Ангел в океане. Повести и рассказы о морских путешествиях русских Черноусов Владимир
— Кто это? — спросил Горчаков.
— А… я его называю Гастрономом. Никто в точности не знает, где он работает, но говорят, что директор крупного гастронома в центре города. В общем, он при колбасе. И все на этой колбасе у него заквашено, все он за нее имеет. Видал, какая у него дача? Вон она, над самым морем…
Да, Горчаков видел этот каменный особняк за высоким плотным забором. Позабавили Горчакова потуги владельца особняка на мореходную атрибутику: на синих наличниках намалеваны толстые чайки, перила балкона украшены спасательными кругами («Как кольца колбасы…» — подумалось Горчакову теперь); на балконе пристроен штурвал, а над домом возвышается мачта, на растяжках которой болтаются разноцветные вымпелы.
— Выпендривается, — согласился Лаптев. — И цветной телевизор, говорят, у него там, и бильярд, и бассейн, и солярий. А на фронтоне, видишь, большая буква О, а в ней маленькая М. Так вот О значит Олег, Олег Артурович. Ну а М означает Мэри, это его жена; своего настоящего имени Марья она, вишь ли, стыдится. Фамилии их никто здесь ни разу не слыхал, похоже на то, что не хотят, чтобы знали. За молоком, думаешь, сама Мэри ходит? Черта с два! Хозяйка коровы каждый вечер поставляет трехлитровую банку — извольте откушать парного. В земле, думаешь, сами ковыряются? Нашли дураков. Огород им обрабатывает одна из местных, дворовая, так сказать, девка… — Лаптев усмехнулся. — День рождения тут как-то справляли, так устроили в честь Гастронома такую гульбу… ракеты всю ночь пуляли, как, знаешь, при коронации.
Горчаков был новичок здесь, порядков местных не знал, и не ему было возмущаться наглостью Гастронома. Однако его удивило то, что и из просителей никто не оборвал наглеца, даже Лаптев, даже Парамон. Теперь-то вот Лаптев злится, но злится, похоже, не столько на Гастронома, сколько на себя, на свою нерешительность — почему не пресек нахальство?
«Есть в нас этакая робость… — думал Горчаков. — Нас будто сковывает, парализует такая вот дерзкая наглость, особенно если она исходит от обладателя личной „Волги“…»
Все очередники поплелись вслед за трактором, лишь они трое — Парамон, Лаптев и Горчаков — не стронулись с места, стояли и возмущались и Иваном, и Гастрономом…
— Ну погоди у меня!.. — грозил вслед «Волге» Парамон.
— Для торгашей будто закон не писан, — ворчал Лаптев. — Что хотят, то и делают…
— Черт те что! — досадовал и Горчаков, почему-то вспомнив Дуню, приемщицу посуды в их дворе.
В конце концов от такого разговора все трое еще больше расстроились, и Парамон, плюнув, пошел просить лошадей с плугом у егеря и у лесника; Лаптев присоединился к нему. А Горчаков поплелся домой, почти уже решив, что положение безвыходное, что хочешь не хочешь, а мысль о посадке картошки придется оставить.
— Ну-ка, я пойду попытаюсь… — задорно сказала Римма, выслушав его, и при этом сделала такой жест, будто засучивает рукава.
И что же? Через час она уже сидела в кабине трактора и показывала Ванюшке, куда заезжать, а Горчакову махала рукой, мол, быстрее отворяй ворота.
Оказалось, сколько ни был пьян главный Иван, сколько ни замутнено было его сознание, он-таки заметил Римму среди просителей, а как только заметил, так и очнулся от пьяной дремоты на очередном подворье. Какое-то прояснение в нем настало, просветление; он посмотрел на Римму долгим взглядом, и его красная, туповатая физиономия вдруг превратилась в человеческое лицо. На лице же появилась хорошая улыбка. Отмахиваясь от наседающих просителей, он покачал головой и решительно заявил:
— Не-не! Счас вон той красивенькой. Не-не! И не приставайте. Счас — ей! — И грустновато, с приветливостью, на какую только был способен, сказал Римме: — Счас тебе, солнышко, тебе начнем пахать!
И вот уже лихой Ванюшка гоняет трактор по горчаковскому огороду, уже вспучивается прочерченная бороздами земля, уже бегают по ней, по свежевспаханной, щеголеватые, с переливающимся опереньем, скворцы и выискивают лакомых червячков. А они, Горчаков и главный Иван, сидят в сторонке на бревне, перед ними стоит веселая Римма, полуобняв глазеющую на пахоту, на трактор и на чужих дядей Анютку, и угощает только что «принявшего» Ивана немудрящей, наспех соображенной закуской.
— Хор-рошая у тебя жена! — заявляет Иван и вздыхает, обнимая Горчакова. — Хор-рошая. Я как глянул давеча — мать честная! Ровно светлей стало, ровно ишо одно солнышко… — И, обращаясь к смущенной Римме, предлагает широко, по-хозяйски: — Давай и ты, дочка, с нами!..
Случилось так, что рука Горчакова, которую он положил на свое колено, оказалась рядом с ручищей Ивана, и тракторист вдруг заметил разницу…
— А у тебя рука-то бе-елая! — нараспев произнес Иван, и в тоне его не было ни осуждения, ни зависти, а было лишь удивление этой разнице, этому контрасту, вот, мол, лежат рядом две руки: одна узкая, чистая, с длинными пальцами, а другая широченная, задубелая, в трещинах и давнишних шрамах, в которые въелась вековечная мазутная грязь.
Горчаков никогда не считал себя белоручкой, был уверен, что руки у него не маленькие, а настоящие мужские, сильные, однако глянул, сравнил, и даже неловко стало — такой, действительно, контраст!
Исправно работал трактор, глубоко и мощно взрыхлял землю плуг. Время от времени главный Иван жестом повелевал Ванюшке спешиться и подойти к нему, Ивану-бригадиру. Ванюшка подходил и в ответ на предложение выпить стопку водки отвечал: «Я? Нет-нет! Мне ж не положено: я же при технике!..» И отчаянно стесняясь Риммы, поспешно убегал к тарахтящему посреди огорода трактору. Пахал он вообще-то неплохо, глубоко и ровно, только на выезде, правда, промахнулся и свалил столб, поддерживающий калитку. Очень удивился этому, огорчился — и как это не рассчитал!..
Но что там столб, что столб! Столб можно заменить или подпереть колышком. Главное — вспахали! Перед Горчаковым простиралась обновленная, ставшая чище и ярче, земля; огород, как огромная чаша, был полон этой влажной, душистой земли, в которой приятно тонули ноги.
Теперь только разбрасывай, Римма, вслед за мной, в выкопанные моей лопатой лунки семенную картошку, а ты, Анюта, помогай матери накладывать картошку в ведро, учись, дочка, постигай крестьянское дело!..
Парамон любовался крепким, плечистым Лаптевым, идущим за плугом — как он умело держит плуг за чапыги! Как ладно направляет большое колесо по борозде, а малое по целику! И как вовремя отваливает плуг на поворотах и заглубляет лемех на боковинах поля!
«Эх, из этого парня вышел бы добрый пахарь! — Мечтательно думал Парамон. — Вот тебе и городские!..»
Лаптев вел ровную, прямую на прогонах и плавно закругленную, сходящую на нет на повороте, борозду, смотрел, как зеркально блестящий стальной лемех вспарывает черную жирную землю, как устремляется пласт ее вверх по отвалу, но тут же опрокидывается, разваливается, укладывается, добавляясь к вспаханному клину.
Лаптев чуть захмелел от запаха свежей земли, от тепла и солнца, от того, что не забыл отцову науку пахоты, преподанную ему в отрочестве. Вон даже Парамон одобрительно кивает; а вначале сомневался старик, знает ли он, Лаптев, с какой хоть стороны к лошадям-то подходить? Теперь не сомневается Парамон, только улыбается, довольнехонький — вспашут они сегодня и его, Лаптева, огород, и большой Парамонов.
— В борозду! — во всю мощь своей широкой груди, требовательно покрикивает Лаптев, зная, что только так надо командовать лошадьми, чтоб чувствовали его власть и силу; им только дай послабление, они живо потянутся к свежей траве на меже и плуг утащат в сторону!
Лошади добрые, сытые, и как знакомо, как опять же пьяняще напахивает от них конским потом, ременной сбруей! И как хорошо чувствовать горячий ток крови в руках, лежащих на чапыгах! Чувствовать ногами мягкую податливую землю, мерный шаг коней, движение плуга и свою слитность и с конями, и с плугом, и с землей!
А сколько поналетело на пахоту скворцов! И какие они яркие, как переливается их оперенье — черное, фиолетовое, зеленоватое! Бегают по взрыхленной земле и хватают жирных, вывороченных из глубины, червей, хватают и несут в свои, уже попискивающие скворечники. И ни лошадей не боятся, ни плуга, ни людей: слишком хороша, видать, пожива, шибко сладкие червяки на свежевспаханной земле!..
— В борозду! — для порядка, и чтобы хоть как-то разгрузить свою грудь от теснящих ее чувств, покрикивает Лаптев.
А по всей деревне — синие дымки от костров, тарахтенье трактора, стукоток семенной картошки, ссыпаемой в ведра, перекличка соседей: вспахали — не вспахали, посадили — не посадили. Копают вручную, пашут на тракторе, пашут на конях, и даже, говорят, один мужик умудрился пахать на мотоцикле: прицепил к «Уралу» легкий плужок и, пустив мотоцикл на первой скорости, вспахал огород и себе, и соседке.
«Голь на выдумки хитра…» — усмехается Лаптев и оглашает окрестности своим зычным криком:
— В борозду!
…Забороновав начиненный семенами огород и закрыв тем самым влагу, Горчаков едва смог разогнуть, распрямить спину.
— Ой, ой, — морщился он, прислоняя к забору железные грабли с отполированными до блеска зубьями. — Спина моя, спина!..
Римма, положив руки на поясницу и тоже как бы с усилием распрямляя себя после целого дня работы в наклон, призналась, что совсем не так представляла себе дачную жизнь. Дача, в ее представлении, — это прогулки по лесу в легком летнем платье, это — купание-загорание на пляже, это — приятные беседы с гостями в кресле-качалке где-нибудь в тенечке; игра в бадминтон, чтение романа в гамаке…
— Накопление жирка… — в тон жене продолжал Горчаков, — ленивое безделье, светская болтовня после вечернего чая… Я, признаться, тоже так представлял. Но они же здесь все сумасшедшие! И нас вот заразили. Я тоже начинаю чувствовать себя того… — Он слегка коснулся своей головы, и Римма рассмеялась.
А вечером бабка Марья истопила баню, пригласила и их, квартирантов, помыться-попариться после посевной, после пыльной и потной работы.
Горчаков парился вместе с Парамоном и едва выдержал. Такую старик жарищу поднял из каменки, что Горчаков чувствовал — вот-вот кожа воспламенится, а волосы на голове затрещат. Но зато потом, когда отдышался и пришел в себя, дневной усталости как не бывало.
Анютка сначала пришла от бани в ужас, орала ничуть не меньше кошки, когда ту выпустили по приезде на волю; едва уговорили малышку помыться. Горчаков, сидя на лавке в предбаннике, слушал плеск воды, повизгивание Анютки, ее протестующие вопли и неразборчивый, строгий по тону, говорок жены.
Наконец Римма позвала его:
— Забирай эту крикуху, я вся упарилась с ней! Хоть домоюсь тут одна спокойно.
Дверь бани приоткрылась, и Горчаков с рук на руки принял горяченькую, с розовой, распаренной мордашкой, завернутую в простыню Анютку.
— С легким паром, с легким паром! — приговаривал он, волоча дочку в избу, а в глазах у него стояла Римма, когда она показалась в темном проеме двери, передавая Анютку; от ее ног, от живота и от груди исходил прозрачный пар, будто вся она слегка дымилась. На какой-то Анюткин вопрос Горчаков ответил невпопад, чем и вызвал крайнее недоумение дочери…
Глава 15
За срубом в Лебедиху с Горчаковым поехали Парамон, Лаптев и Виталька.
Ехать нужно было на другую сторону бора, наискосок пересекая его. Спутники стояли, опершись о кабину, и смотрели вперед, на песчаную дорогу, что светлой лентой то поднималась на гривы, в сосняк, то сбегала в пади, в топкие места, где поблескивали лывы.
Лаптев на ходу успевал разглядеть между деревьями синие цветочки медунок и лесных фиалок, чеканные желто-белые прострелы; в падях целыми полянами горели жарки, а там, где еще стояла вешняя вода, на голубых ее «зеркалах», ярко желтели лютики. Лаптев всей грудью вдыхал лесной воздух, и сердце у него сладко и одновременно грустно замирало в предощущении чего-то радостного, связанного с наступающим летом…
Парамон вспоминал, когда в последний раз был в Лебедихе, и выходило, что лет уж десять тому назад, так что деревню теперь, поди, не узнать…
Горчаков был очень благодарен своим спутникам: в такое хлопотное время без лишних слов согласились ему помочь! Но и беспокойство его сосало — как-то выгорит задуманное дело?..
Когда слева от дороги вдруг взлетели и тяжело стали набирать высоту вспугнутые машиной три глухаря, спутники оживились. Виталька, придерживая шляпу, чтобы не сдуло, начал вспоминать, как в свое время охотничал в забайкальской тайге. Как по осени, когда реки замерзнут, но лед на них еще голый, без снега, он, Виталька, укладывал снаряжение на нарты, цеплял нарты за мотороллер и по льду, как по асфальту, забирался в верховья речек и ручьев, далеко в тайгу, в самую глухомань. Натягивал палатку, устанавливал в ней печку, расстилал на лапнике меховой спальный мешок и начинал промышлять рябчика. Целый день кружил по тайге, а под вечер возвращался на свою «базу».
— Страшно же одному в тайге, жутко? — спросил Горчаков и передернул плечами, представив, как бы он чувствовал себя, доведись ему целый месяц провести в тайге в одиночестве.
— А я разговаривал! — отозвался Виталька. — Прихожу вечером к палатке, изменю голос и здороваюсь сам с собой, спрашиваю: «Как себя чувствуете, Виталий Николаевич? Что будем на ужин готовить, Виталий Николаевич?..» И сам же себе, но уже своим голосом, отвечаю: «Сегодня у нас в меню суп с рябчиком, каша гречневая с маслом, чай с галетами…» — Виталька посмеивался, а Горчаков с Лаптевым только головами качали.
— А иначе нельзя, иначе можно рехнуться, — Виталька красноречиво покрутил пальцем у виска. Помолчал немного и продолжал: — Всяко приходилось вертеться… И за клюквой на север ездил, и урманничал с мужиками, шишковал… Набили, помню, шишек. Пока шелушили их да веяли — осень уж подпирает, выносить надо орех к деревне, к приемному пункту. А это не ближний свет, верст двенадцать, поди, не меньше. Ну, мешки такие у нас заплечные, насыпали в них килограмм по двадцать, отнесли — ничего, вроде, не тяжело. По тридцать стали носить, а осень поджимает, вот-вот, гляди, белые мухи полетят — что тогда? И мы по сорок давай носить, по пятьдесят, а потом — веришь-нет? — до семидесяти дошли!
— Сдуреть! — сказал Горчаков и глянул на Лаптева: уж они-то с Лаптевым знают, что такое рюкзак весом в тридцать килограммов! Умотаешься с таким рюкзаком, а тут — по семьдесят! Непостижимо.
— По пути, через километр-два, — продолжал Виталька, — свалили деревья, чтобы подошел, навалился на дерево спиной и передохнул, покурил. А иначе — как? Его, мешок-то, если на землю сбросишь, то уж потом черта с два подымешь. И так-то волокешь — глаза на лоб вылазят, вот-вот, думаешь, жилы полопаются.
Горчаков пытался представить, как худенький, щуплый Виталька волокет на себе огромный куль с орехами, и представить не мог.
— Одичали мы, — посмеиваясь, продолжал Виталька, — щетиной заросли по уши, ну, варнаки и варнаки!.. И захотелось мужикам после такой адской работенки выпить. «Давай, Виталий, — говорят, — спирт, ну его к аллаху!» А я говорю: «Не дам!» А мы с самого начала договаривались, чтоб не запить, не сорвать дело, я прячу канистру со спиртом так, чтоб никто не знал где, и ни под каким предлогом не даю. Ну только если кто захворает там или в ручей свалится. А так — ни-ни, иначе ни черта, мол, не нашишкуем. Ну, я и зарыл канистру в землю, сверху дерниной прикрыл, мхом, в двух шагах не видать. А тут измотались, осточертело все, и сами-то друг другу надоели. Давай и давай. Я говорю: «А этого не хотите?» — и дулю им под нос. Они — злиться, они — напирать, разъярились все четверо, а я им опять дулю. «Уговор, — говорю, — был?» — «Ну был, черт тебя дери, так что теперь, подыхать?» — «Подыхайте, — говорю, — хрен с вами! А пить не дам!» Ну, тут они совсем озверели, лаются на чем свет стоит. И до того распалились, слушай, что схватили меня и к кедру веревками привязали. «Не отдашь, — рычат, — не отвяжем. Стой тут, голодай, мерзни, мать-перемать!»
— Ну и отдал? — спросил Лаптев.
— Нет! Не дал! — хохотнул Виталька. — Стою, как распятый Христос, зубами кричигаю. «Сдохну, — говорю, — но не дам!»
— Ну и… — поторопил Горчаков умолкнувшего было Витальку.
— Ну и чё, — вздохнул Виталька. — Поматерились, поматерились, все вокруг обшарили, оползали и не нашли. Часа три меня держали у кедра и материли, а потом отвязали. А когда орех перетаскали, сдали, хороший расчет получили, откопал я ту канистру. «Вот теперь, — говорю, — жарьте, хоть до посинения!» — «Ну, — говорят, — и собака же ты! Ну и камень безжалостный! Вот за то мы тебя и уважаем, подлеца! Ведь если б не ты, вся наша шарага давно бы спилась, развалилась…»
— Ты, я гляжу, огонь, воду и медные трубы прошел, — с усмешкой заметил Парамон.
— Всяко приходилось вертеться… — снова вздохнул Виталька. — Жизнь, она… — Виталька осекся, замолчал, единственный живой глаз его остро поблескивал.
Бор между тем стал редеть, все чаще стали попадаться просветы, полянки, покосные кулижки, сосняк перемежался осинником да березником, по опушкам и на полянах виднелись ярко-желтые цветы адониса. А вскоре дорога спустилась с увала в пойму речки Лебедихи, и могучий «Урал» с трудом пополз по колее, выхлестывая из нее своими колесами жидкую грязь; потом, взбивая тучи брызг, пересек и самое речушку с быстрым, но неглубоким течением.
В деревне Лебедихе они долго ходили среди развалин, по кирпичному и штукатурному крошеву, между ям, которые еще недавно были погребами и подпольями, по разоренным усадьбам с упавшими заборами, с осиротевшими тополями, кустами малины и смородины в заброшенных палисадниках. Всюду валялся хлам, неизбежный в давно обжитом месте и накопившийся за многие годы: рваные башмаки, старые ватники, дырявые тазы, сломанные кровати, детские велосипеды без колес. И все это уже начала поглощать буйно прущая всюду крапива, лебеда и конопля.
— Как после бомбежки, — невесело говорил Парамон, а про себя думал: «Вот что ждало Игнахину заимку! Вот что осталось бы и на ее месте, не пусти мы тогда городских…»
Щемило на душе и у Лаптева от вида этих руин, от мысли, что здесь жили люди, много поколений сменилось, здесь рождались, росли, любили, умирали… словом, была у людей привязанность к этой земле. И вот разорение, конец, все зарастет бурьяном, и только по ямам и можно будет узнать, что когда-то тут было жилое место. И не исключено, что кто-нибудь из здешних уроженцев, возвратясь из дальних странствий и еще не зная о разорении, будет долго ходить здесь и с горечью в душе искать пригорок, на котором стоял его родной дом…
Виталька с Горчаковым тем временем разыскали старуху, которой было поручено продать один из немногих оставшихся и заколоченных домиков; именно его облюбовал Парамон, да и самому Горчакову дом понравился. Был он небольшой и далеко уже не новый, бревна нижнего венца явно подгнили, замены просили иные бревешки и в сенях, и в кладовке. И все же стоял он прямо и чувствовалась в нем умная соразмерность, добротность. «Статный домик», — сказал Парамон после того, как осмотрел строение со всех сторон.
Понравился всем четверым и пол в доме — широченные ядреные половицы; крепкие двери, косяки, подоконники. Дотошный Виталька не поленился и слазил в подполье, обстучал топором половицы и лаги; вылез весь в пыли, в паутине и шепнул Горчакову, что за такую сходную цену лучшего дома они, пожалуй, не найдут. Однако вслух хитроумный Виталька стал хаять дом, сбивая тем самым цену. Замкнутая, суровая с виду старуха отвечала, что дом не ее, что сколько ей наказывали просить, столько она и просит.
— Дак то просить наказывали! — горячо уцепился за слово Виталька. — Вот если б тебе, милая, было сказано отдать, тогда другое дело. — И снова стал подмечать слабые места у дома и в конце концов сбил-таки сотню рублей.
— Ладно уж, — вздохнула старуха, — берите за триста… Разбирайте и с богом… везите…
Ударили, что называется, по рукам, скорехонько сообразили купчую, краской пронумеровали все бревна в стенах, половицы, косяки, ставни и довольно быстро, под общим командованием Парамона, разобрали дом. При этом, как и предполагал Виталька, под штукатуркой еще несколько бревен оказались подгнившими.
Нагрузили машину «под завязку» и отправились в обратный путь. К опасной пойме речки Лебедихи подъезжали, когда солнце уже скрылось за лесом и только самые верхушки сосен на увале еще золотились предзакатными лучами.
Благополучно проведя тяжело груженную машину через речку, шофер на минуту замешкался — как лучше проскочить пойму до увала? Вспомнив, видимо, что утром машина едва не застряла в колее, шофер повернул в объезд, по заросшей травой дороге. И это была ошибка. С первых же метров машину начало водить из стороны в сторону и раскачивать с боку на бок; ход ее замедлился, а возле густых зарослей тальника машина остановилась вовсе.
Явственно ощущая, как машина оседает и накреняется, Горчаков, Лаптев и Виталька попрыгали из кузова на травянистую обочину. Горчаков глянул — мама родная! Огромная, тяжелая машина легла на дифер да к тому же сильно наклонилась. Большие рубчатые колеса беспомощно, явно не доставая до тверди, вращались на одном месте. Неприятное, сосущее предчувствие беды коснулось сознания Горчакова.
Из кабины, чертыхаясь, вылез Парамон. Вчетвером они принялись подталкивать машину сзади, чтобы помочь мотору. Шофер при этом выжимал газ до предела, до отказа, колеса с воем вращались, брызгали жидкой грязью, однако многотонная махина не трогалась с места, а оба моста погружались в трясину все глубже.
Пойма была залита водой во время весеннего паводка, теперь вода схлынула, речушка, петляющая в зарослях тальника, вошла в свои берега, однако почва в пойме настолько пропиталась влагой, грунт настолько раскис, что превратился в бездонную хлябь.
Достали лопату и топоры, нарубили тальника, осин, акации, подкопали возле колес и принялись гатить, снова упирались в задний борт, толкали дрожащую от натуги, ревущую машину, снова шофер с лязгом включал то переднюю, то заднюю скорости, пробовал тем самым раскачивать машину взад-вперед, сдёрнуть с места. Но колеса вращались впустую, громадная машина с высокой пирамидой бревен наверху словно присосалась брюхом к трясине, нелепо завалилась набок, осела и выглядела теперь беспомощной, бессильной.
Горчаков от досады, от предчувствия катастрофы хрустел пальцами и яростно катал желваки.
Пробовали подваживать машину сваленной толстой осиной, однако ничего не добились, а только все измотались, ворочая тяжелую скользкую вагу.
А между тем начало уже смеркаться, пойму затягивала сырая прохладная мгла, становилось зябко и неуютно, хотелось отмыть с себя грязь, переодеться во все сухое и теплое. К тому же нещадно жгли комары, а оборонять от них лицо грязными руками было невозможно.
Вновь и вновь силились вызволить машину, пытались гатить, однако гать из веток и бревешек бесследно засасывало в трясину, точно в прорву; левые задние колеса уже едва виднелись.
Все четверо устали до предела, были грязны с ног до головы, были голодны; идеи, предложения, как вытаскивать машину, иссякли. И думалось Горчакову о вечном сибирском бездорожье, о раздирающих сознание противоречиях: вон по темнеющему небу, в просвете между черными кронами сосен, летит спутник Земли, а тут, как сто, и двести, и триста лет назад, люди бессильны перед дорожной распутицей…
Разговоры смолкли, все будто сердились друг на друга и в особенности на мордастого шофера — какого черта свернул с давешней колеи!
— Вот чё я, мужики, скажу, — прервал тягостное молчание Виталька после очередной надрывной попытки вытащить машину. — Надо идти в Лебедиху за трактором. Я видел там на краю деревни «Беларусь».
Ему стали было возражать, вряд ли, мол, тракторист согласится вставать с постели и переться куда-то на ночь глядя — какая нужда! Однако Виталька настаивал:
— Да неужели ж я его не уговорю! Да быть того не может!
И все подумали, что если кто из них и может, действительно, поднять человека с постели и уговорить его ехать куда-то в лес, к черту на кулички, так это он, Виталька.
С Виталькой вызвался пойти в Лебедиху и шофер.
Когда эти двое, хлюпая сапогами, ушли в сторону Лебедихи, скрылись во тьме, Лаптев, Горчаков и Парамон, обтирая травой грязь с обуви и одежды, отмывая руки в лужах, пошли к увалу, к соснам.
Особенно муторно на душе было у Горчакова, он чувствовал себя виноватым: мало того что оторвал людей от дел, так еще и ночевать им из-за него придется в лесу! А домашние там, поди, места себе не находят, беспокоятся…
— Неужели это так сложно! — раздраженно говорил Горчаков, выбирая в темноте, куда поставить ногу, чтобы не зачерпнуть в свои туристские ботинки. — Неужели так сложно насыпать шоссейку и построить простенький мосток?
— Дак собирались строить, — откликнулся Парамон. — Даже лес заготовили. Вон там, на том берегу, он и лежал. Но тут такая штука. По речке этой, Лебедихе, в аккурат проходит граница меж районами…
— А-а, — понимающе протянул Лаптев, присоединяясь к разговору.
— Вот тут и закавыка, — продолжал Парамон. — Кому, какому району строить? Кому он нужней, этот мост? Пока судили да рядили, лес частью сгнил, частью короеды да жуки источили, а больше того растащили, кому не лень.
На ощупь, в темном лесу, насобирали валежника, на песчаной лысине возле дороги изладили костер. При этом Лаптев блеснул своими туристскими навыками — запалил огонь, истратив, как и положено, всего одну спичку.
Огонь занялся, выхватив из темноты стволы ближайших сосен, траву и песчаную дорогу-траншею, которая круто спускалась с увала в гиблую пойму.
Присели у огня. От сырой одежды и обуви повалил пар, запахло подсыхающей материей, и на душе чуть полегчало: может, в самом деле придет трактор, вытащит машину, и они часам к двум будут в Игнахиной заимке, еще успеют чуток поспать…
Лаптев сидел возле костра, ноги калачом, — ни дать ни взять бородатый Будда-флегматик. У Парамона разнылось простреленное на войне колено, и он, потирая ногу, придвинулся ближе к огню. Горчаков нервно похрустывал сплетенными пальцами и мучился от сознания, что подвел людей. Умотались до дьявола при разборке да погрузке дома, а тут еще застряли, с вагой наломались и вдобавок ни сна, ни отдыха!..
Чтобы хоть не молчать, Горчаков начал расспрашивать Парамона, сколько времени, по его мнению, понадобится на то, чтобы вдвоем с Лаптевым, который вызвался помогать, поставить дом.
