Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
– Давайте.
Скинулись, взяли еще семь бутылок.
– Я те так скажу… Ты слушай сюда! Слушай сюда!
– Ну? Ну? Ну?
– Да не «ну» – слушай! Я рубил баню Дарье Кузовниковой…
– При чем тут Дарья? То – частное лицо, а то – организация: сравнил…
– Я те к примеру! Ты слушай сюда!..
– Долбо…
– Мужики, перестаньте лаяться! – крикнула буфетчица. – А то выставлю счас всех!.. Распустили языки-то.
– Ты слушай сюда!
– Ну!
– Гну! Если бы не женщина тут, я б те сказал…
В общем, беседа приняла оживленный характер: сельповским здорово перепадало – за наглость и вероломство.
Тут в чайную пришел Аркашка Кебин, по прозвищу Танцующий Шива.
Давно его так прозвали, в школе еще. Он тоже взял себе «портвяшку», котлету (поругался с женой и в знак протеста не стал дома ужинать), сел за столик по соседству с плотниками, прислушался к их разговору… И сказал громко:
– Хмыри!
Плотники замолчали. Посмотрели на Аркашку.
– Трепачи, – еще сказал Аркашка. Он потому и Шива, что везде сует свой нос. – Проходимцы.
Плотники сперва не поняли, что это к ним относится. Невероятно! Даже с Аркашкиным языком и то – на семерых подвыпивших так говорить… Что он, сдурел, что ли?
– Это я вам, вам, – сказал Аркашка. – Бедненькие – обманули их. Вас обманешь! Тот еще не родился, кто вас обманет. Прохиндеи.
У одного здоровенного плотника, Ваньки Селезнева, даже рот приоткрылся.
– Недоумеваете, почему прохиндеями назвал? Поясняю: полтора месяца назад вы, семеро хмырей, сидели тут же и радовались, что объегорили сельповских с договором: не вставили туда пункт о прилавке. Теперь вы сидите и проливаете крокодиловы слезы – вроде вас обманули. Нет, это вы обманули!
– Да? – спросил бригадир. И это «да» было – растерянность, никак не угроза. Беспомощность.
– Да, да. – Аркашка отдавил бочком вилки кусочек котлетки, подцепил его, обмакнул в соус и отправил в рот – очень все аккуратно, культурно, даже мизинчик оттопырил. Потом (так любят делать артисты, изображающие в кино господ и надменных чиновников), не прожевав, продолжал говорить: – Я слышал это собственными ушами, поэтому не показывайте мне детское удивление на лице, а имейте мужество выслушать горькую правду. Мне, допустим, это все равно, но где же правда, товарищи?! – Аркашка упивался, наслаждался, точно в июльскую жару погрузился по горло в прохладную воду, и млел, и чуть шевелил пальцами ног. Великая сила – правда: зная ее, можно быть спокойным. Аркашка был спокоен. Он судил прохиндеев. – Стыдно, товарищи. И, главное, сами сидят возмущаются! Видели таких проходимцев? Ну, ладно, задумали обмануть сельповских, но зачем вот так вот сидеть и разводить нюни, что вас хотят обмануть? – Аркашка искренне заинтересовался, хотел понять. – Ведь вы на этом же самом месте похохатывали… – Но тут Аркашка увидел, что Ванька Селезнев показывает вовсе не детское удивление на лице, а берется за бутылку. Аркашка вскочил с места, потому что хорошо знал этого губошлепа – ломанет. – Ванька!.. Поставь бутылку на место, поставь, Ванюша. Я же вас на понт беру! Велите ему поставить бутылку!
Плотники обрели дар речи.
– А ты чего это заволновался-то, Шива? Ванька, поставь бутылку.
– Иди к нам, Аркашка.
– Правда, чего ты там один сидишь? Иди к нам.
– Пусть он поставит бутылку.
– Он поставил. Поставь, Иван. Иди, Аркашка.
Аркашка, прихватив свою недопитую бутылку, пересел к плотникам и только было хотел набулькать себе полстакашка и уже оттопырил мизинчик, как Ванька протянул через стол свою мощную грабастую лапу и поймал Аркашку за грудки.
