому что договориться не могли.
Те, кто вернул в 2000-х Россию в накатанную колею, были по большому счету все теми же сторонниками древних форм – служения царю, кнута и пряника, – они были ворами и жуликами, но они умели управлять, «решать вопросы», пусть в банях с девками, пусть за чемоданы со взятками, но могли.
Мы кричали, что это гадко, это развратно, это отвратительно – относиться к народу как к скоту, которому лишь бы хлеба и зрелищ, – но умалчивали о том, что производить хлеб и зрелища без помощи тех, кто у власти, у нас получается плохо. По крайней мере, производить тот интеллектуальный товар, что конкурентен в мире. Да, те, кто пел, кто играл в оркестрах, кто танцевал в балетах, – те соревновались с миром на равных. А прочие произведенные нами смыслы имели исключительно домашнее применение.
Это легко объяснить: большинство советских интеллигентов, по крайней мере гуманитариев, были попросту недоучками (это точнее, чем солженицынское «образованщина»). Хорошего образования в СССР, вопреки мифу, вообще не могло быть, потому что образование строится на свободе мысли, изучающей все, что имеет отношение к предмету, – а какая уж тут свобода, если изучать дозволено лишь разрешенное, и даже из запрещенного попадает лишь то, что раздобыть удалось?
Интеллигенты потому так быстро – и часто некрасиво – сдулись в 1990-х, что у них были мечты о дивном свободном мире, но знаний об устройстве этого мира не оказалось. Они звали в Европу, не понимая, что без европейского опыта античной логики, римского права и Римской же церкви Россия Европой быть не может. К тому же наши интеллигенты оказались совсем незнакомы с современной европейской философской, социальной, естественно-научной, экономической мыслью. Они не знали ни полицивилизационной модели Хантингтона, ни футурологических прогнозов Фукуямы, ни меметической теории Блэкмор, Шеннана и Брода, им незнакомы были ни Жиль Делез, ни Жиль Кепель – словом, все то, что часто опосредованно, из газетных статей и телевизионных дискуссий, но вошло в европейское сознание. Для наших философия была лишь мудрствованием, а не картой жизни. Для них развитие общества объяснялось единственной хорошо известной теорией, вульгарным марксизмом. И сегодняшний русский интеллектуал – это все тот же советский интеллигент, только отбросивший стыд и жмущийся к деньгам, то есть к российской власти, потому что не знает, как устроен мир вне ее, не желает этому устройству учиться и не знает, что он этому миру может предложить. Он склоняется к привычному пятивековому порядку и к привычным темам. Поэт и царь. Народ и власть. Интеллигенция и революция. Нигде, кроме как в Моссельпроме.
И если сегодняшний интеллектуал по-интеллигентски ругает царя, ради кортежа которого опять перекрыли движение, или, почитывая блог Навального, грозит кулаком, что народ устроит бучу – я с ними не в одной стае, хотя тоже ругаю, ехидничаю и говорю.
Просто для меня революция, как и любой бунт, есть техническая вещь, свидетельствующая о переходе системы из устойчивого положения в неустойчивое. Это как корабль срывает с якоря.
Если на борту нет тех, кто умеет ставить паруса, то корабль либо разобьется, либо снова будет поставлен на якорь, – и я, пожалуй, предпочту второе. А если есть толковый экипаж, то предпочту идти в море. А уж сорвется корабль или нет – это решает не пассажир, а стихия.
Электронная почта приносит письмо.
Некий блогер устроил опрос.
Вы верите в возможность падения режима Путина в результате народной революции? «Да» – 72.3 %, «нет» – 27.7 %. Если в Москве начнутся массовые волнения и беспорядки, что будете делать? «Выйду на улицу, даже если власть, скорее всего, применит силу» – 42.6 %, – и так далее. Всего голосовало 499 человек.
С ума сойти, какая репрезентативность.
Однако раньше таких опросов не устраивали. О том, что «власть в конец оборзела» – говорили, да, причем испокон веков. В 1136 году, например, новгородцы, поговорив об оборзевшей власти, и вовсе вышвырнули вон своего князя Всеволода Мстиславича, в качестве первой причины указав: «Не блюдет смердов». И поскольку вертикали власти тогда еще не построили, им это сошло. Теперь бы, конечно, повязали за терроризм.
Слабость автократии в том, что общественная мысль, как и социальная жизнь, здесь тоже ходит по кругу. «Должны ли мыслящие люди поддерживать против власти бунт, пусть даже бессмысленный и беспощадный?» «Возможен ли сегодня в России бунт?»
По теории ленинизма – невозможен. Но на практике Мубарек уже в тюрьме. Законы общественного развития устаревают ровно в ту минуту, когда формулируются. Это как в квантовой физике: там тоже измерение влияет на измеряемое. Но русская протестующая мысль не желает знать ничего, что вне привычного круга. А стоит из этого круга выйти, как вопрос об отношении к революции мгновенно теряет смысл. И приобретает смысл вопрос о том, что может изменить привычную российскую матрицу.
И вариантов тут три.
Первый – изменение страны волей царя-модернизатора. Но в России таковым был только Петр. Прочие же не просто не обладали волей, но пытались всеми способами трона и ответственности избежать. Хоть первый Романов, Михаил, рыдавший и не хотевший царствовать, хоть последний, тоже Михаил, в пользу которого отрекался Николай II, но который отказался власть брать (и Николай II тоже не хотел царствовать, мечтая о частной, приватной жизни. И его прадед Александр I. И брат Александра I Константин, оставшийся в 1825-м сидеть в Варшаве, лишь бы не брать короны в Петербурге. И вступивший на престол, вследствие этой отсидки, его брат, солдафон Николай I. И внук Николая I, еще больший солдафон, какой-то уже совершенный фельдфебель Александр III…). Но даже в случае прихода царя-модернизатора вероятна не столько замена матрицы, сколько прокладка нового круга: так, Петр навсегда привнес в русскую жизнь европейскую моду, однако оставил прежними общественные отношения. Для полной замены матрицы потребен не просто царь-модернизатор, а жертвенный царь, силой насаждающий – как картошку – гражданское общество, которое, созрев под его защитой, больше не будет нуждаться в царе. Но без революции маловероятен приход такого царя: кремлевская медицина сильна, как и ОМОН, Путин намерен править вечно, а он никакой не модернизатор, и не царь-освободитель, и уж тем более не жертвенный царь, а так – царь-потребитель.
Вариант два: это как раз настоящая революция, то есть перетряхивание элит. Ее-то как раз легко представить, и даже хоть завтра. Ну, очередная свинья из числа высших на членовозе с мигалкой задавит на переходе детский садик, а когда родители выйдут к Кремлю, их постреляют бойцы ФСО. Телеканалы будут показывать царя за штурвалом/румпелем/вентилем, видеозапись же наезда и расстрела обойдет благодаря ЖЖ, «Фейсбуку» и твиттеру всю Москву, и на Манежку в ярости выйдет уже не тысяча футбольных фанатов, а миллион офисного планктона, у которого тоже дети. Патронов на этот раз не хватит, ОМОН сомнут, самый прозорливый из фэсэошных начальников возглавит марш на Ново-Огарево. Крови там будет много, потому что тем, кого придут вешать, будет много чего терять, люди гибнут за металл, – и тут самый прозорливый начальник велит шарахнуть ракетой по самолету великого кормчего, в поисках стабильности пытающегося перелететь в Китай. Чтобы, значит, концы в воду Амура. Мигалки и номера «АМР» с членовозов посвинчивает даже не восставший народ, а жаждущие жить шоферы, на телик вернутся прямые эфиры, а также Шендерович, Шустерович и прочий Киселев. Постылый гимн, чтобы не переписывать еще раз, заменят «Марсельезой». Калининград отделится, Чечня тоже. Но это все ненадолго, и вскоре миллиард на съемку клипа по «Марсельезе» благополучно освоит Бондарчук, – ну а дальше и мигалки вернутся. Потому что никаких идей, кроме идеи потребления да жизни за царя, в России нет, и никаких управленцев, кроме царских, нет тоже.
Вариант три: переформатирование в результате военного поражения. Именно так, жестко и кардинально, были переформатированы в результате Второй мировой Япония, Германия и отчасти Финляндия (там, помимо фактора поражения, на смену матрицы работал царь-модернизатор по имени Маннергейм). Вероятность войны для России тоже отлична от нуля: можно представить, как танкам в русско-грузинскую кампанию была дана команда взять Тбилиси, а НАТО приготовило ответ, а царь решил поиграть в войнушку мирового масштаба… В конце концов, власти у него ничуть не меньше, чем у любого из императоров, – да только империи нет. Я не ехидничаю – именно имперские амбиции России станут причиной крупномасштабной войны и поражения России в этой войне в 2030-х, по версии американского политолога, директора частной разведывательной компании STRATFOR Джорджа Фридмана. Его книга «Следующие 100 лет» переведена на русский. Да, Россия развалится или, если так более утешительно, вернется к истокам. И такие осколки, как Владимиро-Московская Русь и Северо-Западная Россия, сначала под американо-немецким и скандинавским протекторатом, а затем и самостоятельно двинутся туда, куда когда-то шли Псковская и Новгородская республики.
Все, больше вариантов нет. Если не считать вариантом то противное вялотекущее существование, которое глянцевая колумнистка Ксения Соколова как-то раз довольно удачно назвала «унылым говном»: потребление, контроль трубы и телевидения, зависимость от цен на углеводороды, гламур и чекисты, – и все более и более громкие интеллигентские разговоры о том, что же будет с родиной и с нами.
И до конца этого дела мы не доживем, потому что этому делу не будет конца.