Всегда, всегда? (сборник) Рубина Дина

В воображении моем возникали картины одна страшней другой, в горле колотилось растерзанное паническим страхом сердце. Я обегал и все соседние дворы. Когда же, отупев от ужаса, вернулся к нашему подъезду, чтобы звонить своим ребятам и поднять на ноги всех, я вдруг в темноте увидел Маргариту.

Она сидела в песочнице под грибком и приветственно размахивала своим зеленым грузовиком.

– Здорово я спряталась от тебя? – похвасталась она, подбегая. – Как ты громко кричал, Саша, как медведь в цирке!

Я молча опустился на корточки, обнял Маргариту ватными руками и прижался лицом к ее пузу, где на сарафане был пришит карман с вислоухим зайцем.

Маргарита тоже обняла меня, больно ударив по уху грузовиком.

– Ты мой любимый мужчина… – сказала она нежно и покровительственно. – У меня к тебе два вопроса, Саша: что такое «позвоночник» и что такое «дружба навеки»?..

* * *

Я сидел в кабинете и собирался писать рапорт об увольнении на имя начальника управления, а Гришка ходил из угла в угол, похлопывая ладонью по столам и перешагивая через блеклые солнечные полосы на полу.

– Я тебя понимаю, – говорил Гришка. – Самому до смерти надоело, ей-богу. Хочется пожить нормальной жизнью, иметь нормальных знакомых. Вчера иду из магазина, а возле пивнушки какая-то бабенция, видно из бывших подследственных, орет мне: «Начальничек, хорошенький, что не здороваешься?»

C самого утра я собирался написать наконец этот рапорт. Трех минут на него хватило бы, честное слово. Но я медлил. С утра готовился сесть за стол, взять ручку, упереться в этот бесстрастный листок бумаги и вывести на нем: «Довожу до вашего сведения…» – ну и так далее. Три минуты, не больше. Потом отдать рапорт майору Вахидову, закончить дела и… И что же?

– Кроме всего прочего, ловишь себя на том, что постоянно ворочаешь в голове обстоятельства очередного «дела», – слышал я голос Григория. – Вчера вырвался с Лизой в театр, первый раз в этом году. Гале набрехал, что дополнительное дежурство. Ваньку определили к соседке. Чем не жизнь? Сиди, наслаждайся искусством! А я смотрю, как на сцене героиня в любви объясняется, и думаю: «Ведь Зафар врет, что не знает Куцего». Помнишь, в деле с ограблением главного инженера текстильной фабрики? «Куцый, – думаю, – не такой дурак, чтобы на встречу с Зафаром наобум идти…» Наклоняюсь к Лизе и шепотом говорю: «Лиза, а ведь Зафар знает Куцего», а она, не отводя глаз от сцены, тоже шепотом отвечает: «Провались ты вместе со своим Куцым. Дай хоть на один вечер забыть, что и я воровка».

C утра я положил на стол этот чистый белый листок. И сразу убежал от него, на допрос гражданки Баздаровой, учинившей дебош в доме свекра. В течение дня было еще несколько совершенно неотложных дел, и каждый раз, возвращаясь, я натыкался на неумолимый листок на своем столе. И вот рабочий день закончен… Три минуты, ей-богу, это даже смешно! Я взрослый человек, я обещал дома. Баба плакала, дед неожиданно оказался таким старым… Пора пожалеть их, в самом деле!

– Может, все-таки передумаешь, хрыч? – спросил Григорий.

Я поднял на него глаза.

Оттого, что я сидел, а Гриша стоял, он показался мне еще выше – огромный, с атлетической грудью, которую красиво облегал синий свитер. Солнце из окна мягко освещало левую сторону его лица, широкую бровь, темный глаз и великолепный ржаной ус, спускающийся почти до скульптурного подбородка.

– Гришка, – спросил я, – в тебе есть метр девяносто?

– Обижаешь, – сказал он, – девяносто два. Так, может, останешься? Ты ведь умный, хрыч, наблюдательный, из тебя через пару лет…

– Нет, Гришка, – сказал я, – слово дал. Понимаешь?

Мы еще постояли с ним у окна, глядя, как Люся собирает костер из листьев и сора. Гришка открыл форточку и крикнул: «Люся! Сейчас пожарную охрану вызову!»

Люся разогнулась, подняла голову и знаком показала, чтобы мы бросили сигаретку. Гриша достал из портфеля пачку «BT» и бросил ее через форточку, к ногам Люси. Та подняла пачку, изумленно покачала головой и послала Гришке воздушный поцелуй – смешная, в старом мужнином пиджаке и стоптанных белых туфлях…

– Ты домой? – спросил я.

– Нет. Дежурю, – ответил Гришка. – А ты так и не пришел ко мне. Галя пирог с капустой пекла. И Аленка ждала тебя, невеста твоя. Ей в пятницу четыре стукнуло.

Я взглянул на него и подумал – что ж я с ним делаю? С ним, с Галей? Почему укрываюсь от них? Почему боюсь их лиц, их глаз? Себя потревожить жалко? И сказал:

– Прости, Григорий. Я обязательно приду, с Маргаритой. В эту субботу, хорошо? Только не надо с капустой. Я с картошкой люблю.

– Да не переживай так, – сказал он и обнял меня за плечо. – Прямо лица на тебе нет. Ты еще всеми нами командовать будешь. У тебя же не башка, а чистое золото.

