Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
– Хорошо, я скажу, чтобы он пошел в чайную и напился с дружками. Вас это устраивает?
– Да чо ты извязалась с пьянкой-то! – рассердилась мать. – Он и до тебя не шибко пил, чо ты с пьянкой-то? Заладила: «пьянка, пьянка».
– Хорошо, я скажу ему, что вы не велите стирать, – объявила Клара. И даже поднялась и книжку медицинскую отложила в сторону.
Мать испугалась.
– Ладно! Сразу – «скажу». Только бы бегать жалиться.
– Хорошо, что вы предлагаете? – Клара через сильные очки прямо смотрела на свекровь. – Конкретно.
– Ничего. Только вижу я, милая, не век ты собралась с мужем жить, вот что. Если б жить думала, ты бы его берегла. А ты, как… не знаю, как ксплотаторша какая: заездила мужика. Неужели же тебе тяжело хоть воды-то натаскать! Он и так целый день там руки-то выворачивает, а придет домой – снова запрягайся. Да когда же ему отдохнуть-то, бедному?
– Повторяю: я о нем думаю. И когда мне его пожалеть, я сама знаю. Это вы тут… распустили мужчин, потом не знаете, что с ними делать.
– Господи, господи, – только и сказала мать. – Вот какие нынче пошли жены-то! Ай-яй!
Знал бы Серега про эти разговоры! У Клары хватало ума не передавать их мужу.
А Сереге это одно удовольствие – воды натаскать, бельишко простирнуть… Забежит в дом, поцелует жену в носик, подивится про себя мощному и плавному загибу ее бедер. А то попросит ее надеть белый халат.
– Ну заче-ем? – мило капризничала Клара. – Что за странности какие-то?
– Я прошу, – настаивал Серега. – Я же тогда тебя в халатике увидел, первый раз-то. Надень, погляжу: у меня вот здесь опять ворохнется. – Он показывал под сердце. – Я прошу, Кларнетик. – Он ее называл – Кларнетик. Или – Кларнет, когда надо громко позвать.
Клара надевала халат, и они баловались.
– Где болит? – спрашивала Клара.
– Вот здесь, – показывал Серега на сердце.
– Давно?
– Уже… семьдесят пять дней.
– Разрешите. – Клара прижималась ухом к Серегиной груди. Серега вдыхал запах ее крашеных волос… И снова, и снова у него чуть кружилась голова от волнения и радости. Он стискивал «врача» в объятиях, искал губами ее милый носик – любил почему-то целовать в носик.
– Ну-у, – противилась Клара, – врача-то!.. – Ей, наверно, слегка уже надоели одинаковые ласки мужа.
«Господи, за что мне такое счастье! – думал Серега, выходя опять во двор к стиральному аппарату. – Я же могу не вынести так. Тронусь, чего доброго. Или ослабну вовсе».
Он не тронулся. Случилось другое, непредвиденное.
Приехал на каникулы двоюродный брат Серегин, Славка. Славка учился в большом городе в техническом вузе, родня им хвасталась, и, когда он приезжал на каникулы, дядя Николай, отец Славкин, собирал вечер. Так было уже два раза, теперь Славка перешел на третий курс. Ну, собрались опять. Позвали Серегу с Кларой.
Шло сперва все хорошо. Клара была в сиреневом платье с пышными рукавами, на груди медальон – часы на золотой цепочке, волосы отливают дорогой медью, очки блестят… Как любил ее Серега за эти очки! Осмотрится по народу, глянет на жену, и опять сердце радостью дрогнет: из всех-то она выделялась за столом, гордая сидела, умная, воспитанная – очень и очень не простая. Сереге понравилось, что и Славка тоже выделил ее из всех, переговаривался с ней через стол. Сперва так – о чем попало, а тут так вдруг интересно заговорили, что все за столом смолкли и слушали их.
– Хорошо, хорошо, – говорил Славка, улавливая ухом, что все его слушают, – мы – технократия, народ… сухой, как о нас говорят и пишут… Я бы тут только уточнил: конкретный, а не сухой, ибо все во главе угла для нас – господин Факт.
– Да, но за фактом подчас стоят не менее конкретные живые люди, – возразила на это Клара, тоже улавливая ухом, что все их слушают.
– Кто же спорит! – сдержанно, через улыбочку, пульнул технократ Славка. – Но если все время думать о том, что за фактом стоят живые люди, и делать на это бесконечные сноски, то наука и техника будут топтаться на месте. Мы же не сдвинемся с мертвой точки!
Клара, сверкая стеклом, медью и золотом, сказала на это так:
– Значит, медицина должна в основном подбирать за вами трупы? – Это она сильно выразилась; за столом стало совсем тихо.
Славка на какой-то миг растерялся, но взял себя в руки и брякнул:
– Если хотите – да! – сказал он. – Только такой ценой человечество овладеет всеми богатствами природы.
– Но это же шарлатанство, – при общей тишине негромко, с какой-то особой значительностью молвила Клара.
Славка было засмеялся, но вышло это фальшиво, он сам почувствовал. Он занервничал.
– Почему же шарлатанство? Насколько я понимаю, шарлатанство свойственно медицине. И только медицине.
– Вы имеете в виду самовольные аборты?
– Не только…
– Знахарство? Так вот, запомните раз и навсегда, – напористо, и сердито, и назидательно заговорила Клара, – что всякий, кто берется лечить даже насморк человека, но не имеет на это соответствующего права, есть потенциальный преступник. – Особенно четко и страшно выговорилось у нее это «преступник». И это – при бабках, которые вовсю орудовали в деревне всякими травками, настоями, отварами, это при них она так… Все смотрели на Клару. И тут понял Серега, что отныне жену его будут уважать и бояться. Он ликовал. Он молился на свою очкастую богиню, хотелось заорать всем: «Что, съели?! А вякали!..» Но Серега не заорал, а опять заплакал. Черт знает, что за нервы у него! То и дело плакал. Он незаметно вытер слезы и закурил.
Славка что-то такое еще говорил, но уже и за столом заговорили тоже: Славка проиграл. К Кларе потянулись – кто с рюмкой, кто с вопросом… Один очень рослый родственник Серегин, дядя Егор, наклонился к Сереге, к уху, спросил:
– Как ее величать?
– Никаноровна. Клавдия Никаноровна.
– Клавдия Никаноровна! – забасил дядя Егор, расталкивая своим голосом другие голоса. – А, Клавдия Никаноровна!..
Клара повернулась к этому холму за столом.
– Да, я вас слушаю. – Четко, точно, воспитанно.
– А вот вы замужем за нашим… ну, родственником, а свадьбу мы так и не справили. А почему вообще-то? Не по обычаю…
Клара не задумывалась над ответами. Вообще, казалось, вот это и есть ее стихия – когда она в центре внимания и раздает направо и налево слова, улыбки… Когда все удивляются на нее, любуются ею, кто и завидует исподтишка, а она все шлет и шлет и катит от себя волны духов, обаяния и культуры. На вопрос этого дяди Егора Клара чуть прогнула в улыбке малиновые губы… Скользнула взглядом по технократу Славке и сказала, не дав даже договорить дяде Егору:
– Свадьба – это еще не знак качества. Это, – Клара подняла над столом руку, показала всем золотое кольцо на пальце, – всего лишь символ, но не гарантия. Прочность семейной жизни не исчисляется количеством выпитых бутылок.
Ну, она разворачивалась сегодня! Даже Серега не видел еще такой свою жену. Нет, она была явно в ударе. На дядю Егора, как на посрамленного бестактного человека, посыпалось со всех сторон:
– Получил? Вот так.
– Что, Егорша: спроть шерсти? Хх-э!..
– С обычаем полез! Тут без обычая отбреют так, што… На, закуси лучше.
Серега – в безудержной радости и гордости за жену – выпил, наверно, лишнего. У него выросли плечи так, что он мог касаться ими противоположных стен дома; радость его была велика, хотелось обнимать всех подряд и целовать. Он плакал, хотел петь, смеялся… Потом вышел на улицу, подставил голову под рукомойник, облился и ушел за угол, под навес, – покурить и обсохнуть. Темнеть уже стало, ветерок дергал. Серега скоро отошел на воздухе и сидел, думал. Не думал, а как-то отдыхал весь – душой и телом. Редкостный, чудный покой слетел на него: он как будто куда-то плыл, повинуясь спокойному, мощному току времени. И думалось просто и ясно: «Вот – живу хорошо».
Вдруг он услышал два торопливых голоса на крыльце дома; у него больно екнуло сердце: он узнал голос жены. Он замер. Да, это был голос Клары. А второй – Славкин. Над навесом была дощатая перегородка, Славка и Клара подошли к ней и стали. Получилось так: Серега сидел по одну сторону перегородки, спиной к ней, а они стояли по другую сторону… То есть это так близко, что можно было услышать стук сердца чужого, не то что голоса, или шепот, или возню какую. Вот эта-то близость – точно он под кроватью лежал – так поначалу ошарашила, оглушила, что Серега не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой.
– Чиженька мой, – ласково, тихо – так знакомо! – говорила Клара, – да что же ты торопишься-то? Дай я тебя… – Чмок-чмок. Так знакомо! Так одинаково! Так близко… – Славненький мой. Чудненький мой… – Чмок-чмок. – Сладенький…
Они там слегка возились и толкали Серегу. Славка что-то торопливо бормотал, что-то спрашивал – Серега пропускал его слова, – Клара тихо смеялась и говорила:
– Сладенький мой… Куда, куда? Ах ты, шалунишка! Поцелуй меня в носик.
«Так вот это как бывает, – с ужасом, с омерзением, с болью постигал Серега. – Вот как!» И все живое, имеющее смысл, имя, – все ухнуло в пропасть, и стала одна черная яма. И ни имени нет, ни смысла – одна черная яма. «Ну, теперь все равно», – подумал Серега. И шагнул в эту яму.
– Кларнети-ик, это я, Серый, – вдруг пропел Серега, как будто он рассказывал сказку и подступил к моменту, когда лисичка-сестричка подошла к домику петушка и так вот пропела. – Ау-у! – еще спел Серега. – А я вас счас буду убива-ать.
Дальше все пошло мелькать, как во сне: то то видел Серега, то это… То он куда-то бежал, то кричали люди. Ни тяжести своей, ни плоти Серега не помнил. И как у него в руке очутился топор, тоже не помнил. Но вот что он запомнил хорошо: как Клара прыгала через прясло. Прическа у Клары сбилась, волосы растрепались; когда она махнула через прясло, ее рыжая грива вздыбилась над головой… Этакий огонь метнулся. И этот-то летящий момент намертво схватила память. И когда потом Серега вспоминал бывшую свою жену, то всякий раз в глазах вставала эта картина – полет, и было смешно и больно.
В тот вечер все вдруг отшумело, отмелькало… Куда-то все подевались. Серега остался один с топором… Он стал все сознавать, стало нестерпимо больно. Было так больно, даже дышать было трудно от боли. «Да что же это такое-то! Что же делается?» – подумал Серега… Положил на жердину левую руку и тяпнул топором по пальцам. Два пальца – указательный и средний – отпали. Серега бросил топор и пошел в больницу. Теперь хоть куда-то надо идти. Руку замотал рубахой, подолом.
С тех пор его и прозвали на селе – Беспалый.
Клара уехала в ту же ночь; потом ей куда-то высылали документы: трудовую книжку, паспорт… Славка тоже уехал и больше на каникулы не приезжал. Серега по-прежнему работает на тракторе, орудует этой своей культей не хуже прежнего. О Кларе никогда ни с кем не говорит. Только один раз поругался с мужиками.
– Говорили тебе, Серьга: злая она…
– Какая она злая-то?! – вдруг вскипел Серега. – При чем тут злая-то?
– А какая она? Добрая, что ли?
– Да при чем тут – добрая, злая? В злости, что ли, дело?
– А в чем же?
– Ни в чем! Не знаю, в чем… Но не в злости же дело. Есть же другие какие-то слова… Нет, заталдычили одно: злая, злая. Может, наоборот, добрая: брату хотела помочь.
– Серьга, – поинтересовались, – а вот ты же это… любил ее… А если б счас приехала, простил бы?
Серега промолчал на это. Ничего не сказал.
Тогда мужики сами принялись рассуждать.
– Что она, дура, что ли, – приедет.
– А что? Подумает – любил…
– Ну, любил, любил. Он любил, а она не любила. Она уже испорченный человек – на одном все равно не остановится. Если смолоду человек испортился, это уже гиблое дело. Хоть мужика возьми, хоть бабу – все равно. Она иной раз и сама не хочет, а делает.
– Да, это уж только с середки загнить, а там любой ветерок пошатнет.
– Воли им дали много! – с сердцем сказал Костя Бибиков, невзрачный мужичок, но очень дерзкий на слово. – Дед Иван говорит: счас хорошо живется бабе да корове, а коню и мужику плохо. И верно. Воли много, они и распустились. У Игнахи вон Журавлева – тоже: напилась дура, опозорила мужика – вел ее через всю деревню. А потом на его же: «А зачем пить много разрешал!» Вот как!..
– А молодые-то!.. Юбки эти возьми – посмотришь, иде-от… Тьфу!
Серега сидел в сторонке, больше не принимал участия в разговоре. Покусывал травинку, смотрел вдаль куда-то. Он думал: что ж, видно, и это надо было испытать в жизни. Но если бы еще раз налетела такая буря, он бы опять растопырил ей руки – пошел бы навстречу. Все же, как ни больно было, это был праздник. Конечно, где праздник, там и похмелье, это так… Но праздник-то был? Был. Ну и все.
Мнение
Некто Кондрашин, Геннадий Сергеевич, в меру полненький гражданин, голубоглазый, слегка лысеющий, с надменным, несколько даже брезгливым выражением на лице, в десять часов без пяти минут вошел в подъезд большого глазастого здания, взял в окошечке ключ под номером 208, взбежал, поигрывая обтянутым задком, на второй этаж, прошел по длинному коридору, отомкнул комнату номер 208, взял местную газету, которая была вложена в дверную ручку, вошел в комнату, повесил пиджак на вешалку и, чуть поддернув у колен белые отглаженные брюки, сел к столу. И стал просматривать газету. И сразу наткнулся на статью своего шефа, «шефуни», как его называли молодые сотрудники. И стал читать. И по мере того, как он читал, брезгливое выражение на его лице усугублялось еще насмешливостью.
– Боженька мой! – сказал он вслух. Взялся за телефон, набрал внутренний трехзначный номер.
Телефон сразу откликнулся:
– Да. Яковлев.
– Здравствуй! Кондрашин. Читал?
Телефон чуть помедлил и ответил со значительностью, в которой тоже звучала насмешка, но скрытая:
– Читаю.
– Заходи, общнемся.
Кондрашин отодвинул телефон, вытянул тонкие губы трубочкой, еще пошуршал газетой, бросил ее на стол – небрежно и подальше, чтоб видно было, что она брошена и брошена небрежно… Поднялся, походил по кабинету. Он, пожалуй, слегка изображал из себя кинематографического американца: все он делал чуть размашисто, чуть небрежно… Небрежно взял в рот сигарету, небрежно щелкнул дорогой зажигалкой, издалека небрежно бросил пачку сигарет на стол. И предметы слушались его: ложились, как ему хотелось, – небрежно, он делал вид, что он не отмечает этого, но он отмечал и был доволен.
Вошел Яковлев.
Они молча – небрежно – пожали друг другу руки. Яковлев сел в кресло, закинул ногу на ногу, при этом обнаружились его красивые носки.
– А? – спросил Кондрашин, кивнув на газету. – Каков? Ни одной свежей мысли, болтовня с апломбом. – Он, может быть, и походил бы на американца, этот Кондрашин, если б нос его, вполне приличный нос, не заканчивался бы вдруг этаким тамбовским лапоточком, а этот лапоточек еще и – совсем уж некстати – слегка розовел, хотя лицо Кондрашина было сытым и свежим.
– Не говори, – сказал Яковлев, джентльмен попроще. И качнул ногой.
– Черт знает!.. – воскликнул Кондрашин, продолжая ходить по кабинету и попыхивая сигаретой. – Если нечего сказать, зачем тогда писать?
– Откликнулся. Поставил вопросы…
– Да вопросов-то нет! Где вопросы-то?
– Ну как же? Там даже есть фразы: «Мы должны напрячь все силы…», «Мы обязаны в срок…»
– О да! Лучше бы уж он напрягался в ресторане – конкретнее хоть. А то именно – фразы.
– В ресторане – это само собой, это потом.
– И ведь не стыдно! – изумлялся Кондрашин. – Все на полном серьезе… Хоть бы уж попросил кого-нибудь, что ли. Одна трескотня, одна трескотня, ведь так даже для районной газеты уже не пишут. Нет, садится писать! Вот же Долдон Иваныч-то.
– Черт с ним, чего ты волнуешься-то? – искренне спросил Яковлев. – Дежурная статья…
– Да противно все это.
– Что ты, первый год замужем, что ли?
– Все равно противно. Бестолково, плохо, а вид-то, посмотри, какой, походка одна чего стоит. Тьфу!.. – И Кондрашин вполне по-русски помянул «мать». – Ну почему?! За что? Кому польза от этого надутого дурака. Бык с куриной головой…
– Что ты сегодня? – изумился теперь Яковлев. – Какая тебя муха укусила? Неприятности какие-нибудь?
– Не знаю… – Кондрашин сел к столу, закурил новую сигарету. – Нет, все в порядке. Черт ее знает, просто взбесила эта статья. Мы как раз отчет готовим, не знаешь, как концы с концами свести, а этот, – Кондрашин кивнул на газету, – дует свое… Прямо по морде бы этой статьей, по морде бы!..
– Да, – только и сказал Яковлев.
Оба помолчали.
– У Семена не был вчера? – спросил Яковлев.
– Нет. Мне опять гостей бог послал…
– Из деревни?
– Да-а… Моя фыркает ходит, а что я сделаю? Не выгонишь же.
– А ты не так. Ты же Ожогина знаешь?
– Из горкомхоза?
– Да.
– Знаю.
– Позвони ему, он гостиницу всегда устроит. Я, как ко мне приезжают, сразу звоню Ожогину – и никс проблем.
– Да неудобно… Как-то, знаешь, понятия-то какие! Скажут: своя квартира есть, а устраивает в гостиницу. И тем не объяснишь, и эта… вся испсиховалась. Вся зеленая ходит. Вежливая и зеленая.
Яковлев засмеялся, а за ним, чуть помедлив, и Кондрашин усмехнулся.
С тем они и расстались. Яковлев пошел к себе, а Кондрашин сел за отчет.
Через час примерно Кондрашину позвонили. От «шефуни».
– Дмитрий Иванович просит вас зайти, – сказал в трубку безучастный девичий голосок.
– У него есть кто-нибудь? – спросил Кондрашин.
– Начальник отдела кадров, но они уже заканчивают. После него просил зайти вас.
– Хорошо, – сказал Кондрашин. Положил трубку, подумал: не взять ли с собой чего, чтобы потом не бегать. Поперебирал бумаги, не придумал, что брать… Надел пиджак, поправил галстук, сложил губы трубочкой – привычка такая, эти губы трубочкой: вид сразу становился деловой, озабоченный и, что очень нравилось Кондрашину в других, вид человека, настолько погруженного в свои мысли, что уж и не замечались за собой некоторые мелкие странности вроде этой милой ребячьей привычки, какую он себе подобрал, – губы трубочкой, и, выйдя из кабинета, широко и свободно пошагал по коридору… Взбежал опять по лестнице на третий этаж, бесшумно, вольно, с удовольствием прошел по мягкой ковровой дорожке, смело распахнул дверь приемной, кивнул хорошенькой секретарше и вопросительно показал пальцем на массивную дверь «шефуни».
– Там еще, – сказала секретарша. – Но они уже заканчивают.
Кондрашин свободно опустился на стул, приобнял рукой спинку соседнего стула и легонько стал выстукивать пальцами по гладкому дереву некую мягкую дробь. При этом сосредоточенно смотрел перед собой – губы трубочкой, брови чуть сдвинуты к переносью – и думал о секретарше и о том помпезном уюте, каким издавна окружают себя все «шефы», «шефуни», «надшефы» и даже «подшефы». Вообще, ему нравилась эта представительность, широта и некоторая чрезмерность обиталища «шефов», но, например, Долдон Иваныч напрочь не умеет всем этим пользоваться: вместо того, чтобы в этой казенной роскоши держаться просто, доступно и со вкусом, он надувается как индюк, важничает. О секретарше он подумал так: никогда, ни с какой секретаршей он бы ни в жизнь не завел ни самого что ни на есть пустого романа. Это тоже… долдонство: непременно валандаться с секретаршами. Убогость это, неуклюжесть. Примитивность. И всегда можно погореть…
Дверь кабинета неслышно открылась… Вышел начальник отдела кадров. Они кивнули друг другу, и Кондрашин ушел в дерматиновую стену.
Дмитрий Иванович, «шефуня», был мрачноват с виду, горбился за столом, поэтому получалось, что он смотрит исподлобья. Взгляд этот пугал многих.
– Садитесь, – сказал Дмитрий Иванович. – Читали? – И пододвинул Кондрашину сегодняшнюю областную газету.
Кондрашин никак не ждал, что «шефуня» прямо с этого и начнет – с газеты. Он растерялся… Мысли в голове разлетелись, точно воробьи, вспугнутые камнем. Хотел уж соврать, что не читал, но вовремя сообразил, что это хуже… Нет, это хуже.
– Читал, – сказал Кондрашин. И на короткое время сделал губы трубочкой.
– Хотел обсудить ее до того, как послать в редакцию, но оттуда позвонили – срочно надо. Так вышло, что не обсудил. Просил их подождать немного, говорю: «Мои демократы мне за это шею намылят». Ни в какую. Давайте, говорите теперь – постфактум. Мне нужно знать мнение работников.
– Ну, это понятно, почему они торопились, – начал Кондрашин, глядя на газету. Он на секунду-две опять сделал губы трубочкой… И посмотрел прямо в суровые глаза «шефуни». – Статья-то именно сегодняшняя. Она сегодня и нужна.
– То есть? – не понял Дмитрий Иванович.
– По духу своему, по той… как это поточнее – по той деловитости, конкретности, по той простоте, что ли, хотя там все не просто, именно по духу своему она своевременна. И современна. – Кондрашин так смотрел на грозного «шефуню» – простодушно, даже как-то наивно, точно в следующий момент хотел спросить: «А что, кому-нибудь неясно?»
– Но ведь теперь же все с предложениями высовываются, с примерами…
– Так она вся – предложение! – перебил начальника Кондрашин. – Она вся, в целом, предлагает… зовет, что ли, не люблю этого слова, работать не так, как мы вчера работали, потому что на дворе у нас – одна тысяча девятьсот семьдесят второй. Что касается примеров… Пример – это могу я двинуть, со своего, так сказать, места, но где же тогда обобщающая мысль? Ведь это же не реплика на совещании, это статья. – И Кондрашин приподнял газету над столом и опустил.
– Вот именно, – сказал «шефуня». – Примеров у меня – вон, полный стол. – И он тоже приподнял какие-то бумаги и бросил их.
– Пусть приходят к нам в отделы – мы их завалим примерами, – еще сказал Кондрашин.
– Как с отчетом-то? – спросил Дмитрий Иванович.
– Да ничего… Все будет в порядке.
– Вы там смотрите, чтоб липы не было, – предупредил Дмитрий Иванович. – Консультируйтесь со мной. А то наворочаете…
– Да ну, что мы… первый год замужем, что ли? – Кондрашин улыбнулся простецкой улыбкой.
– Ну-ну, – сказал Дмитрий Иванович. – Хорошо. – И кивнул головой. И потянулся к бумагам на столе.
Кондрашин вышел из кабинета.
Секретарша вопросительно и, как показалось Кондрашину, с ехидцей глянула на него. Спросила:
– Все хорошо?
– Да, – ответил Кондрашин. И подумал, что, пожалуй, с этой дурочкой можно бы потихоньку флиртануть – так, недельку потратить на нее, потом сделать вид, что ничего не было. У него это славно получалось.
Он даже придержал шаг, но тут же подумал: «Но это ж деньги, деньги!..» И сказал:
– Вы сегодня выглядите на сто рублей, Наденька.
– Да уж… прямо, – застеснялась Наденька.
«Совсем дура, – решил Кондрашин. – Зеленая».
И вышел из приемной. И пошел по ковровой дорожке… По лестнице на второй этаж не сбежал, а сошел медленно. Шел и крепко прихлопывал по гладкой толстой перилине ладошкой. И вдруг негромко, зло, остервенело о ком-то сказал:
– Кр-ретины.
Страдания молодого Ваганова
Молодой выпускник юридического факультета, молодой работник районной прокуратуры, молодой Георгий Константинович Ваганов был с утра в прекрасном настроении. Вчера он получил письмо… Он, трижды молодой, ждал от жизни всего, но этого письма никак не ждал. Была на их курсе Майя Якутина, гордая девушка с точеным лицом. Ваганова – ни тогда, на курсе, ни после, ни теперь, когда хотелось мысленно увидеть Майю, – не оставляло навязчивое какое-то, досадное сравнение: Майя похожа на деревянную куклу, сделанную большим мастером. Но именно это, что она похожа на куколку, на изящную куколку, необъяснимым образом влекло и подсказывало, что она же – женщина, способная сварить борщ и способная подарить радость, которую никто больше не в состоянии подарить, то есть она женщина, как все женщины, но к тому же изящная, как куколка. Георгий Ваганов хотел во всем разобраться, а разбираться тут было нечего: любил он эту Майю Якутину. С их курса ее любили четыре парня; все остались с носом. На последнем курсе Майя вышла замуж за какого-то, как прошла весть, талантливого физика. Все решили: ну да, хорошенькая, да еще и с расчетом. Они все так, хорошенькие-то. Но винить или обижаться на Майю Ваганов не мог: во-первых, никакого права не имел на это, во-вторых… за что же винить? Ваганов всегда знал: Майя не ему чета. Жалко, конечно, но… А может, и не жалко, может, это и к лучшему: получи он Майю, как дар судьбы, он скоро пошел бы с этим даром на дно. Он бы моментально стал приспособленцем: любой ценой захотел бы остаться в городе, согласился бы на роль какого-нибудь мелкого чиновника… Не привязанный, а повизгивал бы около этой Майи. Нет, что ни делается – все к лучшему, это верно сказано. Так Ваганов успокоил себя, когда понял окончательно, что не видать ему Майи как своих ушей. Тем он и успокоился. То есть ему казалось, что успокоился. Оказывается, в таких делах не успокаиваются. Вчера, когда он получил письмо и понял, что оно – от Майи, он сперва глазам своим не поверил. Но письмо было от Майи… У него так заколотилось сердце, что он всерьез подумал: «Вот так, наверно, падают в обморок». И ничуть этого не испугался, только ушел с хозяйской половины дома к себе в горницу. Он читал его, обжигаясь сладостным предчувствием, он его гладил, смотрел на свет, только что не целовал – целовать совестно было, хотя сгоряча такое движение – исцеловать письмо – было. Ваганов вырос в деревне с суровым отцом и вечно занятой, вечно работающей матерью, ласки почти не знал, стыдился ласки, особенно почему-то – поцелуев.
Майя писала, что ее семейная жизнь «дала трещину», что она теперь свободна и хотела бы использовать свой отпуск на то, чтобы хоть немного повидать страну – поездить. В связи с этим спрашивала: «Милый Жора, вспомни нашу старую дружбу, встреть меня на станции и позволь пожить у тебя с неделю – я давно мечтала побывать в тех краях. Можно?» Дальше она еще писала, что у нее была возможность здорово переосмыслить свою жизнь и жизнь вокруг, что она теперь хорошо понимает, например, его, Жоркино, упорство в учебе и то, с какой легкостью он, Жорка, согласился ехать в такую глухомань… «Ну-ну-ну – легче, матушка, легче, – с удовлетворением думал молодой Ваганов. – Подожди пока цыпляток считать».
Вот с этим-то письмом в портфеле шел сейчас к себе на работу молодой Ваганов. Предстояло или на работе, если удастся, или дома вечером дать ответ Майе. И он искал слова и обороты, какие должны быть в его письме, в письме простом, великодушном, умном. Искал он такие слова, находил, отвергал, снова искал… А сердце нет-нет да подмоет: «Неужели же она моей будет? Ведь не страну же она, в самом деле, едет повидать, нет же. Нужна ей эта страна, как…»
Целиком занятый решением этой волнующей загадки в своей судьбе, Ваганов прошел в кабинет, сразу достал несколько листов бумаги, приготовился писать письмо. Но тут дверь кабинета медленно, противно заныла… В проем осторожно просунулась стриженая голова мужчины, которого он мельком видел сейчас в коридоре на диване.
– Можно к вам?
Ваганов мгновение помедлил и сказал, не очень стараясь скрыть досаду:
– Входите.
– Здравствуйте. – Мужчине этак под пятьдесят, поджарый, высокий, с длинными рабочими руками, которые он не знал куда девать.
– Садитесь, – велел Ваганов. И отодвинул листы в сторону.
– Я тут… это… характеристику принес, – сказал мужчина. И, обрадовавшись, что нашел дело рукам, озабоченно стал доставать из внутреннего кармана пиджака нечто, что он называл характеристикой.
– Какую характеристику?
– На жену. Они тут на меня дело заводют… А я хочу объяснить…
– Вы Попов?
– Ага.
– А что вы объяснять-то хотите? Вы объясните, почему вы драку затеяли? Почему избили жену и соседа? При чем тут характеристика-то?
Попов уже достал характеристику и стоял с ней посреди кабинета. Когда-то он, наверно, был очень красив. Он и теперь еще красив: чуть скуласт, нос хищно выгнут, лоб высокий, чистый, взгляд прямой, честный… Но, конечно, помят, несвеж, вчера выпил изрядно, с утра кое-как побрился, наспех ополоснулся… Эхма!
– Ну-ка, дайте характеристику.
Попов подал два исписанных тетрадных листка, отшагнул от стола опять на середину кабинета и стал ждать. Ваганов побежал глазами по неровным строчкам… Он уже оставил это занятие – веселиться, читая всякого рода объяснения и жалобы простых людей. Как думают, так и пишут, ничуть это не глупее какой-нибудь фальшивой гладкописи, честнее, по крайней мере.
Ваганов дочитал.
– Попов… это ведь не меняет дела.
– Как не меняет?
– Не меняет. Вот вы тут пишете, что она такая-то и такая-то – плохая. Допустим, я вам поверил. Ну и что?
– Как же? – удивился Попов. – Она же меня нарочно посадила! На пятнадцать суток-то. Посадила, а сама тут с этим… Я же знаю. Мне же Колька Королев все рассказал. Да я и без Кольки знаю… Она мне сама говорила.
– Как говорила?
– Говорила! – воскликнул доверчиво Попов. – Тебя, говорит, посажу, а сама тут поживу с Мишкой.
– Да ну… Что, так прямо и говорила?
– Да в том-то и дело! – опять воскликнул Попов. И даже сел, раз уж разговор пошел не официальный, а нормальный мужской. – Тебя, говорит, посажу, а сама – назло тебе – поживу с Мишкой.
– Она именно «назло» и говорила?
– Да нет! Я же знаю ее!.. И Мишаню этого знаю – сроду от чужого не откажется. Все, что я там написал, я за все головой ручаюсь. Жили, собаки! На другой же день стали жить. Их Колька Королев один раз прихватил…
– Ну не знаю… – Молодой Ваганов в самом деле не знал, как тут быть: похоже, мужик говорит всю горькую правду. – Тогда уж разводиться, что ли, надо?
– А куда я пойду – разведусь-то? Она же дом отсудит? Отсудит. Да и это… ребятишки еще не оперились, жалко мне их…
– Сколько у вас?
– Трое. Меньшому только семь, я люблю его до смерти… Мне на стороне не сдюжить – вовсе сопьюсь.
– Ну, слушайте!.. – с раздражением сказал Ваганов. – Вы уж прямо как… паралитик какой: «не сдюжу», «сопьюсь». Ну а как быть-то? Ну, представьте себе, что вы вот не с жалобой пришли, не к начальству, а… к товарищу. Вот я вам товарищ, и я не знаю, что посоветовать. Сможешь с ней жить после этого – живи, не сможешь…
– Смогу, – твердо сказал Попов. – Черт с ней, что она хвостом раз-другой вильнула. Только пусть это больше не повторяется. Я сам виноватый: шумлю много, не шибко ласковый… Если б был маленько поласковей, она, может, не додумалась бы до этого.
– Так живи!
– Живи… Они же посадить хотят. И посадют, у их свидетелей полно, медицинские кспертизы обои прошли… Года три впаяют.
– Что же ты хочешь-то, я не пойму?
– Чтоб они закрыли дело.
– А характеристика-то зачем?
– А чтоб навстречу тоже бумаги двинуть. Может, посмотрют, какие они сами-то хорошие, и закроют дело. Они же сами кругом виноватые! Ты гляди-ка, посадить человека, а самой тут… Ну, не зараза она после этого!
– Здорово избил-то?
– Да где здорово! Шуму больше, крику…
– А без битья уж не мог?
Попов виновато опустил голову, погладил широкой коричневой ладонью свое колено.
– Не сдюжил…