– А-а, Шива!.. На понт берешь, да? Счас ты у меня станцуешь. Танцуй!
Аркашка поборолся немного с рукой, но рука… это не рука, а березовый сук с пальцами.
– Брось… – с трудом проговорил Аркашка.
– Танцуй!
– Отпусти, дурной!..
– Будешь танцевать?
Тут плотники принялись рассказывать нездешнему бригадиру, как здорово Аркашка танцует. Ногами что выделывает!.. Руками. А то – сам стоит, а голова танцует…
– Голова?
– Голова! Сам неподвижный, а голова ходуном ходит.
А Ванька все держал Аркашку за грудки, довольный, что надоумил товарищей с танцем.
– Будешь танцевать?
Чудовищные пальцы сжались туже.
– Буду… Отпусти!
Ванька отпустил.
– Гад такой. Обрадовался – здоровый? – Аркашка потер шею. – Распустил грабли-то… Попроси по-человечески – станцую, обязательно надо руки свои поганые таращить!
– Не обижайся, Аркашка. Станцуй вот для человека – он никогда не видел. Ванька больше не будет.
– Станцуй, будь другом!
Аркашке набухали стакан из своих бутылок.
– Ванька больше не будет. Не будешь, Иван?
– Пусть танцует.
Аркашка оглушил стакан.
– Зараза, – сказал он с дрожью в голосе. – Еще руки распускает… Для всех станцую, а ты – отвернись!
Ванька опять было потянулся к Аркашке, но ему не дали.
– Станцуй, Аркашка. Ванька, отвернись, – Ваньке подмигнули. – Отвернись, кому сказано! Чего ты, в самом деле, руки-то распускаешь?
– Нашелся мне, понимаешь… – Аркашка открыто и зло посмотрел на Ваньку. – Губошлеп. Три извилины в мозгу, и все параллельные.
– Ладно, Аркашка, станцуй.
– Отвернись! – прикрикнул Аркашка на Ваньку.
Ванька сделал вид, что отвернулся.
Аркашка внимательно, чуть ли не торжественно оглядел всех, встал…
Как он танцует, Шива, – это надо смотреть.
Это не танец, где живет одна только плотская радость, унаследованная от прыжков и сексуального хвастовства тупых и беззаботных древних, у Аркашки – это свободная форма свободного существования в нашем деловом веке. Только так, больше слабый Аркашка не мог никак.
– Как Ванька Селезнев дергает задом гвозди! – объявил Аркашка.
Это – название танца; Аркашка разрешил:
– Ванька, гляди! Можно глядеть! – И начал.
Дал знак воображаемым музыкантам, легкой касательной походкой сделал ритуальный скок… И опробовал половицу покрепче – надежно. Выдал красивое, загогулистое колено, еще, еще – это он показал, что как все-то пляшут – он так умеет. Он умел еще иначе. Он посмотрел на Ваньку… Сделал ему гримасу, показал его, заинтересованного губошлепа… Потом потянулся, сонно зачмокал губами – Ванька проснулся утром.
Плотники засмеялись.
Аркашка проковылял к стене, похрюкал, похрюкал, пригладил ладонями патлы – Ванька умылся. Потом Ванька стал жрать – жадно, много, безобразно… Отвалился от стола, стал икать…
Плотники опять засмеялись.
– Сука, – прошептал серьезный Ванька.
Потом Аркашка дал козла и опять выработал сложное колено – конец утра. И вот Ванька на работе. Раз ударит по гвоздю, минуту смотрит на небо, чешется… Нашел даже вшу под рубахой, убил.
– Падла, – сказал Ванька. – У меня сроду вшей не было. Даже в войну…
– Тихо, – попросили его.
– А чего он выдумывает!
– Тихо!
Потом Ванька загнал гвоздь криво, долго искал гвоздодер, гвоздодера у такого работника, конечно, нет. Тогда Ванька сел на гвоздь, напрягся так, что лицо перекосилось…
Плотники хохотали.
Ванька хотел было встать, ему не дали.
Аркашка мучился на полу…
Вот Ванька раскачал гвоздь, рывком встал… Взял гвоздь и забил правильно.
Плотники лежали на столах, мычали, вытирали слезы. И все, кто был в чайной, хохотали, даже строгая продавщица. Не смеялись только двое – Аркашка и Ванька. Ванька свирепо смотрел на артиста, знал: теперь полгода будут помнить, как «Ванька дергал гвозди». Знал также, что отлупить Аркашку сейчас не дадут.
В завершение Аркашка опять сделал красивый круг, пощелкал чечеткой и сел к плотникам. Его хлопали по спине, налили стакан вина… Аркашка был доволен, посмотрел на Ваньку. Подмигнул ему. И почему-то именно это – что Аркашка подмигнул – доконало Ваньку. Он опять сгреб за грудки левой рукой, а правой хотел звездануть, размахнулся, но руку остановили. Ванька поднялся на всех.
– Он, сука, видел, как я работаю?! Он критикует!.. Он видел?
– Што ты, што ты – шуток не понимаешь. Уймись!
– Вам шутки, а мне в глаза будут тыкать. Пусти!..
Ванька закусил удила. Швырнул одного, другого… Все повскакали.
Аркашка на всякий случай отбежал к двери.
– Хаханьки строить? – орал Ванька и еще одному завесил такую, что плотник отлетел к стене.
Аркашка сверкающими глазами смотрел на все.
– Так их, Ванька! Так их!.. – вскрикивал он. Его не слышали.
Ванька рычал и ворочался, его не могли одолеть. Падали стулья, столы, тарелки, бутылки…
– Зовите милицию! – заблажила буфетчица. – Они же побьют здесь все!..
– Не надо! – крикнул Аркашка. – Не надо милицию!
– Ша! – сказал вдруг нездешний бригадир. – Ша, пацаны… я валю этого бычка.
Бригадира услышали.
– Кто, ты? – удивился Ванька. – Ты?
– Отошли, пацаны, отошли… Я его делаю. – Бригадир стал подходить к Ваньке. Ванька изготовился.
– Иди, падла… Иди.
– Иду, Ваня, иду.
– Иди, иди.
– Иду. – Бригадир шел на Ваньку медленно, спокойно. Никто не понимал, что такое сейчас произойдет.
– Боксер, да? Иди, я те по-русски закатаю…
– Та какой я боксер! – Бригадир остановился перед Ванькой. – Що ты!..
– Ну? – спросил Ванька.
– От так – раз! – Бригадир вдруг резко ткнул Ваньке кулаком в живот.
Ванька ойкнул и схватился за живот, склонился. А когда он склонился, бригадир быстро, сильно дал ему согнутым коленом снизу в челюсть.
– Два.
Ванька зажмурился от боли… Упал, скрючился. Изо рта по нижней губе пробился тоненький следок крови… Капало с подбородка на застиранную Ванькину рубаху. Мерзкое искусство бригадира ошеломило всех: так в деревне не дрались. Дрались хуже – страшней, но так подло – нет.
Аркашка взял венский стул, подошел к бригадиру и заорал:
– Счас как дам по башке! Гад такой!
– Выходите к чертовой матери! Все! Вон! – Буфетчица, воспользовавшись затишьем, выбежала из-за прилавка и выталкивала плотников на улицу. – Выходите к чертовой матери! Вон на улицу – там и деритесь!
Один из плотников взял у Аркашки стул, поставил на место, а бригадиру сказал:
– Пошли, а то тут шум.
Аркашка склонился к Ивану, вытер кровь с его подбородка.
– М-м, – простонал Ванька.
– Ничего, Иван… ему счас дадут. Больно?
Ванька потрогал пальцем челюсть, покачал ее, сплюнул клейкую сукровицу. Сел.
– Бубы…
– А?
– Бубы…
– Зубы разбил? От гад-то! Счас ему там дадут. Мужики пошли с им… Встать можешь?
Ванька с трудом поднялся, сел на стул.
– Вина взять?
– М-м, – кивнул Ванька, – взять.
Аркашка подошел к прилавку.
– Здорово он его? – спросила буфетчица, наливая вино.
– Ничего, ему счас тоже дадут.
– А все ты разжег!.. Шива чертов. Вечно из-за тебя одни скандалы.
– Помолчи, – посоветовал Аркашка. – Возьми вон конфетку шоколадную и соси.
– Шива и есть. Выметайтесь отсюда! Чтоб духу вашего тут не было!..
Аркашка взял вино и пошел к Ивану.
– На, выпей.
– Чего она? – спросил Иван.
– Ругается. Не обращай внимания. Пей – легче будет.
Бессовестные
Старик Глухов в шестьдесят восемь лет овдовел. Схоронил старуху, справил поминки… Плакал. Говорил:
– Как же я теперь буду-то? Один-то?
Говорил – как всегда говорят овдовевшие старики. Ему правда было горько, очень горько, но все-таки он не думал о том, «как он теперь будет». Горько было, больно, и все. Вперед не глядел.
Но прошло время, год прошел, и старику и впрямь стало невмоготу. Не то что он затосковал… А, пожалуй, затосковал. Дико стало одному в большом доме. У него был сын, младший (старших побило на войне), но он жил в городе, сын, наезжал изредка – картошки взять, капусты соленой, огурцов, медку для ребятишек (старик держал шесть ульев), сальца домашнего. Но наезды эти не радовали старика, раздражали. Не жалко было ни сальца, ни меда, ни огурцов… Нет. Жалко, и грустно, и обидно, что родной сын – вроде уж и не сын, а так – пришей-пристебай. Он давал сыну сальца, капусты… Выбирал получше. Молчал, скрепив сердце, не жаловался. Ну, пожалуйся он, скажи: плохо, мол, мне, Ванька, душа чего-то… А чего он, Ванька? Чем поможет? Ну, повздыхают вместе, разопьют бутылочку, и он уедет с чемоданом в свой город-городок, к семье. Такое дело.
И надумал старик жениться. Да. И невесту присмотрел.
Было это 9 Мая, в День Победы. Как всегда, в этот день собралось все село на кладбище – помянуть погибших на войне. Сельсоветский стоял на табуретке со списком, зачитывал:
– Гребцов Николай Митрофанович.
Гуляев Илья Васильевич.
Глухов Василий Емельянович.
Глухов Степан Емельянович.
Глухов Павел Емельянович…
Эти три – сыны старика Глухова. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими сильными пальцами сдавливало горло, дышать было трудно. Он смотрел в землю, не плакал, но ничего не видел. И долго стоял так. А сельсоветский все читал и читал:
– Опарин Семен Сергеевич.
Попов Иван Сергеевич.
Попов Михаил Сергеевич.
Попов Василий Иванович…
Тихо плакали на кладбище. Именно – тихо, в уголки полушалков, в ладони, вздыхали осторожно, точно боялись люди, что нарушат и оскорбят тишину, какая нужна в эту минуту. У старика немного отпускало, и он смотрел вокруг. И каждый раз одинаково думал: «Сколько народу загублено!»
И тут-то он приметил в толпе старуху Отавину. Она была нездешняя, хоть жила здесь давно, Глухов ее знал. У старухи Отавиной никого не было в этом скорбном списке, но она со всеми вместе тихо плакала и крестилась. Глухов уважал набожных людей. За то уважал, что их преследуют, подсмеиваются над ними… За их терпение и неколебимость. За честность. Он присмотрелся к Отавиной… Горбоносая, дюжая еще старушка, может легко с огородом управиться, баню истопить, квашню замесить и хлеб выпечь. Старик не мог есть «казенный» хлеб – из магазина. И вдруг подумал старик: «Тоже ведь одна мается… А?»
Пришел домой, выпил за сынов убиенных… И стал вплотную думать: «Продала бы она свою избенку, перешла бы ко мне жить. А деньги за избу пусть на книжку себе положит. И пусть живет, все не так пусто будет в доме. Хоть в баню по-человечески сходить, полежать после баньки беззаботно… На стол – есть кому поставить, есть кому позвать: «Садись, Емельян». Жилым духом запахнет в доме! Совсем же другое дело, когда в кути, у печки, кто-нибудь громыхает ухватами и пахнет опарой. Или ночью, когда не спится, можно потихоньку поговорить… Можно матернуть бригадира колхозного, например. Она, правда, набожная, Отавиха-то, но можно же другие слова найти, не обязательно материться. У самого дело к концу идет, к могиле, – хватит, наматерился за жизнь. Да нет, если бы она пришла, было бы хорошо. Как ты ни поворачивайся, а хозяйка есть хозяйка». Так думал старик. Даже взволновался.
И вот выбрал он воскресный день, пошел к Ольге Сергеевне Малышевой, тоже уже старушке, но помоложе Отавихи, побашковитей. Эту Ольгу Сергеевну старик Глухов когда-то тайно очень любил. Тогда он был не старик, а молодой парень и любил красивую, горластую Ольгу. Помышлял слать к Малышевым сватов, но началась революция. Объявился на селе некий молодец-комиссар, быстро окрутил сознательную Ольгу, куда-то увез. Увезти увез, а сам где-то сгинул. Где-нибудь с головой увяз в кровавой тогдашней мешанине. А Ольга Сергеевна вернулась домой и с тех пор жила одна. Как-то, тоже по молодости, но уже будучи женатым, Емельян Глухов заперся к Ольге Сергеевне в сельсовет (она работала секретарем в сельсовете) и открыл ей свое сердце. Ольга Сергеевна рассердилась, заплакала и сказала, что после своего орла-комиссара она никогда в жизни никого к себе близко не подпустит. Глухов попытался объяснить, что он – без всяких худых мыслей, а просто сказать, что вот – любил ее (он был выпивши). Любил. Что тут такого? Ольга Сергеевна пуще того обиделась и опять стала говорить, что все мужики не стоят мизинца ее незабвенного комиссара. И так она всех напугала этим своим комиссаром, что к ней и другие боялись подступиться. Но прошло много-много лет, все забылось, все ушло, давно шумела другая жизнь, кричала на земле другая – не ихняя – любовь… И старик Глухов и пенсионерка Ольга Сергеевна странным образом подружились. Старик помогал одинокой по хозяйству: снег зимой придет разгребет, дровишек наколет, метлу на черенок насадит, крышу на избе залатает… Посидят, побеседуют. Малышева поставит четвертинку на стол… Глухов все побаивался ее и неумеренно хвалил советскую власть.
– Ведь вот какая… аккуратная власть! Раньше как: дожил старик до глубокой старости – никому не нужон. А теперь – пенсия. За што мне, спрашивается, каждый месяц по двадцать рублей отваливают? Мне родной сын пятерку приедет сунет, и то ладно, а то и забудет. А власть – легулярно – получи. Вот они, комиссары-то, тогда… они понимали. Они жизни свои клали – за светлое будущее. Я советую, Ольга Сергевна, стать и почтить ихную память.
Ольга Сергеевна недовольно говорила на это:
– Сиди. Чего теперь?.. Нечего теперь.
Она теперь редко вспоминала комиссара, а больше рассказывала, как на нее «накатывает» ночами.
– Вот накатит-накатит – все, думаю, смертынька моя пришла…
– А куда накатыват-то? На грудь?
– А – на всю. Всю вот так вот ка-ак обдаст, ну, думаю, все. А после рассла-абит всю – ни рукой, ни ногой не шевельнуть. И вроде я плыву-у куда-то, плыву-у, плыву-у.
– Да, – сочувствовал Глухов. – Дело такое – так и уплывешь когда-нибудь. И не приплывешь.
После того как старик Глухов схоронил жену, он еще чаще наведывался к Малышевой. Чего-нибудь делал по хозяйству, а больше они любили сидеть на веранде – пили чай с медом. Старик приносил в туеске мед. Беседовали.
– Тоскуешь? – интересовалась Малышева.
Глухов не знал, как отвечать – боялся сказать не так, а тогда Малышиха пристыдит его. Она часто – не то что стыдила его, а давала понять, что ему хоть и семьдесят скоро, а стоит больше ее слушать, а самому побольше молчать.
– Тоскуешь?
– Так… – неопределенно говорил Глухов – Жалко, конечно. Все же мы с ей… пятьдесят лет прожили.
– Прожить можно и сто лет… А смысл-то был? Слоны по двести лет живут, а какой смысл?
Глухов обижался:
– У меня три сына на войне погибли! А ты мне такие слова…
– Я ничего не говорю, – спускала Малышиха. – Они погибли за Родину.
– Тоскую, конечно, – уже смелее говорил Глухов. – Сколько она пережила со мной!.. Терпела. Я смолоду дураковатый был, буйный… Все терпела, сердешная. Жалко.
– Сознание, сознание… – вздыхала Малышева. – Тесать вас еще и тесать! Еще двести лет тесать – тогда только на людей будете похожи. Вот прожил ты с ей пятьдесят лет… Ну и что? И рассказать ничего не можешь. У меня в огороде бурьян растет… тоже растет. А рядом – клубника виктория. Есть разница?
– Ты чего сердишься-то? – не понимал Глухов.
– Есть разница, я спрашиваю?
– Сравнила… телятину с козлятиной.
– И буду сравнивать! Потому что один человек живет – горит, а другой – тлеет. У одного – каждая порочка содержанием пропитана, а другие… делают только свое дело, и все. Жеребцы.
– Не всем же комиссарами быть! – сердито возражал Глухов, обиженный за «жеребца».
– Пятьдесят лет прожил, – передразнивала Малышева. – А из них – неделя наберется содержательная?
– Ну, содержания-то, слава богу, хватало, чего доброго. С избытком.
– Оно и видно! – Малышева собирала губы в куриную гузку. – Жеребцы.
Глухов чувствовал, что чем-то он ее злит, но никак не мог понять чем.
И все же он продолжал ходить к Малышевой. Иногда – так вот – поругивались, иногда ничего, мирно расходились. И вечер, глядишь, проходил незаметно.
В это воскресенье Глухов пришел к Малышевой без ничего – без топора, без ножовки. Пришел поговорить. Посоветоваться. Пришел просить помощи.
– Я, Сергевна, за советом. Помоги.
– Что такое случилось? – навострилась Малышева. Она любила давать советы.
– Ты старуху Отавину знаешь?
– Ну.
– Поговорила бы ты с ей – не согласится ли она ко мне в дом перейти? А свою избу пускай продаст. Или так: пускай пока заколотит ее, поживем – уживемся – тогда уж пускай продает. Чтоб не рысковать зря. Как думаешь? Я один не осмелюсь с ей говорить, а ты сумеешь. Я не обижу ее… На четырех-то ногах, хошь они у нас не резвые теперь, но все же покрепче стоять можно. Как думаешь? – Глухов непривычно для себя много и скоро тараторил – ему было неловко. – Думал я, думал, и вот – надумал. Чижало одному, ну ее к черту. Да и ей, я думаю, тоже полегче будет. Как думаешь?
Малышева очень была удивлена. Так была удивлена, что сперва не нашлась, что сказать путное.
– Жениться собрался?
– Ну, жениться… это… какая уж это женитьба? Так – сойдемся для облегчения.
– Юридически – это все равно женитьба. Чего ты хвостом-то виляешь?
Глухов опешил:
– Ну – жениться. А что, это не поощряется?
Малышева внимательно и как-то с отчуждением, с каким-то скрытым враждебным значением посмотрела на старика.
– А она согласна? Хотя, ты говоришь, не успел с ей…
– Не знает она! Вот и пришел-то просить: поговорила бы ты с ей. Где поговорила, где и – уговорила. Она старушка верующая, может, скажет – грех… А какой грех? Так-то разобраться-то. Я одинокий, она тоже одинокая…
– У нее дочь в городе.