Я махнул рукой и пошел к дверям.

– А рапорт? – спросил Григорий. – Так и не написал?

Я вернулся, взял листок со стола, смял и бросил в корзину, чтоб он не мозолил глаза.

– Завтра напишу, – твердо сказал я. – Что я – не успею?

– Успеешь, конечно, – сказал Григорий и почему-то хитро рассмеялся.

Я хлопнул дверью и пошел по коридору. И слышал, как Григорий все еще смеется в кабинете.

* * *

…Наверное, не нужно было идти сегодня к Наде, но я пошел. Одно к одному, день сегодня такой выдался. Я поднялся на четвертый этаж и позвонил в квартиру тридцать восемь. Открыл мне довольно несвежий парень, в мятой голубой майке и таких же мятых брюках. Судя по всему, он был уже прилично «поддатый».

«Это не мое дело, – сказал я себе. – Все. Я почти свободен. Я не следователь, я нормальный гражданин. Мне нет дела до того, сколько сомнительных элементов проживает в нашем районе».

– Здравствуйте, позовите, пожалуйста, Надю, – попросил я.

– А ты кто есть? – спросил он.

– Володька! Закрой дверь, сквозит! – крикнул из комнаты мужской голос.

– Надю позовите, пожалуйста.

– А Надька здесь больше не живет, – почему-то злорадно сказал он. – Квартиру получила.

– По какому адресу? – спросил я. – Адрес скажите, пожалуйста!

– Нет адреса, – с удовольствием проговорил он. – Не оставила, ясно? Не хочет с родней знаться, ясно тебе? Вот и дуй отсюда, пока уши торчком.

Я повернулся и стал спускаться вниз. «Ладно, – подумал я, – Надю я найду и так. Все остальное – не мое дело».

Парень в голубой майке стоял в дверях и с видимым удовольствием смотрел мне вслед.

– Володька, кто там еще? – крикнули из квартиры. – Закрой дверь, сквозит!

– Надькин мужик какой-то… – громко ответил Володька. – Смотреть не на что… А та, голубица, тоже, строила из себя… – и он так же громко сказал о Наде слово, к которому я до сих пор не могу привыкнуть.

Это слово гулким веселым эхом покатилось по подъезду.

Тогда я повернулся и побежал вверх, к нему. Мне показалось, что я бегу слишком долго, слишком медленно, как во сне или в воде, а он почему-то так и стоял в дверях и смотрел на меня с любопытством. Может быть, он думал, что я возвращаюсь узнать – не сильно ли сквозит на папашу Булдыка? Во всяком случае, он почему-то не сопротивлялся, когда я схватил его за обе лямки голубой майки, выволок на площадку и стал колотить о лестничные перила. От неожиданности он просто потерял ориентир и только впустую махал руками, ища опоры. Я успел прилично отделать его морду о перила, когда из квартиры выскочил папа Булдык, одной рукой схватил сына за ту же многострадальную майку и впихнул в квартиру, а меня сильно пнул в спину, так что я слетел вниз на целый пролет и дальше уже мчал на своих двоих, не оглядываясь.

Мне было весело. Все-таки здорово я отделал Володьку, хотя, конечно, нельзя забывать, что он был пьян и, значит, это несколько снижает торжество по поводу победы.

Я шел домой и думал, почему у меня так нелепо складываются отношения с будущими родственниками… Что Маргаритин отец Толя-рыжий, что эти голубки…

Куда я все лезу и что хочу доказать? Что я страстно хочу изменить в этих людях? И почему думаю, что я, именно я, имею право заставить их поступать так, а не иначе? Ведь я всего лишь один из них… Дурак, думал я, ты ж сам себя убеждал, что отныне свободен, что тебе нет дела… Значит, все-таки не свободен? Значит, есть, черт возьми, дело?

– Все! – сказал я бабе в коридоре. – Завтра напишу рапорт. Вы довольны? Вы счастливы наконец? Теперь мне все равно. Устраивайте меня. Пристраивайте меня. В метро. В «Торгпиво». В городскую ассоциацию ассенизаторов! В хорошую семью!

– Тихо, – сказала баба. – Деду делают укол. Валентина Дмитриевна прислала к нам очаровательную девочку, Надюшу. Пойди познакомься и веди себя как человек. Впрочем, разве тебе кто-нибудь понравится! Скажешь – книг мало читала и на одной ножке плохо вертится… Что ты уставился на меня?

Я расстегнул деревянными пальцами пуговицу на рубашке у ворота и сказал бабе:

– Только не вздумай совать ей свои злосчастные деньги. Это моя будущая жена…

* * *

Утром меня разбудил телефонный звонок. Я судорожно выхватил из-под подушки ручные часы. Четверть седьмого. Вчера я вернулся поздно, потому что провожал Надю и мы долго сидели на раскладушке в ее новой, совершенно пустой квартире, а под другую раскладушку спрятался Надин сын Митька. Он стеснялся меня и не хотел вылезать.

Телефон все звонил, и я снял трубку. И не сразу узнал Сережу Темкина.

– Саша, – сказал он странным голосом, – хорошо, что застал тебя…

– А, привет работникам следственного отдела! – стараясь, чтобы получилось бодро, воскликнул я. – А я вам нынче волк свинье не товарищ, сыскные вы крысы! Копошитесь, братцы, а я вольный орел! Сокол! Ястреб! Беркут!

