Проблема Спинозы Ялом Ирвин
Бенто уже сказал все, что хотел сказать, но вопрос покупателя придает ему храбрости, и он продолжает:
– Такие цели обладают способностью к самовоспроизводству. Всякий раз, как цель достигнута, она лишь множит дополнительные потребности. А значит – еще больше суеты, больше стремлений, и так ad infinitum[19]. Путь к непреходящему счастью должен лежать где-то в иной области. Вот о чем я думаю и пишу.
Бенто густо краснеет. Никогда прежде он ни с кем не делился такими мыслями.
Черты посетителя выражают живейшую заинтересованность. Он откладывает в сторону свою сумку с покупками и вглядывается в лицо Бенто…
Вот это был момент – всем моментам момент! Бенто любил это воспоминание, этот изумленный взгляд, это новое, иное любопытство и уважение, отразившиеся на лице незнакомца. И какого незнакомца! Посланца огромного внешнего, нееврейского мира. Человека значительного. Оказалось, от этого воспоминания не так-то просто отделаться. Бенто воображал эту сцену по второму, а бывало – и по третьему, и по четвертому разу. И как только она всплывала перед его глазами, на них наворачивались слезы. Профессор, изысканный, светский человек проявил к нему интерес, воспринял его всерьез, возможно, подумал: «Вот выдающийся юноша!»
Бенто с усилием оторвался от своего «звездного часа» и продолжал вспоминать их первую встречу.
Посетитель не отстает:
– Вы говорите, что непреходящее счастье заключается в чем-то другом. Расскажите мне об этом «другом».
– Я знаю только, что оно заключается не в бренных вещах. Оно кроется не вовне, а внутри. Это душа определяет, что внушает человеку страх, что ничего не стоит, что желанно, что ценно – и следовательно, душу, и только душу следует изменять.
– Как ваше имя, юноша?
– Бенто Спиноза. На иврите меня зовут Барухом.
– А по-латыни ваше имя – Бенедикт… Прекрасное, благословенное имя! Я – Франциск ван ден Энден. Руковожу Академией классического образования. Спиноза, говорите вы… хмм, от латинского spina и spinosus, что соответственно означает «шип» или «полный терниев».
– D’espinhosa по-португальски, – говорит Бенто, кивая, – «из места, заросшего терновником».
– Да, вопросы, коими вы задаетесь, вполне могут воткнуть пару шипов в неудобное место ортодоксальным наставникам-доктринерам! – губы ван ден Эндена изгибаются в озорной усмешке. – Признайтесь-ка мне, юноша, случалось вам быть колючкой в седалище своих учителей?
Бенто ухмыляется в ответ:
– Да, как-то раз было. Но теперь я освободил учителей от своего присутствия. Вся моя колючесть достается дневнику. Такие вопросы, как мои, не приветствуются в обществе, пропитанном суевериями.
– Да, суеверия и логика никогда близко не приятельствовали. Но, возможно, я мог бы представить вас вашим единомышленникам. Вот, например, человек, с которым вам следовало бы свести знакомство, – ван ден Энден запускает руку в свою сумку, вынимает из нее видавший виды том и передает его Бенто. – Имя этого человека – Аристотель, и эта книга содержит его исследования по вопросам как раз такого рода, как ваши. Он также рассматривает душу и стремление к совершенствованию разума как высшее и уникальное человеческое занятие. «Никомахова этика» Аристотеля непременно должна стать одним из ваших последующих уроков.
Бенто подносит книгу к лицу и вдыхает ее запах, прежде чем открыть.
– Я знаю об этом ученом муже и был бы рад познакомиться с ним. Но, увы, мы не смогли бы побеседовать. Я совершенно не знаю греческого.
– В таком случае и греческий должен стать частью вашего образования. Конечно, уже после того, как вы овладеете латынью. Какая жалость, что ваши ученые раввины так мало знают классиков! Их кругозор настолько узок, что они часто забывают, что и неевреи тоже заняты поиском мудрости.
Бенто отвечает мгновенно – как всегда, когда нападают на его соплеменников, делаясь истинным евреем:
– Это неправда! И рабби Менаше, и рабби Мортейра читали Аристотеля в латинском переводе. А Маймонид считал Аристотеля величайшим из философов!
Ван ден Энден расправляет плечи.
– Отлично сказано, юноша, отлично! Считайте, что благодаря этому своему ответу вы прошли мое вступительное испытание. Такая верность по отношению к прежним учителям побуждает меня теперь же сделать вам формальное предложение обучаться в моей академии. Пришло время не только узнать об Аристотеле, но и познакомиться с ним самим. Я могу помочь вам познать его – наряду с целым миром его товарищей, таких как Сократ, Платон и многие другие.
– Ах, но ведь обучение в вашей академии платное? Как я уже сказал, дела у нас идут скверно.
– Мы достигнем обоюдовыгодного соглашения. К примеру, поглядим, какой из вас получится учитель иврита. И я, и моя дочь желаем усовершенствовать наш иврит. А может быть, мы обнаружим и другие формы взаимного обмена. Пока же… предлагаю вам добавить килограмм миндаля к моему вину и изюму – и теперь уже не сушеному: давайте-ка попробуем во-он те толстенькие изюминки с верхней полки.
Воспоминания о том, как началась его новая жизнь, были настолько притягательны, что замечтавшийся Бенто на несколько кварталов промахнулся мимо своего места назначения. Вздрогнув, пришел в себя, быстро сориентировался и вернулся по собственным следам к дому ван ден Эндена – узкому четырехэтажному зданию, выходящему на Сингел. Поднимаясь на верхний этаж, где проходили занятия, Бенто, как всегда, останавливался на каждой площадке и заглядывал в жилые помещения. Затейливо выложенный плиткой пол на первой площадке, окаймленный рядом бело-голубых изразцов с дельфтскими ветряными мельницами, был ему знаком и не вызвал особого интереса.
На втором этаже ароматы кислой капусты и острого карри напомнили ему, что он опять забыл пообедать – как, впрочем, и поужинать.
