Сибирская жуть Бушков Александр
— Вот она, рыба…
Было непонятно, как упитанный хариус поместился в протоке, где, казалось, даже плотвичке не развернуться.
— Они в это время вверх идут кормиться. А утром спускаются вниз.
— Хотите, овощи покажу?
— Уже верим… Саша, нет правда, почему вы раньше нам не говорили всего этого?
Саша чесал в потылице, с ухмылкой глядел на Ревмиру:
— Давайте так… Вы мне платите, так? Я вас вожу, вам помогаю. Мне без разницы — рыбу вы ловите или ямы копаете. Так? Вы меня не спрашиваете ни про что, а я вас… Так? Если вам нужно, так вы спросите, — закончил, наконец, Саша необычно длинную для него речь.
— Теперь-то непременно обратимся! — выразил Стекляшкин общее мнение, и Ревмира со смехом кивнула.
А шестнадцатого, перед рассветом, зарядил дождь, да какой! Такое впечатление, что даже капли дождя были в несколько раз крупнее, чем у привычных дождей. А струи так близко друг от друга, что страшно было под дождем дышать. И так — час, второй, третий…
Вышли поздно, в одиннадцать, комары поднимались из мокрой травы облаками рыже-серого тумана. Переправы вздулись, они ревели, как Ниагарский водопад, и стали еще хуже проходимы.
Работали мало, прокопали от силы полметра, в основном из-за страшной мошки. Стекляшкин вспоминал старую хохму про то, как надо определять количество мошки. Если можно отмахнуться одной рукой, то «мошки нет». Если одной руки не хватает, то «мошка появилась». Отмахиваешься обеими руками, и получается, что можно работать, — «мошки мало». Вот когда обеими руками отмахнуться не удается и приходится сворачивать работы, вот только тогда «мошки много».
Сегодня мошки «было много», и только Владимир Павлович сохранял хорошее настроение. Ревмира с Хипоней переходили от грызни к утешению друг друга и от дурных эмоций устали еще в три раза больше.
Солнце садилось в густой полог туч. Из-за туч темнота пришла рано, уже в семь часов в лощинке было почти что как ночью. И опять появилось зверье.
Четырнадцатого вокруг кладоискателей не было никакого зверья, кроме приснопамятного медведя с его нездоровым любопытством. Пятнадцатого — вообще полный перерыв от зверей. Исчез и преступный марал, и все остальное встречалось исключительно в качестве следов.
А вот шестнадцатого и во время перехода к Ое шарахались в сторону лоси, и рысь надоедливо мяукала под красной скалой, и вечером, после прихода на базу, местный медведь-хулиган опять стучал дверью уборной.
Вроде и не было никакой нужды непременно прогонять медведя, а уж тем паче — убивать. Но не в медведе, конечно же, было дело. А дело, во-первых, в том, что Ревмиру-таки грызла совесть за вчерашнее… И очень хотелось отпустить себе хотя бы часть греха супружеской неверности. А во-вторых, сегодня в полночь Ревмира должна была пойти по надобности, но не в уборную, а на луг, где давали соль маралам, и на обратном пути очутиться в домике-баньке. Надо ли объяснять, кто должен был поджидать в домике?
А это обстоятельство требовало, опять же, максимального унижения Стекляшкина. Чтобы сразу становилось ясно — ТАКОМУ наставлять рога не грех, а необходимое, даже полезное занятие. Ревмира почти инстинктивно цеплялась к мужу, как только хватало фантазии… А тут и фантазировать, получается, было не надо: вот, боится медведя, который пугает жену.
— Ты мужик?! Ты и разберись с этим медведем!
Стекляшкин, мягко говоря, не хотел с ним никак разбираться.
— А чем он тебе мешает?
— О Господи, ну дай мне силы! Эта мохнатая скотина тут будет издеваться, как ей влезет, а мой муж и не почешется!
— Нет почему же? Почешусь.
Стекляшкин энергично почесался под мышками, но не помогло. Ревмира была безутешна — медведь мерно колотил дверью уборной.
— Да хоть выстрели ты в его сторону! Он же сразу уберется и даст спать!
Стекляшкину было лень вылезать из спальника, да уже дело принципа… А с другой стороны… Ну что ж! Если задеть супругу можно только через обиды, чинимые медведю, придется обидеть медведя. Уже знакомое состояние веселой злости и уверенности в себе снова пришли к Владимиру Павловичу.
