Пурга Кивинов Андрей
– Захар, правда, твой дедушка в плену у немцев был?
– Правда. Рассказывает про германскую войну – и страшно, и интересно. Он побег совершил.
– Пытали его?
– Какой-то деревянной вертушкой руки выкручивали.
– Изверги!
– …Сколько, спрашивают, орудий в роте? Платон дурачком прикинулся. В роте, говорит, в моем было всего тридцать два зуба, да офицер на первом допросе сразу четыре вышиб…
– Ну-ка, Захарка, крутни мне руку.
– Да что ты, Варя?! Зачем?!
– Крути! Кому говорят!
– Не буду.
Насупилась, недовольно посмотрела на парня. Тем же прутом, которым доставала картошку, отделила от груды раскаленных углей два крупных.
– Берем их в руки одновременно, – заговорила Варя тоном приказа. – Не ронять, пока не сойдет краснота. Чур, не трусить. Раз. Два. Три.
Понял Захар: не простое сумасбродство движет сейчас упрямой девчонкой. Ее горячее воображение нарисовало картину дедушкиной пытки.
От прикосновения к кускам огня пылали ладони. Из глаз выжимались слезы. Варюша прогоняла с лица испуг, напустив на него натянутую, чуть перекошенную болью улыбку. По мере угасания углей загорались на руках ожоги. Желанным испытанием была для Захара предложенная игра. Что там уголь! Готов подбросить руками весь костер, вытерпеть и не такие ужалы огня. Ему хотелось подниматься, не падать в глазах Вари.
Угли, напитанные недавно жаром, заметно потемнели, оставляя на ладонях следы сажи.
– Мы ведь сможем вытерпеть, как дедушка, правда? – Варюша бросила остывший уголь в костер.
Захар согласно кивнул головой, нежно взял ее покрытые волдырями руки, принялся студить их сбивчивым порывистым дыханием.
– Опусти в воду – пройдет боль.
– Русалка схватит.
Набравшись храбрости, парень спросил:
– Ты чего меня недавно обманула? Вызвала с вечерки и деру домой задала?
– А вот и не задала. Плохо искал… Зачем ты за мной, как бурундук на манок, пошел? Поманит другая – тоже гармошку забудешь?!
– За другой не пойду. – Слова сорвались комом снега с горы.
Варюша отдернула руки. Оттопырила губы, уставилась на растерянного паренька.
От мельницы доносился монотонный шум падающей воды и усыпляющий говор жерновов. У берега омута шныряли водомерки, передвигаясь резкими толчками тонюсеньких ножек.
Друзья молча жевали картошку, присыпая солью, просеянной сквозь двойную марлю. На разломленный морковный пирог заполз муравей. Захар стряхнул его в траву, и тот утонул в своих огромных зеленых джунглях.
7
После бурной полноводицы входили в берега озера, протоки. Изумрудным краешком показался левый низинный берег Васюгана. Охмеленная водопольем река тащила мимо Больших Бродов пущенный в россыпь лес. В ловушках-запанях сосны перехватят, погрузят с помощью лебедок на лесовозные баржи.
Выходили мужики на ветродуйное место. Приставив к глазам козырьками мозолистые ладони, глядели на свой артельный зимний труд. Его сейчас итожила живая река. Вызолоченные солнцем бревна торопились, толкали друг друга. Их кружило на водобое. Некоторые сосны перехватывались потопленными кустами. Сплавщики на шустрых двухвесельных лодках караулили задремавшую древесину, шпыняли ее под бока острозубыми баграми, выталкивали на быстрину.
Тютюнников стоял около куривших колхозников, тоже с интересом рассматривая широкополотную картину массового сплава. Лес шел почти впритык к берегам. Под ним, нисколько не обессилев от груза, ступала враскачку крепкоспинная река.
– Не сосны – струны! – восхищенно промолвил председатель, одергивая подол когда-то зеленой гимнастерки, разгоняя к спине складки под широким кожаным ремнем.
Гордо выпятив грудь, он принимал тихий парад сплавляемой древесины. Яков Запрудин, сделав две последние сильные затяжки, потушил окурок о голенище чирка, ссыпал оставшиеся табачины в глубокий шелковый кисет.
– Да, Василь Сергеич, – вздохнул кладовщик, – сосны и впрямь струны, да не на колхозную балалайку натянут их. Так и выходит: в нашем бору не нам деревья поют.
– Стране поют, – не теряя приподнятого настроения, успокоил председатель. – Авиация – орлиные крылья Родины. Гордись, Запрудин: на оборону робим. Для авиационной промышленности постарались. Гляди, каких красавиц природа откатала – одна к одной.
– Ладный лесок, – поддержал Платон, щурясь от нахлыва прямых лучей. – Ты, Яша, не тужи, что Васюган его на просторье уносит. Где надо – поймают. Куда надо отправят. Есть дела мужицкого ума, есть заботы высокие, государственные. Вишь, чё фашисты вытворяют! Наплавили пушек и танков, думают теперь, что им сам черт – брат. Попирают земли чужие, поруху творят… Мы живем не у Христа за пазухой – у тайги, без леса не останемся.
– Нашим пильщикам хватит работенки, – вставил Василий Сергеевич. – Не успеют на доски и плахи распустить прошлогодние сосновые бревна.
– Брус будем пилить? – поинтересовался Яков.
– Обязательно. Строить предстоит много.
– О кирпичном деле не забыл?
– Забуду – молодежь напомнит. Твой Захар успел живую глиномешалку найти – Пургу. Молодчина! Глину надо сильно промешивать, кирпич хилым не будет. Заходил в райцентре на заводик, не понравилась продукция: много пустот, трещин. Об колено ломается. А ведь цену за сотню кирпичей лупят приличную. Мы на своем кирпиче много рублей сбережем.
Дед Платон открыл редкозубый рот, держал его наизготовке, собираясь перехватить паузу в разговоре.
– Супротив старинного наш кирпич – пшиковый.
– Какой, какой? – переспросил председатель.
– Пшиковый. Верно говорю. Складешь из него печь – пшик, и прогорит быстро. Особенно по дымоходам его огонь ест… Помню, в германскую дело было. Стояли мы биваком в церкви русской. Раненых требовалось перевязать. Силов новых набраться. Иконостас золотом горел, лампадки у икон зажжены. Чистота, блеск, благолепие. Мы хоть и солдаты, грубый по войне народец, но не курили, не матюкались в храме. Спертость живота до улицы удерживали. Думали: падет грех на душу, коли богохульство под церковным куполом допустим… По моему стариковскому разумению – лучше раз пощупать, чем пять раз увидать. Хожу вокруг церкви, кладкой каменной любуюсь. И ногтем попробую кирпичину, и шилом – носил всегда с собой в походном ранце дратву, большую самодельную иглу и шило, – раз даже штыком ткнул стенку. На кирпиче царапина осталась, конец штыка долго пришлось затачивать… Мастеровой люд был на Руси!
– Он и теперь не вывелся, – сказал Яков и полез за кисетом.
– Смоли пореже, – упрекнул отец, потирая ноющую поясницу. – В заядлого табашника превратился.
Недолго стояли на яру мужики. Упрямая молчаливая работа реки заставила их задуматься о своих, оставленных на время делах.
Захар и Васек Тютюнников размечали глиномесную траншею. По договоренности с председателем ее решили копать неподалеку от конюшни. Вбили кол, привязали к нему тонкую веревку. Ко второму ее концу прикрепили заостренный колышек. Простой циркуль был готов. Прочертили сперва малый круг. Удлинив веревку на метр, обозначили внешнюю границу будущей траншеи.
Согнувшись, идя по кругу, Захар вспарывал колышком крепкую дернину. Васек штыковой лопатой вырезал разметочную канавку.
– Пургу как заводить будем?
– По лестнице, – дробным смехом зашелся дружок. – Неужели, Васька, не догадываешься?
– Не-а.
– Сделаем отводной пологий прокоп. Вот тебе вход и выход. Чтобы голова у лошади не закружилась, через каждые полчаса будем менять направление.
– Башка! Инженер! – восхитился Васек, пораженный простым техническим решением и предусмотрительностью напарника.
– Это не все. Я вчера чертежик дедушке сделал. Он сказал, что пресс получится. Будем формовать и одновременно уплотнять глину. Платон рассказывал мне о томском купце-богаче Кухтерине. Заводской кирпич для своей стройки он проверял так: швырнет с четвертого этажа на булыжную мостовую, не раскололся – хорош. Можно подрядчикам поставлять. Вот бы нам такой прочности добиться.
Утро следующего дня выдалось туманным. Задевая скворечники и коньки крыш, нависала дымчато-белая, медленно текущая пелена.
– Черти! Нашли где копать! – ворчал конюх, заводя в оглобли телеги игреневого мерина.
На работающих парней смотрел с нескрываемым озлоблением. Вчера пробовал отговорить председателя.
– Василий Сергеевич, разве другого места не нашлось для траншеи?
– Чем это плохо? Глина рядом. Старый сарай под сушилку оборудуем, установим там пресс.
– Лошади ноги поломают… слепая кобыла оступится…
– Не печалься, хлопцы огородят раскопы. Лучше бы раньше о Пурге заботился, не насиловал чрезмерным грузом. Ты, говорят, по районным инстанциям ходишь, грех замаливаешь? Запомни, самая высокая инстанция – совесть. Перед ней надо ответ держать.
Дементий напряг скулы, промолчал. Можно было острым словцом отбрить председателя, но конюх разумел – лучшей самозащитой для него теперь молчание: это золото мужику давалось нелегко. Он долго промывал в голове породу дерзких слов. Часто самообладание брало верх.
Земля из-под лопат летела черная, сыпучая. Попадалось много всякой ползающей живности, любящей селиться на конных дворах: гусениц, червей, крутоспинных навозных жуков с переливчатым светом крыльев. Побывавший в лошадиной утробе, выброшенный с пометом непереваренный овес произрастал тут дикоросом вместе с настырной коноплей и живучей крапивой. К изгороди денника жался широколистый лопушник. Под ним в жаркие дни отсиживались разморенные курицы. Вырезая заступом дернину, Захар холмиком складывал ее по внешнему кругу траншеи. Васёк копал, изредка проверяя метровой рейкой глубину выбранной земли.
– Ты делай не прямой срез. Старайся сводить его на конус: осыпи не будет.
– Добро!
Басалаев стоял в деннике возле неторопливо жующей Пурги. Громко, чтобы слышали землекопы, говорил:
– Камеру тюремную тебе готовят. Как заводная по ней будешь ходить.
Ваське не терпелось огрызнуться, острым словцом отбрить конюха. Чего разошелся, Демешка?! Мы честно трудодни зарабатываем, чтобы дома, за столами, каждой хлебной краюшке не стыдно было в глаза смотреть.
– Не связывайся! – шепнул друг, громким свистом отманивая лошадь от конюха. Пурга медленно пошла на голос, остановилась у изгороди. Захар сорвал пучок молодой травы, протянул к губам слепой.
– Хлебца нет. Весь утром скормил.
– Не сюсюкай с кобылой, не девка тебе! – Басалаев резко дернул за гриву.
– Привык руки распускать! Гнать тебя надо от коней метлой поганой!
– Замолчи, сопляк!
Подскочил с лопатой Васёк, стал в драчливую позу.
– Чё молчи?! – обрушился он. – Жаль, что ни одна лошадь башку тебе копытом не проломила…
Для конюха и парней изгородь служила баррикадой. По ту сторону стоял озлобленный жизнью человек. По эту – наделенные отвагой и волей ребята. Не они затеяли спор, не им отвечать. Сегодня чем-то явно озабоченный Дементий вел себя нервозно, подолгу торчал у конюшни.
– Ну не гад ли?! – не унимался Васек, продолжая прерванную работу. – Первый на рожон полез.
– Сознаться тебе, Васёк? Окна в басалаевской избе я вышиб.
– Герой-одиночка! Давно стал от друга тайничать? Зря меня не позвал. Мы бы вдвоем ого-го сколько стекла надробили!
Через три дня работа подходила к концу. Оставалось прокопать со стороны конюшни вход для лошади. Неотступные комары роем кружились над парнями. Кусали потные шеи и лица, залезали и заползали под мокрые от пота рубахи. От обилия гнуса черные кучерявые волосы Васьки казались посыпанными шевелящимся пеплом. Некоторые комары успевали до одури насосаться крови, еле-еле отлипали от тела. Не сумев подняться с грузной ношей, падали неподалеку в траву.
Захар с силой налегал ногой на уступчик штыковой лопаты, отбрасывая большие комья земли. Неожиданно острие стукнулось о что-то каменно-твердое. Сразу мелькнула мысль о кладе, закопанном деревенским богатеем Пахомовым, сбежавшим из Больших Бродов вскоре после революции. С лихорадочной быстротой откопали большой сверток. Еще не развернув пропитанную чем-то клейким рогожину, по глухому бряканью стали догадались: там оружие. За всю жизнь Васька Тютюнников не раскрывал так широко карие проницательные глаза, как при виде двух короткоствольных обрезов.
– Вот так кла-а-ад! – присвистнул Захар, пробуя отвести тугой затвор обреза.
– Сгодятся для самодеятельности. Стыдно – деревянными винтовками пользуемся.
– Знаешь, Васёк, они не для сцены были предназначены. Покажем твоему отцу.
– Кто-то из раскулаченных затырил. Факт! Место хорошее: овраг близко. Откопал – скрылся… Где же патроны?
– Для патронов, наверное, посуше место нашлось.
– Может, рядом закопаны?
Поиски ничего не дали, хотя пришлось выкопать большую яму.
Вечером, узнав о находке, Василий Сергеевич строго-настрого приказал хранить тайну.
– То, что обрезы столько лет молчали, забив свои пасти смазкой, говорит, ребятки, о многом. Сейчас, конечно, трудно дознаться – чьи пташки в рогожку залетели. Сообщу в район. Пришлют следователя… Вы молодцы. Быстро с траншеей справились. Каждому по пять трудодней обеспечено. Время до сенокоса есть, можно глину подвозить, первую замеску делать.
– Дедушка пресс мастерит, – польщенный похвалой председателя, сообщил Захар.
– Заходил к нему. Стружкой осыпан, как Черномор пеной морской. Дал ему кузнеца на помощь. Несколько деталей надо отковать по твоему чертежу. Ты раньше, Захар, нигде не видел такой пресс?
– Он мне приснился… только формы вместо глины тестом заполняли и в огромную русскую печь для выпечки вталкивали. Крышку для уплотнения глины пришлось самому домысливать. Пурга будет крутить винтовое воротило. Кирпич-сырец начнет выползать из форм. Мы его тонко гитарной струной подрежем.
– Кулибин! – Васёк, не скрывая восторга, похлопал друга по плечу.
– Зато ты у меня недорослем растешь.
– Па-па…
– Вот тебе и па-па! В книгах мудрость поколений хранится, тебе читать их лень. В нашем роду увальней не было. Придут в колхоз трактора – кого на них посажу? кому доверю?..
Год назад, копая яму для коновязного столба, дедушка Платон наткнулся на плотную липкую глину. Поддев лопатой большой комок, запеленал в лист лопуха, принес домой. С горящими глазами алхимика положил глину в чугунную ступку, плеснул туда воды. Уминая массу тяжелым пестом, заглядывая в нутро чавкающей ступки, приговаривал с захлебистой радостью:
– Вот так этак! Вот так-так! Масло – не глина.
Отформованный кирпич сушил и обжигал в русской печке. Подвесив на дратве, старик подставил к изделию глуховатое сморщенное ухо, стукнул фунтовой гирькой: остался доволен гулким звуком.
Прежде чем передать в руки председателя, Платон смачно понюхал кирпич, изрек:
– Доходом пахнет. Ладь производство.
Место под коновязь перенесли.
Захар на глинище раскопал широкую яму, везде под слоем крепкого дерна заступ упирался в тугую цепкую массу.
С телеги Васёк скидывал глину в траншею. За неторопливым Захаром лошадь шла легко и спокойно, добродушно тыкаясь храпом в правое плечо.
Слепая по-прежнему вздрагивала при появлении конюха. Когда он вел ее за узду, она пугливо трясла и мотала головой.
– Умное животное за версту зверя чует, – объяснил подобное поведение дедушка Платон.
Он посоветовал внуку взять для замеса глины не васюганскую торфянистую воду, а чистую, колодезную. Говорил убежденно: кирпич будет прочнее, без пустот и трещин.
По боковому прокопу слепую завели в траншею. Насыпанная ровным слоем глина успела нагреться, под копытами крошились комки. Захар несколько раз провел Пургу по кругу, сказал ласково и повелительно:
– Н-но, милая, меси!
Поняв, что от нее хотят, она пошла по траншее без помощи человека и понуканий. Постепенно мелкий, чуть сбивчивый шаг переходил в крупный, уверенный. Впереди тянулась бесконечная круговая дорога, без выбоин, узловатых корневищ и бугров. Жеребенок попытался войти за матерью в прокопанный отвал траншеи, его отпугнули. Отбежал за земляной вал и несколько кругов с легким прискоком сопровождал работницу.
Васек собрался плеснуть под копыта лошади ведро воды, остановил друг.
– Этак мы нашего глиномеса без ног оставим. Вода ледяная, пусть греется. Я Пургу для пробы завел, надо же привыкнуть. Мы водой будем бочку с вечера наполнять. Соображаешь зачем?
– Не башка у тебя, Захар – сельсовет.
– Придется тебя председателем приставить к ней.
Васька заголил испачканную глиной рубашку, щелкнул над пупом.
– Пузо маленькое, не по мне должность.
Васюган лежал под хмарной заволочью. С реки наносило вечерней прохладой. Смутно проступали очертания левого, низинного берега.
Пришел Платон, в старом ведре развел дымокур. От тлеющих гнилушек потянуло терпким дымком.
– Комарное будет летечко, – предсказал старик. – Мокроты кругом много.
Он окурил дымокурными струями Пургу. Серенький резвун сам приблизился к голубому потоку, заводил ноздрями.
– Привыкай, красавчик, к цыганским духам. – Платон поставил ведро на землю, затяжно вздохнул. – Воли отпущено тебе три годочка, трудни колхозной – без меры. Матери не век вековать, нагуливай силу, крепи жилы.
Старик долго, оценивающе смотрел в нутро глинодельни, провожая взглядом шагающую без поводыря лошадь.
– Толковитые вы, хлопцы! – похвалил работников.
– Мы такие! – раскрыл в улыбке рот Васёк и поперхнулся попавшим в горло комаром.
Чавкала под широкими копытами сдобренная водой глина. Платон присел на траву возле дымокура.
– Знавал я на войне мастера-кирпичника. Он и печекладом был. Курской земли мужичок. Крепенький такой, ладный весь из себя. Что из деревни солдатик, я сразу приметил: он винтовочный штык на манер косы затачивал. Сидим, бывало, в окопе, от холода зубогоном занимаемся. Везде одновзводец мой окопную землю на пощуп брал. Разминает, нюхает, подносит к близоруким глазам. Спрашиваю: «Что, Гаврилушка, годится ли на кирпич?» – «Нет, – отвечает, – склей не тот». Носил он вместе с медным крестиком на шее ладанку. Хранилась в ней щепотка печной перегорелой глины. Иногда поверья людские живучее веры оказываются: заговоренная, мол, она матушкой родной. От погибели должна хранить, от плененья вражьего… Убит был Гаврила в небольшой перестрелке. Пули-то дуры, да умных секут. Хоть золотишко рассыпное зашей в ладанку, не будет спасения, коли на роду судьба закорючину поставила. Смерть, ребятки, да жена богом суждена…
Кружит и кружит по вязкому месиву усердная лошадка. Резкими встряхами головы отгоняет наседающих комаров. Проходя сквозь дымную полосу, замедляет шаги.
Слушать дедушку Захар привык не перебивая. После рассказа стоял в задумчивости, дорисовывал картину наступления бойцов. Виделись оставленные ими сырые окопы.
Васёк сменил направление Пурги. Попив из ведра, равномерно расплескивал воду, оседающую в лошадиных наступах.
Платон рассуждал тихо:
– Нашел председатель наказание конюху: заставил водить слепую. Плевое наказание. Его твердокаменную совесть этим не прошибешь… Из жил ты вся состоишь, Пурга. Сохранился ли в тебе хоть кусок мяса? От седелки загорбок полысел. Шишки на ногах от натуги. У тебя и кровь-то, наверное, наполовину с потом… Сколько ты плетей за короткий век отведала?! Да все с правого бока бита, все с правого. Мужик наш артельный ежели с похмелья, на нужду да на бабу зол – скор на расправу.
Захар предложил другу:
– Васька, крикни Пурге: стой! Послушается тебя?
– Сто-о-ой! – Кобыла от блажного голоса вздрогнула, сильнее зашлепала по глине. – Хитрый, Захар, приучил к себе.
– По-медвежьи рявкнул и хочешь лошадь остопорить?! – упрекнул Платон. – Надо не громко, властно приказывать. Можно, внук, я попробую?
– Останавливай. Все равно пора.
Старик поднялся с травы, открякался в кулак. Лошадь поравнялась с ним. Платон вытянул по-солдатски руки по швам и, проходя вдоль траншеи, требовательно приказал не то кобыле, не то себе: «Стой!»
Слепая шевельнула правым ухом, продолжая размеренную ходьбу.
Внук улыбнулся. Васька расхохотался лешачьим смехом.
– Н-да-а! – огорченно вздохнул Платон.
Захар без труда, коротким выдохом нужного слова прекратил кружение усталой лошади.
– Откуда в тебя, Захарка, кровь цыганская подмешалась? Вырастишь, внук, в конокрады не уйди.
Завели Пургу в реку, смыли глину с ног. У воды, под береговой крутью, темнота была плотнее: совсем не различались на ярном срезе гнезда ласточек-береговушек…
Время сливало ночи и дни в глубокий темный омут. Он начинался сразу над головой лошади, уходил в жуткую, непромеренную пучину. Невозможно было примириться с неожиданным исчезновением света, появлением непроходящего мрака. Пурга ждала возвращения былой жизни, наполненной рассветами, видом травы, привычных дорог, небольшого колхозного табуна. О смене дня и ночи догадывалась по птичьему неумолку, по воле, данной для пастьбы, по пригреву встающего над урманом солнца. Петушиные крики, исчезновение росы на травах, гудение шмелей, усиленные атаки гнуса, говорок молота в колхозной кузнице – все служило для определения размытых границ времени.
Знала сейчас Пурга – наступила ночь. Из деревни доносился редкий перелай собак. Заполошно фубукнул филин. Серенький задрал голову, прислушался к слетевшему со звезд звуку. Раз, напуганный прыгнувшей под ноги жабой, жеребенок шарахнулся к матери, ударив ее костистым задом. Шумно втянув ноздрями сырой воздух, желая убедиться – нет ли поблизости зверя, – кобыла не учуяла иного запаха, кроме сладковатого, долетающего от густого смородинника и смоляного, источающего недавно охвоёнными лиственницами.
Торопливо пощипывая короткую траву, вспоминала сегодняшний день, бесконечно бегущую вязкую дорогу, прикосновение рук Захара. Малоподвижное существование за последние недели вливало в тело, особенно в ноги, свинцовую онемелость. Услышав новое для себя слово «меси», приступив к необычной работе, Пурга вскоре ощутила пользу от долгого движения по нескончаемому круговому пути. Она любила пробежки на водопой, веселый бег скачью с ночного под лихое взвизгиванье юного седока. От скорости расплывалось очертание дороги, густела масса травы по сторонам. Чуть поодаль с бодрым высвистом бежал ветер, пузырил рубашки счастливых наездников, заслуживших право влететь в деревню на крепких, отдох нувших за ночь крыльях… Слепота подрезала крылья Пурге. Не опереться на них, не взмахнуть над медовыми травами…
Ей опять захотелось ступить на удачно придуманную дорогу, будто залитую холодной осенней грязью. Месить и месить эту хватающую за копыта грязь. И когда после второй переклички петухов, слепую ввели в земной выкоп, она, не дожидаясь команды, разминая затекшие ноги, заторопилась вдоль неровных траншейных срезов.
8
Деревня Большие Броды тихо вознеслась над сплавной рекой: в яроводье она бесшабашно транжирила буйную силушку. Обрывистый берег Васюгана – в стрижиных проточинах, в неглубоких и глубоких оврагах, прорезанных водой-талицей. После многоснежных зим напористые ручьи просекали по яру конусные вымоины: срезы покрывались низкостелющимся подъярником – мать-и-мачехой, рано оживающей на солнцепёчных местах. Не успеет весна обесснежить землю – по всей панораме откоса дружно и торопливо распускаются желтые с плотными тычинками цветы. К ночи они боязливо сморщиваются, сохраняя тепло и жизнь. Поймав золотыми окулярчиками первые утренние лучи, оживают в покорном, трепетном порыве. Их дружный массовый расплод превращал яр в самотканое полотно.
За нешироким Васюганом по низинному берегу тянулся густой подростовый осинник вперемежку с кривоствольным черемушником и раскидистым боярышником. Крепкие и острые шипы боярки иногда использовали вместо патефонных иголок.
В июне зацветала обильная в этих местах черемуха и даже ветер пропитывался сладковатым запахом.
На луговом, затопляемом в большую воду пространстве, разбрелись многочисленные озерушки и петлястые ручьи. Тянулись коварно-топкие болота с окнами неизмеренных трясин, покрытых пленчатой ржавью. Оттуда с глухим бульканьем вырывались изредка большие пузыри. В этих синеватых циклопьих глазах отражалось на миг-другой нарымское небо, его пугающая высь. Пузыри лопались, осыпая брызгами прыгучих водомерок.
Топь пространных болот незаметно переходила в невысокий кочкарник. Среди него начинали проглядываться тропинки покосников, охотников и рыбаков.
Лугов, болот и тайги было вокруг Больших Бродов столько же, сколько неба над деревней. С весны до поздней осени слышался здесь неугомонный переклик уток, кукушек, гусей, косачей на токовищах, малых птах, куликов-плакальщиков, семенящих на ходульных ножках по илистым береговым отлогостям. На коньки крыш, скворечники, на близко стоящие возле деревни кедры садились глухари, взирая на бродящих коров, лежащих возле заплотов расчумазых свиней, на редких прохожих. Бессрочный призыв колхозной страды делал деревню летом почти пустой. Покосники жили в балаганах за Васюганом, заранее переправив туда на вместительных четырех-шестигребных неводниках сенокосилки, конные грабли, продукты, лошадей. В широкодонных, толстобортных лодках они стояли смирно, предвкушая сытую жизнь на обильных травах.