Минуя третий, он не стал задерживать взгляд на поблескивающей струнами арфе и гобеленах музыкальной комнаты, но, как всегда, залюбовался множеством живописных полотен, которыми были увешаны все стены. Несколько минут Бенто стоял, разглядывая небольшую картину, изображавшую лодку, причаленную к берегу. Особенно понравилась ему перспектива, которую обеспечивали большие фигуры на берегу и две поменьше – в лодке, одна из которых стояла у руля, а другая, еще меньше, сидела на веслах, и он сделал мысленную заметку снять с этого холста копию углем тем же вечером, позже.
На четвертом этаже его приветствовали ван ден Энден и шестеро других учащихся академии, один из которых еще изучал латынь, а остальные перешли к греческому. Ван ден Энден начал вечер, как всегда, латинской диктовкой, которую студенты должны были перевести либо на голландский, либо на греческий. Надеясь заразить своих учеников любовью к овладению новыми языками, ван ден Энден давал им специально подобранные отрывки из текстов, которые могли и заинтересовать их, и позабавить. В течение последних трех недель в этой роли выступал Овидий, а сегодня ван ден Энден прочел отрывок из легенды о Нарциссе.
В отличие от остальных студентов, Спиноза не проявлял особого интереса к волшебным сказкам или фантастическим метаморфозам. Вскоре стало очевидно, что в развлечениях новый ученик не нуждается. Притом он испытывал настоящую страсть к учению и демонстрировал такие способности к языкам, от которых дух захватывало. Хотя ван ден Энден сразу же понял, что Бенто – выдающийся талант, он не уставал поражаться тому, как его ученик схватывал и запечатлял в памяти любую концепцию, любое общее правило и каждое грамматическое исключение еще до того, как объяснения успевали слететь с уст учителя.
Ежедневное занятие латинской зубрежкой проходило под надзором дочери ван ден Эндена – Клары Марии, долговязой, худощавой девушки с привлекательной улыбкой и искривленным позвоночником. Когда Бенто начал заниматься в академии, ей было всего 13 лет. Клара была вундеркиндом в языках и без всякого стеснения демонстрировала свои таланты, свободно переходя с одного языка на другой, пока они с отцом обсуждали сегодняшнее задание каждого студента. Поначалу Клара Мария вызвала у Бенто настоящее потрясение. Одним из иудейских догматов, который он никогда не подвергал сомнению, была неполноценность женщин – с точки зрения их прав и интеллекта. Да, Клара Мария ошеломила Бенто, но он считал ее исключением, причудой природы и так до конца жизни и не изменил своего мнения о том, что женщины в целом – интеллектуально низшие существа.
Как только ван ден Энден покинул класс вместе с пятью студентами, занимавшимися греческим, Клара Мария, с серьезностью почти комической для полуребенка-полудевушки, начала гонять Бенто и немецкого студента Дирка Керкринка по словарю и склонениям, заданным им в качестве домашней работы. Дирк изучал латынь, поскольку знание ее было обязательным требованием для поступления в медицинскую школу Гамбурга. После словарных упражнений Клара Мария попросила Бенто и Дирка перевести на латынь популярное голландское стихотворение Якоба Катса о поведении, подобающем молодой незамужней женщине, которое продекламировала им вслух чарующим голосом. Когда Дирк, а следом за ним и Бенто, зааплодировали ее исполнению, она разулыбалась, поднялась из-за стола и присела в книксене.
Заключительная часть вечера всегда была для Бенто долгожданным гвоздем программы. Все восемь студентов перешли в большой класс – единственный, в котором были окна, – чтобы послушать лекцию ван ден Эндена об античном мире. Темой, избранной им на этот вечер, было представление греков о демократии, по его мнению – наиболее совершенной форме правления, хотя (прежде чем сказать это, он бросил взгляд на дочь, которая присутствовала на всех его занятиях) «греческая демократия не охватывала более 50 процентов населения, а именно – женщин и рабов». Чуть помешкав, ван ден Энден продолжил:
– Давайте рассмотрим парадоксальное положение женщин в греческом театре. С одной стороны, гречанкам либо вообще запрещалось посещать представления, либо (позднее, в более просвещенные столетия) их допускали в амфитеатры, но лишь на те места, с которых сцену было видно хуже всего. А с другой стороны, подумайте о классических персонажах – женщинах со стальным характером, которые были прототипами героинь величайших трагедий Софокла и Еврипида. Позвольте мне кратко описать три наиболее потрясающих женских образа во всей литературе: Антигону, Федру и Медею…
После лекции, во время которой ван ден Энден просил Клару Марию прочесть несколько самых драматических реплик Антигоны по-гречески и по-голландски, он велел Бенто на несколько минут задержаться.
– Мне надо обсудить с тобою пару вопросов, Бенто. Прежде всего помнишь ли ты мое предложение, сделанное при нашей первой встрече в твоей лавке? Мое предложение познакомить тебя с мыслителями – твоими единомышленниками? – Бенто ответил утвердительно, и ван ден Энден продолжал: – Я не забыл об этом и начинаю исполнять свое обещание. Твои успехи в латыни выше всяких похвал, и мы ныне обратимся к языку Софокла и Гомера. На следующей неделе Клара Мария начнет учить тебя греческому алфавиту. Скажу больше, я подобрал тексты, которые должны представлять для тебя особый интерес. Мы будем работать над отрывками из Аристотеля и Эпикура, имеющими прямое отношение к тем самым вопросам, интерес к которым ты выказал при нашей первой встрече.
– Вы имеете в виду мои дневниковые записи о целях бренных и нетленных?
– Именно. А ради совершенствования в латыни предлагаю тебе отныне вести свой дневник на этом языке.
Бенто согласно кивнул.
– И еще одно, – продолжал ван ден Энден, – Клара Мария и я готовы начать занятия ивритом под твоим руководством. Удобно ли тебе приступить к делу на следующей неделе?
– С радостью, – ответил Бенто. – Это доставит мне большое удовольствие, а также позволит отчасти уплатить мой великий долг перед вами.
– Тогда, может быть, пора подумать о педагогических методах. Есть ли у тебя опыт учительства?
– Три года назад рабби Мортейра просил меня помочь ему в обучении ивриту младших учеников. Я набросал тогда немало заметок о сложностях, существующих в иврите, и надеюсь когда-нибудь написать его грамматику.
– Превосходно! Будь уверен, у тебя будут рьяные и внимательные ученики.