— Ставить-то недолго, — покряхтывая и потирая колено, отвечал Парамон, — недели за две, ну, за три, поставите. Но только ежели все хорошо подготовите, ежели будет фронт работ, по-нынешнему говоря. — Парамон заметно оживился: плотницкое дело он знал и поговорить о нем любил. — Перво-наперво надо выдергать из бревен, из косяков и половиц все старые гвозди. Иначе руки покалечите, когда начнете сруб собирать. Потом нужно мох припасти, цемент и шлак для фундамента, кирпич, дранку, гвозди самые разные, скобы железные…
— Инструмент надо заранее найти, — подал голос Лаптев.
— Инструмент, — подхватил Парамон. — Лопаты штыковые и совковые, топоры хорошие, плотницкие, точило, молотки, клещи, гвоздодер, ножовку, пилу двуручную, рулетку, черту, долото…
Горчаков слушал и приходил в отчаяние — это сколько же всего нужно, мама родная!..
А Парамон между тем уже советовал, как разметить и залить фундамент, советовал, перед тем как класть в стены мох, обязательно его подсушить, а первый венец обязательно положить новый, из новых бревен.
— И вот как начнете первый венец класть, — азартно говорил Парамон, ворочая свои выпуклые голубые глаза то на Горчакова, то на Лаптева, — как положите его на опорные тумбы, дак одну хитрость не забудьте. Смотрите сюда, я вам покажу… — С этими словами он выломал из валежин две одинаковые палочки и положил их перед собой крест-накрест. — Вот, глядите, это — главное. Чтоб с угла на угол так, и с угла на угол этак у вас в срубе было бы одинаково.
«Соблюдать равенство диагоналей, и тогда стены дома в плане будут образовывать прямоугольник, а не параллелограмм!» — мысленно изумился Горчаков простоте Парамоновой «геометрии».
— Ловко! — обронил и Лаптев.
— А иначе, глядите, что у вас выйдет, — горячился Парамон. — Сруб перекосится, матки лягут тоже косо, и потолочины и половицы плотно не пригоните, и даже крыша, — Парамон поднял палец, — даже крыша выйдет косая, листы шифера не лягут на обрешетку как следует!..
За свою долгую жизнь Парамон Хребтов срубил не один десяток домов, а для тех, которые рублены другими, он делал оконные рамы, наличники, ставни. Так что и те дома, что ставлены не им, тоже глядят на мир его глазами-окнами. Он же и украшения, деревянную резьбу на наличниках делал, чтобы изба была как игрушечка.
— Окошки, — увлеченно говорил Парамон, — они должны со всем домом в согласии быть. Сделаешь окошки большие — дом пучеглазый выйдет. Сделаешь окошки малые — дом все равно что подслеповат получится, стоит и ровно бы шшурится.
Горчаков смотрел на Парамона, слушал его и думал, что старик в своем деле художник, ему явно присуще чувство пропорции, соразмерности. Но сказано же кем-то, что стиль — это человек. И Горчаков рассмеялся про себя: «Так вот почему все старые дома в Игнахиной заимке кажутся чуточку пучеглазыми! Потому что сам мастер Парамон слегка пучеглаз!.. Но да деревне это не повредило, напротив, она только выиграла: света в избах больше. Деревня же в лесу стоит — это нужно учитывать. Многие таежные деревни кажутся угрюмыми именно из-за своих маленьких окон. А вот об Игнахиной заимке не скажешь, что угрюмая, нет!»
Парамон тем временем сердито говорил про тех дачников, которые своими строительными выкрутасами портят общую гармонию деревни, строят кто во что горазд.
— Нету у них понятия, — сердился Парамон, — что деревня-то русская, и все в ней должно быть наше, русское. Крыши на избах не должны быть шибко высокие и вострые, это тогда немецкие либо шведские крыши выходят. Но, — Парамон снова многозначительно поднял палец, — и шибко низкая, плоская крыша тоже худо. Дом все равно как человек. Вроде он справно одет и сам из себя видный, а ежели шапка на нем блином сидит, то все обличье испорчено, вид у человека смешной. Так и иные дачники. Строят какие-то американские балаганы, друг перед дружкой задаются — смотреть тошно!
Со стороны Лебедихи донесло рокот мотора, и все трое встрепенулись: неужели трактор!..
Рокот между тем приближался, нарастал, и вскоре — вот он! — бойкий, деловитый «Беларусь», слепя их фарами, подкатил к застрявшему «Уралу». Тут же трактор развернулся, и Виталька с трактористом, молоденьким белобрысым парнишкой, стали растягивать между машинами стальной петлястый трос.
Горчаков, Лаптев, Парамон сгрудились неподалеку от машин на сухом пятачке и глядели. Вот тракторист и шофер вспрыгнули всяк в свою кабину, моторы взревели, трос распрямился, натянулся, задрожал как струна, огромные рубцеватые колеса трактора провернулись на месте раз, другой, потом задымились от трения о землю, а безжизненная громада груженого «Урала» так и не стронулась с места, только дергалась и вздрагивала. И так, и эдак пробовал тракторист сдвинуть машину, и чуть вправо брал, и чуть влево — нет, не хватало у трактора мочи!
Тем временем начало уже развиднять, огромный, бескрайний бор пробуждался от сна, заворковала где-то горлинка, застучал дятел, запела-замяукала иволга, уползали куда-то мрак и сырость. На обочине дороги, на увале, догорал костер, и синий дымок столбиком поднимался к вершинам сосен и там начинал таять, сливался с засиневшим уже небом.
У Горчакова наступило какое-то сумеречное состояние. Где он? Что с ним?.. Вырванный из привычной обстановки, не выспавшийся, он все происходящее теперь воспринимал словно через пелену нереальности, фантастичности. Ну а город, квартира, кафедра, когда он о них вспоминал, вообще казались ему реалиями другой какой-то жизни, бывшей давным-давно…
А трактор все никак не мог стронуть машину. Уже затянуло всю пойму едким дымом от работающих на пределе моторов, уже отчаяние подступало. И от отчаяния ли этого, от чего-то другого ли, но пришла Горчакову в голову мысль: «А почему мы все время тащим машину вперед, по ходу?..»
— Может, назад попробовать, а? — робко предложил он шоферу, стоящему на грязной подножке возле кабины.
— А! — только и произнес шофер и безнадежно махнул рукой. У него был вид смертельно уставшего человека.
А вот тракторист к словам Горчакова отнесся иначе. Тотчас отцепил трос и перекинул его на другую сторону застрявшей машины.
И снова трос натягивается, снова на пределе воют оба мотора, снова дрожь металла и клубы едких выхлопных газов. Но что это?.. Махина «Урала» вдруг дернулась, стронулась с места и, выхлестывая из колеи жидкую грязь и елозя из стороны в сторону, покорно поползла вслед за усиленно стрекочущим трактором.
Наконец-то!
Не чуя от радости под собою ног, Горчаков подбежал к остановившемуся возле речки трактору, горячо благодарил тракториста, совал ему мятую трешку, но тот протестующе отмахнулся: «He-а! Не надо»! — быстро отцепил трос, поспешно вспрыгнул в кабину, тряхнул на прощанье своим белесым чубом, дал газ и укатил.
Парамон уже сидел в кабине машины, Виталька и Лаптев карабкались в кузов; махнул вслед за ними и Горчаков. Ну, теперь дуй не стой в Игнахину заимку, домой, к своим заждавшимся семьям!
Глава 16
Три недели спустя после «великого сидения» в пойме Лебедихи, в пятницу, после работы, у дверей горчаковской квартиры позвонил Лаптев, по-походному одетый, с пластиковой каской на голове. Горчаков ждал его; рюкзак, набитый продуктами, инструментом и гвоздями, горой возвышался в прихожей. Лаптев направлялся в Игнахину заимку на выходные дни, у Горчакова же с понедельника начинался двухмесячный преподавательский отпуск.
Спустились вниз, где у подъезда стоял лаптевский мотоцикл. На первый взгляд мотоцикл не внушал к себе никакого доверия: очевидно, Лаптев собрал его из частей, некогда принадлежавших разнородным машинам, да и сами эти части подлатаны, приварены друг к другу электросваркой либо приклепаны заклепками; некоторые провода, рукоятки и трубочки и вовсе держались на изоленте или были прикручены медной проволокой.
К мотоциклу была прицеплена тележка на резиновом ходу, сваренная из уголков и стальных трубок; на этом-то прицепе и стояли ржавые бидоны, найденные Лаптевым на городской свалке и наполненные цементом. Туда же, на тележку, приторочили рюкзак, ведро с помидорной рассадой, ящик с гвоздями и кое-какие плотницкие инструменты.
Римма, помогавшая при сборах и особо пекшаяся о рассаде, с сомнением качала головой и показывала Горчакову на мотоцикл испуганными глазами, мол, не представляю, как вы поедете на таком драндулете! Боюсь вас отпускать…
Анютка же все порывалась поехать с ними и едва не плакала, когда ее отговаривали.
Но вот оба путешественника уселись на постреливающий мотоцикл, Горчаков по примеру Лаптева нахлобучил на голову яйцевидную пластиковую каску, застегнул ремешок под подбородком. Мотоцикл взревел, окутался облаком синего газа и тронулся с места. Горчаков помахал домочадцам рукой, не поминайте, мол, лихом; в глазах у Риммы так и застыли страх и сомнение.
Посмеиваясь про себя над мотоциклом, Горчаков сидел в люльке и был уверен в том, что они даже за город не смогут выбраться. Либо развалится этот драндулет, либо их задержит первый встречный «гаишник» — что за странное транспортное средство движется по улицам города? Либо колымага-прицеп сломается, и все эти ржавые фляги с грохотом покатятся по асфальту…
Ничего чрезвычайного, однако, не случилось, Лаптев умело вел мотоцикл по улицам, притормаживал у светофоров, отставлял руку в кожаной перчатке в сторону, показывая водителям и пешеходам, куда он намерен сворачивать; уродливая тележка с нагроможденными на ней грузами мягко, послушно катилась вслед за мотоциклом.
А когда миновали городскую черту, вырвались из транспортной толчеи и покатили по прямому тракту, пролегающему через зеленые поля, то Горчаков мало-помалу стал успокаиваться, расслабляться. Боязнь неминуемой, казалось, аварии проходила, и он теперь уже без усмешки посматривал на Лаптева — какой он все же здоровяк! Сколь спокойно и деловито в эти минуты его бородатое лицо! Как уверенно сидит он в седле и как твердо лежат его руки на рукоятках руля!
И еще Горчаков убеждался в том, что езда на мотоцикле имеет свои прелести, недоступные ни едущим в машине, ни томящимся в поезде пассажирам. Тут ты весь на воздухе, — думал он, поглядывая по сторонам, ты не отделен от окружающей природы стеклами. Не через стекло, а непосредственно смотришь на поля, на рощи, цветы и травы, и в ноздри твои бьют их запахи. Тут тебя овевает то влажный воздух с лугов, то жаркое дыхание хлебного поля, тут встречный ветер ощутимо давит на твое лицо, приятно холодит его. И не исключено, что какой-нибудь летящий жучок может удариться о тебя, точно камешек, выпущенный из пращи, даже щелкнуть тебя в лоб. Словом, ты открыт, доступен ветру, запахам, ты ближе к земле, к траве, к птицам и цветам, не отгорожен от них железом и стеклом.
Так что когда из обогнавшей их легковой машины насмешливо глянула на них миловидная девушка — что это, мол, за мотопоезд такой! — Горчаков даже голову вздернул: нечего насмешничать, наоборот, это мы над вами можем посмеяться, пожалеть вас, запертых в духоте кабины!
…В районном центре была паромная переправа, и Горчаков, ни разу в жизни не видавший такого огромного самоходного парома, во все глаза глядел, как тяжелогруженые КРАЗы, МАЗы и КАМАЗы осторожно вкатываются с причала на палубу парома, как под их пружинными колесами проседают и покачиваются дебаркадер и сама посудина парома.
Распоряжался погрузкой капитан парома; его голова, увенчанная форменной фуражкой с золотым «крабом», виднелась в рубке, что возвышалась над палубой.
— Капитан тут лихой, знаменитость в некотором роде, — сказал Лаптев, выключая мотор. — Вот послушай его команды…
Капитан с верхотуры бросал взгляд на толпу машин у причала и, мгновенно выбрав нужную ему по габаритам машину, зычным голосом распоряжался в мегафон:
— Полета третий, давай!
Водитель ГАЗ-53, сидевший в кабине, как и все другие водители, начеку, встрепенулся, мигом завел Машину, дал газ и вырулил к дебаркадеру.
— Прямо и направо! — командовал капитан. — Да поживей, поживей, ради бога! Не спи за рулем! Впритык к «жигуленку»! Впритык, говорю! — сердился он и, заметив нерешительность водителя, обрушился на того с упреками: — Ну, мил человек, никак забыл, где лева, где права!..
Автогонщикам, которые застряли на самых подступах к парому и копались в моторе своей испещренной цифрами машины, он выговаривал:
— Вот с такими выиграй попробуй авторалли по горной местности!..
Когда серая «Волга» встала на пароме косо, капитан обратился к пассажирам с призывом:
— Мужчины, подбросьте ей зад ближе к борту! Мужчинам говорю, а не женщинам! Вам нельзя, девушки, а то рожать перестанете…
— Балагур! — посмеивался Лаптев. — Но дело свое знает отменно. Экономит каждый квадратный метр палубы. И вот увидишь, все эти машины он втолкает.
В это время над паромом и над пристанью раздалась команда капитана:
— Мотоцикл-бидоновоз! Пошел!
— Это нам! — спохватился Лаптев. Крутнул ногой педаль, под стрекот мотора вскочил в седло и, сопровождаемый улыбками водителей и пассажиров — «бидоновоз»! — вкатил на палубу.
Капитан втиснул мотоцикл в «карман» между грузовиком, чугунными кнехтами и бортом.
— Стой здесь! — скомандовал капитан Лаптеву и потише, но так, что все услышали, проворчал: — Нагрузят, понимаешь, столько, что будто у них не «ИЖ» а трактор К-700!
Словом, все шло к тому, что Лаптев с Горчаковым вот-вот станут центром всеобщего внимания. Чувствовалось, что водители и пассажиры, бывшие на пароме, не прочь позубоскалить над мотоциклом-«бидоновозом» (а среди пассажиров оказалась и та хорошенькая девушка, что насмешничала над ними на тракте).
Однако Лаптев, заглушив двигатель, распрямился во весь свой немалый рост, развернул свои широкие плечи и столь спокойно и твердо посмотрел на окружающих, столь выразительно обвел их взглядом, что желание потешиться как-то сразу сникло, увяло в самом зародыше. Всем, видимо, стало ясно, что этот рослый и спокойный парень с лицом былинного русича не потерпит насмешек ни над собой, ни над своим верным «ИЖачком».
Стоя возле борта парома, Горчаков смотрел на воду, на спокойную, как стекло, гладь моря, на дальние лодки рыбаков, словно повисшие в сизом мареве, на лес, синеющий на противоположном берегу, смотрел и думал о том, что и это море, и этот бор стали ему вроде как родными, вроде второй дом у него появился…
Поблизости от Горчакова разместилась компания старушек, они разговаривали о недалекой уже грибной поре, о том, что, уходя в дальний бор, боятся заблудиться, что вообще в бору одной ходить страшновато. А самая маленькая из старушек, самая сморщенная, с лицом, как сушеная груша, с усмешечкой вдруг заявила: «Нет, я в бору не боюся. Чего же бояться… Я гляжу — темнеет. В деревню засветло уж не поспею. Ну, не поспею дак не поспею. Излажу себе балаган, ложусь в него и сплю себе спокойненько, пока не развиднеет. А как развиднеет, встаю, пожую, что с собой брала, и — пошла грибы собирать! Они за ночь-то наросли, рядышком и наросли…»
Старушки таращились на товарку, рассказ поверг их в изумление, в жуть, они, представив, видимо, себя ночью в лесу, в балагане, буквально онемели.
Горчаков улыбался, глядел на море и вспоминал, как переходил его зимой на лыжах, как плыли они совсем еще недавно всей семьей на теплоходе, и думал, что теперь вся дальнейшая жизнь будет связана с этим морем, и наверняка не раз еще придется пересекать его и на лыжах, и на теплоходе, и на этом вот медлительном громоздком сооружении, управляемом капитаном-балагуром…
Между тем паром уже разворачивался, собираясь приткнуться к дебаркадеру; наплывал высокий обрывистый берег, приближались домики и огороды села Кузьминки, оживленная пристань с толпой машин-лесовозов, с встречными пассажирами, лениво следящими за маневрами парома.
Миновав одну из улочек села, Лаптев с Горчаковым выехали на лесную дорогу, ведущую в Игнахину заимку, и тотчас в ноздри им ударили густые запахи смолистого корья, лесной прели и свежести. Золотоствольные сосны и высоченные, с вислыми ветвями, с яркой свежей листвой, березы подступали к дороге сплошной стеной. Дорога была проселочная с колдобинами, с лужами, с оголенными корневищами деревьев, что выпирали там и тут из серой супеси.
Горчаков жадно пил-вдыхал сыроватый, отдающий первобытностью воздух, его не огорчали, а даже как-то веселили брызги, летящие на него из-под колес, когда Лаптев смело врезался в очередную лужу разливанную.
— Дорожка, однако, — по-стариковски ворчал Лаптев, бросая мотоцикл в объезды то вправо, то влево, отчаянно газуя и оглядываясь — не опрокинулся ли прицеп? Не растрясло ли драгоценный груз на ухабах?
Впереди маячили знакомые, голубого цвета, «Жигули» с насмешливой девушкой на заднем сиденье. Машина обгоняла мотоцикл по хорошей дороге и, наоборот, отставала в топких местах, словно бы робея перед лужами и ухабами. Заметив это, Лаптев вошел в азарт гонки и с веселым задором обходил нерешительного «жигуленка» именно в гиблых местах. Мутная вода теперь то и дело вскидывалась перед мотоциклом, бросалась на ветровые стекла, на резиновые сапоги Лаптева, попадала и в люльку к Горчакову. «Ну и Лаптев, ну и лихач! — возмущался и одновременно восторгался он, вытирая лицо тыльной стороной ладони. — Вот уж поистине — какой же русский не любит быстрой езды!..»
Самое щекотливое началось при объезде разрушенного моста через речушку на подступах к Игнахиной заимке. Объезд был долгий, километра четыре и сплошь в колдобинах, рытвинах и лывах-озеринах. «Бидоновоз» стал застревать, и теперь Горчакову то и дело приходилось выпрыгивать из люльки и толкать мотоцикл изо всех сил, в то время как Лаптев отчаянно, до дрожи во всех суставах машины, газовал, мотоцикл водило из стороны в сторону, иногда не слушая руля, он разворачивался поперек осклизлой дороги. Общими усилиями они выправляли ход «мотопоезда», и он снова полз вперед, словно крохотная букашка у подножия деревьев-великанов. Особенно тяжело приходилось при подъеме на бугры, когда прицеп норовил стащить их вместе с мотоциклом назад по склону.
Горчаков будто захмелел от лесного воздуха, от смолистого кислородища; чувствуя, что кровь в жилах готова забурлить, он курил сигарету за сигаретой и тем только сдерживал в себе желание смеяться, распевать что-нибудь этакое разудалое. Похожим образом «забалдевают» — он это знал — нормальные люди, впервые оказавшись высоко в горах, где атмосферный столб настолько легок, что кровь «близка к кипению».
А Лаптев-то, Лаптев! Прямо в бой, в сражение вступил со стихией! Настоящий водитель-виртуоз! Немыслимо, как он изловчается вести здесь свой драндулет!
Когда подъехали к ручью, что бежал по дну глубокого оврага, и сползли по скользкому спуску вниз, то увидели застрявшего у воды голубого «жигуленка». Четверо пассажиров, среди которых была и юная насмешница, толкали машину назад, на бугор, однако сил у них явно не хватало, «жигуленок», за рулем которого сидел растерянный толстяк в шляпе, только дергался да тонко, надрывно выл.
Горчаков с Лаптевым тоже впряглись толкать и так налегли, что машина тотчас подалась из прибрежной хляби на твердое место. Толстяк, оправдываясь перед кем-то, говорил, что в такой грязи и вездеход застрянет, что уж им-то, на мотоцикле, и думать нечего лезть в ручей. При этом он критически — руки в боки — осматривал «бидоновоз». Девушка отошла в сторонку и, легко нагнувшись над ручьем, обмывала запачканные ладошки светлой водичкой.
Сосредоточенный, посуровевший, Лаптев покрепче уселся в седле, поправил на голове каску, газанул и пустил взревевший мотоцикл прямо в ручей. Он решил не лезть в сторону, а править прямо по наезженной колее. Мотоцикл с ходу погрузился в ручей и стал похож скорее на диковинную лодку, чем на мотоцикл. Нагоняя колесами и люлькой пенный бурун, «ИЖ» уверенно полз наперерез быстрому течению, и волны клином расходились от него.
«Только не залило бы выхлопную трубу!» — корчился Горчаков, сцепив похрустывающие пальцы.
У владельца «Жигулей» простовато приоткрылся рот, а Лаптев — знай наших! — уже взбирался на противоположный берег, и мотоцикл ревел, окутанный синим облаком выхлопных газов.
Осторожно нащупывая босыми ногами дно с острыми камешками и чувствуя, как вода приятно холодит ноги, Горчаков перешел ручей вброд и прощально помахал рукой девушке, которая заинтересованно следила за переправой.
— Слушай, да он у тебя вездеход, а не мотоцикл! — говорил Горчаков, любовно поглаживая машину по гладкому топливному бачку.
На бородатой физиономии Лаптева так и читалось торжество победителя — так-то мы их!..
— Это его жизненный принцип подвел, — сказал чуть позже Лаптев, кивая в сторону «Жигулей». — Он, видно, настолько привык всегда и везде идти в обход, что от прямой дороги вовсе отвык. Это-то и подвело его.
— А еще такую красивую дочку имеет! — подхватил Горчаков «уничтожительную» речь Лаптева.
— Это не его. Она просто попутчица, пассажирка, — отозвался Лаптев. — Это знаешь кто? Виталькина дочь. Едет, вишь, к отцу на выходные. А этот в шляпе, сын Гастронома.
«Вот оно что!» — думал Горчаков, глядя на ровную и сухую здесь дорогу, стлавшуюся под колеса мотоцикла. Теперь ему стал понятен азарт Лаптева, его желание потягаться с «жигуленком», оставить «Гастрономовича» с носом.
И еще Горчаков думал о Виталькиной дочке. Помня замызганный вид самого Витальки, его унавоженную усадьбу, как-то с трудом верилось, что у него такая воздушно-джинсовая дочка.
…Игнахина заимка появилась внезапно, за поворотом; просто лес вдруг осекся, оборвался, и открылась большая поляна, а на ней — огороды, палисадники, дома, расположенные двумя улицами; а за домами, за огородами, слева, синела, уходя к горизонту, неоглядная ширь моря.
Горчаков смотрел на проплывающие мимо крепкие старинные дома с тесовыми замшелыми крышами со ставнями и наличниками, украшенными деревянной резьбой; разглядывал глухие заплоты, ворота калитки, тоже накрытые тесовыми крышами, бревенчатые амбары, завозни и думал: «Вот настоящие сибирские усадьбы!..»
Однако таежный, чалдонский, колорит был здесь уже сильно разбавлен; то тут, то там среди капитальных домов виднелись ярко раскрашенные, разномастные дачи, и каждая из них выказывала вкус или безвкусицу своего создателя, а также его имущественное состояние. Разные это были дачи, начиная от небрежно сколоченных, из тарной дощечки, домишек-скворечников, кончая громадными каменными особняками, коттеджами, с мезонинами, мансардами, верандами. Некоторые строения удивляли своей вычурностью, и Горчаков вспомнил слова Лаптева, объясняющие эту вычурность. В городе же, действительно, все у всех одинаковое, стандартное: дома, квартиры, их отделка, мебель. А жажда чего-то особенного, отличного от других, утоляется здесь, сказывается в облике дач. Вот и городят дачники кто во что горазд, и не исключено, конечно, что и «задаются» друг перед другом, о чем говорил однажды Парамон. Сосед сделал оригинальный фронтон, а я вот закачу еще оригинальней, я флюгер в виде петуха вознесу над крышей!..
Горчаков внимательно приглядывался к фундаментам, крылечкам, карнизам и крышам, запоминал формы фронтонов и веранд — все пригодится при строительстве!..
После того как разгрузили мотоцикл и Лаптев укатил к себе, Горчаков пошел смотреть огород и не узнал его. Как все изменилось за эти три недели! Из земли там и тут прет молодая трава, в ней уже скрываются разбросанные вокруг бревна, доски и кирпичи; на дудочках-стеблях светятся пушистые одуванчики, ажурными облачками цветет метельчатая травка-щучка, на межах возле заборов надурели полынь, лебеда и крапива; смородиновые кусты в соседнем огороде вздулись, словно копны, усеянные зеленым бисером маленьких ягодок.
«Торжество хлорофилла!» — ахал Горчаков, пробираясь к грядкам — что, интересно, там?..
На грядках — тоже перемены. Вылупились из земли чеканные листочки огурцов, выстрелил вверх узким зеленым пером лук, радостно кудрявится, шарит своими усиками в поисках опоры горох, стоят рядками степенные кустики бобов. У репы, редьки и редиски листья какие-то морщинистые, а у салата, наоборот, свежие, светло-зеленые, гладкие. Дружно лезут из земли чеснок, морковь, кабачки; всех обогнал в росте густой и щедрый пером лук-батун.
Горчаков не переставал удивляться: ожидал ли он, что здесь что-нибудь вырастет! Поддавшись на уговоры соседей, они с Риммой по весне разбросали на грядках какие-то невзрачные, все больше серенькие, семена, и вот, оказывается, из них, из ничтожных этих соринок, наворотило такое!.. Нет, он знал, конечно, что все растения рождаются из семени, и надеялся, что у них с Риммой тоже что-нибудь да вырастет, и все же теперь, когда выросло, не мог отделаться от ощущения чуда.
Внимательно приглядевшись к безжизненному, на первый взгляд, картофельному полю, он и там заметил нечто такое… Он увидел на ровной, прибитой дождями, земле какие-то бугорки, наклонился — так и есть! Лезет! Причем напор побегов столь велик, что вспучивается, трескается корочка земли, а из трещинок выдавливаются страдальчески сморщенные, с младенческим пушком, листочки. Горчакову чудилось, что они даже попискивают от натуги. У Горчакова мурашки бегали по спине, охватывало такое чувство, что земля вокруг него полна тайного и вместе с тем дерзкого движения; в ней что-то непрерывно шевелится, набухает, растет…
«Вот она, брага жизни!» — как-то даже торжественно думал Горчаков.
Но нужно было срочно сажать помидоры, иначе рассада, купленная на рынке еще утром, пропадет.
При тусклом свете полной (к счастью) луны Горчаков копал лопатой лунки и в каждую, по совету Лаптева, бросал немного перегноя, наливал воду и в образовавшуюся грязь погружал корешок рассады. Затем вбивал колышек и привязывал стебелек к нему.
Когда закончил и разогнул ноющую спину, была уже полночь, и круглая, до невероятности ясная луна высоко стояла в темном, припорошенном звездами небе. Фыркали пасущиеся за огородами кони, и оттуда доносилось мелодичное позванивание колокольчиков.
С заляпанными землей руками, донельзя уставший после долгой дороги и кровопотливой, в наклон, работы, стоял Горчаков посреди огорода, смотрел на луну, на ровные ряды колышков с белыми подвязками, смотрел на черную пирамиду бревен будущего дома, на залитую лунным светом деревню, на темную стену леса, на море, серебристо шевелящееся вдали; слушал тишину, чувствовал, как все вокруг растет, набухает, наливается соками, и думал о том, что какие бы трудности ни предстояли, как ни пришлось бы пластаться с бревнами и с землей, — словом, чего бы это ни стоило, он уже не уйдет отсюда, зацепится здесь, осядет.
Глава 17