Таких поселений, как Большие Броды, было много на тайговой изворотливой реке. В семи лесных – на глазок – верстах стояло несколько изб староверов. Тайга в той сторонушке была такой же дремучей, как матерые кудлатые бороды мужиков, занимающихся сбором орехов, грибов, ягоды, выжигающих древесный уголь для нарымских кузниц. Не жили они без охоты и рыбалки. По избам лесных отшельников хранились иконы древнего письма, в богатых чеканных окладах, сияющих нетускнеющей позолотой. Литые массивные распятья, начищенные бронзовые подсвечники, мерцающие лампадки с кружевными сетчато-ажурными металлическими наголовниками, полупудовые церковные книги с золотым тиснением на толстой коричневой коже, с рисунчатыми, мягко защелкивающимися застежками. Личная, боящаяся мирских рук и губ посуда, утварь – все было пропитано там духом древнего обрядничества, прилипчивой веры христолюбивых старозаконников.
Приверженцы невозвратимой старины жили обособленным мирком, были молчаливо угрюмы и недоверчивы к властям. Тяжелые тайны думы делали их буреломные лица замкнутыми и отчужденными. На берегу малоподвижной Пельсы – дальней родственницы Васюгана – колхозники построили барак, баню по-черному: копоть одолела не только ее нутро. Махристая сажа покрывала снаружи мох между бревен, верхние венцы и узкую на скрипучих петлях дверь. В предбаннике валялись обтрепанные веники, клочки моха, пихтовые лапки – на них любили стоять разгоряченные паром кубатурники – так назвали колхозников-лесорубов, прореживающих второй урман.
Сначала староверы жили в деревне, воздвигнутой на яру, и она будто бы называлась Большие Бороды. Неизвестно кто умыкнул из слова букву, проредил его. В двадцатые годы бороды подались выше по Пельсе. Деревня незаметно превратилась в Большие Броды, хотя ни люди, ни скот не могли перебрести реку даже в межень.
Рубленная «в лапу» изба Дементия Басалаева стояла на самом конце левого порядка. Дальше начиналось сухое болото с приземистыми сосенками, мелколиственными березами и частым кустарником, покрытом, как вуалью, паучьими тенетами. Стволики сосен были уродливо-кривы, походили на охвоенные коленчатые валы. Ухоженное подворье под сплошной непромокаемой крышей, длинные поленницы дров с козырьками тесовых навесов, стоящие по углам заготовки для вил, граблей, лопат, высокое крашеное крыльцо – все говорило в пользу радивого хозяина. На гвоздях, деревянных штырях, зубьях от бороны висели уздечки, вожжи, обручи, связки толстых и тонких веревок: копновозных, бастричных, сетевых. Чернели мотки заготовленной дратвы. Полотна лучковых пил, стамески, ножовки, разнокалиберные центровки поблескивали от смазки. Все здесь было на своем, отведенном заранее месте. Если бы исчезла вдруг с гвоздя массивная киянка с дырочкой на ручке, то пустующий гвоздь глядел бы на вас с немым непрощающим укором. Вошедший сюда хозяин мог бы сразу узреть: чего-то недостает на полотне желтеющей сосновой стены, исчез какой-то мазок с завершенной картины, рожденной хозяйским трудом и рвением.
К тридцать седьмому году поутихли разговоры о колхозах. Артельные хозяйства стали такой же очевидностью, как всполошенный золотой звон солнца, разливающийся широко над сонными урманами. Колхозы будили землю новыми большими раскорчевками.
Басалаев попробовал пойти в откол от колхозной жизни – не вышло. Много надежд возлагал на инспекторский портфель, да недолго покормили бумаги. Стоило ли в четырнадцатом году умножать на грифельной доске трехзначные цифры, учиться письму и закону божьему, чтобы теперь конюшить, слушать председательские окрики?!
За обучение тятя платил учителю два пуда муки. Понятливый Демешка быстро овладел тайной чисел. Не просто вызубрил таблицу умножения. Он понимал силу цифрового наслоения и слития. Под кусочком мела разбухали столбцы. Эти, как на опаре поднимавшиеся величины пудов муки, головок сахара, мешков овса, литров молока приводили одиннадцатилетнего парнишонка в возбужденно-радостное состояние. Выводил в тетрадке задачу: «У купца в амбаре было сто семьдесят восемь мешков пшеницы…» Воображение рисовало вместительный купеческий амбар, горы зерна, из которого богач получит на мельнице баснословное количество пудов белой, измельченной в пыль муки. Его тятька весь исскрипелся в упреках, что тратит за учебу сына два пуда муки, а тут в задачнике их тысячи. И не только муки – листового железа, рыбы, говядины, соли, чая и пряников. Тут и всевозможные ткани, кафтаны, сапоги, телеги, бутыли вина. И виделась мальчику своя лавка, где всего вдоволь. Приходят нарядные дамы, источающие запах дорогих духов, приводят красивых дочек, пухлощеких сынков… товар расходится хорошо… торг идет бойкий… у лавочника куча ассигнаций, свой счет в банке…
«Демешка, ворон ловишь?!» – строжится учитель. Пустить в ход линейку не решается – ученик способный, отец не из бедных мужиков.
Из четырех «на выучке» мальчишек, трех нанятый учитель причисляет в разряд оболтусов. Сидят, выпучив глаза, словно и ими хотят услышать. На лицах написаны муки тугодумства и бестолковости.
На перемене Демешка незаметно от товарищей виляющей собачьей походкой приближается к молодому, узкобородому человеку, шепчет подобострастно: «Господин учитель, Гераська вам фигу показывал, когда вы на доске задачку писали». Учителю, не терпящему фискальства, хочется прочесть ябеднику нравоучение, но он ограничивается хмыканьем и коротким: «Ладно… ступай…» На следующем уроке по Гераськиному лбу и затылку дважды прошлась увесистая указка учителя.
Не вышел купец из Басалаева. Не получился инспектор по налогам, даже учетчик. Нет своей лавки с товарами, но кладовая, два сундука, комод не пусты.
Свой двор – крепость. Тут каждая щепка, отлетевшая от бревна – твоя. Хочешь сожги, хочешь выброси. Размышлял Басалаев: «Колхозы – недолгие жильцы на белом свете… покряхтит партия с ними да отступится, как от нэпа… сколько неразберихи натворили, сколько гнезд крестьянских порушили…»
В Больших Бродах комсомольская ячейка состояла из шести человек. Басалаев воспрепятствовал своим сыновьям вступать в нее, строго отчитав Никиту и Олега: «Не были в пионерах и в эту дьявольщину не пущу… лясы точить на собраниях – время сжигать попусту».
Мужикам говорил другое: «Гоню своих щенков в комсомол – упрямятся. Несговорчивые черти растут». За два дня до праздников вывешивал над крепкими воротами добрый лоскут кумача, втолковывал прохожим колхозникам: «Советская власть нам всласть. Без нее до сих пор бы нас богач по сопаткам бил».
На людях не высказывал затаенных мыслей. Был осторожен в выборе собеседника и тем для разговора. Трудно было понять и раскусить его двоедушие. Проявляя недоверие к колхозу, работая спустя рукава, конюх не забывал подвезти себе в первую очередь дров, вспахать, проборонить огород, взять «взаимообразно» тележную ось, чересседельник. Председатель колхоза однажды устыдил:
– Ты, Дементий, пользуешься колхозным не взаимообразно – взаимобезобразно. После пахоты огорода плуг почему не вернул?
– Так он у меня смазанный стоит. У тебя бы ржавел возле кузницы.
«У тебя», «у меня» обидели Василия Сергеевича.
– Знаешь, Басалаев, одни земные соки питают колхозные поля и твой огород. Ты нашему колхозному строю напересечку бежишь. Не пытайся – сомнем. Коней как содержишь?! У нас пока нет трактора, но будет. Все лошадиные силы – в нашей конюшне. Береги их. У тебя и у меня одно хозяйство. Кроме моего и твоего брюха есть еще страна, ждущая от нас зерно и мясо, молоко и овощи.
Слушает Дементий председателя вполуха. В глазах вспыхивает злорадство: «Пока трактор дождешься – дважды сгорбатишься. На трудодни что даешь? Весь хлебец трудоденный тараканья упряжка вывезет…»
Вспоминает конюх гулянку, на которой кладовщик Яков Запрудин под парами самогонки пел с хрипловатым подвывом:
- Шла корова из колхоза,
- Слезы капали на нос.
- – Отрубите хвост по горло —
- Не пойду теперь в колхоз.
«Побегут, побегут из колхозов не только коровы. Очухаются мужики, поймут, какие хомуты натянули на их глупые головы, не возрадуются… Дед Платон ватные штаны называет килогрейкой. Килу на личной пашне нажил, при колхозе сыну в наследство передаст… Надо бы о запрудинской частушке сказать кому следует…»
В сороковом году кладовщика Якова Запрудина по доносу Дементия обвинили в умышленном поджоге скирды снопов. Припомнили антиколхозные частушки. Исчез он быстро, как брошенный камень в реку. Захара – сына врага народа – исключили из комсомола. Терзалась семья Запрудиных неизвестностью о Якове. Его сына мучило страшное положение исключенного из комсомола. Разве мог тятя поджечь скирду хлеба? Он, сметающий со стола каждую крошку, знал истинную цену колоску, взращенному на раскорчеванной земле. Не было за Большими Бродами ни одной росчисти, не окропленной потом отца. Он хорошо умел расправляться на огнище с цепкими пнями. Березовая вага рвала кожу на ладонях, трещала рубаха, пропитанная солью и дымом. Мужики, завидуя игривой силе, говорили: «На тебе, Яша, и кольчуга от натуги лопнет…»
В колхоз входил без печали на сердце: артельно да брательно что не жить. Тайги кругом вволю. Под тайгой-то землица, не океан кипучий. Где топор да пила, где огонь подсобит. Вырывали сотки из лесной глуши. Слыханное ли дело – спалить хлеб, призвать в соучастники злодейства варварскую силу огня?! Есть, конечно, вина Запрудина – не усторожил свезенные снопы. Послал в охранение школьников, те убежали на берег Васюгана. Разожгли костер, пекли картошку. Председатель колхоза защищал кладовщика, называл его активистом, ярым врагом большебродских богатеев, на которых и ему, Якову Запрудину, пришлось гнуть спину, исполнять изнурительную тяготу батрачной работы по найму. Богатею чужой силы не жаль. У работников пусть хоть пупы развязываются, костолом по телу идет – ему наплевать. Падал от усталости в прокосах Яша. Еле таскал ноги по борозде. Бывало, обопрется всем телом на широкие ручки плуга, повиснет на них – и сытая кулацкая лошадь тащит измотанного трудом работника. За такие невинные проделки в зубы получал от хозяина и ужим при расчете. Вот те бы, пропитанные своим потом суслоны, Яков Запрудин в отместку мог спалить. Слишком жирной и ненавистной была рожа его работодателя. Кормил солониной. Рассчитывал – мякины подсыпал в зерно.
Говорят: хлеб на корню – не хлеб. Нет, неверно. Он становится хлебом с нетерпеливых зерен, просыпавшихся золотым дождем в волглую землю. С робкой зелени всходов. С налива колосьев. Он всегда хлеб. Даже если не попал в мешках на склад, кладовщик вместе с председателем, агрономом, колхозниками несет за него ответственность в поле, на току, независимо как расфасован он после жнитва – поснопно, посуслонно или поскирдно.
Захар, выкладывая комсомольский билет, не склонял виновато голову. Обвинение отца было недоказуемо. Сын верил в его правоту.
Их было в комсомоле шестеро. Ровно столько, сколько имело каждое звенышко медового сота. Уход Захара размыкал цепь в этом важном звене. Парня выставили на позор. Отдавая билет, Запрудин-младший дрожащим голосом сказал:
– Я сейчас чувствую себя бойцом, у которого отнимают винтовку.
Первой мыслью было пойти и вверить молодую жизнь Васюгану. Он промолчит, не выдаст тайну… Мать ли спросит реку, Варя ли – не раскроет уста. Наученные водой берега тоже будут немы…
Долго ходил по краю обрыва. Мысли плавали в туманном заволочье… Откуда-то взялся прыгучий воробышек, уселся поодаль и принялся быстро-быстро чистить клювик. Перья торчали на воробье в разные стороны. Видно, недавно дрался из-за зернышка или хлебной крошки. Вид у взъерошенной птички был бойцовский. Захар подумал: она не выпустила победы из лапок. Геройский вид терпеливой сибирской птахи, для которой любая застреха – дворец, заставил изменить течение взмученных бедами мыслей. Семья осталась без главного кормильца – отца, значит, надо жить и работать вдвойне. Надо помогать больной матери воспитывать, поднимать на ноги сестренок. Малы еще, проказницы. Поставишь их рядом, они, как ступенечки крыльцовые.
За Васюганом открывался знакомый с детства луговой простор. Чем дальше убегала равнинная земля, тем сильнее обволакивала ее синева, размывая ломаную сопредельную грань. Захар жмурился: прятал небесно-земное видение в себе. Открыв глаза, выпускал его в огромную, неохватную взором даль. Сегодня степенный Васюган, низинное левобережье, все дымчатое заречье в наплывах кустов и редкого топольника предстали как будто внове. Страдающая душа, прозревая, начинала различать оттенки природы. Захар запечатлевал в памяти ее переменчивый лик. Вода уже не могла заманить в свою беспросветную глубь. Она утратила власть над разумным сердцем.
Неслышно подошла Варя, положила руку на плечо. В этом переменчивом мире Захар был не одинок. Долго не начинали разговор. Смотрели на блики отдаленных озер, на стайки перелетающих уток. В чьем-то дворе заливисто горланил петух, долго и чисто выводя последнее распевное колено.
– В деревне никто кроме конюха не верит во вредительство твоего отца. Верно говорят: посей семя лжи, не жди ржи. Беду пожнешь. Какой черт послал нам в деревню басалаевскую семейку? Ты не отчаивайся – кривда без правды не живет. Когда-нибудь вернут билет, извинятся…
Долго говорили о колхозе, о будущем деревни.
По «делу» Якова Запрудина было проведено скоротечное следствие. Подтвердил: частушки, действительно, пел о плачущей корове, хватившей колхозной житухи. Ну и что?! Люди и то ревели, вступая в колхоз. Как вступили да принялись выколачивать трудодни, пахать на коровах, изматывать на работах быков и лошадей, – животные взвыли. Жадные до земли большебродские мужики сильно потеснили тайгу, раскорчевали много в надежде получить трактор. Страна пока не могла обеспечить живой сталью тысячи недавно рожденных колхозов… Можно ли за какие-то частушки лишать свободы?!
9
Когда арестованный не явился в деревню спустя месяц, Басалаев потер руки и злорадно прошептал: «Зацепило». Да, крюк-донос сработал на диво бессрывно. Скоро радость содеянного улетучилась. Всплыла тревога: рано или поздно все будет узнано. Не посвященная в тайну жена нашла перемену в облике мужа. Увидев на лбу, возле глаз червячки морщин, заметив на лице крупные бледно-бескровные пятна, спросила:
– Дементий, не болезнь ли сухотка прицепилась к тебе?
Знала бы Августина, какая окаянная сухотка опаляла его сердце. В голове не прекращалась сутолочь пугливых мыслей, вызывая тупую боль и нервозность. Пытался отделаться от них разговорами с женой, сыновьями, брался за домашние дела, но какие-то живучие, плодливые пиявки расползались по мозговым извилинам, отравляли существование.
Ловил тяжелые укорные взгляды колхозников. Постоянный неотступный конвой сопровождал конюха всюду – на улице, у конюховки, в магазине, на артельной сходке. Мерещилось, что и кони знают о ядовитой наговорщине, о страшной пропасти, через которую перешагнул их присмотрщик.
Супротив бурного течения мыслей выставлял шаткий частокол оправдательных доводов: поделом тебе, Запрудин… этак каждый будет против колхозного строя частушки распевать… погостюй на тюремных перинах, там найдется время подумать о спаленном хлебе… Басалаев так вжился в роль «очевидного свидетеля» поджога, что начинал верить вымыслу.
Осень сорокового года долго не переходила в зиму. Зайцы успели сменить наряд, пугливо хоронились за коряжником, зарывались в омертвелую листву. Выгнанные на чистину, опрометью носились от собак по опасному чернотропью. Конюх со старшим сыном Никитой шли с ружьями мимопольной дорогой. Она огибала овсянище и густые березняки. Захар возвращался с удачной охоты: связанный за лапы заяц покачивался возле бедра.
– Не нашего ли косого подбил? – ухмыльно спросил Дементий, не уступая дороги, покрытой палым листом.
– Походи за своим. Может, выследишь…