Ревмира сразу же притихла, по правде говоря, не знала толком, чего ожидать от Стекляшкина. Какой-то он стал необычный… А Стекляшкин уже шел — как был, в одних трусах, только обул сапоги. В руках у него было ружье, а в голове прыгал как бы веселый марш: «Ты только зверь — я человек, и я тебя убью!». Уже на середине пути Стекляшкина по склону медведь перестал стучать дверью. Владимир Павлович неуверенно остановился — что, зверь подкарауливает его? Где? И тут же вкрадчивое ворчание известило Стекляшкина, потом раздался сильный треск — медведь продирался сквозь кустарник в доброй сотне метров отсюда.
На всякий случай Стекляшкин еще выпалил в воздух (третий или четвертый в его жизни выстрел), и медведь прибавил ходу. Можно было возвращаться, что Стекляшкин и сделал, не успевая давить на себе комаров и мошку — слетелись на голого, гады!
— Ну вот, медведь убежал. Ты спи, мое сокровище, почивай.
Ревмира сделала вид, что не слышит. Попробовал бы Стекляшкин что-то в этом духе еще неделей-двумя раньше! Этот новый Стекляшкин пугал, но одновременно привлекал… Будь он таким, и Хипоня бы не появился, это точно. Но раз Хипоня уже появился, было бы гораздо удобнее, оставайся Стекляшкин, каким был…
А Стекляшкин уже спал без задних ног и не знал о терзаниях супруги. А если и знал — ему было глубоко плевать.
Где-то примерно в час ночи Стекляшкин обнаружил, что жены рядом нет. «И как не боится ходить по такой темноте!» — ухмыльнулся Стекляшкин. Даже проснувшись посреди ночи, Стекляшкин испытывал сильные, не по годам, ощущения повинующегося ему тела, здоровья и силы. У него вообще все чаще появлялось и все устойчивей держалось чувство спокойной уверенности в себе. И чувства, что он несравненно сильнее Ревмиры. Настолько сильнее, что может себе позволить любое снисхождение и даже дать на себя рявкнуть — ну что поделать, если комплексы снедают бабоньку, если иначе слишком тяжело ей жить на свете?! У него-то таких проблем нет…
А сейчас он вышел из домика, встал в угольно-черной тени не потому, что хотел проследить за Ревмирой. Он искренне хотел помочь ей, если что… Для того, чтобы видеть в полутьме, надо самому стоять в более густой темноте, это вам каждый скажет.
Высокий силуэт двигался по тропинке, ведущей к бане… Не Ревмира! Хипоня прошел в трех метрах от Стекляшкина, нырнул в «домик холостяков».
Вот тут Стекляшкин испытал первый укол уже серьезной, жгучей ревности. Потому что одно — понимать, что жене нравится доцент, переходить от иронии к раздражению из-за ее скомканного брачного танца вокруг несравненной бороды и чудных глаз, и совсем другое — обнаружить, что у тебя и впрямь вырастают рога… Не вырастут когда-нибудь, не могут вырасти в дальнейшем, если будешь себя глупо вести, а вырастают вот прямо сейчас, и изменить нельзя уже ничего.
Была в этом и еще одна сторона… Частью — эгоистичная, частью — вполне даже рациональная. Стекляшкин прекрасно понимал, что эмансипация эмансипацией, а мужчины и женщины отличаются друг от друга не только строением половой системы. И что в числе психологических отличий есть и такое: мужчина вполне может изменить жене и при этом продолжать ее любить, совершенно искренне намереваться продолжать отношения.
А вот если женщина изменяет мужу… не может она изменять мужу, которого любит… Или хотя бы уважает. Впрочем, насчет уважения Стекляшкин как будто и не обольщался, да и насчет любви. Вроде было что-то, мелькнуло на самой заре отношений и исчезло, провалилось безвозвратно.
Замерев в своем укрытии, Владимир Павлович дождался, пока неверная жена вернулась, юркнула в «домик семейных». Постоял еще, покурил, подумал. Очень жаль, что нет здесь больше никаких дам — можно было бы создать для супруги аналогичное напряжение, а при таком раскладе — не получится. Жаль. Устраивать сцены? А смысл? Да, надо сначала вернуться! И уже дома решать, что делать с Ревмирой. С дочерью, между прочим, тоже надо что-то делать. Никак не мог простить Стекляшкин ни себе, ни Ревмире этого — обманули девку, оставили в Карске. Она из дома ушла — не задержались, ломанулись искать клад. Иркин, по совести, клад.
Нет, надо что-то решать, резко менять отношения. Единственное, чего боялся Стекляшкин — это что войдет он в дом, уедет из Саян, и вернется все, что всегда было — неуверенность в себе, отвратительное чувство зависимости.
