Сибирская жуть Бушков Александр
НУ ПОЧЕМУ ОН НЕ ДОДУМАЛСЯ ДО ЭТОГО РАНЬШЕ ?!
ГЛАВА 16
Ушельцы
1928 год. 1959 год
Есть легенды, которые расскажут почти в любой деревне, в любом из уголков Сибири. Например, про золотой клад Колчака расскажут даже в тех местах, где никогда и в помине не проходил адмирал Колчак, и даже в таких местах, про которые он и понятия не имел.
А вот именно эту легенду расскажут только в тех местах, где есть заброшенные деревни. Странная особенность брошенного жилья — оно распадается за считанные годы, даже месяцы. Почти вечно стоят кладбища, колодцы, шлюзы — все, что делали из лиственницы. Лиственничные кресты на кладбищах, костяной твердости кресты, стоят и сто лет, и двести. А выглядят, словно побыли под снегом и дождями… ну, лет двадцать. И готовы стоять еще лет двести.
Странно идти совершенно заросшей травой и зарастающей кустарником улицей брошенной русской деревни. Вот от этих кирпичных руин бывшей печки когда-то шло уютное тепло. Из нее доставали хлеб и щи. На ней лежали старики. В остывшем печном зеве мыли детей. Кто-то из тех, на кладбище, вполне возможно, и родился, и преставился именно здесь.
Вот возле этого крыльца обнимались девушка и парень. Заскрипела дверь, они отпрянули друг от друга, и девушка скромно потупилась, взялась руками за платок…
Вот от этой листвяжной стены когда-то отъезжала телега. Мужик в картузе брал в руки вожжи, чмокал лошади, двигался вниз и вперед… Хозяйка махала ему, а мужик доехал до поворота и сам махнул ей картузом.
Такие места сами наводят на размышления, на рассказывание легенд. Особенно часто рассказывают эту историю в предгорьях Саян, но и там, конечно же, рассказывают ее очень по-разному. У этой истории очень много самых различных вариантов.
Это история про то, что лет двести назад мужики поселились в лесу, дальше всех других людей, в глухой тайге и в горах. Полей на такой высоте было немного, своего хлеба не хватало. И мужики охотились, брались за извоз, торговали, уходили зимой на заработки. Небогатая была деревня.
Чаще всего рассказывают эту историю так, что в 1925 году деревня первый раз переменила название. То она была просто Ключи. А теперь мужики, в духе новых времен, назвали ее Красными Ключами. Второй раз название изменилось в 1928 году, и деревня стала называться Чапаевка. Но уже в следующем, 1929 году и это название не помогло, потому что некий оперуполномоченный добрался до деревни и начал ее коллективизировать.
Вот тут начинаются различные трактовки легенды. Одни говорят, что коллективизатора мужики дружно утопили в пруду. То ли очень уж он им надоел, то ли сделал какую-то может, и разовую, но зато очень уж большую гадость… Легенда умалчивает, как совершилась уголовщина: может, мужики умыслили дело заранее и осуществили его хладнокровно, а может, в исступлении кинулись на мерзавца, может, кто-то взял на себя грех.
Наверное, уполномоченный стал палить из нагана по иконам, или накакал в церкви, или прицепился к женщине…
Что есть вещи, которых делать нельзя потому, что нельзя никогда — оперуполномоченному вполне могло как-то и не придти в голову… А мужики в приступе утробной ненависти сперва придушили мерзавца, или кто-то посмелее остальных шарахнул негодяя колом от забора — туда, где у людей голова. А потом уже, пряча концы в воду, труп кинули в озеро… Но все это история умалчивает.
Наверняка был сговор: не выдавать. Наверняка вся деревня была повязана круговой порукой. Но не случайно же возникла поговорка про шило и мешок. Ох, не случайно…
Конечно, деревня стояла далеко от остального мира, и была не очень-то доступна. У ее основателей было важное отличие от весьма многих российских крестьян — они были лично свободны. Никакого начальства, никаких кувшинных рыл им здесь было совершенно не надо.
Деревню поставили там, где до нее трудно было добраться акцизным чиновникам, капитан-исправникам и прочим, не очень нужным в крестьянском деле, людям. И первые лет пятьдесят деревню с остальным миром соединяла вьючная тропа. Но менялась и деревня, и весь мир.
Во-первых, за время жизни двух поколений появились фабричные ситцы, керосиновые лампы, пиджаки и прочие вещи — когда необходимые, когда полезные, а иногда — и просто интересные. Эти вещи вполне можно было купить… Но для этого надо было что-то и продать. Стала нужна дорога понадежней и побольше.
Во-вторых, дорога стала менее опасной. По ней не раз, не два проезжал каждый из живших в деревне. До первой, нижней деревни было порядка тридцати верст. Совсем не случайное расстояние: как раз такое, чтобы целый день идти за санями или за телегой. А в тех, нижних деревнях, на ярмарках и на базарах были не только покупатели и продавцы. Там жили другие люди, и с ними деревенские вынуждены были общаться. Впрочем, почему только вынуждены? Было познание интересного, важного, а было и просто приятельское, а то и дружеское общение. Кто-то из других деревень мог оказаться ближе односельчан. Завязывались дружба, любовные знакомства. Кто-то уходил жить к «другим». Кто-то приводил сюда жену. Таежная деревня была частью остального мира и окружена множеством глаз и ушей. Очень внимательных, заинтересованных глаз. Но коли так, была неизбежна и утечка информации. Легенда четко говорит — была дорога. Были связи с другими людьми. И про убийство прознали.
И вот здесь возникает новое разночтение… Одни говорят, что деревня вступила с карателями в бой, и комиссары бросили русских парней стрелять по деревне из пушек, бить из пулеметов в страшных злодеев, посмевших убить местечкового подонка-комиссара. Карателей было много, вооружение не шло ни в какое сравнение, и каратели сожгли деревню и расстреляли ее жителей. Никто не смел мешать вести мужиков в коммунизм, в лучезарное бесклассовое будущее.
Другие говорят, что деревня слишком хорошо понимали, что даже если она сможет победить один раз, все равно не в ее силах воевать с огромным миром, лежащим за лесным окоемом.
И тогда деревня снова ушла. Снова — потому что ее жители были потомками уже однажды уходивших. Тех, кто переселился из теплой знакомой Европы, ушел в незнакомые, быть может, гиблые места — затем, чтобы молиться Богу так, как считал нужным.
Деревня помнила свое мятежное прошлое. А главное, так уж были устроены мозги у ее жителей — чтобы сохранять независимость любой ценой. Вот деревня и поднялась, и ушла по бездорожью, по горным тропам, ведя вьючных лошадей со скарбом, с детьми. Даже с теми, кто уже не мог идти.
Куда ушла деревня, что стало с ее жителями в неведомой горной глуши — осталось неизвестным. Что ушли именно в горы, ясно уже потому, что мужики не взяли ни одной телеги. Ведь по горным тропам можно было прогнать скот, могли пройти люди, но телеги не могли проехать. Несколько десятков человек ушли, растворились в тайге, — в сосновом, кедровом, лиственничном море, среди этого вздыбленного хребтами, почти бесконечного мира.
И опять расходятся версии, опять плетется нить разных пугающих вариантов одного и того же. Может быть, деревня все-таки осталась пустой, и каратели выместили злость только на домах, на березах и рябинах в палисадниках. По другой версии, в деревне остались то ли одна семья, то ли две. Иногда говорят и про упрямых стариков, не захотевших никуда уехать. По этой версии каратели перебили еще и оставшихся людей.
Правду ли говорят? Не выдумывают ли местные жители? Все может быть. Но на месте сожженных красными деревень автор стоял лично, и не раз.
А главное — история имеет продолжение в уже близких от нас временах. Уже в 1959 году, когда были живы многие нынешние жители страны и уж наверняка — их родители, в фельдшерский пункт деревни Тазы прибежал совсем молодой парень. Стояло раннее-раннее утро, даже деревня еще не встала, плыл туман. Фельдшер продирал глаза, натягивал штаны, прихватывал свой чемоданчик.
— Жена рожает… Все никак не может… — уныло твердил парень, держа под уздцы четырех коней.
— Да откуда ты, что за деревня?
— Ключи.
— Не слыхал… Десять лет в районе, женился здесь. И не слыхал!
— Верхами поедем, заводных менять будем. К вечеру доберемся… Была бы Мария живая!
И сильное, иссеченное ветрами лицо парня вздрагивало жалко и испуганно. Почти так же дрогнул фельдшер, когда парень направил коней на еле видную тропинку, а потом повел по бездорожью.
— Куда?! Там же никто не живет!
— Через леса поедем… Весь день дороги до деревни, не сумлевайтесь! Мария моя помирает… Не выдайте, ваше благородие!
И фельдшер окончательно опупел, попристальнее вглядевшись в домотканую рубаху и портки парня, самовязанный кушак, кожаную куртку-самошив, какие-то странные сапоги без каблуков… Парень был вроде бы и правильный, и вел себя вполне нормально, вызывая в фельдшере теплое чувство своей заботой о жене. Но вместе с тем был этот парень какой-то несовременный… со всем этим старорежимным «благородием».
…Судьба людей часто зависит не от них самих, особенно на заре жизни. Особенно у слабых мира сего, из числа которых последние десятилетия пытаются вырваться женщины… К счастью, пока безуспешно. Но вот новорожденные младенцы, даже девочки, к нисколько не меньшему счастью, совершенно не озабочены проблемой своего подчиненного положения и не выдумывают никаких программ борьбы за освобождения грудных младенцев… или другого какого-нибудь бреда.
Почти неграмотной Марии, знавшей в своей жизни только лес, горы да работу со скотиной и в поле, и ее дочке Настасье в этот день изрядно повезло. Фельдшер оказался не трус и поехал с их отцом и мужем. Фельдшер понимал в людях и как ни млел от удивления, прекрасно видел, что парень — и не сумасшедший, и не разбойник; он доверился человеку, которого видел впервые. Фельдшер был любопытен и сам заинтересовался — что еще за новая деревня?!
А кроме того, фельдшер находился в том счастливом возрасте, который греки называли «акме» — точка высшего взлета, сочетающего силу и выносливость молодости с опытом и знаниями старости. После целого дня езды верхами фельдшер еще был в силах сразу заняться роженицей, и он знал, что ему надо делать. А роженица была молода и к приезду фельдшера все-таки еще не померла… хотя уже и собиралась.
Фельдшер раскрыл чемоданчик, рванул инструменты и шприц (кипятить уже не было времени). Спустя час ребенок заорал, спустя полтора — измученный младенец заснул, и Мария нашла силы улыбнуться — мужу, дочери, человеку, который их спас. И тоже провалилась в сон.
Фельдшер курил на завалинке, вел беседы со стариками, с пожилыми мужиками, главами больших семей. Народ помоложе, женщины, толпились в стороне, ловили каждое сказанное слово. Дико было видеть фельдшеру людей, которые уже тридцать лет жили вне всего остального человечества, как на необитаемом острове.
— Так хоть теперь давайте выходите! Или даже оставайтесь здесь, но чтобы… Чтобы дорогу проложить, чтоб электричество!
— Ага! И колхоз чтобы. И парней всех в рекруты.
— А если война?! Вы-то про нее и не слыхали!
— А сколько парней с той войны воротилось?
— Ну… Это смотря где…
— Например, в вашей деревне. Там сколько?
— В моей — мало вернулось. Но Родину-то отстояли!
— Отстояли… А у нас — посмотри, все целы! Нет, милый человек, за Марию тебе — спасибо, ото всех нас — земной поклон.
И к удивлению, смущению, даже испугу фельдшера вся деревня действительно отмахнула ему поясной поклон, самым натуральным образом.
— Только нам в совдепию не надо, не уговоришь. Мы от нее убежали.
Фельдшер ужинал. Фельдшер пил крепчайший самогон, фельдшер засыпал на суровых простынях, проваливался в сон и даже в сумерках сознания смертельно уставшего человека все продолжал удивляться приключению. Это надо же! Потерявшаяся деревня!
А деревня продолжала свою сходку.
— Значит, так, Гриша… Жену ты спас, дело святое. Но только нас всех погубил, вот как…
Григорий вскинулся, сглотнул слюну.
— Так ты, Григорий, не пужайся, нам твоей крови не надо… Еще раз говорим — дело святое. И ты мужик правильный, и у нас есть понятие. Только мы уйдем, дальше в Саяны уйдем. А ты, парень, оставайся тут, вот как…
Наутро фельдшер, чье имя стерлось из-за неважности, фельдшер, вошедший в историю исключительно из-за того, что его судьба на краткий миг соприкоснулась с удивительным событием, этот фельдшер проснулся в пустой деревне. В деревне, где в одном из домов продолжали жить Гриша со своей женой Машей и дочкой Настасьей, и в которой больше не осталось ни одного человека. Не было и лошадей, потому что лошади были не Григория и ни какого-то другого человека, а «обчественные», и не было других в деревне. Была корова — одну из «общественных» оставили Григорию с Марией, чтобы было чем кормить ребенка. В двух домах выли брошенные на цепи собаки. Несколько котов пришли с ночной охоты к уже безлюдным домам. Вот и все население.
Спустя два дня вернулся домой фельдшер — пешком. И сообщил властям об этой, до сих пор неизвестной, деревне.
Григорий с Машей перезимовали в пустой деревне, а потом решили уйти к людям. Весной 1960 года (Настенька у них уже ходила) супруги перебрались в деревню Малая Речка, где Григорий стал охотиться, разводить скот, и постепенно стал жить хорошо. А Мария возделывала огород площадью почти в полгектара, собирала центнеры лисичек и родила еще четверых. Супруги в Малой Речке были почти счастливы, потому что их счастье было маленьким и простеньким счастьем первобытных людей — чтобы было много еды, теплый дом, куча детей, чтобы кошка пела на печи, а в погребе по осени, чтобы ссыпать две тонны картошки да поставить несколько бочонков с грибами, ягодами, рыбой. Все это у них было, и у Григория с Марией не было причин не быть почти что счастливыми.
А «почти» потому, что все-таки Григорию Ивановичу и Марии Терентьевне очень хотелось бы хоть еще раз увидеть свою родную деревню.
Власти, разумеется, деревню искали, и как! Для руководства страны, претендующих на ведущую роль в мире, на право вести всех в «правильный» социализм, личным оскорблением явилось спокойное презрение деревни.
На бреющем полете шли «аннушки» вдоль долин всех подозрительных речек. Чуть ли не целые полки и дивизии прочесывали леса на огромной площади Саян. Самолеты попадали в воздушные ямы, гробились на крутых склонах. Люди срывались со скал, погибали от хищников, заполучали плевриты и пневмонии. Все было тщетно. Кучка первобытных людей затаилась где-то в горной тайге, и сидела тихо, незаметно, никак себя не проявляя, как умеют только животные, да еще представители племен, проводящих всю жизнь среди лесов, скал и рек.
Конечно же, Григория допрашивали много раз, и далеко не все поверили, что он и правда ничего не знает. Весьма многие думали, что прекрасно знает Григорий, куда ушла его деревня, и подло скрывает свое знание от победившего народа и его полномочных представителей. Кое-кто даже заподозрил, что Григорий не просто охотник в Малой Речке с идефиксом отыскать свою деревню. Нет, глубокомысленно рассуждали они, тут дело очень нечисто. Например, почему это Гришу оставили в брошенной деревне, а попросту не прирезали? И почему то же самое не сделали с фельдшером? Какие такие услуги оказал им фельдшер? Им или, может быть, тем, кто стоит за этой контрреволюционной деревней? Да вы говорите, Гриша, рассказывайте! А мы запишем.
Хотя вообще-то всякий, кто хоть немного знает и крестьян (которых на Руси нет больше, увы) и даже современных сельских жителей, как раз не сомневается в правдивости этой истории и не считает странным поведение деревни… Причем не сомневается именно в силу деталей, таких подозрительных для городских.
Потому что по своей психологии крестьянин, конечно — это никак не подарок. Даже очень, очень не подарок! Крестьянин по своей сути упрям… Да что там! Крестьянин упрям поистине идиотски, маниакально. Крестьянин упрям совершенно патологически. Крестьянин судорожно, истерически консервативен и плохое привычное всегда предпочтет хорошему, но незнакомому. Крестьянин груб и невоспитан. Он чавкает за столом, сморкается в два пальца, держит в доме новорожденных поросят и говно называет говном, а не скажет изящно: «фекалии».
Крестьянин легко совершает поступки, которые дальний потомок вправе назвать гнусными, дикими, невероятно жестокими. Крестьянин оставляет цепную собаку во дворе брошенного дома. Лупит до крови детей. «Учит» жену, украшая мать своих детей здоровенным синяком под глазом. Допивается до скотского состояния на престольные празднички. Многие горожане крестьянина ненавидят и презирают за его низменную, скотскую сущность.
Но! Но есть еще и другая сторона. Дело, видите ли в том, что есть поступки, которых крестьянин совершить органически не способен. Например, крестьянин не умеет оставлять без помощи детей. Не умеет сделать вид, что помощь ребенку — это не его проблема. У русского мужика была поговорка насчет «дети и старики всем родня», и почти на всех языках мира есть аналоги этой пословицы.
Крестьяне не могут всерьез обидеть того, кто помогает жене и ребенку. Даже если такой человек нарушает их интересы, и что-то делает не так как надо — он все же правильный человек.
Деревня слова не сказала бы, если бы пьяный Гриша шарахнул Машу оглоблей по голове. Разве что сочли бы излишним, что именно оглоблей. Не мог двинуть кулаком, что ли?! Деревня одобрила бы Гришу, если бы Гриша заметил взгляд, брошенный пятнадцатилетней Настей на соседского мальчишку, и высек бы ее вожжами до крови, до звериного крика. Деревня сочла бы подобные действия «воспитанием».
Но деревня сурово осудила бы Гришу, если бы он упустил хоть один шанс для прокормления, охраны и спасения своих близких.
Более того… Если бы Гриша погиб в процессе этого прокормления и охраны, деревня не нашла бы в этом ничего удивительного и не сочла бы происшествие чрезвычайным. Ты глава семьи? Ты взял за себя девку и дал ей свою фамилию? Ты хозяин в своем доме, верно? Ну так плати по счетам. Надорвался? Это Некрасов пусть скулит по несжатой полоске, а ты — что делать? — пропадай, а из последних сил паши. До хрипа, до кровавого пота, пока не свалишься и не сдохнешь.
Страшно идти против бешеного медведя, против коммуниста в кожаной куртке, других мерзких и страшных созданий? Вестимо, страшно! Всем страшно. Но за тобой — твоя жена и дети. Значит, вставай и иди. Погиб? Жалко, конечно, но ведь, что поделаешь? Надо было идти. Все пошли бы. Каждый пошел бы.
Крестьянин не понимает, что не каждый ведет себя так же. Что поделать, для этого понимания он туп и с этой зоологической тупостью осуждает как раз того, кто живет по другому закону. И Гриша, и фельдшер никак не могли быть зарезаны, потому что поступали как раз «правильно». А фельдшер к тому же вызывал уважение как человек образованный и притом полезный для других людей. Скажем, инженер-бомбодел вызвал бы несравненно меньшее уважение.
Я ж говорю — крестьяне странные люди. Дикари, и что с них взять, с дураков.
ГЛАВА 17
Зимняя сказка
8 декабря 1979 года
8 декабря 1979 года охотник Тихон Всехний обнаружил на своем промысловом участке следы чужого человека. Чужому нечего делать на промысловых участках, в самом разгаре сезона, и Тихон не обрадовался следам другого человека. Кроме того, это была вовсе не лыжня. Чужой шел по снегу, каждый раз проваливаясь сантиметров на тридцать. Это было совершенно непонятно, потому что зимой по рыхлому снегу никто не путешествует без лыж.
Обнаружив эти следы, Тихон очень хотел понять: кто это тут взялся на его голову и самое главное — откуда. Тихон специально прошел несколько километров не по следам, а туда, откуда они вели, проверил — не явился ли чужой с участка Федьки Карлова… Нет, чужой пришел откуда-то с гольцов, где нет ни охоты, ни жизни, где нет охотничьих участков. И это окончательно делало таинственным появление чужого в этом месте — человек вдруг возник из ничего, из ниоткуда. Чужой взялся неизвестно откуда, словно бы свалился с промороженных скал, где с октября по июнь нет никакого населения.
Зато Тихон решил другую загадку: почему чужой идет по глубокому снегу, проваливаясь не обутыми в лыжи ногами. До Глубокого ручья вела лыжня. Чужой пришел с высоких склонов, ведущих прямо на гольцы. Видна была его лыжня, но похоже, и на лыжах шел человек не очень-то благополучный — так его швыряло и на лыжах.
А потом чужой переходил русло ручья, запорошенное снегом. Он не знал, что здесь бьют теплые ключи, что ручей не замерзает очень долго, что даже в декабре на глубоких заводях только сверху есть тонкий слой льда, сверху не заметный из-за снега.
В этом месте было видно, как прерывалась лыжня. Там, где провалился чужой, до сих пор дымилась черная вода, плавали льдины, упавший в воду снег. Валялись сломанные лыжи, и дальше шли провалы круглых ям — чужой пошел дальше уже без лыж, проваливаясь в снег ногами.
Позже Тихон не раз думал — а что, если бы он сразу побежал по следам чужака? Не потратил бы примерно часа на выяснение, откуда он явился? И приходил к выводу: все равно бы чужака не спас. Чужой был голоден, устал, несколько часов шел по тайге в мокрой одежде. Жизнь его догорала независимо от поступков Тихона, и эта мысль все же успокоила охотника.
Угасал короткий зимний день, заваливалось солнце в нежно-розовый, с желтизной закат, когда Тихон догнал чужого. По следам на снегу было видно — тот несколько раз падал в снег, но каждый раз вставал, и продолжал идти все вниз и вниз. Куда? Наверное, он сам не знал. А расстояние между следами делалось все меньше и меньше.
Чужой заметил Тихона издалека, да Тихон и не думал прятаться. Участок был его, законный, и если кто-то пришел не с добром, то бояться должен был пришедший.
Шатаясь, чужой развернулся, и по движениям, по жестам Тихон понял — на последнем издыхании мужик. Чужой хотел скинуть рюкзак, и не смог: наверное, рюкзак примерз к тулупу. Раскачиваясь все сильнее, чужой потянул со спины ружье, и Тихон без труда узнал винтовку. Между ними было метров сто от силы, и не всякое дерево сдержало бы винтовочную пулю.
— Ты что, больной?!
Крик Тихона был дик ему самому — так оказался чужд человеческий голос промороженному лесу в декабре. Чужой пытался снять рукавицу, и что-то у него не получалось. Тогда чужой взялся зубами за кончик, потянул. Наверное, рукавица примерзла: человек негромко застонал. Как видно, рука уже не повиновалась чужому, и оружие упало в снег. Рыдая от бессилия, чужой сунулся в снег голыми руками, потащил оружие из сугроба, и все никак не мог поднять винтовку.
Тихон был не добрее любого другого, но не так просто наблюдать, как на твоих глазах берет и умирает человек.
— Ну чего ты за винтовку схватился?! — заорал Тихон, и слова его трещали на лютом морозе, как сухие сосновые ветки.
Как будто чужой что-то сказал.
— Не слышу! Ты чего на мой участок лезешь?! Ты чего за винтовку хватаешься?! — орал Тихон, чтобы подбодрить себя… И чтобы чужой отвлекался, не тащил бы все-таки оружия.
Может, он негр?! Совершенно черное лицо смотрело на Тихона вблизи. А с этого черного, потрескавшегося, словно и не человеческого лица смотрели ярко-синие глаза.
Губы раскрывались, издавая лающие звуки.
— Помогите, — вдруг явственно сказал человек, почти без выражения, и повалился, как куль, сел на заднюю часть, прямо в снег.
Следующие два часа Тихон шел, сгибаясь под тяжестью чужого: нес его в охотничью избушку.
Сунул несколько сухих березовых поленьев в печку, ловя ухом шум пламени, стал раздевать чужака. Чужой долго пробыл в воде, на нем все заледенело, встало коркой. Еще в лесу, неся чужого на плечах, Тихон почувствовал — его била крупная дрожь. Чужой был одет очень странное суровое тканое белье, почти как мешковина. Шерстяная вязаная куртка с завязочками вместо пуговиц, кожаные штаны.
В тепле избушки руки чужака по локоть становились все более черными. Кожа морщилась, скукоживалась, лопалась, и чужой кричал от страшной боли.
И ноги от колена — тоже черные. Если чужой и останется жив, рук и ног ему лишиться. Тихон принес снегу в тазике, как умел, стал растирать чужого. Тот то впадал в беспамятство, то начинал громко стонать. Тихону казалось, что он даже когда стонет, то не приходит в себя.
Уже вовсю закипал чайник, когда чужой застонал как-то иначе: словно хотел что-то выстонать. И повернул голову, сказал:
— Спасибо…
— Да уж, спасибо… А ты меня чуть не стрелил… Там, в лесу.
— Думал, ты — погоня… что за-берешь…
Чужой словно выталкивал слова из горла — с явным усилием, напрягаясь всем телом.
— Как зовут-то тебя?
— Вла-димир… Во-лодя… Теплов…
— Ты откуда тут взялся, Володя?
— Из Ключей.
— Что за Ключи? Заимка это? Совхоз?
— Деревня.
— Никогда не слыхал.
— Ушедшая деревня. Деревня скрывается. Не идет к людям. Тайная. Нас захватили… Геологов…
Володя замолчал, хватая воздух ртом. Тихон метнулся, вытащил бутылку спирта. Но спирт стекал из угла рта, Володя не сумел сглотнуть.
— Да что ж это…
Но Володя уже опять пришел в себя, уже говорил, страшно бухая сожженными морозом легкими.
— Мы геологи. Нас взяли на Желтоводьи… Выше впадения Серой… Сто километров выше в Желтоводье впадает ручей… Березовый ручей. Семьдесят кило… Примерно семьдесят километров… Там деревня…
— Ты убежал? Не говори, кивни.
— Бежал.
— Не отпускали, чтобы никто не узнал про деревню?
— Да.
— А ты с винтовкой шел, в одежде…
— Я там с шестьдесят пятого… Шестьдесят пятого… Четырнадцать лет. Дети родились… стали отпускать… охотился.
— Та-ак… — Тихон родился в саянской тайге, места эти знал. — А охотился ты, наверное, в верховьях Березового, верно? Ты не говори, если тяжело. Я ж говорю — ты кивни.
Володя прикрыл веки и кивнул.
— Ну вот… И шел через перевал, на гольцы…
— Вот чудило, ты куда полез-то?! Там же сейчас морозы какие… Там ты и замерз, верно?
— Там и за-мерз. Думал, в три дня пройду. Начался буран… Бур… Бур-ран. Шел десять дней. Обмерз. Помираю…
— Может, отлежишься? Ты уже пришел, считай, ты вырвался. Теперь только лежать, отдыхать.
Человек лежал, очень серьезно слушал самого себя. Потом так же серьезно сказал:
— Нет, я помру. Сообщи родителям… и на службу.
Умирающий скосил глаза, внимательно следил за Тихоном.
— Я сообщу, не сомневайся… Если помрешь, расскажу.
— Тогда записывай.
Тихон взял засаленную тетрадку, огрызок карандаша — все, чем было писать в избушке.
— Я жил в Карске… на улице Кутеванова, 5, квартира двенадцать… Двенадцать… Тепловы… Отец — Петр Ильич… Он геолог. Мама — Мария Сергееевна… Она тоже геолог… Есть сестра Даша… Я не знаю, где она… Когда я… Когда… ну… пропал… училась в школе…
Молчание. В избушке прыгали тени — от свечи, от открытой печки.
— А pa-работал на улице Мирового Света… Геол… геологоуправление, — с трудом выговорил Володя долгое, почти позабытое слово. — Начальник мой был — Богатецкий. Запомнил? Константин Богатецкий.
— Я записал. Только ты, может, еще и не помрешь.
Но врал Тихон, скажем откровенно — врал. Ясно, даже слишком ясно было для него — помрет Володя. «Сообщить — хлопот полон рот… Никак не докажешь… Ничего не доказать, никому… Печка… Говорят, можно найти… И через год остаются следы… Закопать нет никакой возможности… Земля схвачена морозом…» — примерно такие мысли лихорадочно мелькали в голове у Тихона. И даже не мысли, а попроще — такие отрывочные, но связные, определенные образы. Например, Тихон думал о мертвом Володе и явственно представлял, как гроб опускают в могилу. И тут же представлял себе толстый слой снега, по пояс, и каменной твердости землю там, под снегом.
И еще что-то говорил чужой пришелец-Володя, еще делал странные движения, словно собирал что-то с себя, еще хрипел в последних муках — а Тихон уже знал, что он сделает. Скорчившись, поджав колени, провел сидя на полу эту ночь Тихон. Раза три казалось, что — конец. И снова приходили в движение рука, нога, голова, что-то срывалось с губ, уже без всякого значения и смысла, и продолжалось умирание.
К утру, когда всего холоднее, чужой окончательно умер. В жемчужном полусвете зимнего холодного рассвета он лежал длинный и тощий, пугающе-неподвижное подобие человека. Невероятно худой, обмороженный, с провалившимися глазами… «А ведь красивый был мужик!» — невольно подумалось Тихону.
И еще час шел Тихон с невеселой, даже страшной ношей — с голым трупом Володи Теплова. Он уходил налегке, не оглядываясь. Не потому, что боялся покойника — не было страха, что встанет и пойдет за ним Володя, дергая всем мертвым телом. Но знал Тихон Всехний, что не всем поступкам бывает в жизни оправдание. Тихон Всехний боялся не покойников… Не верил он в старушечьи сказки. Даже не Страшного Суда боялся — не очень знал Тихон, что это такое, и не слишком твердо верил в Бога. Тихон боялся властей своей собственной Отчизны и от страха перед ними совершал то, что сам считал крайне безнравственным.
За зиму, за весну труп объедят лисицы, а если найдут волки — съедят до косточки. Хорошо бы, труп нашел вылезший из берлоги медведь… неслучайно Тихон оставил его совсем недалеко от берлоги. А если даже и найдут неопознанный труп, скелет, отдельные кости скелета — при чем тут Тихон Всехний?! Кто знает, кто этот человек? Когда умер? Видел ли его Тихон перед смертью?
А коли так, коли никто не сможет связать найденный труп с Тихоном, то и не возникнет вопросов… Множества вопросов, которые могут перейти и в организационные выводы… самый простой из вопросов — а не сам ли Тихон Всехний помог этому чужаку покинуть сей мир? Это Тихон говорит, будто чужой пришел гол, как сокол. Некому подтвердить слова Тихона, никто ничего здесь не видел… Может, человек пришел как раз не голый, а с немалой толикой соболиных шкурок? Может, как раз и не выдержал соблазна Тихон после неудачной охоты?
Но это — самый простой, самый несчастный вопрос! Возможны вопросы несравненно более интересные… Потому что жил в деревне Малая Речка такой мужик — Григорий Иванов. И был он родом из этой, из беглой деревни. Была такая деревня, это точно…
А раз была, становился возможен, например, такой вопрос: а почему именно на участок к Тихону Всехнему вышел этот самый Володя Теплов? Случайность? Может быть, но ведь может быть, и не случайность… А если не случайность, то ведь очень может быть, вовсе Тихон не тот человек, за которого он себя выдает и за которого все его принимают. А если он связной, а? Связной между белогвардейской деревней, не принимающей советской власти, сидящей в глухой тайге, и… кто вторая сторона, с которой связан Тихон Всехний? Вот этот вопрос и нужно ему в первую очередь задать! Пусть-ка он поделится с трудовым народом, порасскажет, кто это и в каких подрывных центрах заинтересован в связях с этими врагами народа и с антикоммунистическим подпольем!
А ведь это только один из возможной череды вопросов… Могут ли и эти, и многие другие вопросы плавно перейти в оргвыводы? В оргвыводы насчет охотничьего участка, насчет дома, который вовсе и не частный дом, а квартира, которую дал Тихону промхоз… Ох, могут, могут перерастать в оргвыводы такие вопросы! Ох, сколько раз видел Тихон, как перерастают! И потому очень хотел Тихон Всехний не иметь к этому странному делу ну никакого отношения.
И потому, вернувшись в избушку, Тихон внимательно осмотрел все, оставшееся от чужого: шуба медвежьего меха со странными пуговицами, из дерева — круглые спилы, в которых прокручены дырки. Нож с деревянной рукояткой. Рюкзак, самосшитый из лосиной шкуры, а в нем — суровое белье грубой работы, компас, трут, кусок кремня и огниво, перочинный нож, пустая фляга. Во фляге был когда-то самогон, в тряпочках, как видно, хлеб и сало. Но ни крошки съестного нигде не нашел Тихон в вещах чужого. Вроде бы, рассказ подтверждался: такие вещи вполне могли быть у человека из затерянной в тайге деревни.
Все это Тихон сжег в печи, кроме ножей, которые он оставил в избушке, и кроме кремня и огнива, которые выбросил. Сжег он и страничку из тетрадки, на которых написал адреса Теплова и имена его близких. Адреса и имена он сперва, конечно же, выучил и летом поехал в Карск, проверил сказанное чужим.
Да, Тепловы жили именно там, где обозначил чужой. Родители, правда, еще лет пять назад как-то оба сразу померли — и Петр Ильич, и Мария Сергеевна. А сестра чужого, Дарья Петровна давно не училась в школе, а окончила институт, вышла замуж и уехала в другой город, во дворе никто не знал, куда именно.
И в геологоуправлении еще помнили такого, говорили, что пропал без вести… Помнили уже плохо, и странно звучали слова Тихона Всехнего, что когда-то он виделся с Тепловым, потому и спрашивает. Там, в геологоуправлении, было много партий, экспедиций и сотрудников, там жили быстро и память о событиях и людях не особенно долго хранили. Хотя да, он же из совсем глухой деревни…
С Григорием Ивановым тоже побеседовал, обстоятельно попил чаю Тихон. Из его рассказа выходило, что зашел он к знакомым геологам, а они и давай ему рассказывать про такого Володю Теплова, который пропал и, по слухам, попал в тайную деревню. Григорий подтвердил — да, был в деревне такой, поймали его и товарища, вдвоем поймали. Когда? В год, когда кедрового ореха было много, еще медведи все бродили по деревне. После какого года он был? После того года, в который овца родила трех ягнят. А перед которым он шел? А перед тем, когда половодье подмыло старую березу на ручье. А сколько лет тому назад пришел в деревню Володя с товарищем? Тут Григорий долго считал, загибая пальцы, но сказал уверенно: четырнадцать.
Все подтвердилось, и Тихон Всехний продолжал жить, точно зная, кого принесло на его участок вьюжной зимой 1979 года.
ГЛАВА 18
Местные
13 августа 1999 года
Выглядела Малая Речка так же идиллически, как почти всякая деревня, если смотреть на нее со стороны, ни во что не вникая: улица, заросшая по краям подорожником, лебедой и дудником переходит в сельскую грунтовку; посеревшие от дождей деревянные дома; цветы в палисадниках; столбы линии электропередач, убогий сельский магазин, круглые сутки орущий громкоговоритель на столбе.
Отличалась же от любой другой деревни Малая Речка, во-первых, невероятно ярким солнечным светом: далеко не везде есть такой. Во-вторых, полным отсутствием старых домов. Все — обшитые досками бараки.
В-третьих, это таежная деревня. Очень заметно, что она стоит в лесу и живет лесом. Дома построены из драгоценного сибирского кедра. Из него же сколочены заборы: длинные кедровые лаги на кедровых же несущих столбах; половинки кедровых стволиков вместо досок; даже в стволах, горой наваленных возле усадеб — на дрова, розоватая древесина кедров.
И еще… Далеко не всякая усадьба в Малой Речке — с домашней скотиной, с большим огородом. Видно, что люди живут другим… В чем-то — почти по-городскому.
Усадьба Мараловых тоже совсем не усадьба людей, живущих сельским хозяйством. Казенный дом-барак — отнюдь не наследие предков, а полученная квартира, и выходит одним боком на улицу, другим — во двор; во дворе — роскошная баня в два этажа (на втором этаже можно летом жить), страхолюдного вида сарай, в котором чего только нету.
Тринадцатого августа, когда Павел и Ирина проснулись в этом доме, там были только двое братьев — Андрей и Алексей Мараловы. И первое, что сделали Мараловы — стали поить чаем Ирку и Павла. Причем сами сделали все, что, по своим понятиям, должна была сделать сама Ирина, например, нарезали хлеб, накрыли стол, приготовили все к чаю.
Парни были довольно открытые — было заметно, что они сгорают от нетерпения узнать, что же привело ребят из Карска… Тем более, что явно не роман, не желание сбежать от старших. Вчера Алешка скучным голосом спросил, стелить им вместе или врозь.
— Отдельно! — вспыхнула Ирина.
Алешка кивнул головой, и одной загадкой у приезжих стало больше.
И при этом парни вовсе не спешили, тем более не задавали прямых вопросов. Была во всем этом какая-то особенная, немного первобытная деликатность — не сразу говорить о главном. А кроме того, сами братья были хороши — открытые лица, белозубые широкие улыбки, поведение сильных людей.
Братья Мараловы всем своим видом демонстрировали качества, которых особенно алчет истомленный цивилизацией, замученный комплексами горожанин: душевное здоровье и неторопливую основательность. Они никуда не торопились, ни по какому поводу не суетились, ведя спокойные беседы. А все, что нужно, как-то незаметно делалось в нужные сроки, и не самым худшим образом. Дрова оказывались нарублены, словно бы сами собой, обед приготовлен, а порядок в доме наведен как бы некой волшебной силой, без участия людей.
Ирину вообще-то нельзя назвать особенно доверчивой… Не то, чтобы на нее навалилось так уж много несчастий, но все же раза два Ирину пытались притиснуть в укромном уголке, и особого доверия к мужчинам она нисколько не питала — ни к сверстникам, ни к дяденькам постарше. А с Мараловыми она почему-то сразу стала чувствовать себя как дома — очень спокойно, уверенно, защищенно. По их поведению сразу было видно, что приняв ее в свою компанию, парни не дадут ее в обиду и притом под юбку ей тоже не поспешат полезть.
Разговор пошел о том, что Малая Речка, наверное, богата, раз живет от тайги: пушнина, мясо, лес…
— Да нет, что ты… Наша деревня очень бедная. Во-первых, транспорта никакого нету. Тут даже если и произведешь что-то, а вывезти как?
— За морем телушка — полушка, да рубль — перевоз?
— Ага. Малая речка — это и есть как заморская страна, где телушка полушка… Тот же кедр — его вывозить не всегда выгодно: расходы на транспорт большие. Те же грибы-лисички. В Америке они считаются полезными, помогающими против рака… чуть ли не природным лекарством, кило свежих стоит двадцать долларов… А как вывезешь? То же самое и с ягодой, и с мясом… Все есть, что можно взять из тайги — но Саяны далеко, везти трудно…
— Вы сказали, что это во-первых…
— Есть и во-вторых… Что здесь, в Малой Речке, можно делать?
— Как что делать?! Да все, что угодно!
— Нет, не все, что угодно, а то, что выгодно. Можно здесь хоть химический комбинат построить, да зачем? Если сырье надо вести, продукцию вывозить… Получается, как раз и невыгодно!
— Тогда, что здесь вообще можно делать?
— Все, что связано с тайгой! А тайга — это не так и просто… В ней то много всего, а то мало. Вот хотя бы этот год. Прошлый год был неурожайным на орехи. И всю зиму был соболь плохой. Когда нет ореха, он ест рябину. Болезнь «рябинка» — на его шкуре появляются пятнышки, где она с внутренней стороны сморщенная и тонкая… бывают даже прободения. А ворс в «рябинках» тоже вылезает, ломкий и ненадежный. Шкуры низкого качества. Весной этого года редкий соболь стоил больше 200 рублей. И добывать его — невыгодно, вот так…
— А если соболь плохой… То что выгодно?
— Ну например, кабаргу… Кабарожья струя идет от 2 до 3 долларов за грамм. А в одном самце кабарги этой струи — от 15 до 25 грамм, считай сама… Это уже можно жить, но вот убьет охотник кабаргу — нужны деньги до зарезу, продает за 2 и за 2,2 доллара. И наживается на кабарге вовсе даже не охотник.
— Или вот медведь, — перебил Алексея Андрей. — Медвежья желчь стоит по 1 доллару грамм. Но хочется же с медведя и шкуру, и мясо… все иметь. А кедра нет — медведь голодный. У него и желчи мало, а уж тем более сала. Медведь должен ложиться в берлогу, чтобы в декабре у него треть веса приходилось бы на сало…
— А я в этом году в декабре медведя взял — а у него слой жира всего в два пальца. Такой не доживет до весны, сдохнет в берлоге. Многие и помирали. Крупные медведи выходили, искали берлоги мелких и прямо в берлогах их ели. К весне выжили в основном те, особенно крупные, кто охотился, кто питался животной пищей. Большой медведь задавил маленького и съел прямо у базы отца. Мы так думаем, что мелкий медведь могла быть дочка крупного.
— Что, дочку завалил и съел?!
— А что? Медведи родства не знают, им все равно — отец и мать или там дети. Медведица медвежонка на третьем году жизни бьет смертным боем, он уходит, начинает жить один. А отец вообще медвежат никогда и не видел. Нет у медведей семьи.
Так и выживают друг за счет друга. Вот отец в этом году поехал на базу… весной, снег уже сошел. Смотрят, все там перевернуто, словно кто-то ходил и искал. Человека вроде не было, а беспорядок. Потом видят — из-под лавки лапа торчит. Оказалось — залез медведь… причем крупный медведь, здоровенный. Забрел зверюга на базу, съел все, что смог — старые сапоги, целлофановый пакет — его еще с осени забыли, с рыбьими внутренностями; окурки съел, корки хлеба… Представляешь корки, которые зиму перележали?! Каменной твердости корки, и их-то он глодал. И умер, забившись под лавку. Голова огромная, а тело — как придаток к голове. Тело его почти не разлагалось, таким было ссохшимся — почти естественная мумия, от силы шестьдесят кило весом.
— А пещеры у вас тут есть?
— Сколько угодно! А что, желаете сходить?
— Ребята, у вас в деревне что говорят про такую штуку… Про шар, исполняющий желания?
— Федя Бздыхов, когда из запоя выходит, еще не то рассказывает…
— Нет, тут не галлюцинация. Есть в окрестностях Малой Речки одна пещера… А в ней видели такой шар. Шар вспыхивает от малейшего света и исполняет желания.
— Вспыхивает?
— Ну, он темный, когда входишь, а потом начинает светиться…
Под умными внимательными взглядами сам Павел чувствовал, что несет несусветную, неубедительную чепуху.
— Гм… Странный шар. А откуда шар узнает, какие у кого желания?
— Вот этого не знаю… — растерялся Пашка, — откуда я могу знать, как он это узнает.
— Волшебным путем, не иначе, — ехидно проронил Алеша. Павел пожал плечами. Помолчали.
— И еще… — переключилась Ирка, — тут был поблизости лагерь…
— Какой лагерь? Пионерский? По-моему, ближайший — километров за семьдесят.
— Нет… Лагерь, где заключенные. Они что-то добывали в руднике… И они знали про пещеру.