Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль Сорокин Владимир
— Это я, наверно, вычеркну.
— Мне всё равно…
— Нет, ну всё-таки…
— Мне вот ещё чего… Понимаешь, вот с кладом нормально, но скучновато. Тютчев там, всё такое. Скучно как-то. Вот если б он чего другое нашёл, вообще рассказ пошел по кайфу.
— Ну, может быть…
— Точно, ты только пойми правильно. Знаешь, чего-нибудь такое вот, чтоб забрало. Понимаешь?
— Понимаю… что ж, может, ты прав.
— Точно тебе говорю. Знаешь, чего-нибудь интересное такое…
— Действительно…
— Ты просто в будущем подумай…
— А чего мне в будущем, давай-ка сейчас. Ты мне идею дал хорошую.
— Правда?
— Да. Вот как мы сделаем:
Через минуту модный плащ обнимал пень бессильно раскинувшимися бежевыми рукавами, а его худощавый хозяин, оставшись в сером свитере, энергично копал, приноравливаясь к коротенькой лопатке.
Земля была, как и тогда, — мягкой, податливой. Антон отбрасывал комья в сторону, и они пропадали в обступающей крапиве.
Солнце, полностью пробившееся сквозь поредевшие облака, ровно, по-осеннему осветило сад, заблестело в переполненных листвой лужах. Не успел он вырыть и полуметровой ямы, как лопата звякнула обо что-то. Антон осторожно обрыл предмет и, опустившись на колени, вынул его из земли.
Это был небольшой железный сундучок. Улыбаясь и качая головой, Антон погладил его ржавую крышку встал и, прихватив лопатку направился к столику.
Поставив сундучок на стол, он сунул лезвие лопаты в щель между крышкой и основанием, нажал. Коротко и сухо треснул разломившийся замок, и крышка откинулась.
Внутри проржавевшего сундучка лежало что-то, завернутое в тонкую резину.
Облизав пересохшие губы, Антон развернул её. Под ней оказался чехол из непромокаемой материи. Антон осторожно снял его, и в руках оказалась свёрнутая трубкой рукопись с пожелтевшими краями.
Антон расправил пахнущие прелью листы и стал читать.
ПАДЁЖ
Кто-то сильно и настойчиво потряс дверь.
Тищенко сидел за столом и дописывал наряд на столярные работы, поэтому крикнул, не поднимая головы:
— Входи!
Дверь снова потрясли — сильнее прежнего.
— Да входи, открыто! — громче крикнул Тищенко и подумал: «Наверно, Витька опять нажрался, вот и валяет дурака».
Дверь неслышно отворилась, две пары грязных сапог неспешно шагнули через порог и направились к столу.
«С Пашкой, наверно. Вместе и выжирали. А я наряд за него пиши».
Сапоги остановились, и над Тищенко прозвучал спокойный голос:
— Так вот ты какой, председатель.
Тищенко поднял голову.
Перед ним стояли двое незнакомых. Один — высокий, с бледным сухощавым лицом, в серой кепке и сером пальто. Другой — коренастый, рыжий, в короткой кожаной куртке, в кожаной фуражке и в сильно ушитых галифе. Сапоги у обоих были обильно забрызганы грязью.
— Что, не ждал, небось? — Высокий скупо улыбнулся, неторопливо вытащил руку из кармана, протянул её председателю — широкую, коричневую и жилистую:
— Ну давай знакомиться, деятель.
Тищенко приподнялся — полный, коротконогий, лысый, поймал руку высокого:
— Тищенко. Тимофей Петрович.
Тот сдавил ему пальцы и, быстро высвободившись, отчеканил:
— Ну а меня зови просто: товарищ Кедрин.
— Кедрин?
— Угу.
Председатель наморщился.
— Что, не слыхал?
— Да не припомню что-то…
Коренастый, тем временем пристально разглядывающий комнату маленькими рысьими глазками, отрывисто проговорил сиплым голосом:
— Ещё бы ему не помнить. Он на собрания своего зама шлёт. Сам не ездит.
И, тряхнув квадратной головой, не глядя на Тищенко, повернулся к высокому:
— Вот умора, бля! Дожили. Секретаря райкома не знаем.
Высокий вздохнул, печально закивал:
— Что поделаешь, Петь. Теперь все умные пошли.
Тищенко минуту стоял, открыв рот, потом неуклюже выскочил из-за стола, потянулся к высокому:
— Тк, тк вы — товарищ Кедрин? Кедрин? Тк что ж вы, что ж не предупредили? Что ж не позвонили, что ж?..
— Не позвонили, бля! — насмешливо перебил его рыжий. — Пока гром не грянет — дурак не перекрестится… Потому и не звонили, что не звонили.
Он впервые посмотрел в глаза Тищенко, и председатель заметил, что лицо у него широкое, белёсое, сплошь усыпанное веснушками.
— Тк мы бы вас встретили, всё б, значит, подготовили и… Да я болел просто тогда, я знаю, что вас выбрали, то есть назначили, то есть… Ну рад я очень.
Высокий рассмеялся. Хмыкнул пару раз и рыжий.
Тищенко сглотнул, провёл рукой по начавшей потеть лысине и зачем-то бросился к столу:
— Тк мы ж и ждали, и готовились…
— Готовились?
— Тк конечно, мы ж старались и вот познакомиться рады… раздевайтесь… тк, а где ж машина ваша?
— Машина? — Кедрин неторопливо расстегнул пальто и распахнул; мелькнул защитного цвета китель с кругляшком ордена.
— Машину мы на твоих огородах оставили. Увязла.
— Увязла? Тк вы б сказали, мы б…
— Ну вот что, — перебил его Кедрин, — мы сюда не лясы точить приехали. Это, — он мотнул головой в сторону рыжего, который, подойдя к рассохшемуся шкафу, разглядывал корешки немногочисленных книг, — мой близкий друг и соратник по работе, новый начальник районного отдела ГБ товарищ Мокин. И приехали мы к тебе, председатель, не на радостях.
Он достал из кармана мятую пачку «Беломора», ввинтил папиросу в угол губ и резко сплющил своими жилистыми пальцами:
— У тебя, говорят, падёж?
Тищенко прижал к груди руки и облизал побелевшие губы.
— Падёж, я спрашиваю? — Кедрин захлопал по пальто, но белая, веснушчатая рука Мокина неожиданно поднесла к его лицу зажжённую спичку.
Секретарь болезненно отшатнулся и осторожно прикурил:
— Чего молчишь?
— А он, небось, и слова такого не слыхал, — криво усмехнулся Мокин, — чем отличается падёж от падежа, не знает.
Кедрин жадно затянулся, его смуглые щеки ввалились, отчего лицо мгновенно постарело:
— Ты знаешь, что такое падёж?
— Знаю, — выдавил Тищенко, — это… это когда скот дохнет.
— Правильно, а падеж?
— Падеж? — Председатель провел дрожащей рукой по лбу: — Ну это…
— Ты без ну, без ну! — повысил голос Мокин.
— Падеж — это в грамоте. Именительный, дательный…
— До дательного мы ещё доберёмся, — проговорил Кедрин, порывисто повернулся на каблуках, подошёл к шкафу: — Чем это у тебя шкаф забит? Что это за макулатура? А? А это что? — Он показал папиросой на красный шёлковый клин, висящий на стене. По тусклому, покоробившемуся от времени шёлку тянулись желтые буквы: ОБРАЗЦОВОМУ ХОЗЯЙСТВУ.
— Это вынпел, — выдавил Тищенко.
— Вымпел? Образцовому хозяйству? Значит, ты — образцовый хозяин?
— Жопа он, а не хозяин, — Мокин подошел к заваленному бумагой столу, — ишь, говна развёл.
Он взял косо исписанный лист:
— «Прошу разрешить моей бригаде ремонт крыльца клуба за наличный расчет. Бригадир плотников Виктор Бочаров»… Вишь, что у него… А это: «За неимением казённого струмента просим выдать деньги на покупку топоров — 96 штук, рубанков — 128 штук, фуганков — 403 штуки, гвоздей десятисантиметровых — 7,8 тоны, плотники Виктор Бочаров и Павел Чалый». И вот еще. Уууу… да здесь много. — Мокин зашелестел бумагой: «Приказываю расщепить казённое бревно на удобные щепы по безналичному расчету. Председатель Тищенко»… «Приказываю проконопатить склад инвентаря регулярно валяющейся верёвкой. Председатель Тищенко»… «Приказываю снять дёрн с футбольного поля и распахать в течение 16 минут. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать борова Гучковой Анастасии Алексеевны в качестве расклинивающего средства при постройке плотины. Председатель Тищенко»… «Приказываю Сидельниковой Марии Григорьевне пожертвовать свой частно сваренный холодец в фонд общественного питания. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать обои футбольные ворота для ремонта фермы. Председатель Тищенко»… Вот, Михалыч, смотри. — Мокин потряс расползающимися листками.
— Да вижу, Ефимыч, вижу. — Заложив руки за спину, Кедрин рассматривал плакаты, неряшливо налепленные на стены.
— Товарищ Кедрин, — торопливо заговорил Тищенко, приближаясь к секретарю, — я не понимаю, ведь…
— А тебе и не надо понимать. Ты молчи громче, — перебил его Мокин, садясь за стол. Он выдвинул ящик и после минутного оцепенения радостно протянул:
— Ёоошь твою двадцать… Вот где собака зарыта! Михалыч! Иди сюда!
Кедрин подошёл к нему. Они склонились над ящиком, принялись рассматривать его содержимое. Оно было не чем иным, как подробнейшим макетом местного хозяйства. На плотно утрамбованных, подкрашенных опилках лепились аккуратные, искусно изготовленные домики: длинная ферма, склад инвентаря, амбар, мех-мастерские, сараи, пожарная вышка, клуб, правление и гараж.
В левом верхнем углу, где рельеф плавно изгибался долгим и широким оврагом, грудились десятка два разноцветных изб с палисадниками, кладнями дров, колодцами и банями. То здесь, то там, вперемешку с телеграфными столбами, торчали одинокие деревья с микроскопической листвой и лоснящимися стволами. По дну оврага, усыпанному песком, текла стеклянная речка, на шлифованной поверхности которой были вырезаны редкие буквы РЕКА СОШЬ.
— Тааак, — Кедрин затянулся и, выпуская дым, удивлённо покачал головой, — это что такое?
— Это план, товарищ Кедрин, это я так просто занимаюсь, для себя и для порядку, — поспешно ответил Тищенко.
— Где не надо — у него порядок. — Склонив голову, Мокин сердито разглядывал ящик. — Ты что, и брёвна возле клуба отобразил?
— Да, конечно.
— Из чего ты их сконстролил-то?
— Тк из папирос. Торцы позатыкал, а самоих-то краской такой жёлтенькой… — Тищенко не успевал вытирать пот, обильно покрывающий его лицо и лысину.
— Брёвна возле клуба — гнилые, — сумрачно проговорил Кедрин и, покосившись на серый кончик папиросы, спросил: — А кусты из чего у тебя?
— Тк из конского волосу.
— А изгородь?
— Из спичек.
— А почему избы разноцветные?
— Тк, товарищ Кедрин, это я для порядку красил, это вот для того, чтобы знать, кто живёт в них. В жёлтых — те, которые хотели в город уехать.
— Внутренние эмигранты?
— Ага. Тк я и покрасил. А синие — кто по воскресеньям без песни работал.
— Пораженцы?
— Да-да.
— А чёрные?
— А чёрные — план не перевыполняют.
— Тормозящие?
Председатель кивнул.
— Вишь, порасплодил выблядков! — Мокин в сердцах хватил кулаком по столу. — Михалыч! Что ж это, а?! У нас в районе все хозяйства образцовые! В передовиках ходим! Рекорды ставим! Что ж это такое, Михалыч!
Кедрин молча курил, поигрывая желваками костистых скул.
Тищенко, воспользовавшись паузой, заговорил дрожащим захлёбывающимся голосом:
— Товарищи. Вы меня не поняли. Мы и план перевыполняем, правда, на шестьдесят процентов всего, но перевыполняем, и люди у меня живут хорошо, и скот в норме, а падёж — тк это с каждым бывает, это от нас не зависит, это случайность, это не моя вина, это просто случилось, и всё тут, а у нас и порядок, и посевная в норме…
— Футбольное поле засеял! — перебил его Мокин, выдвигая ящик и ставя его на стол.
— Тк засеял, чтоб лучше было, чтоб польза была!
— Верёвкой стены конопатит!
— Тк это ж опять для пользы, для порядку…
— Ну вот что. Хватит болтать. — Кедрин подошёл к столу, прицелился и вдавил окурок в беленький домик правления. Домик треснул и развалился. Окурок зашипел.
— Пошли, председатель. — Секретарь требовательно мотнул головой.
— На ферму. Смотреть твой «порядок».
Тищенко открыл рот, зашарил руками по груди:
— Тк куда ж, куда я…
— Да что ты раскудахтался, едрёна вошь! — закричал на него Мокин. — Одевайся ходчей, да пошли!
Тищенко поёжился, подошёл к стене, снял с гвоздя линялый ватник и принялся его напяливать костенеющими, непослушными руками.
Кедрин сорвал со стены вымпел, сунул в карман и повернулся к Мокину:
— А план ты, Ефимыч, прихвати. Пригодится.
Мокин понимающе кивнул, подхватил ящик под мышку, скрипя кожей, прошагал к двери и, распахнув её ногой, окликнул стоящего в углу Тищенко:
— Ну, что оробел! Веди давай!
За дверью тянулись грязные сени, заваленные пустыми мешками, инвентарём и прохудившимися пакетами с удобрением. Белые, похожие на рис гранулы набились в щели неровного пола, хрустели под ногами. Сени обрывались кособоким крылечком, крепко влипшим в мокрую, сладко пахшую весной землю. В неё — чёрную, жирную, переливающуюся под ярким солнцем, по щиколотки — вошли сапоги Тищенко и Кедрина.
Мокин задержался в тёмных сенях и показался через минуту — коренастый, скрипящий, с ящиком под мышкой и папиросой в зубах. Солнце горело на тугих складках его куртки, сияло на глянцевом полумесяце козырька. Стоя на крыльце, он сощурился, шумно выпустил еле заметный дым:
Теплынь-то, а! Вот жизнь, Михалыч, пошла — живи только!
— Не говори…
— Природа — и та радуется!
— Радуется, Петь, как же ей не радоваться… — Секретарь рассеянно осматривался по сторонам.
Мокин бодро сошел с крыльца и, по-матросски раскачиваясь, не разбирая дороги, зашлёпал по грязи:
— Ну что, председатель, как там тебя… Показывай! Веди! Объясняй!
Тищенко засеменил следом:
— Тк что ж объяснять-то, вот счас мехмастерская, там амбар, а там и ферма будет.
Кедрин, надвинув на глаза кепку, шёл сзади.
Вскоре майдан пересекся страшно разбитым большаком, и Тищенко махнул рукой: повернули и пошли вдоль дороги по зелёной, только что пробившейся травке.
Снег почти везде сошёл — лишь под мокрыми кустами лежали его чёрные ноздреватые остатки. Вдоль большака бежал прорытый ребятишками ручеёк, растекаясь в низине огромной, перегородившей дорогу лужей. Возле лужи лежали два серых вековых валуна и цвела ободранная верба.
— А вот и верба. — Мокин сплюнул окурок и, разгребая сапогами воду, двинулся к дереву.
— Ишь, распушилась. — Он подошёл к вербе, схватил нижнюю ветку, но вдруг оглянулся, испуганно присев, вытаращив глаза. — Во! Во! Смотрите-ка!
Тищенко с Кедриным обернулись.
Из прикрытой двери правления тянулся белый дым.
— Хосподи, тк что ж… — Тищенко взмахнул руками, рванулся, но побледневший Кедрин схватил его за шиворот, зло зашипел:
— Что «господи»? Что, а? Ты куда? Тушить? У тебя ж вооо-он стоит! — Он ткнул пальцем в торчащую на пригорке каланчу. — Для чего она, я спрашиваю, а?!
Тищенко — тараща глаза, задыхаясь, тянулся к домику:
— Тк сгорит, тк тушить…
Насупившийся Мокин крепче сжал ящик, угрюмо засопел:
— Эт я, наверно. Спичку в сенях бросил. А там тряпьё какое-то навалено. Виноват, Михалыч…
Кедрин принялся трясти председателя за ворот, закричал ему в ухо:
— Чего стоишь?! Беги! К каланче! Бей! В набат! Туши!
Тищенко вырвался и сломя голову побежал к пригорку через вспаханное футбольное поле, мимо полегших на земле ракит и двух развалившихся изб. Запыхавшись, он подлетел к каланче и, еле передвигая ноги, полез по гнилой лестнице.
Наверху, под сопревшей, разваливающейся крышей висел церковный колокол. Тищенко бросился к нему и — застонал в бессилье, впился зубами в руку: в колоколе не было языка. Ещё осенью председатель приказал отлить из него новую печать взамен утерянной старой.
Тищенко размахнулся и шмякнул кулаком по колоколу. Тот слабо качнулся, испустил мягкий звук.
Председатель всхлипнул и лихорадочно зашарил глазами, ища что-нибудь металлическое.
Но кругом торчало, скрещивалось только серое, изъеденное дождями и насекомыми дерево.
Тищенко выдрал из крыши палку, стукнул по колоколу; она разлетелась на части.
Председатель глянул на беленький домик правления и затрясся, обхватив руками свою лысую голову: в двери вперемешку с дымом уже показалось едва различимое пламя.
Он набросился на колокол, замолотил по нему руками, закричал.
— Кричи громче, — спокойно посоветовали снизу.
Тищенко перегнулся через перила: Кедрин с Мокиным стояли возле лестницы, задрав головы, смотрели на него.
— Что ж не звонишь? — строго спросил секретарь.
— Тк языка-то нет, тк нет ведь, — забормотал председатель.
Кедрин усмехнулся, повернулся к Мокину:
— Вот ведь, Ефимыч, как у нас. О плане трепать да обещаниями кормить — есть язык. А как до дела дойдёт — и нет его.
Мокин понимающе кивнул, сплюнул окурок и крикнул Тищенко:
— Ну что торчишь там, балбес? Слезай!
— Тк горит ведь…
— Мы что, слепые, по-твоему? Слезай, говорю!
Тищенко стал осторожно спускаться по лестнице.
Мокин тем временем подошел к большому деревянному щиту врытому в землю рядом с каланчой. На щите висели огнетушитель, багор, ржавый топор и черенок лопаты. Под щитом стоял прохудившийся ящик с песком.
— Ишь понавешал, — угрюмо пробормотал Мокин, поднатужился и вытащил из двух колец огнетушитель.
Кедрин подошел к щиту, брезгливо потрогал облупившиеся доски, вытер палец о пальто.
Тищенко, спустившись на землю, нерешительно замер у лестницы.
— Щас спробуем технику твою. — Мокин перевернул огнетушитель кверху дном и трахнул им по ящику. Послышалось слабое шипение; из чёрного, обтянутого резиной отверстия полезли пузыри, закапала белая жидкость. Мокин повернулся к Кедрину, в сердцах покачал головой:
— Вот умора, бля! Тушить, говорит, пойду! Он этим тушить собрался!
Секретарь сердито смотрел на шипящий огнетушитель:
— А потом объяснительная в райком — средств нет, тушить было нечем. И всё шито-крыто. Сволочь…
Тищенко съёжился, крепче ухватился за лестницу.
Внутри огнетушителя что-то мягко взорвалось, он задрожал в руках Мокина, из дырочки вылетела белая струя, ударила в щит и опрокинула его.
— Во стихия, бля! — ошалело захохотал Мокин и, с трудом сдерживая рвущийся огнетушитель, направил его на замершего Тищенко. Председатель упал, сбитый струёй, загораживаясь, пополз по земле.
— Смотри, Михалыч, вишь, закрывается! — кричал Мокин, поливая Тищенко. — Закрывается! Стыдно, значит, ему! А?! Ох как стыдно!
Струя быстро стала слабеть и вскоре иссякла. Мокин поднял огнетушитель над головой, размахнулся и с победоносным рёвом метнул в стойку каланчи. Стойка с треском сломалась, вышка дрогнула. Мокин удивлённо заломил кепку на затылок:
— Во, Михалыч, как у него понастроено. Соплёй перешибёшь!
Тищенко — мокрый, выпачканный землёй, стонал, тыкался пятернями в скользкую глину, силясь приподняться.
Секретарь брезгливо посмотрел на него, чиркнул спичкой, прикуривая:
— Ну, соплёй не соплёй, а голыми руками — это точно.
Он шагнул к вышке, схватился за стойку и начал трясти её. Мокин вцепился в другую. Вышка заходила ходуном, с крыши полетели доски, посыпалась труха.
— Ну-ка, Михалыч, друж-ней! Друуж-ней! — Мокин уперся ногами в землю, закряхтел. Раздался треск — стойка Мокина переломилась, и каланча, едва не задев председателя, медленно рухнула, развалилась на гнилые брёвна.
— Ну вот и проверили на прочность, — тяжело дыша, проговорил Мокин. Кедрин вытер о полу выпачканные трухой руки, прищурился на громоздящиеся брёвна.
Председатель стоял, опустив мокрую голову. С мешковатого ватника капала грязь и вода.
Кедрин сунул руки в карманы:
— Ну что, брат, стыдно?
Тищенко ещё ниже опустил голову, всхлипнул.
— Даааа. Дожил ты до стыда такого. Тебе какой год-то?
— Пятьдесят шестой, — простонал председатель.
— А ума — как у трёхлетнего! — Мокин, склонившись над макетом, что-то рассматривал.
