Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
Долго молчали.
– Поймают вить, – сказал Никитич. Ему не то что жаль стало парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем. И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают – и все, все псу под хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? – Зря, – сказал он трезво.
– Чего?
– Бежишь-то. Теперь не ранешное время – поймают.
Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился. Подкинул в камелек полено.
– Надо бы досидеть… Зря.
– Перестань! – резко оборвал парень. Он тоже как-то странно отрезвел. – У меня своя башка на плечах.
– Знамо дело, – согласился Никитич. – Далеко идти-то?
– Помолчи пока.
«Мать с отцом есть, наверно, – подумал Никитич, глядя в затылок парню. – Придет – обрадует, сукин сын».
Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и набил снова. Парень все смотрел на огонь.
– Деревня твоя – райцентр или нет? – спросил он, не оборачиваясь.
– Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст. Пропадешь ты. Зимнее дело – по тайге…
– Дня три поживу у тебя – наберусь силенок, – не попросил, просто сказал.
– Живи, мне што. Много, видно, оставалось – не утерпел?
– Много.
– А за што давали?
– Такие вопросы никому никогда не задавай, отец.
Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся и закашлялся. Сказал, кашляя:
– Мне што!.. Жалко только. Поймают…
– Бог не выдаст – свинья не съест. Дешево меня не возьмешь. Давай спать.
– Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят, – трубу закрыть. А то замерзнем к утру.
Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял, осмотрел, повесил.
– Старенькое.
– Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под себя, а куфайку-то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К утру все одно выстынет.
Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул.
– Маленький Ташкент, – к чему-то сказал он. – Не боишься меня, отец?
– Тебя-то? – изумился старик. – А чего тебя бояться?
– Ну… я ж лагерник. Может, за убийство сидел.
– За убивство тебя бог накажет, не люди. От людей можно побегать, а от его не уйдешь.
– Ты верующий, что ли? Кержак, наверно?
– Кержак!.. Стал бы кержак с тобой водку пить.
– Это верно. А насчет боженек ты мне мозги не… Меня тошнит от них. – Парень говорил с ленцой, чуть осевшим голосом. – Если бы я встретил где-нибудь этого вашего Христа, я бы ему с ходу кишки выпустил.
– За што?
– За што?.. За то, что сказки рассказывал, врал. Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил. Паскуда! – Голос парня снова стал обретать недавнюю крепость и злость. Только веселости в голосе уже не было. – Кто добрый?! Я? Ты?
– Я, к примеру, за свою жись никому никакого худа не сделал…
– А зверей бьешь! Разве он учил?
– Сравнил хрен с пальцем. То – человек, а то – зверь.
– Живое существо – сами же трепетесь, сволочи.
Лица парня Никитич не видел, но оно стояло у него в глазах – бледное, с бородкой; дико и нелепо звучал в теплой тишине избушки свирепый голос безнадежно избитого судьбой человека с таким хорошим, с таким прекрасным лицом.
– Ты чего рассерчал-то на меня?
– Не врите! Не обманывайте людей, святоши. Учили вас терпеть? Терпите! А то не успеет помолиться и тут же штаны спускает – за бабу хляет, гадина. Я бы сейчас нового Христа выдумал: чтоб он по морде учил бить. Врешь? Получай, погань!
– Не поганься! – строго сказал Никитич. – Пустили тебя, как доброго человека, а ты лаяться начал. Обиделся – посадили! Значит, было за што. Кто тебе виноват?!
– М-м. – Парень скрипнул зубами. Промолчал.
– Я не поп, и здесь тебе не церква, чтобы злобой своей харкать. Здесь – тайга: все одинаковые. Помни это. А то и до воли своей не добежишь – сломишь голову. Знаешь, говорят: молодец – против овец, а спроть молодца – сам овца. Найдется и на тебя лихой человек. Обидишь вот так вот – ни за што ни про што, он тебе покажет, где волю искать.
– Не сердись, отец, – примирительно сказал парень. – Ненавижу, когда жить учат. Душа кипит! Суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу! – почти крикнул. – Не буду так жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем выдумывать?! – Парень привстал на локоть; смутно – пятном – белело в сумраке, в углу, его лицо, зло и жутковато сверкали глаза.
– Поостынешь маленько, поймешь: не было бы добрых людей, жись ба давно остановилась. Сожрали бы друг друга или перерезались. Это никакой меня не Христос учил, сам так щитаю. А святых – это верно: нету. Я сам вроде ничо? – никто не скажет: плохой или злой там. А молодой был… Недалеко тут кержацкий скит стоял, за согрой, семья жила: старик со старухой да дочь ихная годов двадцати. Они, может, не такие уж старые были, старики-то, а мне казалось тогда – старые. Они потом ушли куда-то. Ну, дак вот: была у их дочь. Все божественные, спасу нет: от людей ушли, от греха, дескать, подальше. А я эту дочь-то заманил раз в березник и… это… ла-ла с ей. Хорошая девка была, здоровая. До ребенка дело дошло. А уж я женатый был…
– А говоришь, худого ничего не делал?
– Вот и выходит, што я не святой. Я не насильничал, правда, лаской донял, а все одно… дитя-то пустил по свету. Спомнишь – жалко. Большой уж теперь, материт, поди.
– Жизнь дал человеку – не убил. И ее, может, спас. Может, она после этого рванула от них. А так довели бы они ее своими молитвами: повесилась бы на суку где-нибудь, и все. И мужика бы ни разу не узнала. Хорошее дело сделал, не переживай.
– Хорошее или плохое, а было так. Хорошего-то мало, конешно.
– Там еще осталось?
– Спиртяги? Есть маленько. Пей, я не хочу больше.
Парень выпил. Опять крякнул. Не стал закусывать.
– Много пьешь-то?
– Нет, это… просто перемерз. Пить надо не так, отец. Надо красиво пить. Музыка… Хорошие сигареты, шампанское… Женщины. Чтоб тихо, культурно. – Парень опять размечтался, лег, закинул руки за голову. – Бардаки презираю. Это не люди – скот. М-м, как можно красиво жить! Если я за одну ночь семь раз заигрывал с курносой – так? – если она меня гладила костлявой рукой и хотела поцеловать в лоб, – я устаю. Я потом отдыхаю. Я наслаждаюсь и люблю жизнь больше всех прокуроров, вместе взятых. Ты говоришь – риск? А я говорю – да. Пусть обмирает душа, пусть она дрожит, как овечий хвост, – я иду прямо, я не споткнусь и не поверну назад.
– Ты кем работал до этого? – поинтересовался Никитич.
– Я? Агентом по снабжению. По культурным связям с зарубежными странами. Вообще я был ученый. Я был доцентом на тему: «Что такое колорадский жук и как с ним бороться». – Парень замолчал, а через минуту сонным голосом сказал: – Все, отец… Я ушел.
– Спи.
Никитич пошуровал короткой клюкой в камельке, набил трубочку и стал думать про парня. Вот тебе и жизнь – все дадено человеку: красивый, здоровый, башка вроде недурная… А что? Дальше что? По лесам бегать? Нет, это город их доводит до ручки. Они там свихнулись все. Внуки Никитича – трое – тоже живут в большом городе. Двое учатся, один работает, женат. Они не хвастают, как этот, но их тянет в город. Когда они приезжают летом, им скучно. Никитич достает ружья, водит их в тайгу и ждет, что они просветлеют, отдохнут душой и проветрят мозги от ученья. Они притворяются, что им хорошо, а Никитичу становится неловко: у него больше ничего нет, чем порадовать внуков. Ему тяжело становится, как будто он обманул их. У них на уме город. И этот, на нарах, без ума в город рвется. На его месте надо уйти подальше, вырыть землянку и лет пять не показываться, если уж сидеть невмоготу стало. А он снова туда, где на каждом шагу могут за шкирку взять. И ведь знает, что возьмут, а идет. Что за сила такая в этом городе! Ну ладно, я – старик, я бывал там три раза всего, я не понимаю… Согласен. Там весело и огней много. Но раз я не понимаю, так я и не хаю. Охота – там? На здоровье. А мне здесь хорошо. Но так получается, что они приходят оттуда и нос воротят: скучно, тоска. Да присмотрись хорошенько! Ты же увидеть-то ничего не успел, а уж давай молоть про свой город. Да ты возьми приглядись для интереса! А потом подумай: много ты про жизнь знаешь или нет? Вы мне – сказки про город?.. А если я начну рассказывать, сколько я знаю! Но меня не слушают, а на вас глаза пялят – городской. А мне хрен с тобой, что ты городской, что ты штиблетами по тротуару чиркаешь – форсите. Дофорсился вот: отвалили лет пятнадцать, наверно, за красивую-то жизнь. Магазин, наверно, подломил, не иначе. Шиканул разок – и загремел. И опять на рога лезет. Сам! Это уж, значит, не может без города. Опять на какой-нибудь магазин нацелился. «Шампанское…» А откуда оно, шампанское-то, возьмется? Дурачье… Сожрет он вас, город, с костями вместе. И жалко дураков, и ничего сделать нельзя. Не докажешь.
Дрова в камельке догорели. Никитич дождался, когда последние искорки умерли в золе, закрыл трубу, погасил фонарь, лег рядом с парнем. Тот глубоко и ровно дышал, неловко подвернув под себя руку. Даже не шевельнулся, когда Никитич поправил его руку.
«Намаялся, – подумал Никитич. – Дурило… А кто заставляет? Эх, вы!»
…За полночь на улице, около избушки, зашумели. Послышались голоса трех мужчин.
Парень рывком привстал – как не спал. Никитич тоже приподнял голову.
– Кто это? – быстро спросил парень.
– Шут их знает.
Парень рванулся с нар – к двери, послушал, зашарил рукой по стене – искал ружье. Никитич догадался.
– Ну-ка, не дури! – прикрикнул негромко. – Хуже беды наделаешь.
– Кто это? – опять спросил парень.
– Не знаю, тебе говорят.
– Не пускай, закройся.
– Дурак. Кто в избушке закрывается. Нечем закрываться-то. Ложись и не шевелися.
– Ну дед!..
Парень не успел досказать. Кто-то поднялся на крыльцо, искал рукой скобку. Парень ужом скользнул на нары, успел шепнуть:
– Отец, клянусь богом, чертом, дьяволом: продашь… Умоляю, старик. Век…
– Лежи, – велел Никитич.
Дверь распахнулась.
– Ага! – весело сказал густой бас. – Я же говорил: кто-то есть. Тепло! Входите!
– Закрывай дверь-то! – сердито сказал Никитич, слезая с нар. – Обрадовался – тепло! Раскорячься пошире – совсем жарко будет.
– Все в порядке, – сказал бас. – И тепло, и хозяин приветливый.
Никитич засветил фонарь.
Вошли еще двое. Одного Никитич знал: начальник районной милиции. Его все охотники знали: мучил охотничьими билетами и заставлял платить взносы.
– Емельянов? – спросил начальник, высокий упитанный мужчина лет под пятьдесят. – Так?
– Так, товарищ Протокин.
– Ну, вот!.. Принимай гостей.
Трое стали раздеваться.
– Пострелять? – не без иронии спросил Никитич. Он не любил этих наезжающих стрелков: только пошумят и уедут.
– Надо размяться маленько. А это кто? – Начальник увидел парня на нарах.
– Иолог, – нехотя пояснил Никитич. – От партии отстал.
– Заблудился, что ли?
– Но.
– У нас что-то неизвестно. Куда шли, он говорил?
– Кого он наговорит! – едва рот разевал: замерзал. Спиртом напоил его – щас спит как мертвый.
Начальник зажег спичку, поднес близко к лицу парня. У того не дрогнул ни один мускул. Ровно дышал.
– Накачал ты его. – Спичка начальника погасла. – Что же у нас-то ничего не известно?
– Может, не успели еще сообщить? – сказал один из пришедших.
– Да нет, видно, долго бродит уже. Не говорил он, сколько один ходит?
– Нет, – ответствовал Никитич. – Отстал, говорит. И все.
– Пусть проспится. Завтра выясним. Ну что, товарищи: спать?
– Спать, – согласились двое. – Уместимся?
– Уместимся, – уверенно сказал начальник. – Мы прошлый раз тоже впятером были. Чуть не загнулись к утру: протопили, да мало. А мороз стоял – под пятьдесят.
Разделись, улеглись на нарах. Никитич лег опять рядом с парнем.
Пришлые поговорили еще немного о своих районных делах и замолчали.
Скоро все спали.
…Никитич проснулся, едва только обозначилось в стене оконце. Парня рядом не было. Никитич осторожно слез с нар, нашарил в карманах спички. Еще ни о чем худом не успел подумать. Чиркнул спичкой… Ни парня, ни фуфайки его, ни ружья Никитича не было. Неприятно сжало под сердцем.
«Ушел. И ружье взял».
Неслышно оделся, взял одно ружье из трех, составленных в углу, пощупал в кармане патроны с картечью. Тихо открыл дверь и вышел.
Только-только занимался рассвет. За ночь потеплело. Туманная хмарь застила слабую краску зари. В пяти шагах еще ничего не было видно. Пахло весной.
Никитич надел свои лыжи и пошел по свежей лыжне, четко обозначенной в побуревшем снегу.
– Сукин ты сын, варнак окаянный, – вслух негромко ругался он. – Уходи, пес с тобой, а ружье-то зачем брать? Што я тут без ружья делать стану, ты подумал своей башкой? Што я, тыщи, што ли, большие получаю – напасаться на вас на всех ружьями? Ведь ты же его, поганец, все равно бросишь где-нибудь. Тебе лишь бы из тайги выйти. А я сиди тут, сложа ручки, без ружья. Ни стыда у людей, ни совести.
Помаленьку отбеливало. День обещал быть пасмурным и теплым.
Лыжня вела не в сторону деревни.
– Боишься людей-то? Эх, вы… «Красивая жись». А последнее ружьишко у старика взять – это ничего, можно. Но от меня ты не уйде-ошь, голубчик. Я вас таких семерых замотаю, хоть вы и молодые.
Зла большого у старика не было. Обидно было: пригрел человека, а он взял и унес ружье. Ну не подлец после этого!
Никитич прошел уже километра три. Стало совсем почти светло; лыжня далеко была видна впереди.
– Рано поднялся. И ведь как тихо сумел!
В одном месте парень останавливался закурить: обочь лыжни ямка – палки втыкал. На снегу крошки листовухи и обгоревшая спичка.
– И кисет прихватил! – Никитич зло плюнул. – Вот поганец так поганец! – Прибавил шагу.
Парня Никитич увидел далеко в ложбине, внизу. Шел парень дельным ровным шагом, не торопился, но податливо. За спиной – ружье.
– Ходить умеет, – не мог не отметить Никитич. Свернул с лыжни и побежал в обход парню, стараясь, чтоб его скрывала от него вершина длинного отлогого бугра. Он знал, где встретит парня: будет на пути у того неширокая просека. Он пройдет ее, войдет снова в чащу… И тут его встретит Никитич.
– Щас я на тебя посмотрю, – не без злорадства приговаривал Никитич, налегая вовсю на палки. Странно, но ему очень хотелось еще раз увидеть прекрасное лицо парня. Что-то было до страсти привлекательное в этом лице. «Может, так и надо, что он рвется к своей красивой жизни. Что ему тут делать, если подумать? Засохнет. Жизнь, язви ее, иди разберись».
У просеки Никитич осторожно выглянул из чащи: лыжни на просеке еще не было – обогнал. Быстро перемахнул просеку, выбрал место, где примерно выйдет парень, присел в кусты, проверил заряд и стал ждать. Невольно опытным охотничьим глазом осмотрел ружье: новенькая тулка, блестит и резко пахнет ружейным маслом. «На охоту собирались, а не подумали: не надо, чтоб ружье так пахло. На охоте надо и про табачок забыть, и рот чаем прополоскать, чтобы от тебя не разило за версту, и одежду лучше всего другую надеть, которая на улице висела, чтоб жильем не пахло. Охотники – горе луковое».
Парень вышел на край просеки, остановился. Глянул по сторонам. Постоял немного и скоро-скоро побежал через просеку. И тут навстречу ему поднялся Никитич.
– Стой! Руки вверьх! – громко скомандовал он, чтоб совсем ошарашить парня. Тот вскинул голову, и в глазах его отразился ужас. Он дернулся было руками вверх, но узнал Никитича. – Говоришь: не боюсь никого, – сказал Никитич, – а в штаны сразу наклал.
Парень скоро оправился от страха, улыбнулся обаятельной своей улыбкой немножко насильственно.
– Ну, отец… ты даешь. Как в кино… твою в душу мать. Так можно разрыв сердца получить.
– Теперь, значит, так, – деловым тоном распорядился Никитич, – ружье не сымай, а достань сзади руками, переломи и выкинь из казенника патроны. И из кармана все выбрось. У меня их шешнадцать штук оставалось. Все брось на снег, а сам отойди в сторону. Если задумаешь шутки шутить, стреляю. Сурьезно говорю.
– Дошло, батя. Шутить мне сейчас что-то не хочется.
– Бесстыдник, ворюга.
– Сам же говорил: погано в лесу без ружья.
– А мне што тут без его делать?
– Ты дома.
– Ну, давай, давай. Дома. Што у меня дома-то – завод, што ли?
Парень выгреб из карманов патроны – четырнадцать: Никитич считал. Потом заломил руки за спину; прикусив нижнюю губу, прищурившись, внимательно глядел на старика. Тот тоже не сводил с него глаз: ружье со взведенными курками держал в руках, стволами на уровне груди парня.
– Чего мешкаешь?
– Не могу вытащить…
– Ногтями зацепи… Или постучи кулаком по прикладу.
Выпал сперва один патрон, потом второй.
– Вот. Теперь отойди вон туда.
Парень повиновался.
Никитич собрал патроны, поклал в карманы полушубка.
– Кидай мне ружье, а сам не двигайся.
Парень снял ружье, бросил старику.
– Теперь садись, где стоишь, покурим. Кисет мне тоже кинь. И кисет спер…
– Курить-то охота мне.
– Ты вот все – мне да мне. А про меня, черт полосатый, не подумал! А чего мне-то курить?
Парень закурил.
– Можно я себе малость отсыплю?
– Отсыпь. Спички-то есть?
– Есть.
Парень отсыпал себе листовухи, бросил кисет старику. Тот закурил тоже.
Сидели шагах в десяти друг от друга.
– Ушли эти?.. Ночные-то.
– Спят. Они спать здоровы. Не охотничают, а дурочку валяют. Погулять охота, а в районе у себя не шибко разгуляешься – на виду. Вот они и идут с глаз долой.
– А кто они?
– Начальство… Заряды зря переводют.
– М-да…
– Ты што же думал: не догоню я тебя?
– Ничего я не думал. А одного-то ты знаешь. Кто это? По фамилии называл… Протокин-то.
– В собесе работает. Пенсию старухе хлопотал, видел его там…
Парень пытливо посмотрел на старика.
– Это там, где путевки на курорт выписывают?
– Ага.
– Темнишь, старичок. Неужели посадить хочешь? Из-за ружья…
– На кой ты мне хрен нужен – сажать? – искренне сказал Никитич.
– Продай ружье? У меня деньги есть.
– Нет, – твердо сказал Никитич. – Спросил бы с вечера по добру, может, продал бы. А раз ты так по-свински сделал – не продам.
– Не мог же я ждать, когда они проснутся.
– На улицу бы меня ночью вызвал: так и так, мол, отец: мне шибко неохота с этими людями разговаривать. Продай, мол, ружье – я уйду. А ты… украл. За воровство у нас руки отрубают.
Парень положил локти на колени, склонился головой на руки. Сказал глуховато:
– Спасибо, что не выдал вчера.
– Не дойдешь ты до своей воли все одно.
Парень вскинул голову.
– Почему?
– Через всю Сибирь идти – шутка в деле!
– Мне только до железной дороги, а там поезд. Документы есть. А вот здесь без ружья… здесь худо. Продай, а?
– Нет, даже не упрашивай.
– Я бы теперь новую жизнь начал… Выручил бы ты меня, отец.
– А документы-то где взял? Ухлопал, поди, кого-нибудь?
– Документы тоже люди делают.
– Фальшивые. Думаешь, не поймают с фальшивыми?
– Ты обо мне… прямо как родная мать заботишься. Заладил, как попугай: поймают, поймают. А я тебе говорю: не поймают.
– А шампанскуя-то на какие шиши будешь распивать? Если честно-то робить пойдешь…
– Сдуру я вчера натрепался, не обращай внимания. Захмелел.
– Эх, вы… – Старик сплюнул желтую едкую слюну на снег. – Жить бы да жить вам, молодым… а вас… как этих… как угорелых по свету носит, места себе не можете найти. Голод тебя великий воровать толкнул? С жиру беситесь, окаянные. Петух жареный в зад не клевал…
– Как сказать, отец…
– Кто же тебе виноватый?
– Хватит об этом, – попросил парень. – Слушай… – Он встревоженно посмотрел на старика. – Они ж сейчас проснутся, а ружья нет. И нас с тобой нет… Искать кинутся?
– Они до солнышка не проснутся.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Они сами вчера с похмелья были. В избушке теплынь: разморит – до обеда проспят. Им торопиться некуда.
– М-да… – грустно сказал парень. – Дела-делишки.
Повалил вдруг снег большими густыми хлопьями, теплый, тяжелый.
– На руку тебе. – Никитич посмотрел вверх.
– Что? – Парень тоже посмотрел вверх.
– Снег-то… Заметет все следы.
Парень подставил снегу ладонь, долго держал. Снежинки таяли на ладони.
– Весна скоро… – вздохнул он.
Никитич посмотрел на него, точно хотел напоследок покрепче запомнить такого редкостного здесь человека. Представил, как идет он один, ночью… без ружья.
– Как ночуешь-то?