Ладно, спать! Ревмира спала так невинно, свернувшись в клубочек, насколько позволял ей спальник, что сама поза, казалось бы, должна отводить подозрения… Да только помнил, очень хорошо помнил Стекляшкин, как спала она первые полгода. Когда любила, когда искала его общества. Та самая поза, то же выражение лица. Тогда ему казалось странным, что любимая и любящая женщина, удовлетворившись, сворачивается клубочком. Тогда он пытался бороться с этим, что-то зачем-то доказывал. И добился! Не прошло и года, жена стала засыпать в его объятиях. И потребовался еще год, чтобы понять — что-то ушло навсегда. Как говаривала Ирка, «завяли помидоры». А вот с Хипоней, получается, помидоры вовсю расцвели.
Ну что ж! Оказавшись в такой ситуации, когда рога уже пробили кожу на голове, во всей своей первозданной красе, дураки хватаются за нож, рыдают, рвут на себе рубаху. Для них важнее всего свести счеты. Умные люди, вляпавшись в такую лужу, задают себе вопросы: почему? Как случилось, что тебе изменила жена, прожившая с тобой почти двадцать лет? От которой почти взрослая дочь? Но и думать об этом — не время, потому что этой ночью его, Стекляшкина, вполне могут и убить. Интересно, кому из них орала сегодня Ревмира: «Убьешь, и ты мне не нужен?». Нельзя исключить, что обоим. Возможно, он еще узнает это… но не сейчас. Сейчас надо разломить ружье и засунуть в ствол новый патрон. После пальбы по медведю не сменил, а напрасно; на дальнейшее урок — так не делать, сразу перезаряжать. И брусом завалить двери в избушку.
Н-да, ну и детектив…
Семнадцатого было пасмурно, то лил проливной дождь, то нет его. Вышли поздно, в семь часов, сходили до Оя, полюбовались на вздувшуюся, грозно ревущую реку. Очевидно было, что никакие перила сейчас не помогут, и думать нечего лезть в воду. Если в террасе и сидел не добытый еще клад, сегодня он был недоступен.
— Саша, завтра можно будет?..
— Если сегодня дождя сильного не будет, за ночь сойдет вода.
На базе Саша сразу же натаскал хариусов, сварил вкуснейшую уху и лег спать.
Ревмира самозабвенно кокетничала с Хипоней, вела беседы о жизни, о детях, о литературе. Стекляшкин без труда мог бы войти в разговор и не захотел: уж очень откровенно был он тут лишним. И не хотелось наблюдать за лицами, что-то угадывать, догадываться о чем-то, вести многослойную лукавую игру. Ну их…
В лесу все было как-то проще и честнее. Ветер наклонял деревья, стряхивал воду с листвы. Колыхались тучи, сеяли мелкий дождичек. Пробегали по своим делам всевозможные мелкие твари: мыши, белки, жуки, птицы. Лес заполнялся шелестом живых, способных передвигаться существ — сразу отличным от шелеста деревьев и травы.
Сосновые леса после дождя просыхают сравнительно быстро — они растут на песчаных, легких почвах. Вода легко уходит в землю, и через сутки после сильного дождя сухо уже почти везде. В темнохвойке все не так — почва глинистая, и воде уходить некуда. Вода застаивается, а когда выходит солнце — начинает вовсю испаряться. Владимир Павлович шагал весь мокрый с головы до ног.
Сильный шум в стороне сразу же заставил напрягаться. Что-то большое возилось в стороне, метрах в пятнадцати от тропки, по которой так и шел Стекляшкин. Там, в чаще молодых осинок, в высоких зарослях папоротника, возился на месте кто-то крупный, больше человека. Колыхались папоротники, странно дрожали осинки. Медведь?! Стекляшкин сорвал с плеча ружье. Руки ходили ходуном, ствол безобразно плясал. Э, так нельзя… Вот, несколько глубоких вдохов для начала, чтобы восстановить дыхание, не заходилось бы сердце. Руки… Ребром правой кисти — по стволу кедра. Раз, второй, третий. И четвертый, зажмурив глаза — чтобы онемение в руке перешло в жгучую боль, чтобы зафиксироваться на ней, чтобы боль стала страшнее собственного страха перед зверем.
А шум снова, шум перемещается, правда, не к нему, куда-то вбок. Кто-то шел в орляке — не прямо к нему, а дальше и наискосок, вроде бы отрезая дорогу обратно. Ничто не подымалось над орляками, никто не торопился показать себя.
Стекляшкин вскинул оружие, готовый чуть что, сразу выстрелить. Стрелять, как прежде, было не в кого, и хуже этого представить было нечего.
Снова шорох, колыхание стеблей уже совсем в другом месте и какой-то странный, диковатый звук, что-то вроде «ко-ко-о», совершенно не идущий к этому движению сквозь папоротники чего-то большого и сильного.