– Интересное совпадение, – задумчиво добавил Бенто, – как раз сегодня ко мне обратились с еще одной просьбой о педагогических услугах – и довольно странной. Двое мужчин, один из которых едва не обезумел от свалившегося на них горя, несколько часов назад пришли ко мне и пытались уговорить стать для них своего рода советником…
И Бенто перешел к рассказу о подробностях встречи с Якобом и Франку.
Ван ден Энден слушал внимательно и, когда Бенто закончил, сказал:
– Сегодня я хочу добавить в твой латинский словарь еще одно слово. Пожалуйста, запиши его: caute. Можешь догадаться о его значении по испанскому cautela.
– Да, это значит «осторожность». И по-португальски – тоже. Но почему я должен осторожничать?
– Будь добр, говори по-латыни.
– Quod cur caute?
– У меня есть один соглядатай, который доносит мне, что твои еврейские друзья недовольны тем, что ты учишься у меня. Очень недовольны. И еще они недовольны тем, что ты все больше сторонишься своей общины. Caute, мальчик мой! Позаботься о том, чтобы не доставлять им дальнейших огорчений. Не доверяй никаким незнакомцам свои сокровенные мысли и сомнения. А на следующей неделе поглядим, не найдется ли для тебя полезного совета у Эпикура.
Глава 4
Ревель, Эстония, 10 мая 1910 г
Когда Альфред вышел за дверь, два старых друга встали из-за стола, чтобы размяться, пока секретарь директора Эпштейна ставил на стол блюдо с яблочным штруделем с грецкими орехами. Потом снова уселись и молча отщипывали по кусочку пирога в ожидании чая.
– Ну, что, Герман, это и есть – лик будущего? – задумчиво проговорил директор Эпштейн.
– Не то это будущее, какое я хочу видеть! Хорошо, что чай горячий, – когда я оказываюсь с ним рядом, у меня мороз по коже.
– Насколько нам следует беспокоиться из-за этого юнца, из-за его влияния на однокурсников?
Мелькнула тень: кто-то из студентов прошел по коридору, и герр Шефер встал, чтобы притворить дверь, которую Альфред оставил открытой.
– Я был его наставником с самого начала учебы, и он посещал ряд моих курсов. Но вот ведь странность какая: я его совсем не знаю. Как вы сами видите, есть в нем нечто… механическое и отстраненное. Других юношей я часто вижу занятыми оживленными беседами, но Альфред никогда в них не участвует. Хорошо скрывает свои чувства.
– Ну, едва ли он скрывал их последние несколько минут, Герман.
– А вот это для меня совершенная новость. Это меня поразило. Я увидел другого Альфреда Розенберга. Чтение Чемберлена придало ему храбрости.
– Может быть, в этом есть и светлая сторона? Вероятно, могут появиться и другие книги, которые воспламенят его – но уже по-иному… Однако вы говорите, в целом он не охотник до книг?
– Как ни странно, на этот вопрос трудно ответить. Иногда мне кажется, что ему нравится сама идея книг или их атмосфера – или, может быть, только их переплеты. Он часто разгуливает по училищу со стопкой книг под мышкой – Гауптман[20], Гейне, Ницше, Гегель, Гете… временами его нарочитая поза почти смешна. Для него это способ продемонстрировать превосходство своего интеллекта, похвалиться тем, что он предпочитает книги популярности. Не раз я сомневался, что он их на самом деле читает. А сегодня прямо не знаю, что и думать.
– Такая страсть к Чемберлену… – заметил директор. – А в других вещах он проявлял подобный энтузиазм?
– Тоже вопрос! Он по большей части держит свои чувства в узде, но я помню, как он загорелся местной археологией. Несколько раз я брал небольшие группы студентов поучаствовать в археологических раскопках к северу от церкви Св. Олая. Розенберг всегда вызывался в такие экспедиции. Во время одной из них он помог найти кое-какие инструменты каменного века и доисторический очаг – и пришел в полный восторг.
– Странно, – проговорил директор, перелистывая личное дело Альфреда. – Почему он решил поступить в наше училище, вместо того чтобы пойти в гимназию? Там он мог бы изучать классиков, а потом поступил бы в университет на факультет литературы или философии – кажется, в этой области лежат его главные интересы. Зачем ему идти в Политехнический?
– Думаю, здесь финансовые причины. Его мать умерла, когда он был младенцем, а у отца туберкулез, и он работает банковским служащим, но весьма нерегулярно. Наш новый учитель рисования, герр Пурвит[21], считает Розенберга довольно хорошим рисовальщиком и подбивает его избрать карьеру архитектора.
– Значит, с другими он держит дистанцию, – подытожил директор, захлопывая дело Альфреда, – и все же, несмотря на это, выиграл выборы. Кстати, а не он ли был старостой класса пару лет назад?
– Думаю, это мало связано с авторитетом у товарищей. Студенты без уважения относятся к этому посту, и популярные юноши обычно избегают его из-за сопряженных с ним рутинных обязанностей. Да и для того, чтобы произнести речь на вручении аттестатов, необходимо специально готовиться. Не думаю, что однокурсники воспринимают Розенберга всерьез. Я никогда не видел его в веселой компании, перебрасывающимся шутками с другими. Чаще он сам бывает мишенью для насмешек. Он – нелюдим, вечно в одиночку бродит по Ревелю со своим альбомом для зарисовок. Так что я бы не слишком беспокоился насчет того, что он станет распространять здесь свои экстремистские идеи.
Директор Эпштейн поднялся и подошел к окну. За стеклом виднелись широколистные деревья, окутанные свежей весенней зеленью, а поодаль – белые домики с красными черепичными крышами, воплощенное чувство собственного достоинства.
– Расскажите мне побольше об этом Чемберлене. Мои интересы в чтении лежат в несколько иной области. Каков размах его влияния в Германии?
– Оно быстро нарастает. Пугающе быстро. Его книга была издана 10 лет назад, и ее популярность продолжает стремительно расширяться. Я слышал, что уже продано свыше 100 тысяч экземпляров.
– Вы ее читали?
– Многие из моих друзей прочли ее всю. А я начинал было, но она меня раздражала, и остаток я только бегло просмотрел. Профессиональные историки реагируют на нее аналогично – равно как и церковь, и, разумеется, еврейская пресса. Однако кое-какие видные люди ее хвалят – кайзер Вильгельм, например, или американец Теодор Рузвельт. И многие ведущие иностранные газеты отзываются о ней положительно, а некоторые просто бьются в экстазе. Язык Чемберлена высокопарен, он притворяется, что взывает к нашим благороднейшим чувствам. Но я думаю, что на деле он поощряет самые низменные.