– Саша, Григория убили… – тихо сказал он.

И не ожидая моего голоса в трубке, словно понимая, что я не смогу ни выдохнуть, ни выдавить из горла слова, добавил:

– Приезжай, надо помочь.

* * *

Мы шли по коридору, по которому каждый день ходили с Гришей, и Сергей рассказывал:

– Рутинный вызов. Хулиганство. Пьяный муж дебоширил… Молодой мужик, жена, ребенок… Поехали Григорий с Ядгаром.

– Подожди, – сказал я, – пьяный муж дебоширил. Какой адрес?

– Ну, я не помню, старик.

– Подожди! – я остановился, сердце у меня колотилось. – Улица Космонавтов, дом семь, квартира… квартира, кажется, четырнадцать?

– Ну, кажется…

– Дом такой старый, трехэтажный?..

– Да… – Он смотрел на меня удивленно, не понимая.

– Мужик этот – слесарь?

– Ну, в том-то и дело, старик! Черт знает, как эта отвертка у него в лапах оказалась. Саша, ты что?

Я привалился к стене, не мог дышать. Вздохи получались, а выдохи – нет.

– Сережа, это из-за меня Григория убили…

– Ты что? – крикнул Сергей.

А я не слышал ничего. Я его по губам понимал. В голове моей гулким прибоем шумела кровь.

– Подонка этого не забрал… Пожалел жену… Она умоляла…

– Брось, старик, ты это брось, ты что… – повторял Сергей и все тряс меня за плечо. – Мало ли кого мы берем или не берем? А сколько их сам Гришка не брал? А я сегодня ночью одного алкаша дочери оставил, она в ногах валялась…

Он тряс меня за плечи яростно и жестко, и эта тряска, честное слово, помогала мне дышать. Думаю, если бы Сережа ударил меня, мне бы очень полегчало, я бы выдохнул наконец из горла этот обжигающий ком ужаса и боли.

Но он отпустил мое плечо и проговорил с тоской:

– Ты мне лучше скажи, как к Лизе идти? Ведь она еще не знает…

Как я к Лизе пойду, а?.. Что Лизе скажу…

* * *

На крыльце стояла Люся – нарядная, причесанная, торжественная. В седой комсомольской стрижке сидел на затылке гребешок. Казалось, ради такого дня она даже чуть распрямилась.

– Саша, угощайся, – сказала она сурово и протянула мне пачку «BT», ту самую, Гришину.

Я взял из пачки сигарету, и мы закурили.

– Вот так, Саша, вот так… Хороним Григория… – с таким же суровым достоинством продолжала она. – Эх, Гриша, Гриша, молодой ты, красивый, – чего не жить?

Наверное, так надо, наверное, так принято у людей, чтоб и смерть обсудить толково, спокойно, с достоинством. Поговорить надо степенно, постичь все это… Но я не мог говорить, я пробормотал что-то и поднялся в актовый зал, где лежал Григорий. В дверях столкнулся с Сережей и Ядгаром. Видно было по повязкам, что их сменили у гроба.

– Иди, – сказал Сергей, – там Галя с дочкой. Поговори, успокой, ты же ее хорошо знаешь.

– А Лиза? – спросил я. – Что Лиза?

– Лизу увели, – сказал Ядгар, – неудобно, понимаешь… Стоит законная жена, понимаешь, дочка… А тут Лиза кричит…

Появился Гена Рыбник, встрял между нами и сказал убежденно:

– Жизнь человеческая – комедия…

Я отвернулся, чтобы не видеть его, и вошел в зал. Григорий лежал на столе, и в зале пахло свежеструганым деревом. Лицо у него было бледным и утомленным. Казалось, Григорий сейчас вздохнет и буркнет сквозь сон: «Дайте поспать, хрычи, тяжелое было дежурство…»

И Галя была такая же бледная, исплаканная, разве что стояла с открытыми глазами. За руку ее цеплялась Аленка.

Мы обнялись, Галя заплакала горько и сказала:

– Саша, прошу тебя, уведи куда-нибудь ребенка. С тобой она пойдет.

Я поднял Аленку на руки, обнял ее покрепче и быстро вышел из зала. Мы спустились во двор, обошли гаражи, и на заднем дворе, где росли два старых платана, я опустил Аленку на землю и присел рядом с ней на корточки.

– Смотри, Елена Григорьевна, – сказал я ей, – видишь, это осень, видишь, листья падают.

– А почему падают? – спросила она.

– Они прожили целое лето, а теперь умирают. Но весной они появятся снова. И так будет каждый год.

– Всегда-всегда? – спросила она, доверчиво глядя на меня глазами Григория.

– Всегда-всегда, – твердо ответил я…

* * *

…Мы несли Григория под голубым, глубоким, голубиным небом, долго несли Григория, медленно, целых три квартала. Потом расселись по машинам, по автобусам и поехали на кладбище – хоронить.

* * *

…Я бесшумно открыл дверь и сказал бабе, которая дожидалась меня в прихожей:

– Потом. Завтра…

– Все? – только спросила она.

– Все, – ответил я и зашел в нашу с Маргаритой «детскую».

– Не зажигай свет, – попросила баба тихо, – Маргаритка засыпает.

Я раздевался в темноте молча, бесшумно, отупело. Маргарита еще не заснула и бормотала что-то, рассказывала самой себе сказку.

Я стянул через голову свитер и вдруг прислушался к ее бормотанию:

– …и он сказал громовым голосом: «Раз так, то я нашлю на тебя оглохлую тишину, и ты захочешь слово сказать, да не сумеешь…»

Я вдруг больно поперхнулся сухим колючим всхлипом, рванувшим грудь. Схватил свитер, скомкал его и ткнулся в него лицом, чтобы Маргарита не слышала, как я плачу – впервые за сегодняшний страшный день.

Я плакал и не мог остановиться. Плакал и ничего не мог с собой поделать. Я молча трясся и давился в скомканный свитер, и в ушах моих звучал эхом смех Григория в кабинете, тот хитрый непонятный смех. Что ты хотел сказать этим дурацким смешком, Гришка? Что ты понимал обо мне такое, чего сам я не понимал?

Маргарита засыпала и бормотала все глуше, тише, утопая в детском безмятежном сне:

– …И будет везде кругом высоченная тишина… выше травы, выше домов, выше деревьев… И над ней только птица будет летать.

Я поднялся, не вытирая слез, распахнул дверь и сказал бабе негромко и твердо:

– Заведи будильник, пожалуйста. Мне завтра как обычно…

1983

Двойная фамилия

А в чем, собственно, дело, сказал я ему, чем тебя смущает моя двойная фамилия?

В конце концов, твою я взял, вот она, красуется в паспорте, вполне благозвучная, – Воздвиженский. Хоть поклоны бей. А? Я говорю – хорошая, звучная, церковнославянская…

Ты смотри на дорогу, сказал я ему, а то мы в дерево врежемся…

Да, мамина не такая звучная, но, понимаешь, меня все-таки мать воспитывала. Да если хочешь знать, сказал я ему, я б и фамилию Виктора себе присобачил, только боюсь, что на строчке не поместится. И потом, тройную уже вряд ли кто запомнит. Особенно в армии, представляешь, как меня из строя вызывать или на гауптвахту сажать? Так что не переживай, сказал я ему, вполне прилично: Крюков-Воздвиженский.

Не дуйся, что тебе – тесно? Неуютно?.. Почему – глупо? А Голенищев-Кутузов, сказал я ему сразу, а Лебедев-Кумач, а Борисов-Мусатов, а Римский-Корсаков? А Семенов-Тян-Шанский, а Мусин-Пушкин? Ну?

Да, я начитался, сказал я ему. Есть такая слабость. Вот именно, не порок. И даже, как принято считать, – достоинство…

…Ну конечно, изменился, сказал я ему, мы ж три года не виделись. Я ж расту, па, сказал я ему, я в принципе живу дальше…

И пусть тебя моя двойная фамилия не тревожит. На Западе, знаешь, почти у каждого человека двойное или даже тройное имя. Почему это тебе плевать на Запад, поинтересовался я, плевать никуда и ни в кого не следует, па, это некрасиво. А то плюнешь, сказал я ему, и попадешь ненароком в Эриха Марию Ремарка, или в Федерико Гарсиа Лорку, или в Габриэля Гарсиа Маркеса. Будет неловко… Запад люблю? Конечно, люблю, па, я все люблю: и Запад, и Восток, и Юг, и Север.

Я не дер-зю, сказал я ему, я поле-мизи-рую. И потом, у меня ж переходный возраст еще не кончился, так что не расстраивайся.

Да ты смотри на дорогу, сказал я ему, мы же о столб шмякнемся!

…Ой, не спрашивай, не береди открытую рану. Еле переполз. По алгебре трояк, по физике – переэкзаменовка. Мать надеется, что за лето ты со мной подзанимаешься. Думаю, это был решающий момент в пользу моей поездки к тебе. Ты же знаешь, сказал я ему, она всегда косо смотрела на эти поездки.

По химии тоже трояк, но более жизнеспособный…

Знаешь, сказал я ему, сам удивляюсь, в кого я такой тупой? Все-таки мать – конструктор, баба толковая, ты у меня вообще: не кот начихал, изобретатель с медалями, три кило патентов. А я как увижу эти ряды формул, так мне тошно становится, вот здесь, под ложечкой. Упрусь взглядом в цифры и ничего не хочу понимать. Организм протестует. Ну почему я должен ползти к этому дурацкому аттестату, почему?!

По сути дела, сказал я ему, происходит многолетнее насилие над человеческой личностью… Как – над чьей? Над моей, конечно! Чего ты смеешься? Это очень серьезно. У меня надорванная психика.

Ну, по литературе, по истории пятерки, конечно, сказал я ему, а что толку? Недавно доклад сделал, историчка просила: «Отражение истории Российского государства в полотнах русских художников». Да, ничего вроде получилось. Бегло, конечно, очень общо, сказал я ему, разве можно такую тему за полтора часа охватить… Репродукции Виктор дал, это ж его хлеб, у нас тьма альбомов дома.

Устроили, конечно, из этого мероприятие, согнали три девятых класса, историчка сидела на задней парте и тихо млела – ей же это засчитывается за внеклассную работу. А вообще, па, все это чепуха, сказал я ему…

Ни за что! Делать из этого профессию? Быть, как Виктор, каким-нибудь искусствоведом или литературоведом? Да ты что, па, ты меня не уважаешь, сказал я ему. Всю жизнь насиловать искусство только потому, что у меня неплохо подвешен язык и я прилично разбираюсь в живописи?.. Нет уж, спасибо. Существовать в искусстве достойно можно, только создавая что-то свое. А понимание – это всего лишь неплохие мозги, разве можно понимание искусства делать профессией? И потом, я как услышу это слово – искусствовед, мне смешно становится. Представляю себе этакого типа, который искусством ведает, вроде завхоза со связкой ключей. Нет и нет!

А талантов, сказал я ему, никаких за мною не водится, увы…

А никем не хочу… Нет, правда, никем не хочу быть. Ну, ты меня серьезно спрашиваешь, а я серьезно отвечаю.

Нет, ты не так понял. Не в смысле плевать в потолок. Не хочу всю жизнь быть к чему-то привязанным: к месту работы, к такой-то квартире по такому-то адресу, к такой-то женщине, записанной в моем паспорте. Это, по сути дела, крепостное право… Как представляю? А вот как, сказал я ему: я – свободен, совсем, передвигаюсь куда хочу, когда хочу и как хочу, зарабатываю необходимый минимум на хлеб, картошку и книги как получится – где вагон разгружу, где на прополку овощей наймусь… У нас такая личность называется «бич» и преследуется законом, а вот во Франции очень принято, например, наняться на сезон в Голландию – тюльпаны сажать.

Ну что ты заладил, па, сказал я ему, «Смотришь на Запад!». Я кругом смотрю, не только на Запад. Я смотрю вокруг себя, сказал я ему, а не только в указанном направлении, хотя мне с детства направление пытались указывать все кому не лень. Родители – еще туда-сюда, куда их денешь, сказал я ему, но вот тебя хватают за шиворот, суют в общий вагон, и всех в одном направлении: сначала октябрятская звездочка, потом дружный коллектив класса, потом комсомольская ячейка института, и так до конца жизни. Ой-ой-ой, испугал: единоличник! Надеюсь, сказал я ему. Надеюсь, что я – единоличник. Все, что сделано в искусстве и науке, сделано единоличниками.

Ну ладно, сказал я ему, не пугайся. У тебя, па, вид такой обескураженный. Думаешь, наверное, что я попал в лапы наших врагов. Мало ли чего я болтаю, сказал я ему, возраст такой, переходный, и три года мы не виделись. Ты меня здесь за лето обстругаешь и отполируешь до зеркального блеска. Смотри на дорогу… Грузила новые купил? Молоток… Помнишь на Голубых озерах цаплю, похожую на твоего Кирилл Саныча! Ох, умора! Па, а правда, у меня совсем уже бас установился? Почему это – баритон? Бас, бас, сказал я ему, натуральный бас. Нас с Виктором почему-то путают по телефону, говорят – голоса похожи. По-моему, совсем не похожи… При чем тут Виктор?

Дома как? Нормально дома… Мама? Ну ты же знаешь, сказал я ему, мама всегда больна…

* * *

…В самом деле, и чего я привязался к нему с этой двойной фамилией? Просто в тот момент, когда он с гордостью продемонстрировал новенький, словно отутюженный паспорт с этой самой фамилией-поездом, меня вдруг как обухом: он все знает!

Боже мой, как я его ждал! Как я выцарапывал его оттуда в это лето телефонными звонками, письмами, телеграммами. Я отправил на дорогу всю премию, хотя на билет хватило бы ее пятой части. До вчерашнего дня я так и не был уверен, что они отпустят его. Ведь изобретали же они причины все эти три года.

Ничего, ничего, я просто перенервничал. Все в порядке, шеф, все в полном порядке. Досадный срыв – не спал две ночи, с утра гонял на рынок за фруктами, драил свою берлогу и все время думал: теперь он взрослый парень, взрослый. Мы же три года не виделись. Он с такой щенячьей гордостью показал мне паспорт со своей двойной фамилией, черт бы меня подрал. И я вдруг глупо прицепился к нему, дурак, жалкий старый дурак!

Да, я растерялся. Хотя при чем тут двойная фамилия? Вот при чем: запахло жареным. Столько лет я частенько в мыслях жалел Виктора, да, мне в голову не приходило жалеть себя. Я так и думал этими словами: «бедняга Виктор», думал я. А тут, когда в самую точку было бы пожалеть Виктора именно сейчас, я испугался. Я понял впервые, что чувствуешь, когда тебя прошибает холодный пот.

…Ну что ж, наивно думать, что мальчик проживет всю жизнь, так и не узнав правды. Это несправедливо по отношению к нему. Когда-нибудь придется все рассказать, расставить по местам каждого из нас, разъяснить эту дикую ситуацию, разобрать по камешкам крепость лжи, возведенную для его спокойствия. И что говорить при этом? Доведись мне – что бы я сказал ему?

Видишь ли, мужик, мы лгали во имя тебя, сказал бы я ему. Ради тебя трое взрослых людей поддерживают доброжелательные отношения по телефону, договариваются о разных бытовых мелочах, обсуждают твой характер и планы на будущее, – трое взрослых, которым давно хочется забыть друг о друге…

Видишь ли, мужик, сказал бы я ему, начинать-то надо не с тебя, а с того, что восемь лет тебя не было и с каждым годом таяла надежда, что когда-нибудь ты появишься. Мама всегда была больным человеком – почки, гипертония, то-се, а главное, органы, которые предназначены для этого дела, ну, ты взрослый парень, сам понимаешь… Восемь лет…

Да, сказал бы я ему, это верно, мы неважно жили с твоей мамой. Не сразу, конечно, но наша тающая надежда теплилась, как чахоточная девочка в семье. Знаешь, это подтачивает отношения мужчины и женщины. Нет, конечно, есть семьи, прекрасно существующие без детей, но здесь другой случай.

Словом, когда надежда на твое появление совсем зачахла, тут ты и забрезжил. В один прекрасный для меня день. Врачи уверяли, что наш случай один на тысячи. И тогда я подумал: мой ребенок должен быть чертовски везучим, если ему удалось возникнуть и выжить тогда, когда это не удается тысяче других. Мой ребенок будет счастливчиком, думал я, ведь ему уже повезло. И я стал ждать тебя. Я неистово ждал тебя, мужик, сказал бы я ему, для меня уже тогда ты был не смутным зреющим комочком, а конкретным человеком, личностью, уже совершившей поступок тем, что крохотной клеточкой уцепился за жизнь на краю небытия и выжил.

Знаешь, мужик, сказал бы я ему, вот тогда все изменилось у нас. Твоя мать стала вдруг очень нежна со мной. Ее обычная раздражительность растворилась в нашем общем ожидании тебя. Ну что ж, говорил я себе, значит, это правда, что женщина становится мягче и трепетнее в этот период. Ты уже взрослый парень, мужик, сказал бы я ему, бойся внезапной женской нежности. Это нежность подползающего удава, заранее жалеющего свою жертву.

У меня нет ненависти к твоей матери, мужик, сказал бы я ему. Просто у нас с ней свои счеты, и не твоего ума это дело.

Да, это правда, что я не забыл и не простил ей никогда, но – не предательства, нет – все мы слабые люди, сынок, и всякое может случиться с человеком; я не простил ей этой обдуманной нежности. И в дальнейшем я не прощал этого всем женщинам, которых встречал на своей дороге. Поэтому я один, мужик, сказал бы я ему…

* * *

…Мама? Ну, ты же знаешь – мама всегда больна, поэтому проживет дольше нас всех. Почему груб? Я не груб, сказал я ему, а критичен. Мать я люблю, она меня вырастила, просто объективно оцениваю действительность. Вот кто правда сдал в последнее время – это Виктор. Кажется, я писал тебе, что полгода назад его трахнул небольшой инфаркт? Словечко? Да брось ты, па, сказал я ему, это не хамство, я прост и суров. Ты просил рассказать, как дома, я рассказываю.

Так вот, Виктор… После этого инфаркта он постарел, как будто разом от всего устал. Он вполне приличный дядька, ты же знаешь, мы с ним всегда ладили, а в последнее время он стал угрюмый, вспыльчивый, пару раз даже стычки у нас были… Ну и что? Больной не больной, это не повод орать.

Что на днях было, к примеру: сидели мы на кухне, завтракали. Я, не помню уже по какому поводу, говорю матери, мол, что за имя вы с отцом мне выбрали – Филипп! Дура классная уже раза два острила, что мой аттестат будет филькиной грамотой. Не могли назвать каким-нибудь нормальным Сашей или Димой?

А мать мне на это, довольно мирно, между прочим, говорит: зато, мол, этих Саш и Дим в каждом классе по пять штук, а ты такой один на всю школу… Ой, па, ей-богу, смотри ты на дорогу, сказал я ему, что ты каждую минуту на меня вытаращиваешься!

Так вот… А я тут и говорю ей: тогда надо было назвать меня Остеохондроз, я был бы один такой на весь земной шар. Нормально схохмил? Вот. Был бы, говорю, Остеохондроз Георгиевич Крюков-Воздвиженский… Дело в том, что, понимаешь, мать разыскала у себя новую болячку, этакую милягу – остеохондроз. Целыми днями только и слышишь: остеохондроз там, остеохондроз здесь. Он прямо как член семьи у нас поселился. Ну ты же знаешь, когда мать увлекается какой-нибудь новой болезнью, она делает это вдохновенно и с большой душевной отдачей.

Нет, ты не подумай, сказал я ему, мать я вообще-то жалею, но больше всех ее жалеет она сама. Ой, ну ладно, дай дорасскажу, потом насчет сострадания выдашь.

Только я пошутил про этот самый остеохондроз, Виктор вдруг ни с того ни с сего ка-ак шарахнет кулаком по столу и давай нести всякую ахинею: тра-та-та благодарность, ну ни к селу ни к городу, а главное, совсем не из своей оперы. Какой-то воспитательный момент из плохой телевизионной киношки. Я даже оторопел. Там и такие словеса, между прочим, мелькали, про поим-кормим-одеваем. Ну разве не гадость, па? Тем более что ты очень прилично на меня посылаешь. Я возмутился и демонстративно свой бутерброд надкушенный ему предоставил прямо под нос… Между прочим, так и уехал, не помирившись. Виктор, надо сказать, переживал и в последний день даже подлизывался слегка, хотел наладить отношения. Но я – фиг вам, я человек суровый.

Не морочь мне голову, па, почему я должен спускать несправедливость только потому, что человек себе инфаркт нагулял? Да нет, «нагулял» – это, конечно, опечатка, сказал я ему. Куда Виктору гулять при его брюшке и лысине, кому он нужен! Вот ты у меня молоток, сказал я ему, подтянутый такой, сухопарый американец. Грива седая, суровые морщины лоб бороздят. Смотрю на тебя, и мне льстит мой портрет в ста… в зрелом возрасте, я хотел сказать… Кстати, как у тебя в личном, па, без новостей?.. Ну, извини, извини, сказал я ему, главное – смотри на дорогу, мне еще жить да жить…

* * *

…Поэтому я один, мужик…

Впрочем, одну женщину неизменно вспоминаю с почтительной нежностью незнакомца.

Я даже имени ее не знал. Вообще я ничего не знал о ней. Только видел. Ночью, когда она включала лампу, чтобы покормить своего ребенка.

Ты, конечно, не помнишь нашей старой квартиры. Тесная такая двухкомнатная квартирка, какие строили лет тридцать назад. И дома строили кучно, чуть ли не впритык один к другому. Наши окна и окно этой женщины просто гляделись друг в друга.

Это было время, когда я отсчитывал дни до твоего рождения. Ты же знаешь, я люблю работать по ночам. Кофе покрепче, пачка сигарет, чертежная доска и тетрадь с расчетами – да, бывают вечера, когда за работой я чувствую себя счастливым. А в те месяцы, мужик, мне удавалось все необычайно, минутами я верил, что в своем деле способен на нечто выдающееся…

Так вот, около двенадцати тихим светом озарялось окно в доме напротив. В освещенном, без занавесок, прямоугольнике окна простоволосая женщина в сорочке двигалась по комнате медленно и сонно, как рыба в аквариуме.

Иногда, накормив ребенка, сразу укладывала его в коляску и гасила свет. А бывало, подолгу укачивала его, лунатически слоняясь по комнате. Никого другого никогда в этом окне я не видел. Женщина всегда была одна. Она и ребенок.

Сначала мне казалось странным, как при такой скученности домов она не догадалась повесить занавески, ведь вся комната с унылой железной кроватью и детской коляской просматривалась от стены до стены. Потом я понял: ей было не до того. Когда каждую ночь тебя будит голодный плач ребенка, и ты с усилием отрываешь от подушки тяжелую голову, и собственное тело кажется ватным и свинцовым одновременно, и это изо дня в день, вернее, из ночи в ночь много месяцев, – тогда, конечно, тебе абсолютно до лампочки, что там видят из окон соседи, а если и видят, то пусть катятся ко всем лешим.

Я понял это пару месяцев спустя, когда родился ты и наши окна стали зажигаться почти одновременно – на перекличку Великого Братства Кормящих. Только у меня не было такого преимущества, как благодатная грудь, полная молока. Поэтому, натыкаясь на косяки и поскуливая от усталости, я сначала тащился на кухню разогревать бутылочку.

Но все это было потом, сказал бы я ему, потом, после того звонка.

День, когда ты родился, когда я наконец дождался тебя… Ладно, не будем об этом, не стоит распускать слюни, мужик, а без слюней я здесь не обойдусь, сказал бы я ему. Видишь ли, мне исполнилось в тот год сорок лет. Когда мужчине стукнет сорок, это, как ты говоришь, не кот начихал. Мне было сорок лет, и я кое-что умел в своем деле, и вот у меня родился сын.

Я до сих пор помню голос женщины в справочной роддома, голос с певучим украинским растягиванием гласных: «Сы-ин у вас…»

Да, мужик, сказал бы я ему, незачем гневить судьбу – я пережил это мгновение. И целых два дня потом у меня был сын. У меня был сын, мужик, целых два дня. И я этому моему сыну успел накупить все, что требуется для счастливой жизни, – пеленки, распашонки, шапочки и замечательную коляску цвета морской волны.

А потом мне позвонили… Накануне вечером я поздно лег – до часу клеил обои в будущей твоей комнате. И всю ночь мне снилась наша эвакуация в Ташкент, черные, паленные солнцем толкучки и мама, удивительно живая и сытая. Всю ночь крутилась муторная карусель – тяжелое, давящее сердце детство, а в полвосьмого меня разбудил звонок.

– Георгий? – спросил прерывистый, торопящийся голос женщины. – Вы знаете, что ваша жена родила не от вас?

Это было продолжением дурного сна.

– Вы не туда попали, – сказал я.

– Туда! Туда! – крикнула она надрывно, толчками и, кажется, плача. – Господи, о чем вы думаете?! Вы что – считать не умеете? Жена рожает после курорта восьмимесячного ребенка на четыре кило, а муж как слепой, как дурной – ходит и радуется!

– Какой курорт? – спросил я, растирая ладонью занемевшее сердце. – Что вы мелете?

– Ну турпоездка, куда там они ездили – в Киев, в Минск? Какая разница? – Она плакала.

– Кто вы такая? – спросил я. Хотя мне уже было все равно, кто она такая, потому что я вдруг разом и окончательно понял, мужик, что все это – правда.

– Да я и есть жена Виктора!

– Какого Виктора? – спросил я. Кажется, у меня был очень спокойный, замороженный до бесчувствия голос.

– Вы что – спите?! – крикнула она. – Вы понимаете, что я вам сказала? Господи, вы понимаете, что в нашей жизни произошло?! Мы были у вас в прошлом году, вспомните, на дне рождения!

– Я ничего не помню, – сказал я.

– Мы пришли с Тарусевичами!

– Я ничего не помню, – тихо повторил я. Видишь ли, мужик, кто там куда пришел с Тарусевичами, зачем и когда – вся эта галиматья меня уже не интересовала. Главное заключалось в том, что у меня отняли сына.

– Что вы молчите?! – кричала она. – Алло! Вам что – плохо? Вы слышите меня? Я жена Виктора. Он позавчера бросил меня, ушел, сказал, что любит вашу жену. Мы должны это пресечь, слышите?! Сделайте что-нибудь, вы же мужчина! – Она всхлипнула и добавила тише: – Только не бейте ее, а то молоко пропадет.

Проклятая бабья солидарность, подумал я тогда, даже в такой ситуации.

Чего она добивалась, на что рассчитывала эта женщина, когда, сидя на руинах собственной семьи, громила чужую? Впрочем, что может рассчитать обезумевшая от горя женщина…

Я опустил трубку, но весь день чудилось, что подними я ее – и забьется, заколотится внутри надрывный плач.

Я собрал чемоданчик. При моей профессии, мужик, и с моей башкой я мог устроиться где угодно и мог ехать куда угодно, лучше – подальше. И мог с чистой совестью открывать, как говорится, новую страницу своей жизни. Я и собирался это сделать.

Мне было сорок лет, и я кое-что умел в своем деле и был одинок и свободен, одинок и свободен. А ведь это немало, правда? И не стоит очень вдаваться в мои чувства, сказал бы я ему. Ей-богу, не стоит очень носиться с моими тогдашними переживаниями. Подумаешь – кто-то кого-то предал, вернее, предавал, расчетливо и долго. В жизни ведь и не такое случается, верно, мужик, жизнь – штука страшная.

Оставалось только забрать из роддома ее и этого ребенка. Ведь она была совсем одна в Москве, а рыскать по городу в поисках пресловутого Виктора с тем, чтобы он принимал свое хозяйство… Нет уж, увольте… Мне не было дела до этого Виктора. Все-таки к тому времени мы прожили с твоей матерью почти девять лет, а это – как ты говоришь? – вот-вот: не кот начихал… Отделаться запиской на столе? С детства привык выяснять отношения лицом к лицу. Да и странно было бы уехать не объяснившись. Впрочем, особенно-то разбираться в этой истории я не собирался; где там они встречались, сколько и когда – а катились бы они к такой-то матери.

Но вот один вопрос я бы ей задал. Наверное, трудно, спросил бы я, носить под сердцем ребенка от одного мужика, а обнимать другого. Наверное, трудно, спросил бы я, говорить при этом нежно: «Наш маленький…» Наверное, трудно, очень трудно улыбаться, когда мужчина бережно притрагивается к большому, драгоценному для него животу, чтобы почувствовать толчки чужого ребенка?.. А, ладно!..

Словом, в положенный день я сложил в пакет необходимые для младенца вещички, все честь по чести, и пошел в роддом. Между прочим, даже с цветами. Уж что-что, думал я, а цветы она заслужила, все-таки настрадалась, человека родила, моего – не моего, какая разница, боль одна.

Сидел я в этом зальце, куда по одной выводили рожениц с кружевными свертками нежных тонов, мусолил букет гвоздик и ждал, когда выведут ее.

Устал я от всего страшно, от черной пустоты, которую, словно дупло в дереве, выжгла во мне горечь. Сидел и равнодушно прислушивался к писку новорожденных в комнате за дверью, где их одевали. Что было мне до этого писка, когда моего сына не существовало на свете!

Наконец вывели ее. И такая она оказалась измученная, желто-восковая, тощая, как говорится, краше в гроб кладут, что сердце мое вдруг сжалось. Бог ее знает, о чем она передумала там, в палате, глядя на своего ребенка. Тоже ведь, поди, нелегко, одно дело – носить его, неизвестного, а другое дело – в лицо заглянуть: вот он, лежит в пеленках, дышит, сосет. Человек. Рано или поздно о чем-нибудь да спросит.

Такая у меня, должно быть, физиономия была, что всю дорогу в такси твоя мать спрашивала тревожно: «Что с тобой? Что-то случилось?»

А как увидела в прихожей мой чемоданчик, все поняла: сжалась, голову в плечи втянула, маленькая и сутулая.

Я положил сверток в кроватку, ребенок завозился и чихнул два раза очень забавно, как взрослый… Безбровый и насупленный, словно рассерженный. А носа и вовсе нет – две дырочки.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сны. Великолепные и пугающие, захватывающие и грустные. Огромные невообразимые миры и путешествия по...
На счету велогонщика Лэнса Армстронга семь побед в сложнейшей гонке «Тур де Франс», не считая множес...
Последняя часть трилогии знаменитой немецкой писательницы.Продолжаются странствования девочки Мегги ...
Коллекция эссе Сьюзен Сонтаг «О фотографии» впервые увидела свет в виде серии очерков, опубликованны...
Снайперское движение в Красной армии началось в самые отчаянные дни войны, осенью 1941-го, на Ленинг...
Многие века обжили российские попаданцы. Только веку галантному как-то не повезло: прискорбно мало б...