Нет, самое худшее — стоять, не двигаясь, на месте! Стекляшкин сделал шаг вперед, второй. Папоротники раздавались с мокрым звуком, как рвалась плотная бумага. Фу ты!!! Владимир Павлович едва не заорал, отшатнулся от места, где с невероятным, тоже мокрым шумом взлетела вдруг большая птица с серо-рыже-бурым, очень пестрым оперением. Вытянув голову с каким-то очень куриным видом, копалуха помчалась в чащу леса, отчаянно хлопая крыльями.
Стекляшкин опустил ружье, специально дышал редко, ровно — восстанавливал дыхание. Колотилось сердце, тряслись руки, ползла противная холодная струйка вдоль позвоночника.
Еще погулять?! Нет, пока хватит.
С трех часов дня дождя не было, и появилась надежда. Лес стоял тихий, ни дуновения, и сразу же стало парить. Только все ручьи ревели, как переполненные водосточные трубы, сбрасывали в реки воду, вылившуюся на лес. Рои паутов поднимались из мокрого леса, окружали домики базы, доводили людей до неистовства. Зеленые огромные глаза кровососущих мух излучали безумие. Поведение тварей не подчинялось ни логике, ни здравому смыслу. Пауты исполняли, что требует от них инстинкт, пусть даже ценой своих жизней — и только. Все деревья, птицы насекомые и звери тоже жили по своим законам, далеким от рационального, чаще всего — просто непонятным. Каждый вид, каждая особь жили только для себя и только по своим законам, заложенным в особь и в вид, и выполняли только свою роль. И оказывались сцеплены с другими не договором, не разумом и не по своей собственной, а по какой-то высшей воле, вне воли и понимания особей, видов и даже людей, наивно думавших, что знают все.
Разуму и мощи человека лес, горы и река противопоставляли свою волю и мощь, не имевшую ничего общего с человеческим разумением… и со всем, что люди пытались, по своей слепоте, навязать остальному мирозданию. Относиться к этому можно было по-разному, но это было так и только так.
Стекляшкин радовался этой силе, и пытался приобщиться к ней, включив себя в остальной мир. Это было непросто — приходилось доверять самому себе, в том числе и тому в себе, что не подчинялось разуму и воле, не было строго осмыслено.
Хипоне не нравился лес. То ли дело прямой, ровный, сразу понятный асфальт! Ветер качал деревья, раздавалась бодрая капель, и под звон падающих капель доцент красиво читал Заболоцкого:
Так вот она, гармония природы,
Так вот они, ночные голоса!
Так вот о чем шумят во мраке воды,
О чем, вздыхая, шепчутся леса!
Лодейников прислушался. Над садом
Шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом,
Свои дела вершила без затей.
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И страхом перекошенные лица
Ночных существ смотрели из травы.
Природы вековечная давильня
Соединяла смерть и бытие
В один клубок, но мысль была бессильна
Соединить два таинства ее.
И было видно, что это — не «просто» стихи для Хипони, даже не «просто» стихи, пришедшие в голову под влиянием паршивого, мрачного дня, дождя и вынужденной скуки. Очень чувствовалось, что стихи созвучны отношению Хипони к лесу и отражают что-то для него очень важное. Ревмира, соглашаясь, кивала головой, принимая, как видел Стекляшкин, тоже не «просто» стихи, а принимая и отношение к происходящему под кедрами. И это взбесило Стекляшкина.
— Неужели вы здесь видите только одну давильню?! — удивленно начал Стекляшкин. И даже много времени спустя не понял, насколько наивен был Саша, а насколько наоборот — вовремя не дал разгореться ненужному спору.
— А что? Бывает и давильня, — очень серьезно сказал Саша. — Медведь, к примеру, марала поймает и давит. Или, скажем, лиса зайца… как придавит!
Лица Ревмиры и Хипони отразили все, что могут подумать интеллигентные люди про такого страшного мужлана. Желание спорить исчезло. А Владимир Павлович испытал острое ощущение одиночества… Такое, какого он не испытывал с юности. Он прекрасно помнил, чем кончилось для него это чувство космического, вселенского одиночества, острая необходимость разделить с кем-то реку, лес, закат. Тогда такое состояние оказалось чревато появлением Ревмиры. «Интересно, теперь тоже что-то будет?!» — усмехался про себя Стекляшкин.
Ужинали рано. Ревмира с Хипоней от нечего делать испекли пирожки. За пирожками и чаем и обсуждалось завтрашнее действо.
— Саша, вы уверены, что мы завтра перейдем на ту сторону?
— Не очень… Если бы машиной — точно перешли бы.
— Тогда поехали на машине!
— Я предупреждал — это четыре часа езды… Через четыре часа будем напротив второй красной скалы. Если переправимся, то там уже просто — минут двадцать езды…
И в этом месте Владимир Павлович внезапно для других и почти внезапно для себя произнес спокойно и уверенно:
— Завтра, Саша, подъем как обычно. И сразу поедем.
Растерянный Саша вскинул глаза на Ревмиру. Ревмира молчала, опустив глаза долу, дожевывая пирожок. Вид у Саши был очень неуверенным.
— Это мы горючки пожжем, как ехать за двести километров…
— Я заплачу, — просто сказал Стекляшкин и внес уточнение: — Заплачу кроме уговоренного, конечно. За удовольствие надо платить, — усмехнулся Стекляшкин, позволяя себе даже юмор.
А в «домике женатых» Стекляшкин молча свернул свой спальник, взял любимую синюю кружку.
— Сегодня свидания не будет, Ревмира, должен тебя огорчить.
— Ка-ка-акого свидания?!
— А вот того самого. Которое в бане с Хипоней. Ты уж подожди до города, там я с тобой разведусь, и будешь бегать. Ты на ночь хоть пописала, покакала?
— Ты… ты что?! Ты совсем спятил, Владимир?! Ты последние дни вообще…
— Цыц! Я тебе русским языком говорю, не пойдешь ты ни на какое свидание. Я сейчас тебя запру здесь, понятно? Ну, пойдешь в уборную до этого?
Ревмира смотрела на Володю, сидя на нарах, снизу вверх. То ли она несколько раз открыла и закрыла рот, но так ничего не сказав, то ли попросту все пыталась и никак не могла подобрать нижнюю челюсть, Владимир Павлович не понял.
Немного постояв, не дождавшись ответа, он вышел со странным ощущением легкости во всем теле. Саша вроде бы, давно ушел в тайгу, Хипони не было видно. Ну и экспедиция! Все друг от друга прячутся…
Владимир Павлович деловито подпер двери «домика женатых» бревном, сам забрался на чердак, под стреху. В этих таежных домиках чердак был сделан только самый примитивный, открытый с двух сторон. Просто скаты, чтобы стекала вода, и ничего больше. С обоих торцов дома чердак был открыт всем ветрам. На чердаке пахло дождем, дымом старых протопок (рядом торчала труба), землей и еще чем-то странным. Наверное, здесь сушились травы. Владимир Павлович отодвинул в глубь чердака слой уютно шуршащей соломы, аккуратно разложил спальник на обмазанных глиной бревнах, чуть в глубине, чтобы не сразу было его видно.
Полежал, прикинул, что делать, если явится Хипоня? Что-то подсказывало Владимиру Павловичу, что никто его сегодня не побеспокоит. А если все-таки? Надо быть готовым ко всему… Ага, придумал! И Владимир Павлович соскользнул с чердака, держа охапку соломы в руках. Теперь если бы кто-то подошел по тропке к «домику женатых», шуршание предупредило бы Стекляшкина. Вторую соломенную «мину» Владимир Павлович устроил у другого входа на чердак, с торца домика. Теперь к нему невозможно было подкрасться незаметно, и утомленный инженер наконец-то каменно уснул.
ГЛАВА 15
Новые проблемы
18 августа 1999 года
Утром восемнадцатого Стекляшкин встал пораньше, только-только начало сереть. Отвалил бревно от двери домика, убрал солому. Сходил проверил, где Хипоня, и убедился — доцент спит без задних ног, в обнимку с ружьем, но с незапертой дверью.
Ревмира не ответила на его «доброе утро», смотрела почти так же дико, как вечером.
— Ты, надеюсь, не собираешься устраивать выяснения отношений? По крайней мере, сейчас?
— Володя, ты ужасно изменился… — Ревмира выдавила это из себя с явным усилием.
Владимир Павлович видел, что жена не знает, что ей делать, и откровенно забавлялся этим.
— Да, изменился… Тебе это очень неприятно? — Стекляшкин сделал ударение на «очень».
— Мне приходится заново привыкать к тебе… Может быть, даже заново узнавать тебя. Это совсем непросто… Володенька… Тебя эта экспедиция так изменила, да?
— Не только экспедиция. Ну ладно, разговор «на психологию» — потом. Сейчас давай так — если хочешь вернуться, держи себя в руках. И не подавай виду, какие мы с тобой ведем беседы. Договорились?
Ревмира опять беззвучно открывала и закрывала рот, оцепенело встала на тропинке. Владимир Палыч обошел ее, как ствол или вкопанный столб.
— Саша, заводи машину! Ревмира, бери сумку с едой! Алексей Никанорыч, благоволите взять топор и спички! Пора по коням! — опять Стекляшкин командовал, и ему, что характерно, подчинялись.
Только Саша ухмыльнулся, прогревая мотор:
— Эту дорогу, начальник, вы очень надолго запомните…
Впервые он назвал Владимира Павловича начальником. Тот, впрочем, и сел на место начальника, в кабину ГАЗ-66, спровадив в кузов Ревмиру с Хипоней.
Да, эта дорога навсегда запомнилась всем троим. Запомнилась не только сознанием и мыслью, а буквально всеми частями тела: потому что спинами, задами, боками, головами постигали они этот путь. Особенно славно было там, где машина ехала все вверх и вверх по руслу горного ручья. Ручей прыгал по плитняку, как по исполинским ступеням, а навстречу ручью шла машина, вся сотрясаясь от усилий. Дико ревел мотор, тряслась и дергалась машина, забираясь на каменные ступени. Ручей тоже ревел, журчал и плюхал, обтекая шины ГАЗа.
Саша не обманул — через четыре часа после выезда ГАЗ-66 встал около Оя. Река ревела, клокотала, как безумная. Странно было смотреть на знакомые места с другого берега реки.
— Саша, сегодня можно переправиться?
— Давайте попробуем… Но чем позже — тем лучше, потому что воду уносит.
— А что это там — обрывки колючей проволоки, какие-то вырубки?
— Наверное, здесь раньше жили.
— А сейчас?
— А сейчас никого нет, вы же видите.
— А что здесь было? Тоже база?
— Не похоже. Вырубка большая… С гектар, наверное, вырубка. И старая, старше деревни.
— А что было, никто не знает?
— Может, кто-нибудь и знает, — честно ответил Саша, — но деревня-то у нас недавняя…
— Неужели тут никто не лазил?!
— Почему? И лазили, и теперь лазят. Только что тут найдешь? Много колючки нашли, столбы вкопанные… Значит, жил кто-то. Даже есть скала одна, которая недавно завалилась… Мы так думаем, что взрывом завалили.
— Мы?
— Ну, те кто видели, так думают.
С час бродили по заброшенному месту. Давным-давно, не меньше полувека тому назад, люди расчистили место, а потом забросили. И на пустом месте, под дождями и жаркими лучами солнца, пошли в рост травы, а за травами осина, рябина, береза — они растут быстрее хвойных. К тому же маленькие кедры не могут расти под прямыми лучами солнца, а вот осинки и рябинки могут.
Прошло десять лет, двадцать лет, и хвойные тоже стали расти в тени поднявшихся березок и осинок. По виду такой старой вырубки всегда можно точно сказать, когда отсюда ушел человек. Нужно только знание — с какой скоростью вырастают какие деревья и где.
Стекляшкин думал, что прошло полвека, Саша полагал — лет сорок. Но точно, что до деревни… Малая Речка стоит с пятьдесят девятого года… как раз сорок лет и стоит. А здесь, значит, жили все-таки раньше.
По виду взорванной скалы тоже опытный человек скажет, как давно ее рванули.
Они бродили по тому, что прежде было Особлагом № 51-11.
Гулко стучало сердце у Ревмиры, застилала глаза сентиментальная слеза. Вот место, где она родилась! Здесь долго жил ее отец. Здесь копилось то, что они хотят искать, копая клад. Где-то здесь погибла мама. Нет, стоило, стоило ехать!
Стекляшкин с интересом обследовал ушедшие в землю, давно сгнившие столбы — все, что осталось от бараков. По расположению столбов он пытался угадать, какой формы и размеров было жилище?
Одновременно он наблюдал за Ревмирой и Хипоней. Интересно, что сам он был с обоими вполне ровен и, по крайней мере, вежлив. А Ревмира и Хипоня жались, стеснялись, не смотрели в глаза: ни Владимиру Павловичу, ни друг другу. Вот и сейчас, идут вроде бы раздельно друг от друга, хотя Хипоня и пытается эдак незаметно пристроиться… Выходит, это Ревмира его отдаляет. Забавно.
Так резвился Стекляшкин, потому что Саша совсем не торопился ехать, а наоборот, тянул время, ждал, чтобы спала вода.
Только часа в два Саша повел ГАЗ-66 в воды Оя, и в скулу машины гулко ударила волна. Так гулко, что весь корпус загудел, а Хипоня снова застонал. Ревел двигатель, стучала ходовая часть. В русле реки срывались с места, улетали со стуком потревоженные булыжники. Холодные шумные воды плескались далеко от кузова (в этом смысле Хипоне и Ревмире было еще хорошо), но очень, очень близко от двигателя. Владимир Павлович наблюдал стремительно мчащиеся серые струи так близко, словно собрался купаться. Страшно было даже подумать, что может случиться, если вдруг заглохнет двигатель. Но двигатель заглох только когда дно пошло вверх, летящая вода отодвинулась, а половина ГАЗ-66 оказалась уже на правом берегу реки. И то заглох он не потому, что залило, а по вине человека: Саша поставил чересчур большую скорость, слишком спешил, как видно, уйти подальше от реки. Сразу стала слышнее река, и появились новые звуки — плеск, журчание воды, стекающей с самой машины, обтекающей задние колеса. И еще один звук приняло ухо — знакомый высокий писк: необъятные стаи комаров уже двигались туда, к людям.
Саша снова завел двигатель, аккуратно тронулся к первой красной скале. Плыли мокрые заросли, плыли луга, над которыми поднимались восходящие потоки испарений, как какой-то вертикальный туман, уходили назад исполинские кедры и пихты.
Конец пути ознаменовался еще одним симптомом, хорошо знакомым всем путешественникам, кто ездил на таких машинах. Спрыгнув на землю, невольно хочется потрясти головой, сильно сглотнуть или некультурно полезть пальцем в ухо. Потому что весь путь плюхает река, шуршит травой и ветками ветер, а после машины на вас наваливается такая тишина, что кажется — заложены уши или вы просто оглохли.
— Алексей Никанорович! Уверены, что на двадцать третьем метре что-то будет?!
— Должно быть…
— Вы так ревностно относитесь к кладам, Алексей Никанорович! Я прямо боюсь вас — ненароком еще пришибете. Так вот вам кирка и лопата, раз там точно что-то есть, добывайте. А я вас потом сменю.
И выдержал характер — пошел купаться (на речке не катался в этот раз, присел в воде, чтобы река перекатывалась через сидящего), палил костер и беседовал с Сашей.
Впрочем, помочь пришлось — даже в пять пополудни шурф углубился от силы сантиметров на шестьдесят. Хипоня сопел и хрипел, и было вполне очевидно, что шурфа ему не окончить.
— Саша! Поможем ему?
— Давайте… Тут же делать нечего.
— Только я ружья не отпущу. Или идите вы, ребята, к костерку, или пусть копает Саша, а я постою, постерегу.
Ревмира оскорбленно дернулась:
— Пойдемте, Алексей Никанорович!
И утащила к костерку измученного доцента. Впервые Саша понимающе переглянулся со Стекляшкиным.
— Ну, давай я буду первый!
Через час в шурф просочилась вода. Разочарования Владимир Павлович не испытывал. Наоборот!
— Алексей Никанорович, я нахожу, моя жена напрасно посулила вам треть клада… Не за что. Потому что вы или не знаете, в каких саженях мерил расстояние Миронов, или храните это в тайне специально, чтобы не найти клада, а потом вернуться самому. Как вы сами-то считаете, Алексей Никанорович, какое из моих предположений верно?
Хипоня оскорбленно надувался, скорбно кривя рот, и в каждой его черточке явственно было видно примерно такое отношение к происходящему: «Да пинайте! Пинайте меня, мрачные умы! Так всегда быдло гнало великанов духа и гигантов!»
— И не делайте вид, почтенный, что я обращаюсь к этому пню или к этому полену, черт возьми! Мы тут из-за вас торчим уже почти неделю, я скоро стану мастером земляных работ! И все из-за вас, почтеннейший! Вот я и хочу знать, кто вы: пройдоха, который мне голову морочит, чтоб меня обвести вокруг пальца, или просто неуч, представления не имеющий, что же такое сажень!
Но Владимир Павлович не добился ни звука от впавшего в тоску Хипони. Так же мрачно, безучастно смотрел доцент, уставившись в пространство, неведомо куда, за реку.
Напряженная Ревмира судорожно перекладывала что-то в сумке, суетилась, поджимала губы, изредка вздыхала… Но что характерно, и от нее ни звука не услышал Стекляшкин, а хотел. Очень хотел устроить сладкой парочке самый основательный разгром. Но пришлось просто запихать Ревмиру с Хипоней в кузов и отправиться в обратный путь.
Как по разному могут реагировать люди на такую невинную вещь, как дымок из трубы! Издалека был виден дымок, вроде бы — из трубы «домика холостяков»; во всяком случае, было ясно — кто-то есть на базе… И совсем разные эмоции овладели всеми людьми. Саша обрадовался: будет с кем поговорить! Таежник таежнику всегда друг, товарищ и брат и к тому же ценный собеседник.
«Не иначе, Ирка с этим хахалем!», — подумалось Ревмире. И на сердце у нее было радостно, потому что вот сейчас она увидит дочь, и можно будет жить с ней по-прежнему, как до последней безобразной сцены. И может быть, дочь даже извинится за все, что наговорила мамочке по телефону. Но стало Ревмире и тревожно — потому, что Ирка явно не одна. А что там за парень и какое влияние оказывает на ее доченьку, дело еще неизвестное. Да и неизвестно, собирается ли Ирка извиняться, и как вообще все теперь будет.
До сих пор решение проблем и выяснение отношений Ревмира Алексеевна изо всех сил старалась перенести… на как можно более отдаленный срок. А если приехала Ирка, тогда придется все делать сейчас — и говорить, и принимать решения…
В голове у Хипони возникла полная уверенность, что их всех приехали или арестовывать, или убивать. Одно из двух. И едва машина встала на обычном месте, как доцент с протяжным блеяньем спрятался в густом кустарнике (благо, здесь было где прятаться) и выйти отказывался категорически.
А вот Владимир Павлович стал прикидывать в голове сразу несколько возможностей.
— Саша… Ты знаешь, чья это машина?
— Это Вовки Антипина газик.
— Тогда так… Саша, ты поднимись к базе, узнай, что и как, я подожду…
— Бросьте, Владимир Павлович! Я этих людей давно знаю!
— Этих — может быть, и знаешь. А нанять их машину кто мог? А кто не мог? Ну то-то… Так что иди и узнай.
Минут через десять Саша спустился до полдороги, замахал рукой.
Стекляшкин, не оборачиваясь, стал подниматься по склону. Ревмира извлекла Хипоню из зарослей колючего кустарника.
Двое парней самого местного вида уныло пили чай на базе.
— Здравствуйте, орлы! Что так грустно? Печенье берите.
— Здравствуйте… Спасибо… Дело вот в чем… Беда, Владимир Павлович.
— С кем беда? И какая беда?
— С вашей дочерью беда…
— Что случилось?!?!
— Она сюда приехала, вы же знаете…
— Ничего не знаю!
— Вот, приехала… И пошли они в пещеру, все вместе.
— Все вместе, это кто?
— Ваша дочь, ее парень, Мараловы… Мараловы вернулись, а городские там пропали…
— Погибли?!
— Нет… Пока просто пропали.
Реакция на сообщение была тоже в духе каждого прибывшего. Хипоня сунул в пасть бороду, судорожно соображая: что ему теперь за это будет?!
— Бедная моя деточка! — истошно выла Стекляшкина, размазывая по лицу сопли и слезы. — Ой, на кого ж ты нас оста-авила!
«Не валяла бы ты дурака, Ирина была бы сейчас с нами…» — невольно подумал Стекляшкин. И еще при виде засунувшего в рот бороду Хипони с обезумевшими глазами, мелькнуло у него в голове что-то недодуманное, поспешное… что-то вроде «променяла»…
Едва ли не впервые в жизни открыто поморщился Владимир Павлович от воплей супруги, позволил недовольству отразиться на физиономии. И резко, жестко, властно оборвал:
— Хватит орать! Ну?! Что, неясно — хватит орать, говорю! Мешаешь! Саша, сколько до пещеры?
— Часов шесть…
— Отсюда шесть? Или от деревни шесть?
— Отсюда шесть.
— Кто из деревенских лазит по пещерам?
— Пожалуй, только Динихтис.
— Немедленно поехали. В деревню, к Динихтису, потом в пещеру.
Притихнув, только что не закусив палец от изумления, смотрела Ревмира на невероятного супруга. А сошедший с нарезки Стекляшкин вбивал последние гвозди в гроб существования с женой-хозяйкой:
— Что, достукалась?! Показала всему свету, кто здесь хозяйка?! Натешилась?! Сперла клад у собственной дочери, молодец! А теперь хватит выть! И имей в виду: не найдем Ирину — и ты мне не нужна! Хоть за этого замуж иди (взмах в сторону Хипони), хоть за кого! И не ори, не мешай думать!
Выехали через полчаса, в полнейшей тишине. Стекляшкин сел возле шофера, поехал на месте начальника. Только на подходе к Малой Речке Стекляшкин заметил — в кузове тоже царила полнейшая тишина. Хипоня не стонал, даже врезаясь теменем в потолок кабины. Ревмира не скулила, только тихо вытирала слезы. Ему и правда не мешали думать. И одна только горькая мысль отравляла сознание Стекляшкина: