Дом и остров, или Инструмент языка (сборник) Водолазкин Евгений

От автора

Публикуемые в этой книге тексты возникли в разное время и в разных условиях. Не ощущая до поры своего родства, они беспечно существовали порознь. Некоторые издавались («Новая газета», «Независимая газета», журналы «Звезда», «Огонек» и др.), некоторые – нет. Какие-то из них вообще не были записаны и вели вольный устный экзистенс. Соединив их под одной обложкой, я почувствовал, что небольшое это собрание не лишено внутренней драматургии. Думаю, что от скопления людей и слов иного результата ждать не приходилось. Люди и слова сосуществуют, вступают в непростые отношения, а порой («от всего человека вам остается часть речи») незаметно переходят друг в друга. При таком положении вещей довольно сложно установить, человек породил слово или – что вовсе не редкость – сам порожден им.

Л ю д и этой книги предстают по преимуществу в облике ученых. Ошибается тот, кто считает, что об этом облике (поблескивание очков, скрипучее «бэтенька») всё известно. Жизнь ученого полна опасностей и тревог, в ней есть свои землетрясения и цунами. Ее описанию посвящены короткие рассказы и эссе. Претендуя на достоверность, обозначу эти тексты загадочным словом «нон-фикшн». Как и положено, они основаны на письменных и устных источниках, не говоря уже о собственных наблюдениях повествователя. Некоторые из них, впрочем, успели покрыться тем налетом фольклорности, который отчасти снимает проблему соотношения реальности и вымысла.

Становясь в значительной степени феноменом словесности, герои публикуемых текстов неизбежно подводят к разговору о с л о в а х. Слова в этой книге разные: слова-аббревиатуры, слова-заимствования и слова-мифы. Слова-комментарии. Слова-рекомендации (начиная с определенного возраста хочется поучать) относительно того, как со словами обращаться. Тем, кто развивает язык самостоятельно, к рекомендациям прислушиваться не обязательно.

Мелочи академической жизни

Обслуживая графа

В дни варшавского Съезда славистов несколько его участников зашли пообедать в ресторан «Под крокодилом». С официантом общался Александр Михайлович Панченко, знавший польский язык. Десерт заказали все, кроме Дмитрия Сергеевича Лихачева. Официант переспросил, кто именно не будет заказывать десерта. Александр Михайлович ответил, что заказывать десерта не будет граф. Без особенных уточнений ответил, что называется, не указывая пальцем. Именно такой ответ Александру Михайловичу (а он редко ошибался) показался в тот день уместным. Официант принес десерты всем – кроме Дмитрия Сергеевича. В ресторане «Под крокодилом» графов определяли безошибочно.

Vivat academia

В прежние времена сотрудники Института русской литературы (Пушкинского Дома) имели обыкновение выезжать в совхоз «Федоровское». В сентябре они собирали там турнепс. Турнепс, выражаясь шершавым языком «Википедии», – кормовая репа, растение из семейства капустных. Иногда собирали картофель, насильно введенный Екатериной. Реже – петрушку. Литературоведы стояли на грядках и связывали петрушку в пучки. От синтетических веревок на их пальцах быстро появлялись ссадины. Исследователи утешались тем, что в изучаемых ими текстах труженикам полей никогда не было легко. Впрочем, легко там не было никому.

На полях совхоза «Федоровское» сотрудникам Пушкинского Дома по большому счету недоставало одного: народа. Который они знали по русской литературе, но хотели увидеть и вне ее. Непонятно, где находилось местное население – может быть, стеснялось. Возможно, его просто не было.

Однажды на краю поля со стороны совхоза появились две крошечные фигуры. Приблизившись, они превратились в двух красивых девушек. Таких, какими и должны были быть девушки из совхоза «Федоровское». Полногрудых, голубоглазых. С косами. Они подошли к мужчинам Пушкинского Дома и сказали:

– Мы ищем своих. Это Академия художеств?

– Нет, – ответили мужчины. – Это Академия наук.

Слово Андроникова

В прежние времена в Пушкинском Доме любили поздравлять женщин. Происходило это в один из мартовских дней, совпадая по времени с каким-то советским праздником. Однажды поздравление совпало с пребыванием в Пушкинском Доме Ираклия Луарсабовича Андроникова, приехавшего поработать в Рукописном отделе.

В качестве поздравления в тот год готовился альбом с высказываниями мужчин Пушкинского Дома о женщинах. Подавленные многочисленными текстами русских классиков, исследователи их творчества высказывались о женщинах с трудом. Порой – излишне мрачно, отклоняясь от благожелательного в целом отношения к женщинам со стороны отечественной словесности. Которая, как известно, создавалась преимущественно мужчинами.

На выручку пришла Нина Александровна Колобова, сотрудница Библиотеки Пушкинского Дома и ее добрая фея. За высказыванием для альбома она обратилась к Ираклию Луарсабовичу Андроникову. Ираклий Луарсабович, конечно, не был мужчиной Пушкинского Дома. И стиль его работы не всегда соответствовал представлениям о традиционном лите ратуроведении. Не говоря уже о совершенно неака демическом темпераменте, привлекавшем к нему значительно больше женщин, чем это происходит, скажем, со среднестатистическим литературоведом. Но в этом-то и заключалась его сила, по крайней мере в отношении высказываний о женщинах.

Неожиданно для Нины Александровны писать в альбом Ираклий Луарсабович отказался.

– Что вы, какие женщины в моем возрасте! – сказал он.

– Но у вас ведь такой опыт! – настаивала Нина Александровна.

– Вот только опыт и остался, – вздохнул Андроников.

Жаль, конечно, что своим опытом Ираклий Луарсабович так и не поделился. Молодым поколениям пушкинодомцев пришлось открывать всё самостоятельно. Идя вслепую. Что называется, на ощупь.

Тревожный звонок

В дирекцию Пушкинского Дома позвонили из обкома партии. Коммунистической. Тогда, впрочем, не требовалось объяснять, какой именно: обкомов других партий в Ленинграде не было. «Опять у вас изнасиловали натурщицу?» – строго спросил звонивший. Не задумываясь, в дирекции отрицали не только этот, но и все предыдущие факты противоправной деятельности. Отрицали даже само наличие натурщиц. «Это Пушкинский Дом Академии художеств?» – уточнили в трубке. «Нет, – ответили из дирекции. – Это Пушкинский Дом Академии наук».

Звонок этот широкого обсуждения не имел. Но те, кто о нем знал, сделали по крайней мере два вывода. Первый из них был общего порядка и состоял в том, что коммунистическая партия большого различия между академиями не делала. Или считала, возможно, что в каждой академии есть свой Пушкинский Дом. Второй вывод относился непосредственно к Академии художеств. Из случайного звонка выяснялось, что рядом, у соседей по Васильевскому острову, протекала иная, неспокойная жизнь, полная искусства, натурщиц и безумств. Объектом же занятий в Пушкинском Доме всегда были русские писатели. По преимуществу покойные. Ни о каких художествах здесь не могло быть и речи.

Два Александра

Два аспиранта Пушкинского Дома как-то раз зашли в столовую на Васильевском острове. Оба они носили звучное имя Александр. В портфеле одного из Александров лежала бутылка водки, которую тезки предполагали распить. Поскольку чистых стаканов в общепитовских столовых не выдавали, обоим Александрам пришлось купить по мутно-розовому киселю. Сев за столик, они одновременно закрыли глаза и, стараясь не думать о розовых соплях, залпом выпили содержимое. В тот момент им казалось, что уже один этот поступок искупает то слегка противоправное деяние, которое они собирались совершить.

Когда один из Александров полез за бутылкой в портфель, второй заметил, что к их столику приближается старушка уборщица. Не подозревая, что находится между двумя Александрами, старушка не стала загадывать желания. Она попросту взяла стаканы и понесла их в мойку. Доставший бутылку Александр был вне себя. Он с силой воткнул бутылку обратно в портфель и вытер вспотевшие руки о колени. Второму Александру тихо отрыгнулось киселем.

Посидев так какое-то время, Александры подошли к раздаче и снова купили по киселю. Вернулись за свой столик и выпили содержимое стаканов еще раз. В этот раз литературоведы закрывали не только глаза, но и носы. Первый из Александров снова полез за бутылкой в портфель. Не привлекая лишнего внимания, он начал открывать бутылку под столом. Когда второй Александр увидел старушку, было уже поздно. Поставив стаканы один в другой, она невозмутимо понесла их в мойку.

И тут случилось непредвиденное. Открывавший бутылку Александр бросил свою невидимую миру работу и в один прыжок оказался рядом со старушкой. Гордость и надежда Бориса Михайловича Эйхенбаума, Александр, вопреки традициям русской классики, начал старушку уборщицу душить. Ни посетителям столовой, ни приехавшей по вызову милиции не удалось выяснить, за что именно душили старушку. Александр так и остался непонятым.

Главным в этой истории мне кажется то, что старушке удалось вырваться, хотя шансов у нее было, прямо скажем, немного. Возможно, ее спасло то, что она находилась между двумя Александрами, и ее желание – в ту минуту единственное – исполнилось.

Сумерки демократии

Как я уже говорил, осенью сотрудники Пушкинского Дома ездили в совхоз «Федоровское» на сбор турнепса. Отношения с этой культурой складывались непросто, и, несмотря на рекордные (совершенно необъяснимые) достижения отдельных сборщиков-литературоведов, средние показатели сбора были весьма умеренными. Эти цифры отчасти скрашивались другими показателями присланного контингента. В подчинении нашего бригадира Любы находились, среди прочего, с десяток докторов наук и десятка полтора кандидатов, что Любе очевидным образом импонировало. Несмотря на свое немногословие (в разговоры с подчиненными Люба вступать избегала), в жизни она умела ценить парадокс.

Большие и малые несоответствия нравились и нам. Название местности не согласовывалось в роде со словом «совхоз», «турнепс» звучал почти буржуазно и с совхозом опять-таки не связывался, но главное (это было действительно главным!) – поля совхоза «Федоровское» лежали у самого Павловского парка. Соседство стихий столь несхожих кружило голову, как кружил ее сырой и резкий воздух парка: многие из нас, отказавшись от совхозной развозки, шли к станции через парк.

Для головокружения имелся еще один повод. Он не был связан ни с совхозом «Федоровское», ни даже с Павловском. В те дни проходил перестроечный Съезд народных депутатов. На борозде стоял маленький радиоприемник, передававший прямую трансляцию из Москвы. Работали только те, кто находился рядом с приемником, остальные мало-помалу смещались в зону его слышимости. Сбежавшие с постов предусмотрительно держали в руках свежевырытые корнеплоды. И хотя Любу это не могло сбить с толку, верная избранной тактике, она ничего не говорила. Молчаливое Любино осуждение было красноречивее всяких слов.

Задержавшись в парке, мы вышли к станции довольно поздно. Людей на платформе было мало. Вожидании электрички некоторые отправились гулять по привокзальной площади, а я с несколькими коллегами остался сидеть на скамейке. У самого края платформы стоял человек, по виду – крестьянин, в огромного размера сапогах. Рядом с ним лежал мешок. Который – и почему-то это никого не удивляло – время от времени шевелился. Лицо крестьянина, как и положено тому, кто держит кого-то в мешке, было суровым и обветренным. Я даже не успел подумать о том, кто именно мог двигаться там, внутри, как на нашу скамейку села Люба. Она тоже куда-то ехала. Люба безразлично смотрела вперед и нас вроде бы не замечала. Время от времени опускала голову и выдувала воздух в свою телогрейку.

Мешок, конечно же, развязался, и оттуда выскочил поросенок. Размером с небольшую собаку. Неправдоподобно розовый. Он бегал по платформе из стороны в сторону и отчаянно хрюкал. В его хрюканье сквозило нескрываемое удовольствие: так хрюкают только от удовольствия. Суровый крестьянин, не теряя достоинства, двинулся за поросенком. Он не стал за ним гоняться, а выставил на его пути свой огромный сапог, и поросенок замер. Наверное, именно так и следует ловить поросят. Взяв поросенка в охапку, крестьянин бросил его в мешок. Безмолвная прежде Люба повернулась к нам и отчетливо сказала: «Вот и вся демократия».

Отношение к демократии и к тем, кто себя с ней отождествлял, в Пушкинском Доме со временем менялось. В глазах одних – ввиду сопровождавших ее в России явлений – идея ощутимо померкла. Для других она перешла в сферу сакрального, окончательно утратив реальное измерение. Третьи вообще покинули эту систему координат и устремились в область внутренней свободы как в безотказное и самое, пожалуй, надежное убежище. Всем без исключения за истекшие годы пришлось услышать множество разных высказываний о демократии. Возможно, более глубоких и развернутых, чем Любино. Но не более ярких.

Omnia mea mecum porto

Пушкинодомец Л. очень любил кино. Не являясь киноведом («кинологом», как шутят представители этой корпорации), он знал о кино всё. Л. не пропускал ни одной премьеры – из тех, разумеется, что ему были доступны. Только вот премьеры были ему доступны не все – из-за того, что к упомянутой корпорации он, увы, не принадлежал. Ведь принадлежность к корпорации подразумевает некоторые преимущества, а преимущества одних – так уж устроена жизнь – чаще всего являются результатом ограничения других. Иначе какие же это преимущества?

Такое положение вещей не позволяло Л. посетить очередную премьеру. Это был закрытый просмотр для членов Дома кино, каковым Л., понятное дело, не являлся. Не преувеличивая значения членства, он отправился в Дом кино. Стоя в очереди у входа, он невозмутимо наблюдал, как пришедшие на премьеру предъявляли на контроле свои членские билеты. Он был единственным, кому предъявить было нечего. И он ничего не предъявил. Он прошел мимо контроля, вежливо поздоровавшись.

– Член Дома? – спросили его вдогонку.

– Нет, с собой, – ответил Л. и прошел в зал.

Возвращать его не стали. Вероятно, в Доме кино в таких случаях верят на слово.

1810 рублей

На Большом проспекте Петроградской стороны я увидел катящуюся десятку. Я сразу даже не понял, что это десятка, потому что никогда в своей жизни не видел катящихся купюр. Десятка была скомканной, съежившейся и напоминала замерзшего воробья. В мартовской поземке она даже как-то по-птичьи подпрыгивала. Это была самая несчастная из когда-либо виденных мной десяток. Когда она ко мне подкатилась, я ее подобрал.

Я прошел еще несколько метров и увидел три сотенных бумажки. Они подкрадывались ко мне гуськом – сотня за сотней. Я мог бы ущипнуть себя, но жест показался мне слишком литературным. Я и так знал, что не сплю. Что интересно: иногда мне действительно снилось, что я нашел деньги – особенно в периоды безденежья. Но там они выглядели совершенно по-другому. Это были тугие, опечатанные лентой пачки евро. Пахнущие типографской краской. Хрустящие нездешним хрустом. Они задумчиво лежали на земле, и катиться им просто не приходило в голову. Даже во сне я удивлялся размаху своих трат. По правде говоря, я не ожидал от себя таких безумств. Немного подумав, я решил, что было бы правильным подобрать все три катившиеся сотни. Хотя – уж какие тут безумства…

Несмотря на реальность происходящего, ситуация явно выходила за рамки повседневного опыта. Япопытался взять себя в руки и сосредоточиться. Я,думалось мне, являюсь типичным представителем научной среды. Которая, по официальным данным, имеет среднюю зарплату в 30 000 рублей. Кто именно получает эту среднюю зарплату, я до сих пор не знаю: жалованье известных мне докторов наук значительно меньше. Аспирант же на все свои нужды получает 1500 рублей. (На одну из сотенных бумажек наступили, но она тут же расправилась и покатилась дальше.)

«А если это деньги аспиранта?» – спрашивал я себя, поднимая сотню за сотней. «Значит, – ответ приходил сам собой, – теперь у него осталось 1190 рублей». Я расстроился. И тут же нашел тысячу рублей. Она выкатилась на меня из-под водосточной трубы. Такая же скмканная и неказистая, но – тысяча. Что называется, покатило… Дальше натренировавшимся моим глазом были замечены две пятисотки. Одну из них я подобрал, а возле второй неожиданно возникла чья-то рука.

– Это ваши деньги? – спросил я незнакомца и протянул ему смятые бумажки.

Взяв мою ладонь обеими руками, он сложил ее в кулак.

– Не разбрасывайтесь деньгами, – сказал он строго. – В настоящий момент мне хватит и пятисот. А остальные все-таки вы нашли.

Я удивился его честности и спросил, что он думает о происхождении этих денег.

– Могли с балкона упасть, – сказал человек, не задумываясь, и распрощался.

Я поднял глаза вверх. Там никого не было. Балконы северного города были задраены наглухо.

В этой находке был несомненный привкус горечи. Да, потерянные деньги не принадлежали аспиранту. В сумме они превышали то, что мог иметь при себе российский аспирант. Но эти деньги могли принадлежать и младшему научному сотруднику, чье положение немногим лучше. И я решил подождать, не вернется ли кто-нибудь за деньгами.

Я плохо себе представлял, как именно должен был выглядеть такой человек. Может быть, грустным. Может быть, рассерженным или, чего доброго, отчаявшимся. Я просто ждал. Прошло минут пятнадцать, но того, кого я мог бы определить как вернувшегося за деньгами, не было. Я уже собрался уходить, как вдруг заметил человека в пальто с поднятым воротником. Пальто было потертым, человек – сутулым. Он шел, покачиваясь от колючего ветра, и казался трагическим символом российской науки. Сутулость человека усугублялась тем, что он неотрывно и сосредоточенно смотрел себе под ноги. Уменя екнуло сердце.

Я (благотворительность имеет свою эстетику) положил ему руку на плечо:

– Вы ничего не ищете?

Он поднял голову, и я увидел его глаза. В них не было ни грусти, ни гнева, ни отчаяния. В них не было ничего, кроме безмятежности.

– Нет, – он указал на рюмочную, – я всё нашел.

Жест его был скуп, а голос тих.

Придя в Пушкинский Дом, я рассказал о катящихся деньгах. Вопреки моему ожиданию никто из моих коллег не удивился. Им казалось, что при массовом и не всегда понятном перемещении денег по стране часть из них обязательно должна оказаться на тротуаре. А одна моя знакомая аспирантка даже сообщила, что ищет там деньги целенаправленно. Осуществляя экономию, она ходит пешком и заодно осматривает места вероятного залегания купюр. Предпочтительными, по ее мнению, являются сугробы на обочинах: выходя из такси, пассажиры роняют деньги именно туда. Таким образом девушка уже нашла однажды двести долларов.

Описав факты внебюджетного финансирования науки, я хотел бы сообщить нашему государству и об отдельных проблемах. Одна из них состоит в том, что отпускаемые научному сообществу деньги – по свойству, очевидно, легких материалов – сосредоточиваются преимущественно в верхних его слоях. Что, вообще говоря, не вполне соответствует распределению в этом сообществе научных идей. Другая проблема связана с тем, что подбирание денег на улице рядовым научным составом происходит всё еще крайне нерегулярно. А потому рассчитывать только на этот источник финансирования пока не приходится. Наконец, аспирантский доход в 1500 (одну тысячу пятьсот) рублей представляется достаточным не всем. Отдельные, перефразируя Сашу Соколова, прожигатели стипендий даже утверждают, что внушительной этой суммы хватает не на все их нужды. Впрочем, такие голоса раздаются всё реже: их обладатели попросту уходят из науки.

Противопожарное

В 1987 году произошел пожар в Библиотеке Академии наук. Вокруг этого события – для русской науки, безусловно, трагического – было много разговоров. Велись они преимущественно в институтских курилках, поскольку публичные обсуждения происшествия не приветствовались (нежелательность обсуждения в полной мере ощутил на себе и Дмитрий Сергеевич Лихачев, активно в это дело вмешавшийся). Стоит ли говорить, что исправление положения власти начали именно с курилок.

Вслед за ужесточением пропускного режима запретили курить и в Пушкинском Доме. Об этом было объявлено на общем собрании института. Услышав объявление, к трибуне вышел знаменитый пушкинист Вадим Эразмович Вацуро. «Ну, конечно, – сказал Вадим Эразмович, – конечно, все мы понимаем, отчего возник пожар в Библиотеке Академии наук. “Северная пчела” закурила с “Русским инвалидом”. По этой причине нас хотят лишить возможности курить». Подчиняться запрету Вадим Эразмович отказался. Его поддержали все, включая некурящих. Потому что курилка как институт, связанный со свободой слова, был дорог даже некурящим.

Подчеркнуто вежлив

Замечательный ученый М. был человеком, умевшим не только работать, но и отдыхать. Однажды, в минуту застолья, он почувствовал непреодолимую потребность позвонить академику Дмитрию Сергеевичу Лихачеву. И позвонил, конечно же. И поговорил – темпераментно и бескомпромиссно, как всегда в таких случаях. Проснувшись наутро, М. вспомнил о звонке, и душа его заныла в предчувствии недоброго. Он не помнил, о чем, а главное – как разговаривал с Дмитрием Сергеевичем. Помнил только, что – разговаривал. Зная, что после употребления крепких напитков бывает нелицеприятен, М. совсем расстроился. В конце концов он решил, что хуже всего – неопределенность, и отважился на повторный звонок академику.

– Я вам, Дмитрий Сергеевич, вчера… звонил, – сказал, прочищая горло, М.

– Да, – подтвердил Лихачев, – звонили.

– Так вот, я хотел бы попросить у вас прощения…

– Помилуйте, да за что же?

М. подумал.

– Я боюсь, что мог быть груб.

– Напротив, – сказал Лихачев, – вы были подчеркнуто вежливы. И даже обращались ко мне: «Ваше превосходительство».

Отношения между учеными обычно лишены церемонности. Общаются ученые, что называется, без чинов. Бывают, однако же, случаи, когда ненавязчиво упомянутый титул способен украсить диалог с неочевидным, если разобраться, исходом. Именно это, скорее всего, и имел в виду М., прибегая к указанному обращению. Присущий ему диалектический подход стал достоянием не только фольклора, но и литературы. Считается, что исследователь послужил прототипом Левы Одоевцева в романе Андрея Георгиевича Битова «Пушкинский Дом».

О марксизме в египтологии

Академик Василий Васильевич Струве был выдающимся ученым. Его труды по востоковедению, включая первую работу о сфинксах у петербургской Академии художеств, давно стали классическими. Своих современников Василий Васильевич поражал энциклопедичностью знаний и широтой взглядов.

Крупнейший специалист в области Древнего Египта, он восторженно принял приход к власти большевиков. Возможно, методы их правления чем-то напоминали Василию Васильевичу предмет его собственных занятий. Мумификация Владимира Ильича Улья нова (Ленина) должна была не только поднять настроение исследователя, но и окончательно убедить его в сходстве цивилизаций. Как востоковеда его не могло не радовать, что с постройкой мавзолея Москва, подобно Северной столице, получала изящный египетский акцент.

Стоит ли удивляться, что логика развития взглядов Василия Васильевича привела его к марксизму. В духе марксистского учения он даже разработал теорию о пяти сменяющих друг друга общественно-экономических формациях. В советских научных и партийных кругах она пользовалась большим успехом и для краткости именовалась «пятичленкой».

По воспоминаниям коллег Василия Васильевича, оригинальность его умонастроения проявлялась и в преклонном возрасте. Ступая одной ногой по тротуару, а другой по мостовой, он с огорчением отмечал, что начинает хромать. Выйдя из дому, мог по рассеянности забыть, куда именно он шел. В таких случаях Василий Васильевич звонил домой и измененным, как ему казалось, голосом просил позвать самого себя к телефону. Когда домашние отвечали, что академик ушел, он спрашивал, куда именно. Разумеется, от звонившего этого не скрывали. Заодно ему сообщали цель визита и в общих чертах описывали маршрут.

Хорошее отношение к котам

Мне неоднократно приходилось писать о заметной рол котов в науке. О том уважительном отношении, которое, в частности, проявлялось к ним со стороны петербургского исследовательского сообщества. Продолжая эту портретную галерею, я хотел бы упомянуть о коте выдающегося русского историка Василия Григорьевича Дружинина.

В доме Дружинина любили играть в винт. Помимо кота и Василия Григорьевича, в один из вечеров присутствовали профессора Николай Дмитриевич Чечулин и Николай Иванович Веселовский. Будучи страстным игроком в винт, Николай Иванович крикнул Николаю Дмитриевичу:

– Кот Василия Григорьевича лучше вас играет!

– Что это вы, Николай Иванович, меня ругаете? – обиделся Николай Дмитриевич.

– Я вас не ругаю: я кота хвалю, – пояснил Николай Иванович.

Слышать это коту было, разумеется, приятно.

Рыбы в парадном

Рассказав о котах, расскажу уж и о рыбах. Отправляясь однажды по делам, я увидел в своем парадном аквариум. Небольшой такой аквариум, не очень ухоженный. Удивительным, конечно же, было не то, что неухоженный, а то, что в парадном. Он стоял на подоконнике, и лучи солнца с трудом пробивались сквозь его мутную воду. Рядом лежали микрокомпрессор и «Растительные добавки к основному рациону» в картонной упаковке. В аквариуме плавали две большие плоские рыбы.

Время от времени у нас выставляют на подоконник предметы, от которых хотят избавиться. В разное время это были детские игрушки, книги Дарьи Донцовой, алоэ и какое-то подсохшее растение, названия которого я не знаю до сих пор. Ничто из выставленного меня не привлекало, но неизвестное растение я все-таки взял. Мне тогда казалось, что оно нуждается в срочном поливе (с тех пор я поливаю его уже несколько лет, но вид его почему-то не меняется).

Я смотрел на аквариум и понимал, что взять его не могу. Во-первых, это ведь не растение, а аквариум: есть разница. Во-вторых, у меня уже имеется аквариум. В-третьих… Эти бурые рыбы были какими-то странными. Их форму я бы определил как доисторическую, хотя и затруднился бы объяснить, что конкретно имею в виду. Но главное – было в них что-то неприятное. Что-то невыносимо придонное, из глубины поднявшееся. От веселых обитателей моего аквариума этих рыб отличал тяжелый взгляд. Даже если бы эти рыбы не съели моих рыб (надежду на это давал их вегетарианский корм), их мрачное соседство порядком испортило бы моим рыбам настроение.

Я люблю рыб. В отличие от сотрудников академических учреждений, они немногословны, и общение с ними успокоительно. Занимаясь своими делами, я то и дело отвлекался и думал о брошенном аквариуме. Кто мог выставить его на подоконник? Ближайшей была дверь коммуналки, которую делили оператор станков с числовым программным управлением и алкоголик. Ни тот ни другой не искали в жизни успокоения, и радость созерцания аквариума была им, казалось, чужда.

Мне думалось и о том, что судить о рыбах по их мрачноватому облику несправедливо. Мало ли кто как выглядит: из этого еще ровным счетом ничего не следует. Сколько есть примеров тому, что внешность – обманчива. Неподвижность рыб в мутном аквариуме приобретала в моих глазах черты стойкости. Неколебимости – вопреки ударам судьбы. Вэтой неподвижности мне виделось сиротство. Чей-то от них отказ. Ведь смотрел же кто-то на них по вечерам, при уютном свете лампы. Может быть, даже с ними разговаривал. Что-то щемящее было даже в прилагавшихся микрокомпрессоре и растительных добавках. Так, сдавая родных в дом престарелых, с ними привозят их старую чашку и любимые леденцы.

В тот день я встретил коллегу по Пушкинскому Дому Олега Витальевича Панченко. Зная Олега Витальевича как человека милосердного, я рассказал ему о встреченных в парадном рыбах. Подумав немного, он согласился им помочь. Мы решили, что вдвоем перенесем аквариум к Олегу Витальевичу, и отправились ко мне. Пока мы шли, я размышлял о том, как именно носят полные аквариумы. И носят ли их вообще. Когда мы вошли в мое парадное, выяснилось, что беспокоился я зря. Аквариум исчез. И если бы не капли воды на подоконнике, я бы, пожалуй, и сам засомневался, что он здесь когда-то стоял. Перед Олегом Витальевичем я, разумеется, извинился.

Через некоторое время в мою дверь позвонили. Эту был оператор станков с числовым программным управлением. Он спросил, нет ли у меня электродрели. Доставая дрель, я удивился, что ее нет у оператора. В его глазах я читал, что оператор тоже удивлен. По его представлениям, у такого, как я, не могло быть дрели. В сущности, он был прав, эта дрель досталась мне случайно.

– Моего соседа не стало, и я делаю ремонт, – пояснил оператор.

– Это не ваш аквариум стоял на подоконнике? – спросил я без видимой связи.

– Мой. Его забрала соседка по площадке.

Он успел спуститься на один пролет, когда я его все-таки окликнул:

– А что это были за рыбы?

– Пираньи, – сказал оператор и захлопнул за собой дверь.

Возможно, он боялся вопроса о том, что случилось с его соседом-алкоголиком. Которого, между прочим, попросту не стало.

Встречаясь на лестнице с его соседкой по площадке, я всякий раз испытываю облегчение. Мне приятно, что она продолжает здесь ходить. Вспоминая о растительных добавках, об основном рационе я стараюсь не думать.

Отец и сын

Профессор Б., сын покойного академика Б., очень любил своего отца. Когда о Б.-старшем писали плохо, Б.-младший принимал это близко к сердцу. Нервничал, перевозбуждался – как и положено сыну. Однажды об академике Б. написали как-то совсем уж плохо. Автор статьи (дама) высмеивала излишнее увлечение академика литературой соцреализма. Профессор Б. был расстроен в высшей степени. Находясь на публике, он позволил себе ряд горьких замечаний, пообещав, среди прочего, «выпустить автору кишки через нос». Разгорелся нешуточный скандал. Общественность возмутили как анатомические подробности проекта, так и сама по себе возможность угрожать женщине. Высказывание профессора Б. было признано неакадемическим, и его понизили в должности. Вмешательство научного сообщества оказалось своевременным. Своего намерения профессор так и не осуществил.

Петербургские зонтики

Сергей Сергеевич Аверинцев выступал с лекцией в Петербурге. Тогда (временно) – Ленинграде. И хотя лекцию он читал в помещении Пединститута им. Герцена, большинство его слушателей к этому учреждению не имели никакого отношения. Случались такие вещи в пединститутах. Когда лекция окончилась, вслед за Сергеем Сергеевичем слушатели вышли из аудитории. Они спустились за ним по лестнице и оделись в гардеробе. Вместе с Сергеем Сергеевичем слушатели дошли до Казанского собора.

– Когда-то этот собор казался мне неуместным в России, – сказал Сергей Сергеевич. – В высшей степени странным. А теперь я нахожу, что есть в нем свой смысл и своя трогательность.

Никто не возражал. Все молча смотрели, как между колоннами собора металась газета. Стояли ранние осенние сумерки. Внезапно пошел дождь, и все открыли зонтики. Все, кроме Сергея Сергеевича. Выяснилось, что в этот день он свой зонтик потерял.

– Удивительная вещь зонтик, – задумчиво сказал Сергей Сергеевич. – Все только и делают, что его теряют.

Слушатели согласились и стали предлагать ему свои зонтики.

Прошли годы, и многое изменилось. Сергей Сергеевич Аверинцев умер. Пединститут переименовали в университет, что, хочется верить, улучшило там образовательный процесс. На лекциях известных ученых сейчас сидят преимущественно студенты. Наступило время, когда каждый занят своим делом и не отвлекается на посторонние предметы. И профессоров после лекций больше не провожают. Выражаясь современным языком, у общества другие приоритеты. Но зонтики, как и раньше, теряют все. Парадокс состоит в том, что их по-прежнему никто не находит.

Малой кровью

Нигде не работается так хорошо, как в Отделе рукописей Публичной (ныне почему-то Российской национальной) библиотеки. Не в последнюю очередь оттого, что древнерусские рукописи я получаю там из рук Михаила Алексеевича Шибаева и Натальи Николаевны Невзоровой. Михаил Алексеевич – замечательный специалист в облати древнерусской книжности. Наталья Николаевна тоже замечательный специалист, но, кроме того, она еще и красавица.

Однажды на моем столе перегорела лампа. Перегорела с хлопком, обратив внимание читателей на мою скромную персону. Все обернулись. Я продолжал сидеть ровно, слегка, может быть, наклонив голову. Я держался как человек, чью научную работу остановить невозможно. Мне казалось, что взрыв лампочки мог свидетельствовать в глазах читателей об интенсивности моего труда. Первой ко мне подошла Наталья Николаевна и сказала, что нужно заменить лампу. Я не возражал.

Разумеется, это могли сделать мужчины – Михаил Алексеевич или я, но они этого не сделали. Михаила Алексеевича в тот момент не было в Отделе рукописей, а я – я просто хотел посмотреть, как это сделает Наталья Николаевна. Мне нравится, когда красивые женщины в моем присутствии меняют лампочки.

Выкручивая лопнувшую лампу, Наталья Николаевна поранила палец. Кровь ее медленно капала на мой стол. Я проводил Наталью Николаевну до служебного помещения, где ей оказали первую (она же оказалась последней) медицинскую помощь. Наш с ней путь был отмечен равномерными алыми каплями на полу. Я понимал, что кровь эта в каком-то смысле проливается за меня. За возможность продолжения моей научной работы.

Через несколько минут Наталья Николаевна вернулась в читальный зал с забинтованным пальцем. Степень забинтованности пальца превышала все разумные пределы. Сотрудницы Отдела рукописей вложили в процесс бинтования все свои теплые чувства к Наталье Николаевне. Это был один из самых забинтованных пальцев, какие я видел.

Палец Натальи Николаевны был мне теперь живым укором. Почувствовав угрызения совести, я вышел из читального зала, чтобы пройтись по библиотеке. В одном из коридоров я встретил Михаила Алексеевича. Окинув меня взглядом, он спросил, отчего это я так задумчив.

– Да представляешь, – ответил я, – не сдержался и укусил Наталью Николаевну за палец. Теперь вот расстраиваюсь.

Нужно сказать, что Михаил Алексеевич ценит мой юмор. Он улыбнулся и спросил:

– И почему же? Почему, спрашивается, ты ее укусил?

– Она слишком долго выдавала мне рукопись.

Я смахнул ненабежавшую слезу. Михаил Алексеевич похлопал меня по плечу. Он шел в буфет и находился в хорошем расположении духа. Я отправился работать.

Когда в читальный зал вернулся Михаил Алексеевич, я сидел за своим столом. Михаил Алексеевич помахал мне рукой и улыбнулся. Я ответил ему тем же. В эту минуту из служебного помещения вышла Наталья Николаевна и направилась к Михаилу Алексеевичу. Первым, что он заметил, был, конечно же, ее палец. Он бросил быстрый взгляд на меня, и я стыдливо опустил глаза. Мне стало жаль Михаила Алексеевича. Эта история его явно огорчила. Он пощипал себя за мочку уха и вышел из зала.

Потом Наталья Николаевна, конечно, рассказала ему, как было дело. И хотя рукописи с тех пор выдаются мне без промедления, Михаил Алексеевич уверяет, что ни на минуту не усомнился во мне. Он убежден, что специалист в области древнерусской литературы не способен укусить сотрудника библиотеки.

Вопросы литературы

Замечательный исследователь русской литературы Виктор Андроникович Мануйлов принимал экзамен. Вопрос, попавшийся студентке, касался Гоголя. Видя, что она испытывает определенные затруднения, преподаватель спросил, что именно ей больше всего запомнилось в «Мертвых душах».

– Отталкивающий образ Мануйлова, – ответила девушка.

Будучи джентльменом, Виктор Андроникович не стал ее поправлять. Для девушки фамилия героя по большому счету значения не имела, Виктор же Андроникович, со своей стороны, сразу догадался, о ком идет речь.

Анатомия истории

В научной среде сохранились воспоминания о профессоре Василии Васильевиче Бауэре. Он преподавал историю в Петербургском университете, Александровском лицее и на Бестужевских женских курсах. Силу Василия Васильевича студенты, лицеисты и курсистки видели в его умении построить фразу.

Говоря о Данте, Василий Васильевич подчеркнул однажды, что великий флорентиец «одной ногой стоял в Средневековье, а другой приветствовал зарю Возрождения». Порицая как-то Елизавету Английскую, проф. Бауэр отметил, что она «одной рукой подписывала смертный приговор несчастной Марии Стюарт, а другой проливала лицемерные слезы».

Ученики Василия Васильевича пережили несколько войн и революций. Они прошли через голод, террор и эмиграцию. Не греша против истины, можно предположить, что их исторический опыт определяли прежде всего события, связанные с Данте, Елизаветой Английской и Марией Стюарт.

Vox populi

Один студент-филолог никак не мог сдать зачет по физкультуре. Физкультура, как известно, не входит в число филологических дисциплин, но без сдачи этого зачета дальнейшее постижение учащимся филологии исключено. Это сделано для того, чтобы заставить филологов двигаться. И в этом есть свой резон: филологи малоподвижны.

В глазах преподавателей физкультуры (которые знают, что ничего, кроме добра, своим подопечным не несут) читается вечная обида. Их постоянно гложет подозрение, что их предмет студенты-филологи считают второстепенным. И это подозрение оправданно. Именно таким их предмет студенты и считают. Это, кстати, одна из причин, почему порой так трудно получить зачет по физкультуре.

Отчаявшись добежать (доплыть, допрыгать) до необходимого норматива, студент попросил преподавателя «просто поставить» ему зачет. Устало попросил. Даже изможденно.

– Как это – «просто поставить»? – удивился преподаватель. – Люди скажут, что вы дали мне взятку.

При слове «взятка» перестали скрипеть даже параллельные брусья.

– А сколько… люди скажут? – спросил после паузы студент.

Ответ преподавателя остался неизвестным. Не дожидаясь его, деликатные физкультурники покинули спортивный зал.

Газовый вопрос

Жил-был преподаватель истории КПСС Геннадий Иванович И. Он трудился в одном из вузов Украинской Советской Социалистической Республики. По свидетельству людей, знавших Геннадия Ивановича, на фоне других преподавателей он выделялся пышными усами и неумением выговаривать слово «конверторный». И хотя слово постоянно требовалось для рассказа о периоде индустриализации, политический урон от его непроизносимости университетское начальство не было склонно преувеличивать. В глазах начальства он компенсировался, возможно, усами преподавателя, напоминавшими усы героя Гражданской войны Семена Михайловича Буденного.

Несмотря на специфику своего предмета, человеком злым Геннадий Иванович не был. Не был и нелюдимым. На перекуре в туалете мог даже переброситься со студентами фразами, к истории КПСС напрямую не относившимися.

Выкурив однажды сигаретку, Геннадий Иванович подошел к писсуару и раскатисто пукнул. Никто из куривших не засмеялся. Преподаватель истории КПСС как бы олицетворял собой всю партию. А уж смеяться над партией (хоть бы и пукнувшей) не отваживался никто.

– Перезимуем! – произнес Геннадий Иванович, обернувшись к курильщикам.

Несмотря на загадочность заявления, прояснить его никто не попытался. Сигналы партии – откуда бы они ни исходили – в те годы было не принято обсуждать. Хотя жизнеутверждающий смысл высказывания присутствующим был, конечно же, ясен. Сам тон комментария (как и тон комментируемого события) говорил об общей стабильности ситуации и дальнейших расспросов не предполагал.

Раздумывая над этим случаем из истории КПСС, рискну предположить, что повторение его в настоящих условиях невозможно. Не потому даже, что такого предмета в украинских университетах больше не существует (по некоторым сведениям, освободившуюся нишу там теперь заняла история Украины). Просто в обстановке «газовой войны» таких смелых прогнозов о зимовке на Украине себе не позволит никто. Не говоря уже о том, что при среднегодовой цене в три сотни долларов за тысячу кубометров использовать газ так бездумно там просто никому не придет в голову.

Местоблюститель

Декан одного филфака боролся за здоровый образ жизни студентов. После 23:00 он приходил в общежитие и устраивал проверки. Если кого-либо в общежитии не оказывалось, он ложился на кровати отсутствующего поверх одеяла. И ждал. Койка под ним почти не скрипела, но соседи нарушителя режима знали, что декан не спит. Они тоже не спали, ведь, что ни говори, трудно уснуть рядом с деканом. В результате этих мер декан всегда имел возможность точно указать время появления владельца койки. Он мог с фактами в руках отчитать его, сказав, например: «Я ожидаю вас здесь с 23:00». Или: «Сейчас, между прочим, уже два часа ночи». Мог спросить: «Где вы проводили время до 5 часов утра? Почему я вынужден вас здесь дожидаться?» На последний вопрос в точности не мог ответить никто, но ходили слухи, что у декана были какие-то сложности в семейной жизни.

Русские звуки

В Мюнхенском университете я читал однажды курс лекций по древнерусской литературе. Читать попросили по-русски, чтобы изучающие славистику имели возможность послушать живую русскую речь. Как это обычно бывает, состав студентов не был постоянным. Время от времени появлялись новые лица. Иногда исчезали те, кто слушал с самого начала. Спустя время они снова возникали на прежних местах. Жизнь студента непроста (немцы здесь не отличаются от нас), она полна тревог и неожиданностей, а потому не следует осуждать студента за пропуски.

Я и не осуждал. Но не мог вместе с тем не отметить студентки, которая не пропустила ни одной лекции. Она сидела за первым столом и смотрела мне прямо в рот. Никогда еще мой рот не рассматривали так пристально. Ее голубые немецкие глаза фокусировались на нем с первой минуты лекции и больше уже не отрывались.

Отметив этот беспрецедентный в медиевистике случай, я старался сохранять спокойствие. Но об особенностях «Повести временных лет» мне рассказывалось уже не так безмятежно. Может быть, думал я робко, у меня такой особенный и даже красивый рот. Возможно также (чего не придет в голову во время лекции!), мои губы кажутся девушке чувственными. Не исключал я и того, что мои лекции посещает славистка с гипертрофированным интересом к поцелуям.

В самом конце курса я спросил девушку, почему ее так привлекает древнерусская литература. «Древнерусская литература меня не привлекает, – сказала она с акцентом. – Мне важно понять, как именно вы произносите все эти русские звуки». Звучало это неожиданно, но – не обескураживающе. Да, я не догадывался, что восприятие живой русской речи может быть таким беззаветным. Но всякий, кто выступает перед аудиторией, должен быть благодарен за внимание. Любое. Тем более выраженное столь явно. В наши дни, когда никто никого не слушает, внимание – большая редкость.

Искусство и действительность

Аза Феодосьевна Папина преподавала историческую грамматику, а Константин Гаврилович Деликатный (естественно) педагогику. Это были опытные и уже немолодые преподаватели, пользовавшиеся уважением коллег и студентов.

Однажды в аудиторию вошел Константин Гаврилович и объявил, что будет заменять Азу Феодосьевну. Это никого не удивило, ведь для исторической грамматики педагогика – вовсе не худшая замена. И повышение педагогического уровня будущих языковедов могло бы, в сущности, только приветствоваться. Но с первой же фразой преподавателя педагогики в аудиторию вошла Аза Феодосьевна. В ее глазах читалась готовность рассказывать об исторической грамматике.

– А я здесь… вас заменяю, – улыбнулся Константин Гаврилович из-за кафедры.

– Вот как? И почему же? – спросила Аза Феодосьевна.

Она не улыбалась.

– Потому что вы больны, – ответил Деликатный.

– Как видите, я здорова.

Пожав плечами, Константин Гаврилович издал звук сомнения.

– Я думаю, кто-то из нас должен оказаться рыцарем, – предположила Папина.

Ее взгляд сосредоточился на чем-то за окном.

– Но ведь были и женщины-рыцари. – Деликатный сдул с кафедры что-то невидимое. – Например, Жанна д’Арк.

Аза Феодосьевна смотрела на Константина Гавриловича в упор.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – растерянно сказал Деликатный.

Выходя из аудитории, Папина не проронила ни слова.

Недавно я издал роман «Соловьев и Ларионов». Он, если кратко, о Соловьеве и Ларионове. Плюс множество картинок из научной жизни, частично совпадающих с представленными в настоящей книге. Включая приведенный диалог. Собственно, идея вспомнить эти сюжеты и восходит к роману, где они использовались вперемежку с вымыслом.

И вот что я замечаю. Лица, которые так естественно смотрятся в жизни, становясь персонажами романа, начинают робеть. Порой их просто невозможно ввести в повествовательную ткань. И даже будучи в эту ткань введенными, они путаются в ее складках, словно стесняясь своей недостоверности и как бы избыточности. Иногда меняют имена, потому что автору кажется, что преподаватель, допустим, педагогики не может в литературном произведении носить фамилию Деликатный. Искусство боится искусственности. Оно имитирует реальность и избегает странных сближений. А между тем живет себе человек именно с такой фамилией и назло представлениям о реальном преподает как раз-таки педагогику, и посмеивается над литературой, и знает лучше кого бы то ни было, что правда чудеснее вымысла.

Без права на улыбку

Однажды мой коллега берлинский профессор Хайнц П. зевнул на заседании кафедры. Заседание – оно и в Берлине заседание, и ничего интересного на нем, конечно же, не услышишь. Вместе с тем профессор вовсе не собирался зевать демонстративно. Будучи человеком предпенсионного возраста, он вообще избегал привлекать к себе внимание. Особенно со стороны заведующего кафедрой, от которого зависели возможные сокращения. Так что профессор прикрыл рот ладонью и сделал всё, чтобы зевнуть украдкой. Зевая, он услышал хруст и почувствовал боль в челюсти. На мгновение ему даже показалось, что рот не закрывается. Это (думал зевнувший) было бы слишком нелепо.

Все сидели за огромным П-образным столом. Профессор осторожно посмотрел по сторонам и убедился, что его соседям хруст слышен не был. Бывают, как известно, звуки, которые слышишь только изнутри. Вот только рот его действительно не закрывался. Постепенно к берлинскому профессору пришло осознание того, что, зевая, он вывихнул челюсть.

К руке, прикрывавшей рот, он добавил еще одну. Теперь он сидел как бы в задумчивости. Он чувствовал, как натянулась кожа на скулах, и понимал, что даже ладони его не спасают. Что в его лице не было непринужденности. Умиротворения того, кто проводит руками по лицу. Было совершенно очевидно, что так мог сидеть только человек, вывихнувший челюсть во время зевка. «Вам с нами так скучно? – был бы вправе спросить завкафедрой. – Послушайте, дружище Хайнц, в конце концов, вас ведь никто не заставляет ходить на заседания. Просто не знаю, что я могу для вас сделать. Хотите, я вас сокращу?»

Нет. Этого Хайнц не хотел. Он взял со стола папку и прижал ее к открытому рту. Его нос вдыхал запах потертой кожи. Профессор вспомнил изваяние Лаокоона, оплетенного змеями. Даже в критической ситуации Лаокоон не позволил себе широко открыть рот, потому что это искажало гармонию лица. Он приоткрыл рот совсем чуть-чуть – так только, чтобы глотнуть воздуха. Рот же не оплетенного змеями профессора был открыт до неприличия. О рте Лаокоона писал Готхольд Эфраим Лессинг, который, в отличие от Хайнца П., в свое время так и не смог зацепиться в Берлине. Но это преимущество профессора уже не радовало. Участники заседания видели поверх папки его грустные глаза. Глаза, полные беспокойства. Все почувствовали, что с коллегой происходит какая-то драма. Суть ее, однако, была всё еще неясна.

Распределяя спецкурсы, завкафедрой поручил один из них Хайнцу П. Профессор кивнул. «Когда вы сможете сдать план этого курса?» – спросил завкафедрой. На такой вопрос нельзя было ответить кивком. Профессор отодвинул папку и показал на свой рот. Наступила абсолютная тишина. Все напряженно смотрели в рот профессора. При внимательном разглядывании стало очевидно, что в левом нижнем ряду не хватает одного зуба. Раньше этого как-то не замечали… Скрипнуло несколько стульев, но молчание по-прежнему никем не нарушалось. Есть ситуации, когда нужные слова приходят на ум не сразу.

«Так», – сказал завкафедрой. Подумав, он добавил: «Обмен мнениями, значит, не состоится». Хайнц П. кивнул. Минут через двадцать за ним приехала «скорая помощь». Вправить челюсть на месте не удалось, и его повезли в больницу. Он был настолько удручен, что даже не пытался прикрыться. С открытым ртом профессора вели через длинный университетский коридор. У встречных студентов рты становились такими же.

В сущности, мой коллега был человеком с чувством юмора. Он был вполне способен пошутить над собой и тем самым в значительной мере разрядить ситуацию. Беда в том, что в некоторых случаях не получается произнести ни-че-го. Невозможно даже улыбнуться.

По счастью, Хайнц П. был застрахован – как и все немецкие профессора. В противном случае оплату медицинских услуг (в Германии весьма дорогих) пришлось бы требовать у университета. При этом пришлось бы доказывать, что имела место производственная травма по причине ненадлежащей организации работ в университете. Для всех принимавших участие в заседании это было бы в высшей степени обидно.

Правда о Шлимане

Писавшие о Генрихе Шлимане порой отмечали его «патологическую лживость». Под этим беспощадным словосочетанием понимались определенные расхождения между тем, что Шлиман рассказывал о себе, и «объективной реальностью». В этой реальности Шлиман никогда, например, не был на приеме у северо-американского президента и не видел пожара в Сан– Франциско, хотя охотно об этом упоминал. Он никогда не был директором Государственного банка в Петербурге, хотя при случае не останавливался перед тем, чтобы указать эту должность в своей подписи. Но «объективная реальность» и не была для Шлимана истинной мерой.

Гораздо более важной являлась для него категория реальности субъективной, с которой его слова не расходились. Именно эта, субъективная, реальность заставила его убеждать случайную парижскую собеседницу в том, что он родился в Москве. Удивляясь собственной горячности в отстаивании этого тезиса, Шлиман записал в дневнике, что за время беседы он «до того с этим свыкся, что и сам наконец стал думать о себе как о москвиче».

В другой раз Шлиман описывает, как во время его поездки в Рим (1858 год) случайно встретившийся ему у собора Св. Петра человек в течение трех часов правит текст, написанный Шлиманом по-итальянски. Невероятной история могла бы выглядеть уже хотя бы потому, что этим человеком оказывается выдающийся итальянский филолог кардинал Анджело Маи. Не добавляет ей достоверности и то, что Маи умер в 1854 году, т. е. за четыре года до исторической встречи со Шлиманом. Но самым невероятным в этой истории кажется то, что записана она Шлиманом в дневнике. Я думаю, после этого ни у кого не повернется язык назвать Шлимана лжецом, как, кстати говоря, ни один ответственный человек не назовет лжецом его соотечественника Иеронима Карла Фридриха фон Мюнхгаузена.

Смягчая жестокие обвинения в адрес Шлимана, замечательный петербургский антиковед Александр Константинович Гаврилов предлагает разумный выход: «Скажем лучше так: Шлиман не любит всем и всегда рассказывать одно и то же»[1]. Возвращаясь в конце книги к вопросу о «патологической лживости» Шлимана, Александр Константинович уточняет: «Уместнее было бы сказать, что Шлиман не был патологически правдив»[2]. Эту книгу я бы рекомендовал прочесть всем, кто интересуется Шлиманом. Я бы рекомендовал ее также тем, кто хочет узнать, что такое блестяще написанная книга.

Меня самого в истории Шлимана удивляют не фантазии. Гораздо более фантастическим мне кажется то, что можно назвать реальностью его жизни.

Иоганн Людвиг Генрих Юлиус Шлиман (1822–1890), пятый сын в семье мекленбургского пастора, двадцати лет от роду покидает родные края и решает эмигрировать в Венесуэлу. Корабль терпит крушение у берегов Голландии, и Шлиман оказывается в Амстердаме, где устраивается конторским служащим. Там он изучает голландский, испанский, итальянский и португальский, совершенствуя английский и французский. Мало-помалу Шлиман вырабатывает собственную систему изучения языков, которой затем следует всю жизнь. В один прекрасный день приходит черед русского. Его Шлиман изучает по добытой им грамматике, причем в качестве текста для чтения использует, судя по всему, «Тилемахиду» В.К.Тредиаковского. Отчаявшись найти носителя языка, способного исправлять его устную речь, Шлиман нанимает бедняка, которому платит за то, что тот присутствует при декламации «Тилемахиды» наизусть. Слушатель по-русски не понимает, и эксперимент оканчивается для него благополучно. Шлиман приезжает в Петербург и уже через год открывает там собственный торговый дом. В ходе Крымской войны он поставляет в русскую армию свинец, серу и селитру. Живя в России, изучает польский, словенский, датский, шведский, ново– и древнегреческий, латынь, арабский, персидский, хинди и санскрит. За 20 проведенных в Петербурге лет Шлиман становится миллионером. Он оставляет предпринимательскую деятельность и уезжает из России. Его манит Троя. В отличие от большинства «цеховых» ученых, он верит в то, что ее можно найти по описаниям Гомера. И он ее находит. В последнее двадцатилетие своей бурной жизни Шлиман успевает изучить турецкий и древнееврейский.

Чему нас учит жизнь Генриха Шлимана?

Профессиональное научное сообщество – смирению. Оно смеялось над преуспевающим предпринимателем, считая его внекоммерческие увлечения чудачеством. Этот enfant terrible мировой науки всё в своей жизни делал не так. Он неправильно изучал языки и наивно полагал, что эпос отражает пресловутую «реальность». Ему было дано по его вере. Языки он выучил так, что на большинстве из них мог говорить вполне свободно, и – что важнее всего – он все-таки раскопал Трою.

Нашему состоятельному классу Шлиман продемонстрировал, что, даже приближаясь к пятидесяти годам, не поздно заняться настоящим делом. Многим нашим олигархам нет пятидесяти. Получается, что у них еще есть время для размышлений.

И наконец, всем нам Шлиман доказал главное: для человека нет ничего невозможного.

Римские каникулы

Дмитрий Сергеевич Лихачев рассказывал мне, как в советское время ездил однажды в Италию. Ездил в компании Б., директора одного института. По натуре Б. был человеком нежадным, даже по-русски широким, но в условиях загранкомандировки эти качества ему проявить никак не удавалось. Он экономил, чтобы купить подарок жене. Б. отказывал себе в самом необходимом и на предложения Лихачева посетить тот или иной музей отвечал продолжительным медным взглядом. По музеям Дмитрий Сергеевич ходил один, что его, в сущности, не тяготило.

В собор Святого Петра Б. решил Лихачева сопровождать. Возможно, он полагал, что без посещения Ватикана его поездка в Рим не может считаться полноценной. Может быть, он также смутно надеялся, что в собор как в учреждение религиозное вход окажется бесплатным. В этот день Б. был по-настоящему счастлив. Он восторгался богатством и размерами собора. По винтовой лестнице он поднимался на купол и смотрел оттуда на Вечный город. Спускаясь, Б. бросился обнимать ничего не понимавших немцев и несколько раз прокричал им: «Братцы, как здорово!» Лестница оказалась узкой, уйти немцам было некуда, и они вежливо внимали русскому путешественнику.

На площади Святого Петра предлагались прогулки на лошадях. Выросший в деревне, Б., естественно, захотел тоже прокатиться. Когда выяснилась стоимость катания, Б. от затеи отказался. «Почему, – кричал он Лихачеву, – почему русский доктор наук не может себе позволить прокатиться на лошади?!» Но даже это не могло его расстроить всерьез.

Расстроился он на следующий день. Это был последний день пребывания в Риме, когда Б. на сэкономленные деньги собирался купить подарок жене. По случаю католического праздника магазины в этот день оказались закрыты. Видя, как бурно горюет Б., итальянский профессор Колуччи сказал, что даже в католические праздники работают сувенирные лавки на вокзалах. Итальянец взял у Б. сэкономленное и отправился на вокзал. Он готов был сделать всё, чтобы его русский коллега не уезжал домой огорченным. Но именно по возвращении Колуччи и разразилась буря.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

Уцелеть в бою, убить или обратить в бегство противника, конечно, победа, но вовсе не самая трудная. ...
Книга предназначена для тех, кто преподает «общехудожественный» и архитектурный рисунок, для студент...
Документальная сага охватывает более ста лет духовной жизни России под железной пятой царского, а за...
Книга «Путь трейдера» адресована желающим изучить фундаментальные принципы профессиональной торговли...
«Тайны Темноты» являются приквелом к литературному мистическому сериалу «Тайны Витч Фоллс», который ...
Уважаемый читатель, панове и гражданы, дамы и паненки, а также господа из мира мне лично недоступног...