– Как же вы объясните его популярность?
– Он убедительно пишет. И производит впечатление на недоучек. На любой его странице можно найти глубокомысленные цитаты из Тертуллиана или святого Августина, а то еще из Платона или какого-нибудь индийского мистика века этак восьмого. Но это лишь видимость эрудиции. На самом деле он просто надергал несвязанных между собою цитат из разных веков, чтобы поддержать свои убеждения. Его популярность, несомненно, помогла ему недавно жениться на дочери Вагнера. Многие рассматривают его как наследника вагнеровского расистского наследия.
– Что, коронован лично Вагнером?
– Нет, они никогда не встречались. Вагнер умер до того, как Чемберлен начал ухаживать за его дочерью. Но Козима[22] дала им свое благословение.
Директор подлил в чашку чаю.
– Что ж, похоже, наш юный Розенберг так пропитался чемберленовским расизмом, что выветрить его, пожалуй, будет нелегко. И действительно, какой же никем не любимый, одинокий и, в общем, недалекий подросток не замурлыкал бы от удовольствия, узнав, что он принадлежит к знатному роду? Что предки его основали великие цивилизации? Особенно – мальчик, никогда не знавший матери, которая любовалась бы им; мальчик, чей отец на пороге смерти, а старший брат болен; который…
– Ах, Карл, я прямо так и слышу эхо вашего любимого провидца доктора Фрейда, который тоже убедительно пишет – и тоже ныряет в классиков, всегда выныривая на поверхность с сочной цитаткой!
– Mea culpa[23]. Признаю, что его идеи кажутся мне все более и более разумными. К примеру, вы только что сказали, что продано сто тысяч экземпляров чемберленовской антисемитской книжонки. Целый легион читателей! И многие ли из них выбросили ее из головы, как это сделали вы? А сколько таких, кто зажегся ею, как Розенберг? Почему одна и та же книга вызывает такую палитру реакций? В читателе должно быть что-то, что побуждает его набрасываться на книгу и принимать ее целиком. Его жизнь, его психология, его образ себя. Должно существовать нечто, блуждающее глубоко в сознании (или, как говорит этот Фрейд, – в бессознательном), что заставляет такого читателя влюбляться в такого писателя.
– Благодатная тема для нашей следующей дискуссии за ужином! А тем временем мой студент Розенберг, как я подозреваю, мечется и потеет там, за дверью. Что будем с ним делать?
– Да, нам обоим хотелось бы от этого увильнуть. Но мы обещали ему задания и должны придумать их. Как считаете, может быть, мы слишком много на себя берем? Да и есть ли хоть какая-то возможность назначить ему такое задание, которое оказало бы на него положительное влияние за те немногие недели, что у нас остались? Кроме этого его фантазма «истинного немца», я вижу в нем столько горечи, столько ненависти ко всем и вся! Думаю, нам надо переключить его с бесплотных идей на нечто осязаемое, что-то такое, что он мог бы потрогать руками.
– Согласен. Труднее ненавидеть личность, чем расу, – подтвердил герр Шефер. – Есть у меня одна мысль. Я знаю одного еврея, к которому он должен быть неравнодушен. Давайте-ка позовем его обратно, и я начну с этого.
Секретарь директора Эпштейна убрал чайный прибор и привел Альфреда, который вновь занял свое место на другом конце стола.
Герр Шефер неторопливо набил свою трубку, раскурил ее, втянул и выдохнул облачко дыма – и начал:
– Розенберг, у нас есть еще несколько вопросов. Я осведомлен о ваших чувствах к евреям в широком расовом смысле, но вам ведь наверняка приходилось встречать на своем пути евреев хороших. Я, кстати, знаю, что у вас и у меня один и тот же семейный доктор, герр Апфельбаум. Я слышал, он вас принимал при рождении.
– Да, – подтвердил Альфред. – Он лечил меня всю мою жизнь.
– А еще он все эти годы был моим близким другом. Скажите мне, что, он тоже «мерзкий»? В Ревеле не найдется человека, который трудится усерднее его. Когда вы были младенцем, я собственными глазами видел, как он работал день и ночь, пытаясь спасти вашу матушку от туберкулеза. И мне рассказывали, что он рыдал на ее похоронах.
– Доктор Апфельбаум – неплохой человек. Он всегда хорошо о нас заботится… и мы всегда ему за это платим, между прочим. Да, попадаются и хорошие евреи. Я это знаю. Я ничего плохого не говорю о нем лично – лишь о еврейском семени. Нельзя отрицать, что все евреи несут в себе семя ненавистной расы и что…
– Ах, опять это слово «ненавистный»! – перебил директор Эпштейн, изо всех сил пытаясь сдержаться. – Я так много слышу о ненависти, Розенберг, но ничего не слышу о любви! Не забывайте, что любовь – вот сущность веры Христовой. Любить не только Бога, но и ближнего своего, как самого себя. Неужели вы не видите некоторого противоречия между тем, что вы читаете у Чемберлена, и тем, что каждую неделю слышите о христианской любви в церкви?
– Господин директор, я не посещаю церковь каждую нделю. Я… перестал туда ходить.
– А как к этому относится ваш батюшка? И как бы он отнесся к Чемберлену?
– Мой отец говорит, что в жизни не переступал порога церкви. И я читал, что и Чемберлен, и Вагнер утверждают, что учение церкви чаще ослабляет нас, нежели делает сильнее.
– Вы не любите Господа нашего Иисуса Христа?
Альфред умолк. Он ощущал, что его обложили со всех сторон. То была почва зыбкая, ненадежная: директор всегда говорил о себе как о преданном лютеранине. Безопасно опереться можно было только на Чемберлена, и Альфред силился получше припомнить слова из книги:
– Как и Чемберлен, я чрезвычайно восхищаюсь Иисусом. Чемберлен называет его нравственным гением. Он обладал великой силой и мужеством, но, к несчастью, его учения были евреизированы Павлом, который превратил Иисуса в страдальца, человека робкого. В каждой христианской церкви есть картина или витраж с изображением распятия Иисуса. Ни в одной из них нет изображений могучего и мужественного Иисуса – Иисуса, который осмелился бросить вызов испорченным раввинам, Иисуса, который одной рукою вышвырнул из храма менял!
– Так, значит, Чемберлен видит Иисуса-льва, а не Иисуса-агнца?
– Да, – поддержал приободрившийся Розенберг. – Чемберлен говорит, что это трагедия – то, что Иисус появился в том месте и в то время. Если бы Иисус проповедовал германским народам или, скажем, индийцам, его слова оказали бы совершенно иное влияние.
– Давайте-ка вернемся к моему более раннему вопросу, – спохватился директор, который осознал, что избрал неверный курс. – У меня есть простой вопрос: кого вы любите? Кто ваш герой? Тот, кем вы восхищаетесь превыше всех прочих? Помимо этого Чемберлена, я имею в виду.
Мгновенного ответа у Альфреда не нашлось. Он долго медлил, прежде чем сказать:
– Гете.
И директор Эпштейн, и герр Шефер выпрямились в своих креслах.
– Интересный выбор, Розенберг, – заметил директор. – Ваш или Чемберлена?
– Нас обоих. И я думаю, что это выбор и герра Шефера тоже. Он хвалил Гете на наших занятиях больше, чем кого бы то ни было другого, – Альфред перевел выжидающий взгляд на учителя и получил утвердительный кивок.
– А скажите мне, почему именно Гете? – продолжал расспрашивать директор.
– Он – вечный германский гений. Величайший из немцев. Гений в литературе, в науке и в искусстве, и в философии. Он – гений более широкий, чем все прочие.
– Превосходный ответ, – похвалил директор Эпштейн, внезапно воодушевляясь. – И, полагаю, теперь я нашел для вас идеальную предвыпускную работу.
Два педагога шепотом посовещались между собой. Директор Эпштейн вышел из кабинета и вскоре вернулся, неся большой фолиант. Они с Шефером вместе склонились над книгой и несколько минут листали ее, просматривая текст. Выписав несколько номеров страниц, директор повернулся к Альфреду.
– Вот ваша работа. Вы должны прочесть, очень внимательно, две главы – 14-ю и 16-ю – из автобиографии Гете и выписать каждую строчку о его собственном личном герое – о человеке, который жил давным-давно, по имени Бенто Спиноза. Уверен, вам понравится это задание. Ведь читать автобиографию своего кумира – большая радость. Вы любите Гете, и, я полагаю, вам интересно будет узнать, что он говорит о человеке, которым восхищается он. Верно?
Альфред с опаской кивнул. Озадаченный внезапным добродушием директора, он чуял ловушку.
– Итак, – продолжал директор, – давайте еще раз как следует уточним ваше задание, Розенберг. Вы должны прочесть 14-ю и 16-ю главы автобиографии Гете и выписать каждое предложение, где он пишет о Бенедикте де Спинозе. Вы должны сделать три копии: одну для себя и по одной для каждого из нас. Если мы обнаружим, что вы пропустили какой-либо из его комментариев о Спинозе в своем письменном задании, то потребуем, чтобы вы переделали все задание заново – и так до тех пор, пока оно не будет выполнено верно. Увидимся через две недели, чтобы прочесть вашу работу и обсудить все аспекты вашего устного задания. Это ясно?
– Господин директор, могу я задать вопрос? Раньше вы говорили о двух заданиях. Я должен выполнить генеалогическое исследование. Я должен прочесть две главы. И я должен сделать три копии материалов об этом… Бенедикте Спинозе?
– О Спинозе, – подтвердил директор. – И в чем же вопрос?
– Господин директор, а разве это не три задания вместо двух?
– Розенберг, – подал голос герр Шефер, – и двадцать заданий были бы слишком мягким наказанием! Назвать вашего директора непригодным для его поста потому, что он еврей, – это достаточное основание для исключения из любой школы, будь то в Эстонии или в Германии!
– Да, герр Шефер.
– Погодите-ка, герр Шефер, возможно, мальчик прав, – возразил директор. – Задание по Гете настолько важно, что я хочу, чтобы он выполнил его с величайшей тщательностью, – он обернулся к Альфреду: – Вам дозволяется не делать генеалогического проекта. Полностью сосредоточьтесь на словах Гете. На этом наша встреча закончена. Увидимся ровно через две недели в это же время. И позаботьтесь сдать копии вашего задания на день раньше, чтобы мы могли их проверить.
Глава 5
Амстердам, 1656 г
– Доброе утро, Габриель, – окликнул Бенто брата, услышав, что он умывается, приготовляясь к утренней субботней службе. Габриель лишь что-то промычал в ответ, но потом снова вошел в спальню и грузно опустился на величественную кровать с балдахином, которую делил с братом. Эта кровать, заполнявшая большую часть комнаты, была единственным напоминанием о прошлом.
Их отец, Михаэль, оставил все семейное состояние старшему сыну, Бенто, но две его сестры опротестовали завещание отца на том основании, что Бенто в результате избранного им пути перестал быть истинным членом еврейской общины. Хотя еврейский суд принял решение в пользу Бенто, тот поразил всех, сразу же передав всю фамильную собственность сестрам и брату, сохранив для себя лишь одну вещь – кровать с балдахином, принадлежавшую родителям. После того как их сестры вышли замуж, он и Габриель остались одни в прекрасном трехэтажном белом доме, который семья Спиноза арендовала десятилетиями. Он стоял лицом к Хоутграхту[24] рядом с самыми оживленными перекрестками еврейского квартала Амстердама, недалеко от маленькой синагоги Бет Якоб и примыкающей к ней школы.
Как ни жаль было Бенто и Габриелю расставаться со старым домом, они все же решили переехать. Когда дом покинули сестры, он стал велик для двух человек и слишком живо напоминал им о покойных. Да и обходился чересчур дорого: англо-голландская война 1652 года и пиратские захваты кораблей из Бразилии стали сущей катастрофой для импортной торговли семьи Спиноза, вынудив братьев снять дом поменьше всего в пяти минутах ходьбы от их лавки.
Бенто долгим взглядом вгляделся в брата. Когда Габриель был ребенком, люди часто звали его «маленьким Бенто»: у них был один и тот же удлиненный овал лица, те же пронзительные «совиные» глаза, тот же решительный нос. Однако теперь полностью возмужавший Габриель стал на сорок фунтов тяжелее старшего брата, на пять дюймов[25] выше и намного сильнее. Но в глазах его больше не появлялся тот пристальный взгляд, словно вглядывающийся в дальнюю даль.
Братья в молчании сидели рядом. Обыкновенно Бенто дорожил тишиной и чувствовал себя вполне непринужденно, деля с Габриелем трапезы или работая бок о бок с ним в лавке и не обмениваясь при этом ни словом. Но сегодняшнее молчание было тягостным и рождало темные мысли. Бенто вспомнилась сестра, Ребекка, которая в прошлом всегда была такой говорливой и энергичной. Теперь же она молчала и отворачивалась при всякой встрече с ним.
Они молчали – как молчали и все покойные, все те, кто заснул вечным сном, убаюканные этой самой кроватью: их мать Ханна, которая умерла 20 лет назад, когда Бенто еще не исполнилось шести лет; старший брат Исаак – шесть лет назад; мачеха Эстер – три года назад; отец и сестра Мириам – всего два года назад. Из всех братьев и сестер – этой шумной, жизнерадостной компании, которая грала, ссорилась и мирилась, скорбя по своей матери, и медленно приучалась любить мачеху Эстер – остались только Ребекка и Габриель, да и те стремительно отдалялись от Бенто.
Поглядывая на припухшее бледное лицо Габриеля, Бенто нарушил молчание:
– Ты снова плохо спал, Габриель? Я чувствовал, как ты ворочался.
– Да, снова, Бенто. А как еще могу я спать? Все теперь из рук вон скверно. Что делать? Что делать?! Меж нами как черная кошка пробежала – а я терпеть этого не могу. Вот нынче утром одеваюсь я для шаббата. Солнце выглянуло в первый раз за неделю, небо над головою такое синее, и мне бы ликовать, как все остальные, как наши соседи. А вместо этого, из-за моего собственного брата… Прости меня, Бенто, но я взорвусь, если не заговорю! Из-за тебя моя жизнь – сплошное несчастье. И в том, что я иду в мою синагогу, чтобы присоединиться к моему народу и молиться моему Богу, нет мне никакой радости.
– Мне печально это слышать, Габриель. Я очень хочу, чтобы ты был счастлив.
– Слова – это одно. А дела – другое.
– Какие дела?
– Какие дела! – воскликнул Габриель. – Подумать только, а ведь я всю жизнь верил, что ты знаешь все на свете! Кому другому, задай он мне такой вопрос, я бы ответил: «Шутить изволишь!» – но я знаю, что ты-то никогда не шутишь… Однако ты ведь знаешь, какие дела я имею в виду? Так?
Бенто только вздохнул.
– Что ж, давай начнем с такого дела, как отвержение еврейских обычаев и даже самой общины. А потом – непочитание шаббата. И то, что ты отвернулся от синагоги и почти ничего не пожертвовал в этом году, – вот о каких делах я говорю.
Габриель посмотрел на Бенто, который продолжал молчать.
– Я назову тебе еще и другие дела, Бенто. Только вчера вечером ты совершил такое дело, сказав «нет» в ответ на приглашение к субботнему ужину в доме Сары. Ты знаешь, что я собираюсь жениться на Саре, однако не желаешь соединить две семьи, празднуя с нами шаббат. Можешь ты представить, каково это для меня? Для твоей сестры, Ребекки? Какое оправдание мы можем придумать? Что сказать – наш брат предпочитает уроки латыни со своим иезуитом?!
– Габриель, то, что я не иду, только на пользу вашему пищеварению. Ты и сам это понимаешь. Ты знаешь, что отец Сары – человек суеверный…
– Суеверный?!
– Я имею в виду – крайний ортодокс. Ты же видел, что одно мое присутствие заставляет его затевать богословские споры. Ты знаешь, что бы я ни сказал, от этого лишь больше раздора и больше боли тебе и Ребекке. Нет меня – и все идет тихо и мирно, здесь у меня нет никаких сомнений. Мое отсутствие равно покою для тебя и для Ребекки. И я все чаще размышляю об этом.
Габриель покачал головой.
– Бенто, помнишь, иногда в детстве я пугался, потому что воображал, что мир исчезает, когда я закрываю глаза? Ты направил мои мысли на путь истинный. Ты убедил меня в существовании реальности и вечных законов Природы. Однако теперь сам совершаешь ту же ошибку. Ты воображаешь, что раздор, вызванный Бенто Спинозой, исчезает, когда его самого нет рядом и он ничего не видит?
Бенто не ответил.
– Знаешь, как неприятно было мне вчера вечером? – продолжал Габриель. – Отец Сары начал трапезу с разговора о тебе. Он опять бушевал из-за того, что ты обошел стороной наш еврейский суд и передал свое дело для рассмотрения голландскому гражданскому суду. Никто еще на его памяти, сказал он, никогда так не оскорблял раввинский суд. Это уже почти основание для исключения из общины. Ты этого хочешь? Херема[26]? Бенто, наш отец умер, наш старший брат умер. Ты – глава семьи. И оскорбляешь нас всех обращением в голландский суд! Да еще в какой момент! Неужели ты не мог подождать по крайней мере, пока мы сыграем свадьбу?
– Габриель, я объяснял тебе это снова и снова, но ты меня не слышал. Послушай еще раз – и попытайся все же уразуметь. И, сверх всего, пожалуйста, постарайся понять, что я принимаю свою ответственность за тебя и Ребекку всерьез. Подумай, какая передо мною стоит проблема. Наш отец, да будет он благословен, был щедрым человеком. Но совершил ошибку, когда выдал гарантийное письмо этому жадному ростовщику, Дуарте Родригесу, на долг скорбящей вдовы Энрикес. Ее муж, Педро, был просто знакомым нашего отца, не родственником и, насколько я знаю, даже не близким другом. Никто из нас в жизни не видел ни его, ни ее, и это полная тайна – почему наш отец взялся гарантировать тот долг. Ты знаешь отца – если он видел человека в нужде, он протягивал ему не просто руку помощи, а обе, не задумываясь о последствиях. Когда вдова и ее единственный ребенок умерли в прошлом году от чумы, оставив долг невыплаченным, Дуарте Родригес – этот благочестивый еврей, который сидит на биме[27] в синагоге и уже владеет половиной домов на Йоденбреестраат, – попытался переложить свою потерю на нас. Он оказывает давление на раввинский суд, чтобы тот потребовал от бедной семьи Спиноза уплатить долг людей, которых никто из нас в глаза не видел! – Бенто помолчал. – Ты знаешь это, Габриель? Да или нет?
– Да, но…
– Позволь мне закончить, Габриель. Важно, чтобы ты это знал. Ведь ты можешь однажды стать главой семьи. Итак, Родригес предоставил дело еврейскому суду – суду, многие члены которого ищут его милостей, поскольку он – главный жертвователь синагоги. Скажи-ка мне, Габриель, как думаешь, стали бы они его разочаровывать? Почти сразу же суд постановил, что поскольку я, старший мужчина в роду, достиг 24 лет, семейство Спиноза должно принять этот долг на себя. А размеры его столь велики, что исчерпают все ресурсы нашей семьи до конца наших дней. Они также постановили, что наследство, которое оставила нам наша мать, должно пойти в уплату долга Родригесу. Ты успеваешь за мною, Габриель?
Дождавшись хмурого кивка от Габриеля, Спиноза продолжал:
– Поэтому три месяца назад я обратился к голландской юстиции, потому что она благоразумнее. С одной стороны, имя Родригес не имеет над ней никакой власти. И голландский закон постановляет, что глава семьи должен достичь 25, а не 24 лет, чтобы принять ответственность за такой долг. Поскольку мне еще нет двадцати пяти, нашу семью пока можно спасти. Мы не обязаны принимать долги, повисшие на состоянии нашего отца, и можем получить те деньги, которые предназначила для нас мать. И под «нами» я имею в виду тебя и Ребекку – я намерен передать мою долю вам. У меня нет семьи, и деньги мне не нужны. И последнее, – продолжал он – ты говорил о неудачно выбранном моменте. Поскольку мой двадцать пятый день рождения выпадает на время перед твоей свадьбой, я должен действовать сейчас. А теперь скажи мне, разве ты не видишь, что я действительно поступаю ответственно по отношению к семье? Разве ты не ценишь свободу? Если я не буду действовать, мы окажемся в рабстве на всю жизнь. Ты этого хочешь?
– Все во власти Божией – и пусть так и будет. Ты не имеешь права бросать вызов закону нашей религиозной общины. А что до рабства, то я предпочитаю его остракизму. Кроме того, отец Сары говорил не только об этом судебном иске. Хочешь услышать, что еще он сказал?
– Думаю, это ты хочешь рассказать мне.
– Он сказал, что «проблему Спинозы», как он ее называет, можно проследить на много лет назад, к той дерзости, которую ты изрек во время подготовки к бар-мицве[28]. Он вспоминал, что рабби Мортейра благоволил тебе превыше всех прочих своих учеников. Что он думал о тебе как о своем возможном преемнике. А потом ты назвал библейскую историю об Адаме и Еве «басней». Он сказал, что, когда рабби попрекнул тебя тем, что ты отрицаешь слово Божие, ты ответил: «Тора ошибается, ибо если Адам был первым человеком, то на ком же женился его сын Каин?» Ты и впрямь сказал это, Бенто? Это правда, что ты сказал, что Тора «ошибается»?
– Верно, что Тора называет Адама первым человеком. И верно, что она говорит, что его сын Каин женился. И уж, наверное, мы имеем право задать очевидный вопрос: если Адам был первым человеком, тогда откуда могла взяться женщина, на которой мог жениться Каин? Этот вопрос – его называют «доадамовым» – обсуждается в изучении Библии более тысячи лет. Так что, если ты спросишь меня, басня ли это, я отвечу «да»: эта история – всего лишь метафора.
– Ты говоришь так, потому что не понимаешь ее! Разве твоя мудрость превосходит мудрость Божию? Неужто ты не знаешь, что есть причины, по которым мы не можем ведать и должны полагаться на наших рабби в толковании и разъяснении Писания?
– Такая позиция замечательно удобна для раввинов, Габриель. Профессиональные служители религии во все времена стремились к тому, чтобы быть единственными толкователями таинств. Очень выгодное положение.
– Отец Сары сказал, что эта дерзость – подвергать сомнению Библию и нашу религию – оскорбительна и опасна не только для евреев, но и для христианской общины. Библия священна и для них!
– Габриель, ты считаешь, что мы должны отвергнуть логику, отвергнуть наше право на сомнения?
– Я не оспариваю твое личное право на логику и твое право на сомнения в раввинском законе. Я не подвергаю сомнению твое право сомневаться в святости Библии. На самом деле я не оспариваю даже твое право гневаться на Бога. Это – твое дело. Возможно, это твоя болезнь. Но ты вредишь мне и сестре отказом держать свои взгляды при себе!
– Габриель, этому разговору об Адаме и Еве с рабби Мортейрой уже больше десяти лет! После него я не высказывал свое мнение. Но два года назад я принес клятву вести праведную жизнь, что включала и обещание больше никогда не лгать. Таким образом, если меня спрашивают о моем мнении, я излагаю его правдиво – именно поэтому я отказался ужинать с отцом Сары. Но прежде всего, Габриель, вспомни о том, что мы – отдельные души, разные люди. Другие не путают тебя со мной. Они не считают тебя ответственным за блуждания твоего старшего брата.
Габриель встал и вышел из комнаты, качая головой и бормоча:
– И это – мой старший брат! Лепечет, как неразумное дитя.
Глава 6
Ревель, Эстония, 1910 г
Через три дня бледный и взволнованный Альфред попросил о личной встрече с герром Шефером.
– У меня проблема, герр Шефер, – начал Альфред, открывая свой портфель и вынимая из него семисотстраничную автобиографию Гете, между страницами которой торчали несколько криво оторванных клочков бумаги. Он раскрыл книгу на первой закладке и ткнул пальцем в текст. – Герр Шефер, Гете упоминает Спинозу вот здесь, в этой строчке. А потом еще здесь, парой строчек ниже. Но потом идут несколько параграфов, где это имя не появляется, и я не могу уяснить, о нем это или нет. На самом деле, я большую часть этого просто не понимаю. Это очень трудно! – Он перевернул страницы и указал на другой раздел: – Вот, и здесь то же самое! Он упоминает Спинозу два или три раза, потом четыре страницы идут без всякого упоминания. Насколько я могу судить, здесь неясно, говорит он о Спинозе или о ком-то другом. Он еще пишет о каком-то человеке по имени Якоби… И так повторяется еще в четырех других местах. Я понимал «Фауста», когда мы читали его в вашем классе, и понимал «Страдания молодого Вертера», но здесь, в этой книге, я читаю страницу за страницей – и ничего не понимаю!
– Чемберлена-то читать гораздо легче, не так ли? – сказал герр Шефер, но мгновенно пожалел о своем сарказме и поспешил добавить более мягким тоном: – Вы можете не уловить смысла всех слов Гете, Розенберг, это вполне понятно. Но вы должны сознавать, что это – не строго организованная работа, а вереница воспоминаний о его жизни. Вы когда-нибудь сами вели дневник? Или, может быть, пробовали писать о своей жизни?
Альфред кивнул:
– Да, пару лет назад, но я вел его всего несколько месяцев.
– Что ж, расценивайте эту книгу как что-то вроде дневника. Гете писал его не столько для своего читателя, сколько для самого себя. Поверьте мне, когда вы станете старше и больше узнаете об идеях Гете, вы лучше поймете и оцените его слова. Позвольте-ка… – Взяв у Альфреда книгу и просмотрев заложенные страницы, герр Шефер воскликнул: – А, я вижу, в чем проблема! Вы подняли обоснованный вопрос, и мне необходимо пересмотреть ваше задание. Давайте пройдемся по этим двум главам…
Сдвинув вместе головы, герр Шефер и Альфред надолго углубились в текст, и герр Шефер попутно помечал в блокноте номера страниц и строк.
Отдавая Альфреду блокнот, он сказал:
– Вот что вы должны переписать. Помните, три разборчиво написанные копии! Но тут есть одна загвоздка. Это получается всего двадцать или двадцать пять строк – задание намного более короткое, чем первоначально назначил вам директор, и я сомневаюсь, что такой объем его удовлетворит. Поэтому вы должны кое-что сделать дополнительно: выучите эту сокращенную версию наизусть и расскажите ее на нашей встрече с директором Эпштейном. Думаю, он сочтет это приемлемой заменой.
Заметив тень сердитой гримасы на лице Альфреда, герр Шефер добавил:
– Альфред, хотя мне не нравится эта перемена в вас – вся эта чушь о расовом превосходстве, – я по-прежнему на вашей стороне. В течение прошлых четырех лет вы были хорошим и послушным студентом – правда, как я вам не раз говорил, могли бы проявлять и большее усердие. Уничтожить собственные шансы на будущее, не получив аттестата, – для вас это было бы настоящей трагедией. – Он выждал, чтобы последняя фраза как следует запомнилась. – Мой вам совет: вложите всю душу в это задание. Директор Эпштейн захочет большего, нежели простое переписывание и пересказ. Он будет ждать от вас понимания того, что вы прочли. Так что старайтесь, старайтесь, Альфред. Лично я хочу увидеть вас успешным выпускником.
– А можно, я все же покажу вам свой экземпляр, прежде чем писать две другие копии?
Бездушный ответ Альфреда неприятно царапнул его самолюбие, но герр Шефер сдержался, ответив:
– Если вы будете следовать моим инструкциям, изложенным в блокноте, в этом не будет необходимости.
Когда Альфред развернулся, собираясь уйти, герр Шефер окликнул его:
– Розенберг, минуту назад я протянул вам руку помощи. Я сказал, что вы были хорошим студентом и что я хочу видеть вас с аттестатом в руках. Неужели вы ничего не хотите сказать в ответ? В конце концов, я был вашим учителем четыре года!
– Да, герр Шефер.
– Да, герр Шефер?
– Я не знаю, что сказать.
– Хорошо, Альфред, можете идти.
Герр Шефер уложил в свой портфель студенческие работы, взятые на проверку, решил выбросить Альфреда из головы и стал думать о своих двух детях, о жене и о шпацле[29] и вериворсте[30], которые она обещала к сегодняшнему ужину.
А Альфред отбыл в полной растерянности. Как быть с заданием? Не сделал ли он все только хуже? Или, наоборот, ему дали передышку? В конце концов, наизусть-то он учит легко. Ему нравилось заучивать наизусть реплики для театральных спектаклей и речи…
Через две недели Альфред стоял у длинного стола герра Эпштейна, вопросительно глядя на директора, который сегодня выглядел еще более внушительным и свирепым, чем обычно. Герр Шефер, по сравнению с директором, казавшимся тщедушным, с унылым лицом, жестом велел Альфреду начать пересказ. Бросив последний взгляд на свой экземпляр текста Гете, Альфред выпрямился, объявил:
– Из автобиографии Гете, – и начал:
– Мыслителем, который трудился надо мной столь решительно и оказал столь великое влияние на весь мой образ мысли, был Спиноза. Тщетно озирая весь мир в поисках средства, которое могло бы усовершенствовать странную мою природу, я наконец набрел на «Этику» этого философа. И в ней обрел успокоительное для своих страстей; в ней, казалось, открылся мне широкий и свободный взгляд на вещественный и смертный мир…
– Итак, Розенберг, – прервал его директор, – что же такое Гете получил от Спинозы?
– Э-э… его этику?
– Нет-нет. Боже милосердный, неужели вы не поняли, что «Этика» – это название книги Спинозы! Что, по словам Гете, он обрел в книге Спинозы? Что, как вы думаете, он подразумевает под успокоительным своим страстям»?
– Нечто такое, что его умиротворило?
– Да, отчасти. Но продолжайте: эта мысль вскоре снова появится.
Альберт некоторое время проговаривал текст про себя, чтобы найти нужное место, потом снова стал декламировать:
– Но что особенно привлекло меня в Спинозе – это его свободный от связей интерес…
– «Незаинтересованность» – а не интерес! – рыкнул директор Эпштейн, пристально следивший за каждым словом пересказа по своим заметкам. – «Незаинтересованность» означает эмоциональную непривязанность!
Альфред дернул подбородком и продолжал: