Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
Кондрат раскраснелся, снял свой бостоновый пиджак и сразу как-то раздался в ширину – под тонкой рубашкой угадывалось крупное, могучее еще тело.
– Туго приходится? – расспрашивал он ребят.
– Ничего…
– Вижу, как ничего… Выпить даже нельзя, когда захочешь. Тоскливо небось так жить? Другой раз с девкой бы прошелся, а тут – книжки читать надо. А?
Ребята смеялись; им стало хорошо от коньяка. Минька радовался, что отец пошел открыто на мировую. Может, кто ему втолковал на курорте, что не все артисты – алкоголики. И что не пустое это дело, как он думал.
– А я считаю – правильно! – басил Кондрат. – Раз приехали учиться – учитесь. Девки от вас никуда не уйдут. И пить тоже еще рано – сопли еще по колена… Я на Миньку в прошлом году обиделся… Я снимаю свой упрек, Митрий. Учитесь. А если, скажем, у вас после окончания не будет получаться насчет работы, приезжайте ко мне, будете работать в клубе. Минька знает, какой у меня клуб – со столбами. Чем в Москве-то ошиваться…
– Тять…
– Не то говорю? Ну ладно, ладно… Вы ж ученые, я забыл. А хозяйство у меня!.. Вон Минька знает…
Потом Кондрат и Минька пошли на выставку – ВДНХ. Минька вспомнил свой экзамен, и ему стало вдвойне хорошо.
– Вот ты, например, человек, – заговорил он, слегка пошатываясь. – И мне сказали, что тебя надо сыграть. Но ведь ты – это же не я, верно? Понимаешь?
– Понимаю. – Кондрат шел ровно, не шатался. – Тут дурак поймет.
– Значит, я должен тебя изучить: характер твой, повадки, походку… Все выходки твои, как у нас говорят.
– А то ты не знаешь?
– Я к примеру говорю.
– Ну-ка, попробуй мою походку, – заинтересовался Кондрат.
– Господи! – воскликнул Минька. – Это ж пустяк! – Он вышел вперед и пошел, как отец, – засунув руки в карманы брюк, чуть раскачиваясь, неторопливо, крепко чувствуя под ногой землю.
Кондрат оглушительно захохотал.
– Похоже! – заорал он.
Прохожие оглянулись на них.
– Похоже ведь! – обратился к ним Кондрат, показывая на Миньку. – Меня показывает – как я хожу.
Миньке стало неудобно.
– Молодец, – серьезно похвалил Кондрат. – Учись – дело будет.
– Да это что!.. Это не главное. – Минька был счастлив. – Главное: донести твой характер, душу… А это, что я сейчас делал, – это обезьянничанье. За это нас долбают.
– Пошто долбают?
– Потому что это не искусство. Искусство в том, чтобы… Вот я тебя играю, так?
– Ну.
– И надо, чтобы в том человеке, который в конце концов получится, были и я, и ты. Понял? Тогда я – художник…
– Счас пойдем глянем одного жеребца, – заговорил вдруг Кондрат серьезно. – Жеребец на выставке стоит образцовый!.. – Он зло сплюнул, покачал головой. – Буяна помнишь?
– Помню.
– Приезжала нынче комиссия смотреть – я его хотел на выставку. Забраковали, паразиты. А сегодня прихожу на ВДНХ, смотрю: стоит образцовый жеребец… Мне даже нехорошо сделалось. Какой же это образцовый жеребец, мать бы их в душеньку! Это ж кролик против моего Буяна. Я б его кулаком с одного раза на коленки уронил, такого образцового.
Минька представил Буяна, гордого вороного жеребца, и как-то тревожно, тихонько, сладко заныло сердце. Увидел он, как далеко-далеко, в степи, растрепав по ветру косматую гриву, носится в косяке полудикий красавец конь. А заря на западе – вполнеба, как догорающий соломенный пожар, и чертят ее – кругами, кругами черные стремительные тени, и не слышно топота коней – тихо.
– Буяна помню, как же, – негромко сказал Минька. – Хороший конь.
Кондрат долго молчал. Сощурил синие глаза и смотрел вперед нехорошо – зло.
– Я его последнее время сам выхаживал, – заговорил он. – Фикус ему в конюшню поставил – у него там как у невесты в горнице стало. Как дите родное изучил его. Заржет черт-те где, а я уж слышу. Забраковали!.. – Кондрат замолчал. Ему было горько.
Минька тоже молчал. Расхотелось говорить об искусстве, не думалось о славной, нарядной судьбе артиста… Охота стало домой. Захотелось хлебнуть грудью степного полынного ветра… Притихнуть бы на теплом косогоре и задуматься. А в глазах опять встала картина: несется в степи вольный табун лошадей, и впереди, гордо выгнув тонкую шею, летит Буян. Но удивительно тихо в степи.
– Да, – сказал он.
– Со всего края приезжали смотреть…
– Да ладно, чего уж теперь.
Образцовый жеребец стоял в образцовой конюшне, за невысокой оградкой. Косил на людей большим нежно-фиолетовым глазом, настороженно вскидывал маленькую голову, стриг ухом.
Остановились около него.
– Этот?
– Но. – Кондрат смотрел на жеребца как на недоброго человека, ехидные повадки которого хорошо изучил. – Он самый.
– Орловский.
– По блату выставили.
– Красивый.
– «Красивый», – передразнил сына Кондрат. – Ты уж… лучше походки изучай, раз не понимаешь.
– Чего ты? – обиделся Минька.
– Ты сядь на него да пробежи верст пятьдесят – тогда посмотри, что от этой красоты останется.
– Но нельзя же сказать, что он некрасивый!
– Вот за эту красоту он и попал сюда. У нас ведь все так… Конечно, полюбоваться можно, особенно кто не понимает ни шиша. А ты глянь! – Кондрат перешагнул оградку и пошел к жеребцу. Тот обеспокоился, засучил ногами. – Тр-р, стой! – прикрикнул Кондрат. – Гляди сюда – это грудь? Это воробьиное колено, а не грудь. Он на двадцатой версте захрипит…
Тут к ним подошел служитель в синем комбинезоне.
– Гражданин, вы зачем зашли туда?
– На коняку вашего любуюсь.
– Смотреть отсюда можно. Выйдите.
– А если я хочу ближе?
– Я же вам русским языком сказал: выйдите. Нельзя туда.
Кондрат выразительно посмотрел на сына, вышел из оградки.
– Понял? Издаля только можно. Потому что знающие люди враз раскусят. Чистая работа!
Служитель не понимал, о чем идет речь. Кондрат хотел уже уйти, но вдруг повернулся к служителю и спросил совершенно серьезно:
– Вопрос можно задать?
– Пожалуйста. – Служитель важно склонил голову набок.
– Этот конь – он кто: жеребец или кобыла?
Служитель взялся за живот… Он хохотал от души, как, наверное, не хохотал давно.
Кондрат внимательно, с грустью смотрел на него, ждал.
– Так ты, значит… Ха-ха-ха!.. Ой, мама родная! Так ты за этим и ходил туда? Узнать? Ха-ха-ха!..
– Смотри не надсадись, – сказал Кондрат.
Служитель вытер глаза.
– Жеребец, жеребец это, дорогой товарищ.
– Но?
– Что «но»?
– Неужели жеребец?
– Конечно, жеребец.
– Значит, я Василиса Прекрасная.
– При чем тут Василиса?
– При том, что это не жеребец. Это ишак.
Служитель рассердился:
– Заложил, наверно, вчера крепко? Иди похмелись.
– Иди сам похмелись! А не то – съезди вон на своем жеребце. На нем только в кабак и ездить.
Служитель нашел это замечание чрезвычайно оскорбительным.
– Выйдите отсюда! Давайте, давайте… А то сейчас милицию позову. – Он тронул Кондрата за руку.
Кондрат зашагал от конюшни. Минька – за ним.
– Видел жеребца? – Кондрат закурил, несколько раз глубоко затянулся. – Приеду, пойду к той комиссии… Я им скажу пару ласковых. Ты тут спиши все данные про этого жеребца и пришли мне в письме. Я на них высплюсь там, на этих членах комиссии… Черти.
Минька тоже закурил.
– Куда сейчас?
– На вокзал. В девять пятнадцать поезд.
У Миньки защемило сердце. Он только сейчас осознал, как легко ему с отцом, как радостно и легко.
– Как вы там? – спросил он.
– Ничего, живы-здоровы. Мать без тебя тоскует. Соскочила один раз ночью – вроде ее кто-то в окно позвал. Я вышел – никого нету. Тоскует, вот и кажется.
Минька нахмурился.
– Чего она?..
– Так ить наше дело теперь не молодое… «Чего».
– А в деревне как?
– Что в деревне?
– Ничего не изменилось?
– Все так же. Отсеялись нынче рано. Ту луговину за солонцом помнишь? Гречиху вечно сеяли…
– Но.
– Всю ее под сады пустил. Не знаю, что получится. Старики говорят, зря.
Минька не знал, что еще спрашивать. Не спросишь же: «А что, по вечерам гуляют с гармошками?» Несерьезно. Да и спрашивать нечего – гуляют. Как все это далеко! Туда поедет отец. Там мать, ребята-дружки…
– Через трое суток дома будешь.
– Ты-то не приедешь летом?
– Не знаю. Кружок тут один веду… Не знаю, может, приеду.
– На будущий год он здесь будет, – твердо сказал Кондрат. – Я своего добьюсь.
– Кто?
– Буян. Я уж спланировал, как его по железной дороге везти. Не на того нарвались, я их сам забракую.
– А хорошо там у нас сейчас, да? Ночами хорошо?..
– Тоскуешь здесь?
– Да нет, что ты! Тут тоже хорошо. Пойдешь, например, в Парк культуры Горького – там весело.
– Москва, – раздумчиво сказал Кондрат. – На то она и столица. Мы как сейчас поедем-то?
– Можно на метро, можно на троллейбусе. Лучше, конечно, на метро – одна пересадка, и все.
Кондрат посмотрел на сына.
– Ты уж освоился тут.
– Не совсем, но…
– Москва, – еще раз сказал Кондрат. – Я в войну бывал тут. Но тогда она, конечно, не такая была.
На вокзале Миньку охватило сильное чувство, похожее на боль. Тяжело вдруг стало.
Отец взял чемоданы из камеры хранения. Пошли в вагон. Пока шли через зал и по перрону, молчали. Вошли в вагон.
Отец долго устраивал чемодан на верхнюю полку, потом присел к столику, напротив сына. И опять молчали, глядели в окно.
По перрону шли и шли люди. Одни торопились, другие, много ездившие, шли спокойно.
«И все они сейчас поедут», – думал Минька.
В купе пахло чем-то свежим – не то краской, не то кожей.
Потом по радио объявили, чтобы провожающие вышли из вагонов и чтобы они не забыли передать билеты отъезжающим.
Минька вышел из вагона и подошел к окну, за которым сидел отец.
Смотрели друг на друга. Кондрат смотрел внимательно и серьезно.
«Что он так? Как в последний раз», – подумал Минька.
Поезд все не трогался.
Наконец тронулся.
Минька долго шел рядом с окном, смотрел на отца. Отец тоже смотрел на него. Он сидел, навалившись на маленький столик, не шевелился. Был он седой, хмурый и смотрел все так же – внимательно и строго.
Минька остановился. В последний раз увидел, как отец привстал и прислонился к стеклу… И все. Поезд прогудел густым басом и стал набирать ходу.
Минька пошел домой.
Шел до самого общежития пешком. Шел бездумно, нарочно сворачивал в какие-то переулки – чтоб устать, и прийти, и сразу уснуть.
В комнате никого не было. На столе осталась всевозможная закуска и стояла недопитая бутылка дорогого коньяка.
Минька разобрал постель… Долго сидел не раздеваясь. Потом разделся и лег.
Взошла луна. В комнате стало светло. Минька представил, как грохочет сейчас по степи поезд, в котором отец… Отец смотрит, наверно, в окно. А по земле идет светлая ночь, расстилает по косогорам белые простыни…
Минька перевернулся на живот, уткнулся в подушку. И опять, в который раз, увидел: степь, и табун лошадей несется по степи…
С этим и заснул Минька. И слышал, как в соседней комнате играет радиола. И ему снилось, что тот самый служитель с выставки стоит над ним и хохочет – громко и глупо.
Степка
И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка.
В переулках на селе – грязь по колено. Люди ходят вдоль плетней, держась руками за колья. И если ухватится за кол какой-нибудь дядя из «Заготскота», то и останется он у него в руках, ибо дяди из «Заготскота» все почему-то как налитые, с лицами красного шершавого сукна. Хозяева огородов лаются на чем свет стоит.
– Тебе, паразит, жалко сапоги замарать, а я должен каждую весну плетень починять?!
– Взял бы да накидал камней, если плетень жалко.
– А у тебя что, руки отсохли? Возьми да накидай…
– А, тогда не лайся, если такой умный.
А ночами в полях с тоскливым вздохом оседают подопревшие серые снега.
А в тополях, у речки, что-то звонко лопается с тихим ликующим звуком: пи-у.
Лед прошел по реке. Но еще отдельные льдины, блестя на солнце, скребут скользкими животами каменистую дресву; а на изгибах речных льдины вылезают синими мордами на берег, разгребают гальку, разворачиваются и плывут дальше – умирать.
Сырой ветерок кружится и кружит голову… Остро пахнет навозом.
Вечерами, перед сном грядущим, люди добреют.
Во дворах на таганках потеют семейные чугуны с похлебкой. Пляшут веселые огоньки, потрескивает волглый хворост. Задумчиво в теплом воздухе… Прожит день. Вполсилы ведутся неторопливые, необязательные разговоры – завтра будет еще день, и опять будут разные дела. А пока можно отдохнуть, покурить, поворчать на судьбу, задуматься бог знает о чем: что, может, жизнь – судьба эта самая – могла бы быть какой-нибудь иной, малость лучше?.. А в общем-то, и так ничего – сойдет.
В такой-то задумчивый хороший вечер, минуя большак, пришел к родному селу Степан Воеводин.
Пришел с той стороны, где меньше дворов, сел на косогор, нагретый за день солнышком, вздохнул. И стал смотреть на деревню. Он, видно, много отшагал за день и крепко устал.
Долго сидел так, смотрел.
Потом встал и пошел в деревню.
Ермолай Воеводин копался еще в своей завозне – тесал дышло для брички. В завозне пахло сосновой стружкой, махрой и остывающими тесовыми стенами. Свету в завозне было уже мало. Ермолай щурился и, попадая рубанком на сучки, по привычке ласково матерился.
…И тут на пороге, в дверях, вырос сын его – Степан.
– Здорово, тять.
Ермолай поднял голову, долго смотрел на сына… Потом высморкался из одной ноздри, вытер нос подолом сатиновой рубахи, как делают бабы, и опять внимательно посмотрел на сына.
– Степка, что ли?
– Но… Ты чо, не узнал?
– Хот!.. Язви тя… Я уж думал: почудилось.
Степан опустил худой вещмешок на порожек, подошел к отцу… Обнялись, чмокнулись.
– Пришел?
– Пришел.
– Чо-то раньше? Мы осенью ждали.
– Отработал… отпустили пораньше.
– Хот… Язви тя!.. – Отец был рад сыну, рад был видеть его. Только не знал, что делать. – А Борзя-то живой ишо, – сказал.
– Но? – удивился Степан. Он тоже не знал, что делать. Тоже рад был видеть отца. – А где он?
– А шалается где-нибудь. Этта в субботу вывесили бабы бельишко сушить – все изодрал. Разыгрался, сукин сын, и давай трепать…
– Шалавый дурак.
– Хотел уж пристрелить его, да подумал: придешь – обидишься…
Присели на верстак, закурили.
– Наши здоровы? – спросил Степан.
– Ничо, здоровы. Как сиделось-то?
– Ничо, хорошо. Работали.
– В шахтах небось?
– Нет, зачем – лес валили.
– Ну да. – Ермолай кивнул головой. – Дурь-то вся вышла?
– Та-а… – Степан поморщился. – Не в этом дело, тять.
– Ты вот, Степка… – Ермолай погрозил согнутым прокуренным пальцем. – Понял теперь: не лезь с кулаками куда не надо. Нашли, черти полосатые, время драться… Тут без этого…
– Не в этом дело, – опять сказал Степан.
В сарайчике быстро темнело. И все так же волнующе пахло стружкой и махрой.
Степан встал с верстака, затоптал окурок… Поднял свой хилый вещмешок.
– Пошли в дом, покажемся.
– Немая-то наша, – заговорил отец, поднимаясь, – чуток замуж не вышла. – Ему все хотелось сказать какую-нибудь важную новость, и ничего как-то не приходило в голову.
– Но? – удивился Степан.
– И смех и грех…
Пока шли от завозни, отец рассказывал:
– Приходит один раз из клуба и маячит мне: жениха, мол, приведу. Я, говорю, те счас такого жениха приведу, что ты неделю сидеть не сможешь.
– Может, зря?
– Чо зря? Зря… Обмануть надумал какой-то – и выбрал полегче. Кому она к шутам нужна такая. Я, говорю, такого те жениха приведу…
– Посмотреть надо было жениха-то. Может, правда…
А в это время на крыльцо вышла и сама «невеста» – крупная девка лет двадцати трех. Увидела брата, всплеснула руками, замычала радостно. Глаза у нее синие, как цветочки, и смотрела она до слез доверчиво.
– М-эмм, мм, – мычала она и ждала, когда брат подойдет, и глядела на него сверху, с крыльца… И до того она в эту минуту была счастлива, что у мужиков навернулись слезы.
– Вот те и «мэ», – сердито сказал отец и шаркнул ладонью по глазам. – Ждала все, крестики на стене ставила – сколько дней осталось, – пояснил он Степану. – Любит всех, как дура.
Степан нахмурился, поднялся по ступенькам, неловко приобнял сестру, похлопал ее по спине… А она вцепилась в него, целовала в щеки, в лоб, в губы.
– Ладно тебе, – сопротивлялся Степан и хотел освободиться от крепких объятий. И неловко ему было, что его так нацеловывают, и рад был тоже и не мог оттолкнуть сестру.
– Ты гляди, – смущенно бормотал он. – Ну, хватит, хватит… Ну, все…
– Да пусть уж, – сказал отец и опять вытер глаза. – Вишь, соскучилась.
Степан высвободился наконец из объятий сестры, весело оглядел ее.
– Ну как живешь-то? – спросил.
Сестра показала руками – «хорошо».
– У ей всегда хорошо, – сказал отец, поднимаясь на крыльцо. – Пошли, мать обрадуем.