Между плахой и секирой Чадович Николай
После этого он достал что-то из треугольной кожаной сумки, притороченной к поясу, пустил в небо грохочущую молнию и внятно произнес фразу, смысл которой, конечно же, никто из степняков не понял:
— Этот денек вы, морды цыганские, по гроб жизни помнить будете!
Из сказанного можно было сделать вывод, что участковый линейного отдела милиции ошибочно принял степняков за цыганский табор. Немало их кочевало по железной дороге, занимаясь мелким вымогательством, жульничеством и кражами. Учитывая сложившуюся чрезвычайную обстановку, в высших инстанциях было решено примерно проучить мародеров.
Сделав предупредительный выстрел, предназначенный исключительно для спокойствия прокурора, человек в красной шапке принялся хладнокровно расстреливать степняков, не готовых ни к бегству, ни к обороне. На их счастье и на собственную беду, участковый имел только две табельных обоймы, да и целился не особенно тщательно, поскольку акция эта носила не карательный, а скорее превентивный характер. Насмерть он уложил только трех или четырех степняков, обильно обагривших кровью свое собственное дерьмо. Примерно столько же подранил.
Степняки, конечно же, были поражены и напуганы этим происшествием (причем появлением самобегающей коляски ничуть не меньше, чем ручной молнией, насмерть поражающей людей), но не в их обычаях было впадать в панику или молить о пощаде. Еще не подтянув портки, они схватились за луки. Человек в красной шапке сразу стал похож на густо ощетинившегося иголками дикобраза (только почему-то он ощетинился не со спины, а с живота и груди).
Благодаря этой маленькой победе степняки сразу воспрянули духом. Демоны, способные на расстоянии поражать людей молниями, сами оказались уязвимыми для обыкновенных стрел. Это подтвердила и расправа над самобегающей тележкой. Покорно рухнув под ударами степняков, она даже не пыталась оказать сопротивление.
О возвращении никто уже и не заикался. Впереди лежала неведомая, возможно даже, заколдованная, но необычайно богатая страна, обещавшая несметную добычу, белолицых пленниц и ратную славу. А что еще нужно в этой жизни вольному степняку?
Собрав стрелы, без задержки двинулись дальше. На многих всадниках уже были надеты железнодорожные шинели, плюшевые старушечьи кацавейки и оранжевые жилеты дорожников. Сам Чагордай красовался в милицейской фуражке.
Волшебная страна оказалась населенной не менее густо, чем местность вокруг столицы Поднебесной империи. В этом степняки убедились уже через полчаса, напоровшись на очередное селение, почти сплошь состоявшее из многоэтажных каменных домов. На всех окрестных курганах торчали огромные решетчатые крылья.
Вот уж где добра было немерено! Даже с первой попавшейся им в руки пленницы, кроме одежды, удалось снять целую пригоршню золотых украшений необычайно тонкой работы. Табун лошадей можно было купить за такие сокровища!
Правда, доступ к домам преграждала ограда из тонкой проволоки, о которую в кровь изрезались как люди, так и лошади, но в конце концов ее наловчились рубить саблями. На пришельцев высыпали поглазеть многочисленные обитатели этого уже обреченного селения: гладкие, пестро разряженные бабы, один вид которых вызывал у похотливых степняков зубовный скрежет, не менее аппетитные детишки, за которых можно было взять хорошую цену на любом невольничьем рынке, и мужчины, интересные только тем, что большинство из них носило одежду травяного цвета. Мужчин предполагалось изрубить и рассеять в самое короткое время.
Десять веков, разделявших два эти человеческие сообщества, сыграли злую шутку как с теми, так и с другими. Потомки никак не могли взять в толк, что за маскарад происходит под их окнами, а предки никогда не вняли бы предупреждению, что на военный гарнизон, пусть даже носящий голубые петлицы военно-воздушных сил, заведомо означающие недисциплинированность и расхлябанность, нападать все же не стоит.
Летуны пребывали в бездействии лишь до тех пор, пока первые из них не рухнули под ударами сабель, а чумазые косоглазые бандиты, всем своим видом сразу напомнившие легенду о скором пришествии свирепых народов гог и магог, не стали врываться в богато обставленные офицерские жилища. На первых порах для обороны использовались охотничьи ружья, сельскохозяйственный инвентарь вроде тяпок и вил, офицерские кортики и кухонные принадлежности.
На шум побоища из караулки немедленно прибежала только что сменившаяся с постов дежурная смена под началом сержанта-разводящего. Начальник караула, в нарушение устава хлебавший щи на собственной кухне, стал одной из первых жертв неизвестных налетчиков.
Затем по тревоге подняли роту охраны, имевшую на вооружении не только карабины «СКС», но и ручной пулемет. Дежурный по части, правда, сначала не хотел вскрывать оружейку (такой приказ ему мог отдать только командир, накануне вылетевший в Талашевск на экстренное совещание), но, узнав, что среди прочих изнасилованных воендам числится и его теща, сам повел роту в атаку.
Оказавшись под плотным свинцовым градом, степняки понесли ужасающие потери. Смертельную рану получил Чагордай, нижняя челюсть которого улетела вслед за пронзившими ее крупнокалиберными пулями. Рухнул вместе с лошадью богатырь Илгизер, прославившийся во многих сражениях. Бывалый Ертык, вылетев из седла, зацепился за проволоку, и его, как барана, закололи штыком. Лишившийся предводителей отряд сразу превратился в ораву случайных людей, каждый из которых дрался только сам за себя и спасал лишь собственную жизнь, что неминуемо должно было привести к полному поражению.
И тогда Толгай отличился второй раз за одни сутки. Была, знать, у него жилка, благодаря которой человек может не только постоять за себя, но и повести за собой других.
Так громко и убедительно он до этого не орал еще ни разу в жизни (нужно ведь было как-то заглушить грохот выстрелов, крики дерущихся и вопли раненых). Привыкшие соблюдать в бою дисциплину, степняки повернули коней и помчались прочь, сознательно бросив на произвол судьбы тех, кто остался безлошадным — в столь неудачно сложившемся бою они были заведомо обречены на смерть или плен.
Скакать до ближайшего укрытия было не так уж близко, и на каждом шагу этого трагического пути ложился трупом или конь, или человек. Невидимая смерть визжала вокруг и кусала насмерть.
До оврага, склон которого скрыл степняков от взоров врагов и от посылаемых ими разящих молний, доскакало три дюжины лошадей и вдвое меньше седоков. Разгром был полный. За колючей проволокой остались не только трупы товарищей, но и награбленное добро. Спасаясь, степняки бросили все: седла, поклажу, запасную одежду, оставив при себе лишь оружие.
Люди были не то чтобы сильно испуганы, но в конец дезориентированы. Все чаще они косились на Толгая, после гибели других вожаков ставшего в отряде главным авторитетом. Приняв на себя это ярмо, как нечто само собой разумеющееся, он велел уцелевшим спутникам забинтовать раны тряпьем и древесным лубом, перекусить тем, что осталось, пересесть на свежих лошадей и скакать вслед за ним.
Из всего случившегося Толгай сделал два, в общем-то справедливых, вывода. Первый: нужно держаться подальше от всего, что изготовлено людьми-демонами для их собственных непонятных целей — домов, как больших, так и маленьких, всевозможных столбов, обвешанных разными видами железной проволоки, и того, что напоминает дороги. Второй: жителей этой страны лучше не трогать, а если трогать, то лишь женщин и одиночных мужчин, но ни в коем случае не тех, кто носит одежды травяного цвета, красивые шапки и раскатывает на самобегающих тележках.
Таясь, как волки, человеческого жилья, почти не давая отдыха ни себе, ни лошадям, ночуя по лесам и оврагам, питаясь чем придется, они пересекли всю эту равнинную страну и увидели на горизонте громады гор. К сожалению, в отряде уже не было ни одного достаточно опытного воина, способного опознать их. Сам Толгай видел горы только в Джунгарии, но там они были совсем другие — крутые, уходящие за облака, с белыми ледяными вершинами.
За все это время ни солнце, ни луна так и не показались на небе, а ночь ни разу не одарила землю прохладой и покоем. Над головой, в незыблемых прежде чертогах богов творилось что-то неладное: то по серому фону пробегали исполинские черные тени, то словно пожар разгорался на одном из сводов верхнего мира.
Люди изголодались так, что вместе с лошадьми поедали пшеницу прямо из колосьев и не брезговали падалью, которой, как всегда в лихие годины, хватало с избытком.
Вокруг уже расстилалась совсем другая страна — скудная и каменистая, еще в большей мере не похожая на родную степь. Что бы они делали здесь без своих надежных и неприхотливых коньков-бахматов, находивших пропитание там, где подохли бы от бескормицы даже козы? Постепенно лошадей становилось все меньше, да и людей поубавилось — кто-то умер от воспалившейся раны, кто-то сорвался в пропасть, кто-то не вернулся из дозора. В отряде начался ропот. Однажды воины с обнаженными саблями в руках окружили Толгая.
— Куда ты ведешь нас, сын гадюки? — стали спрашивать они. — Не видишь разве, что скалы становятся все круче, а воздух холоднее? Только горные козлы могут жить в этих краях! Посмотри на наших лошадей, посмотри на нас самих! По твоей воле мы превратились из воинов в жалких нищих! Почему ты запрещаешь грабить оседлый люд? Почему завел нас на край света?
Толгай, стараясь говорить как можно доброжелательнее (хотя и наметил уже в толпе зачинщиков, с которыми следовало рассчитаться в первую очередь), изложил им собственную версию строения вселенной. Весь сущий мир, по его словам, состоит из земной тверди и окружающего его бескрайнего океана. Суша, в свою очередь, равномерно делится на степь, леса и горы. Родная степь и лесистая страна, населенная демонами, осталась позади. Скоро должны закончиться и горы, за которыми опять расстилается степь, в которой им и предназначено поселиться. А пока, учитывая бедственное положение отряда, он позволяет разграбить первое попавшееся на пути селение.
Смягчив конфликт методами дипломатическими, Толгай на следующий день окончательно разрешил его методами силовыми, спровоцировав на ссору сразу двух наиболее горластых бунтарей и доказав всем на деле, что одна искусная сабля сильнее пары неумелых.
Впрочем, и обстоятельства благоприятствовали ему. Горы пошли на убыль, на их склонах обильно зазеленела трава, изредка стали попадаться не очень тщательно охраняемые стада овец и человеческие поселения, одно из которых они, не выдержав соблазна, все-таки ограбили.
Сам Толгай в нападении не участвовал, наблюдая за окрестностями с вершины господствовавшего над местностью холма. Инстинктивно он чувствовал, что эта новая страна, быт которой весьма отличался от того, что ему довелось видеть во владениях людей-демонов, также таит в себе некую опасность, хотя и другого свойства.
Догадки его подтвердились. Не успели степняки вволю нажраться бараньего мяса, набить добычей сумки и всласть натешиться с женщинами, как на горной дороге, по которой они сами прибыли сюда, показался мчащийся во весь опор конный отряд. Всадники сверкали сталью тяжелых доспехов и сжимали в руках длинные пики, а их скакуны в холке едва ли не в полтора раза превосходили ростом степных лошадок.
Люди-демоны поражали свои жертвы молниями даже с расстояния тысячи шагов, но никогда не преследовали побежденных. Закованные в железо воины швырять смерть до горизонта не умели, зато оказались настойчивы и неутомимы в погоне. Из всего отряда спастись удалось только Толгаю, да и то лишь потому, что он остался незамеченным.
Лежа вместе с верным конем в какой-то ложбине, он имел возможность наблюдать, как всех степняков, которых миновали клинки и пики, на веревках привели в деревню, едва успевшую оправиться после разгрома.
Люди в черных одеждах пробовали снять допрос с диковинных пленников, но скоро убедились в тщетности своих попыток. Степняки не могли понять чужой язык даже под воздействием раскаленного железа. Те, кто выдержал все муки, были подвергнуты позорной казни — побиванию камнями. Жестокая процедура растянулась надолго, поскольку палачами в ней выступали главным образом обесчещенные женщины и их родня.
Толгаю пришлось оставаться в своем убежище до тех пор, пока железные всадники не покинули селение (а провели они там по самым скромным подсчетам дня три и ущерба запасам вина и продовольствия, а также женской чести нанесли куда больше, чем это успели сделать степняки). Все это время он кормил лошадь корой и ветками растущих поблизости деревьев, а свои собственные голод и жажду утолял исключительно кровью из ее жил.
В дальнейшем наученный горьким опытом Толгай неукоснительно следовал своим принципам: избегал жилья, горных дорог, открытых мест и никогда не обижал местное население. Редкие странники принимали его за нищего мавра и зачастую одаривали куском хлеба или сыра из своих скудных запасов. Таким образом, не зная ни языка, ни географии, ни обычаев Кастилии, он пересек ее от границ Отчины до никому тогда еще не известной Киркопии.
Очередная страна разочаровала Толгая — вместо долгожданной степи он опять попал в лес, да еще какой! Стволы деревьев, каждый толщиной в несколько обхватов, уходили высоко вверх и там смыкались кронами, образуя некое подобие зеленых шелестящих небес, под сводами которых жили лошади величиной с собаку, кабаны, размером превосходящие быков, дикие кошки с непомерно длинными клыками и множество другой диковинной живности.
Скакун, преодолевший вместе с хозяином столько опасностей и лишений, в этом сытом краю неожиданно околел — не то обожрался с непривычки, не то случайно проглотил какую-нибудь отраву. Толгай снял с него уздечку, легкое деревянное седло (безлошадный степняк заслуживает жалости, а степняк, не имеющий при себе даже сбруи, вообще не человек) и двинулся дальше пешком.
Со своим оружием — саблей и луком — он не расставался. Стрелы, правда, давно иссякли, но Толгай наловчился мастерить их из веток и такой тупой снастью успешно бил птиц, ныне составлявших его основной рацион. Спал он, забравшись повыше на деревья, да и то вполглаза — огромные кошки шастали по верхотуре не менее шустро, чем по земле.
Вначале Толгай очень опасался диких зверей, но вскоре убедился, что при встрече с ним те хоть и не выражают особой радости, но особо и не наглеют. Отсюда напрашивался вывод, что паскудная натура двуногих существ хорошо известна представителям местной фауны.
Надежда когда-нибудь вернуться в родные места постепенно меркла. Во время одной неудачной переправы он потерял седло и теперь выглядел обыкновенным бродягой — чумазым и оборванным. На некую связь с цивилизацией указывала одна только сабля, клинок которой носил загадочные клейма древних мастеров. За время одиноких скитаний Толгай сильно стосковался по человеческому обществу и решил пристать к первому попавшемуся на его пути племени, пусть даже не конному. Здравый смысл подсказывал, что людей нужно искать не в лесной чаще, а вблизи рек, которые благоприятствуют и торговле, и обороне.
Теперь он прокладывал свой путь по течению ручьев, в сторону более пологих мест. Вскоре поиски Толгая увенчались первым успехом — он набрел на большое кострище, еще хранившее в своих недрах слабый жар. Здесь останавливался на отдых и трапезу довольно многочисленный отряд. Люди были сплошь босые и очень крупные — даже обутая стопа Толгая не могла целиком накрыть ни одного следа.
Дабы определить, кто это был — охотники, воины, торговцы или такие же, как он, бесприютные бродяги, — Толгай разрыл кострище. Неизвестные люди питались на зависть обильно и разнообразно. Костей было много — и огромных бычьих, и поменьше, вроде заячьих. Рыбьи хребты перемешались с раковинами моллюсков, яичной скорлупой, огрызками фруктов, орехами и рачьими панцирями.
Однако вершиной этой роскошной коллекции объедков были два человеческих черепа. Имевшиеся на них явственные следы зубов свидетельствовали, что эта находка не имеет отношения ни к погребальным, ни к жертвенным ритуалам. Людей просто скушали на второе или третье блюдо, между салатом из даров реки и яблочным десертом.
Толгай с детства слышал страшные рассказы о людоедах, но, признаться, никогда не верил в них. Очень уж неаппетитно в сравнении с барашками или жеребятами выглядели все знакомые ему люди. Но сейчас жуткие подробности этих бабушкиных сказок всплыли в памяти, подняв заодно и обильную муть страха.
Он выхватил саблю и с тревогой огляделся по сторонам. Однако все вокруг было спокойно: на разные лады чирикали птицы, стрекотали белки, мычала и ухала всевозможная травоядная живность, пара диких кошек тянула невдалеке любовную песнь. Жизнь шла своим чередом, словно в природе не случилось никакой катастрофы и не висело над головой это тяжелое каменное небо.
Теперь Толгай старался не только избегать встреч с местными жителями, но и тщательно маскировал свои следы — водой шел чаще, чем сушей, а всем другим путям предпочитал каменистые осыпи и прибрежные галечники. Кострища попадались ему все чаще — и старые, сквозь которые уже трава проросла, и совсем свежие, еще дымящиеся. В большинстве из них он находил человеческие останки — не только взрослых, но и детей.
В одном месте, где пировало не меньше сотни каннибалов, в грудах золы и угля обнаружился полный комплект воинских доспехов. Точно в такие же латы были облачены всадники, уничтожившие отряд Толгая. Панцирь вначале почернел и деформировался от огня, а уж потом был распорот вдоль груди. Судя по всему, кавалериста испекли прямо в нем, словно черепаху.
Для себя Толгай решил так: «Если наскочу на людоедов, буду драться до последнего, а когда никакой надежды не останется, сам себе перережу глотку». Любоваться на подготовку банкета, где главным блюдом предстоит быть ему самому, он не собирался.
Однако все случилось совсем не так, как предполагалось. Кострища стали попадаться все реже, а потом и вовсе пропали. Толгай решил, что наконец-то покинул охотничьи угодья любителей человечинки. После всех пережитых треволнений мелькавшие в лесном сумраке желтые кошачьи глаза вызывали у него едва ли не умиление. Если четвероногие хищники чувствуют себя здесь раздольно, значит, двуногие хищники наведываются в эти края не так уж и часто.
Впрочем, осторожность, ставшую уже неотъемлемой частью его натуры, Толгай никогда не терял и, однажды заслышав приближающееся похрустывание сухих веток, устилавших лесной дол, сразу затаился под кучей бурелома, как змея под колодой. Судя по всему, шел сюда не зверь, а человек, да к тому же одиночка. С равной вероятностью это мог быть и выслеживающий добычу людоед, и его жертва, хоронящаяся в лесной чащобе.
Наконец ветки кустарников раздвинулись, и взору Толгая предстало существо женского пола — босое и растрепанное, обряженное в легкомысленный передник из пушистого белого меха.
Была эта дамочка крепка в кости, коренаста, слегка сутула и странна лицом, чтобы не сказать более. Влажные глаза серны, узенький лоб, на котором едва помещались брови, твердые скулы, почти не выраженный подбородок и полные сочные губы производили в сочетании весьма необычное впечатление. Тяжелую обнаженную грудь и гладкие бедра покрывал нежный светлый пушок, сама же женщина была смугла, как уроженка полуденных стран.
Назвать ее красавицей нельзя было даже с натяжкой, более того, некоторые черты лица, взятые в отдельности, выглядели отталкивающе, но тем не менее это была молодая цветущая женщина, от которой исходил терпкий и зовущий аромат самки, сразу вскруживший голову двадцатилетнему Толгаю.
Все правила, которые помогали ему выжить в этом долгом и опасном путешествии, разом забылись. Ведь давно известно — если похоть бурлит в крови, голова перестает соображать. Впрочем, Толгай вовсе и не хотел причинять этой женщине вред. Наоборот, он собирался проявить по отношению к ней всю нежность, на которую только был способен. На почве чувственных ласк он надеялся найти с ней общий язык, а потом, возможно, и подружиться. Юное лесное создание почему-то не ассоциировалось у него с образом кровожадного людоеда.
Самыми ответственными обещали быть первые минуты знакомства. Надо было постараться не напугать женщину, а еще лучше сразу внушить ей доверие.
Однако, помимо воли залюбовавшись туземкой, Толгай упустил момент, когда еще можно было изобразить из себя невинного козлика, случайно забредшего в чужой огород. Женщина обладала очень тонким слухом, а может быть, и чутьем. Стоило Толгаю тихонечко вздохнуть, как она сразу вздрогнула и насторожилась.
Отсиживаться дальше в укрытии не имело смысла.
Выскользнув из-под нагромождения погубленных бурей деревьев, Толгай выпрямился во весь рост, хотя резких движений старался не делать.
Если женщина и испугалась, то виду не подала. Ее глаза сузились, а ладное и крепкое тело подобралось, как у готовящегося к прыжку зверя.
— Толгай! — он постучал себя по груди и сделал осторожный шаг вперед.
В тот же момент женщина сделала синхронный шаг назад, всем своим видом демонстрируя, что намерена соблюдать статус-кво.
— Я человек! — раздельно произнес он и на всякий случай повторил эту короткую фразу по-уйгурски. — Я добрый. Иди сюда.
Женщина что-то нечленораздельно, но, похоже, радостно замычала и улыбнулась странной улыбкой паралитика, у которого действует только половина лицевых мышц.
Решив, что его наконец поняли, Толгай смело шагнул к женщине, но на какое-то время потерял способность не только двигаться, но и соображать. Случилось это так быстро, что он даже боли от удара не ощутил. Очнувшись через пару секунд на земле, с башкой, гудящей так, словно в ней вместо мозгов болталось чугунное било, он увидел только голую спину улепетывающей женщины. Сзади весь ее наряд состоял лишь из тесемочки от передника.
Боль, обида, ярость и страсть, еще больше распалившаяся от вида сверкающих смуглых ягодиц, толкнула его в погоню, хотя делать этого как раз и не нужно было. Степняку трудно тягаться в скорости передвижения с полуженщиной-полуобезьяной, особенно если та находится в своей родной стихии.
Толгай уже не видел ее больше, а только слышал быстро удаляющийся шум проворных прыжков. Затем впереди раздался высокий гортанный крик, явно адресованный кому-то. В ответ с разных сторон донеслись другие крики — с той же интонацией, но куда более грубые.
Толгай, сразу сообразивший, в какую ситуацию он попал и чем может грозить ему плен, зайцем метнулся назад и буквально через пару шагов получил то, к чему так стремился. Внезапный испуг, предельное физическое напряжение и неудовлетворенная похоть вызвали бурное семяизвержение, возможно, последнее в его жизни…
А всего через несколько минут он оказался в лапах грубых волосатых мужиков, чуть менее уродливых, чем гориллы, но столь же диких и злобных. Видя, как к его голове стремительно приближается суковатая дубина, Толгай успел подумать: «Ну какой вкус во мне, ведь только кожа да кости остались!»
Когда Толгай очнулся, киркопы (именно под таким названием этот первобытный народ позже вошел в историю Отчины, Кастилии и Степи) волокли его по земле к тому месту, где он должен был принять не только жуткую смерть, но и позорное погребение в утробах кровожадных дикарей.
Вдоль фасада легкой свайной постройки пылал длинный костер. От него исходили ни с чем не сравнимые ароматы жареного мяса и каких-то пряных трав. В прежние времена Толгай и сам любил посидеть возле костра, на котором подрумянивались жеребячьи окорока и цельные туши баранов. Вот только раньше он никогда не задумывался над тем, что ощущают идущие на заклание бараны и жеребята.
Бедлам вокруг творился неимоверный: ревело пламя, мычали дикари, стучали друг о друга деревянные и костяные дубины, кто-то пробовал плясать, кто-то награждал друг друга увесистыми тумаками. Все — и мужчины и женщины — были одеты лишь в передники из луба, все вели себя как пьяные, и все грызли кости.
Понял Толгай только одно: его употребят не сию минуту, а чуть попозже. Первым на разделку шел некто косматый, похожий на пирующих, как родной брат, но, видно, проштрафившийся чем-то или по рождению относящийся к другому племени.
Привыкший к жестокости точно так же, как другие привыкли к утреннему кофе, Толгай не отвел глаз ни когда киркопа повалили на землю, ни когда ему дубиной перебили суставы, ни когда у еще живого целиком выдрали потроха.
Печень с великим тщанием поджарили и унесли в дом, внутренностями завладели самые почетные гости, а все остальное было распределено строго по старшинству — кому достался филей, а кому и рулька. Огонь, облизав нанизанное на палки мясо, затрещал веселее.
Шальная мысль вдруг обуяла Толгая: а что, если дикари сейчас нажрутся до отвала и уже не позарятся на его донельзя исхудавшее в странствиях тело? Однако, видя, с каким вожделением дикари раздирают плохо прожаренное мясо и крушат зубами кости, он понял, что те способны слопать все, до чего только смогут дорваться.
Когда с шашлыком из киркопа было покончено, наступила очередь отбивных из молодого степняка. Его схватили за шиворот, как щенка за холку, и поволокли к тому месту, где вершили свой нелегкий труд местные повара. Вот уж в ком даже с первого взгляда можно было сразу признать потомственных каннибалов!
Худоба Толгая не вызвала у них ни удивления, ни досады — здесь привыкли есть всех без разбора. Один из поваров легко скрутил несчастного степняка в бараний рог, а, второй потянулся за дубиной — прежде чем приступить к разделке, жертву полагалось обездвижить.
Свет в глазах должен был вот-вот померкнуть, и Толгай с отчаянием пялился в серое, словно скованное грязным льдом небо — последнее, что выпало ему увидеть в этой жизни.
Затем на сером фоне появился темный вертикальный силуэт. Над ним склонилась та самая женщина, из-за которой (да еще из-за собственной глупости) он оказался здесь. Вновь она была одета в свой меховой передничек и вновь пристально смотрела на Толгая диковатыми янтарными глазами. Губы ее обильно лоснились, возможно, от только что съеденной печени киркопа.
Гримаса, исказившая черты женщины, едва ли поддавалась расшифровке, но скорее всего это было торжество. Наглый насильник получил по заслугам. Людоедская справедливость восторжествовала.
Внезапно выражение лица дикарки да и вся ее поза неуловимо изменились. Она стала чем-то похожа на гончую, почуявшую долгожданную добычу. Еще не было сказано ни единого слова (да эти существа и не говорили между собой, а только обменивались жестами и мычали на разные лады), но повара, больше похожие на заплечных дел мастеров, уже отступили прочь. Дубина вернулась на прежнее место. Эта женщина пользовалась здесь абсолютной, непререкаемой властью. Если ей хотелось мяса, она получала лучший кусок. Если ей хотелось, чтобы это мясо еще немного пожило на белом свете, голодным людоедам не оставалось ничего другого, как утереться.
Толгай, уже опаленный жаром пиршественного костра, в свое спасение верил слабо. Случившуюся заминку он полагал лишь временной отсрочкой. И зря! Приглядевшись к королеве каннибалов повнимательнее, он сразу бы заметил то, что объединяет между собой пустующую суку, корову в течке и влюбленную женщину. Неукротимый зов плоти сжигал это странное существо, одной частью своей натуры уже пребывавшее в мире людей, а другой все еще погрязшее в трясине дикости. В Толгае она признала достойного себя самца и, презрев все условности, свойственные родному племени, хотела зачать от него потомство.
Вот почему Толгая не стали разделывать на порционные куски, а поволокли целехонького в апартаменты королевы, куда доступ мужчинам был строжайше запрещен. Посмотреть на диковинного пленника сбежались все домочадцы королевы — кормилицы, плясуньи, обиральщицы насекомых, телохранительницы, знахарки и повивальные бабки. Выбор властительницы был единодушно одобрен. И действительно, в сравнении с неуклюжими, косматыми и звероподобными киркопами Толгай выглядел настоящим красавчиком. Наследники от него должны были получиться славные.
Случку решили начать безотлагательно. Даже с хряком, выполняющим эту работу на свиноферме какого-нибудь зачуханного колхоза, обращались лучше, чем с Толгаем в Киркопии. Никого не интересовало: сыт ли он, здоров ли и вообще, имеет ли тягу к подобному мероприятию.
Хорошо еще, что Толгай был молод, вынослив, небрезглив и не склонен к рефлексии. В своем духовном развитии он ушел от киркопов не так уж и далеко, а потому на многие аспекты бытия имел сходный с ними взгляд. К противоположному полу, например, он относился со здоровым прагматизмом, много веков спустя сформулированным в народной мудрости: «Забавы ради сгодятся все бляди».
Беда состояла еще и в том, что в одних ситуациях киркопы вели себя уже почти как люди, а в других — совсем как обезьяны. К этим последним относилось все, что было связано с естественными отправлениями организма: едой, питьем, дефекацией, размножением.
Они не ели, а жрали. Не пили, а лакали. Не испражнялись, а срали. Не любовью занимались, а совокуплялись. Толгаю пришлось приложить немало смекалки, настойчивости и чисто мужской силы, чтобы заставить киркопку принять более или менее приемлимую для него позу. И все равно, вплоть до самого последнего мгновения, она извивалась, повизгивала и пробовала кусаться.
Но, как вскоре выяснилось, и это было не самое страшное. По обычаю обезьяньего стада доминирующий самец (а Толгай сразу стал таким, едва был допущен к телу королевы) обязан был обслуживать всех находившихся в детородном возрасте самок. У него сразу возник обширный гарем, нагло и настойчиво требовавший осуществления своих законных прав на деле.
Для Толгая наступили ужасные времена. Пища не насыщала его, а сон не давал отдохновения. Везде ему чудились тугие, равномерно раскачивающиеся груди и еще более тугие, сотрясающиеся в любострастной лихорадке зады. Он уже начал жалеть о том, что в первый свой день здесь избежал зубов каннибалов.
Толгай неоднократно пробовал бежать (и однажды добрался почти до Гиблой Дыры), но каждый раз безо всякого ущерба для себя насильно возвращался в прежнее состояние дамского угодника.
Мало-помалу он обрюхатил всех своих обожательниц, но на смену им почти сразу пришли новые. Теперь Толгай уже жил с младшей сестрой королевы (существом, в чувственном плане куда более привлекательным), а также с сестрами, племянницами, тетками и подружками бывших фавориток.
Учитывая все эти обстоятельства, невозможно было даже представить себе, в чем держится его душа. Толгай уже давно еле ноги таскал, чему также способствовала и вегетарианская диета — мяса он не ел ни под каким предлогом, опасаясь подвоха, а охотиться самостоятельно уже не мог.
Он сумел досконально разобраться в незамысловатом устройстве киркопского общества. Царил там оголтелый матриархат, а отношение к мужчинам напоминало сущий геноцид. Мальчиков с самого раннего возраста воспитывали вдали от отцов, внушая им беспрекословное повиновение всем, кто вместо дурацкого пениса имел такое сокровище, как вульву.
Жалко было смотреть на могучих, как буйволы, и ужасных ликом киркопов, которыми распоряжались в первую очередь их королева, а потом по нисходящей: матери, жены, сестры и вообще все бабы племени подряд. Неудивительно, что потом мужчины вымещали копившуюся годами ярость на своих врагах.
А вообще-то, как убедился Толгай, киркопы в основной своей массе были добродушные, наивные и привязчивые люди. Пленников они пожирали вовсе не от голода или извращенности, а по давно и прочно укоренившейся привычке, да и то не всех подряд, а лишь тех, кто сражался против них. Сойтись с дикарями поближе мешало отсутствие у них членораздельной речи, но Толгай вскоре наловчился объясняться знаками.
Сплошь все мужчины племени имели на Толгая зуб, но не смели перечить своим повелительницам. Немалого труда стоило убедить наиболее радикально настроенных киркопов в том, что не женщина истинный хозяин жизни, а, наоборот, мужчина, поскольку он заведомо сильнее, быстрее и сообразительнее, и что не женщина должна брать мужчину по своей воле, а он ее, в пользу чего есть масса доводов, главный из которых такой: женщину можно использовать столько, сколько заблагорассудится, и на протяжении почти всей жизни, а мужчину не так уж долго и не ахти как часто.
Под влиянием этой агитации в недрах племени постепенно вызрел антифеминистский заговор. Женщины прозевали его потому, что не могли себе даже представить возможность бунта мужчин. Помыкая своими сужеными, беззастенчиво пользуясь их трудом да еще предаваясь безудержному разврату с чужаком, они оторвались от реальности, что в плане историческом неоднократно повторялось в другие времена и с другими владыками.
И вот наступил день, когда в королевские апартаменты, устроенные примитивно, как мышиное гнездо, ворвались грубые мужланы и, дико гикая, дабы превозмочь свой собственный страх, за волосы поволокли женщин на пиршественную площадь. Там их долго насиловали, колотили, заставляли грызть сухие кости и лизать собачий помет, а потом приставили к тяжелой и позорной работе, которую прежде выполняли мужчины: собирать съедобные коренья, толочь их каменными пестиками в муку, таскать воду, строить шалаши, лепить горшки, заготовлять дрова, поддерживать огонь в очагах и отгонять мух.
Вдохновитель этого, без ложной скромности говоря, всемирно-исторического переворота скромно держался в тени, наслаждаясь заслуженным покоем. Победителям пока хватало собственных забот, и, не желая стеснять их своим присутствием, да и опасаясь мщения за прошлый позор, Толгай незаметно ускользнул из людоедского поселка.
На этот раз никто его не преследовал. Осторожный, как матерый лис, крепко наученный лучшим на свете учителем — бедами, он прошел насквозь Киркопию и Кастилию, по пути заглянул в Агбишер, миновал сотни ловушек, ускользнул от тысячи врагов и в конце концов добрался до родимой степи, где долго не мог досыта напиться кобыльего молока и вволю наговориться на языке своего народа.
Вокруг кипела кошмарная, лишенная причин, логики и пощады война. Черные арапы шли на желтых степняков, те отбивались и от них, и от кастильцев, и от жителей Отчины, а потом вместе с последними шли на первых, со вторыми — против третьих, и снова в одиночку сражались против всех разом.
В огне, в крови, в победных походах и трагических отступлениях было не до чувственных утех, но иногда Толгай с непонятной тоской вспоминал и королеву людоедов, и ее юную сестричку, и многих других любвеобильных киркопок.
Все это забылось в единый миг, когда после жестокого разгрома на подступах к Талашевску, раненный несчетное количество раз, сброшенный с лошади и покинутый сподвижниками, он разлепил склеившиеся от крови веки и увидел над собой женщину — беловолосую, как богиня метели, и хрупкую, как одуванчик. В руке она сжимала автомат, а в губах — окурок самокрутки. И то и другое дымилось.
Увидев Верку в первый раз, Толгай влюбился сразу и навсегда…
Аггелы, продолжавшие преследование, неизвестно каким образом узнали, что их тыловое прикрытие уничтожено неведомым врагом. Это, естественно, не добавило им прыти, но и не отвратило от погони. Впрочем, не исключено, что сейчас они больше беспокоились о собственной безопасности, чем о травле жалкой кучки почти безоружных людишек.
Верка кое-как отдышалась и теперь бежала сама, хотя ее продолжали поддерживать с двух сторон Зяблик и Смыков. Лилечка неизвестно какими усилиями воли продолжала держаться впереди, а обязанности замыкающего принял на себя Цыпф. Ему полагалось как можно чаще оглядываться и в случае возникновения каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств (резкого ускорения темпа погони, появления у противника свежих сил, подготовки лучников к залпу) своевременно информировать об этом остальных членов ватаги.
Слева от них все шире разливалась река, а справа опять подступал лес, оставляя для прохода лишь узкую полоску берега. Аггелы с бега постепенно перешли на легкую рысцу, то же самое по команде Цыпфа проделали и преследуемые. Оба отряда по-прежнему разделяло метров восемьсот — дистанция, в несколько раз превышающая полет стрелы.
— А не хитрят ли они? — произнес Смыков с подозрением. — Нарочно нас придерживают, пока другие в обход леса бегут.
— Пусть бегут, — тяжело отдуваясь, буркнул Зяблик. — Тут уж ничего не попишешь. Пока силы есть, будем драться.
— А потом?
— А потом в реку бросимся. Чапаев под пулеметным огнем до середины Урала доплыл. А здесь как-никак Евфрат… Божья река… Может, кто и спасется…
— Дался вам этот Евфрат, — поморщился Смыков. — Не могли какое-нибудь достойное название придумать. Без религиозной подоплеки…
— Какое? — Зяблик через плечо мельком глянул на аггелов, все еще продолжавших висеть на хвосте ватаги, но что-то подрастерявших былую агрессивность. — Пролетарка? Октябрина? Комсомолка? А может, Смыковка?
— Опять вы, братец мой, утрируете!
— Ничего подобного. Имею массу жизненных примеров. Однажды попал мне в руки сборник законов Верховного Совета за шестьдесят четвертый год. Половина законов там как раз и касалась переименований. Ухохотаться можно. Деревня Блядово в Победное. Ракоедовщина в Славное. Поселок Рыгаловка в Советск. Реку Смердечку в Розовку. Озеро Могильное в Первомайское. Даже хутор Нью-Йорк почему-то переименовали. Представьте себе, в Новый Быт. Какая тут логика?
— А какая логика в том, что это гадкое место Эдемом назвали? — голосок Лилечки дрогнул. — Скоро все листья, которые на мне висят, развалятся. Разве это хорошо?
— Ну не скажи… — многозначительно произнес Зяблик. — Я лично в этом ничего плохого не вижу.
— А я вот что предлагаю! — уже и Верка повеселела. — Если спасемся, так и назовем речку Удачей. А нет — пусть Смыковкой остается.
— Я попрошу… — начал было Смыков, но закашлялся, подавившись на бегу какой-то мелкой летающей тварью.
— А где же наш Толгаюшка пропал? — опечалилась вдруг Лилечка.
— За Чмыхало не переживайте, — авторитетно заявил Зяблик. — Он калач тертый. Видите, аггелов наполовину меньше стало… Его работа, по почерку вижу. Ты, Лева, веришь мне?
— Хотелось бы, — вздохнул Цыпф.
Болтая таким образом и все время посматривая назад, они как-то забыли про остальные стороны света. Поэтому человек, внезапно возникший на их пути, был воспринят ватагой как весьма неприятный сюрприз. Лилечка взвизгнула, Верка выругалась, остальные приготовили оружие к бою.
Свободное от деревьев пространство здесь резко расширялось, образуя довольно обширную поляну, с трех сторон ограниченную лесом, а с четвертой — рекой. Незнакомый человек стоял на противоположной стороне этой поляны, у самой воды, как бы загораживая уходящую вдаль узкую тропку.
Как истинный обитатель Эдема, он был совершенно гол, да и богатырским телосложением напоминал Рукосуева, только ростом немного уступал. Лицо незнакомца казалось отрешенным, а выражение глаз отсюда нельзя было разобрать. В левой руке он сжимал какой-то черный клиновидный предмет.
— Здравия желаю, — на всякий случай поздоровался Смыков.
Голый человек внимательно посмотрел на него, но ничего не ответил.
— Не уважает, — тихо молвил Зяблик. — Дай лучше я с ним покалякаю… Эй, приятель, нам мимо тебя пройти надо. Тут, понимаешь, небольшая заварушка назревает… Хотят некоторые проверить, в чем наша душа держится. Мы вообще-то люди не пугливые, да уж больно много их. Потому, само собой, и рвем когти.
Ответа опять не последовало, хотя голый детина, казалось, ловил каждое слово Зяблика.
— Может, он глухонемой, — пожал плечами Зяблик. — Или русского языка не понимает… Пошли, может, все и обойдется. Мы его не трогаем, и он пусть не лезет.
Они осторожно пересекли поляну. Позади уже явственно слышался топот приближающихся аггелов.
— А если… ножик ему под ребро, — шепотом предложил Смыков. — Уж очень подозрительный тип. Не внушает он мне доверия. Да еще камень в руках держит.
— И это говорит бывший работник правоохранительных органов! Ай-я-яй! — покачал головой Зяблик. — Не-е, про это я уже думал. Он ножик вместе с рукой оторвет. Помнишь, как меня в тот раз Рукосуев мотанул? С такими только знаменитому Дону Бутадеусу силой меряться.
— Стойте! — резко приказал загадочный незнакомец.
— Но мы же вроде договорились! — заканючил Смыков. — Пропустите, пожалуйста.
— В сторону, — голос был подчеркнуто бесстрастен, но глаза — черные, с расплывшимися на всю роговицу зрачками — дико поблескивали, словно в них белладонны закапали.
— Лева, тебе решать, — негромко сказал Зяблик.
— Я бы подчинился, — ответил Цыпф. — По-моему, у этих людей нелады с аггелами. А как известно, враг моего врага…
— И мне тоже может оказаться врагом, — закончил Зяблик, однако первый сделал шаг в сторону.
Держась опушки леса, они отошли от берега шагов на десять. Верка и Лилечка, спрятавшись за куст, занялись починкой своих изрядно обветшавших нарядов, а мужчины, не зная, как быть — готовиться к схватке с аггелами или улепетывать в лес, — топтались на одном месте.
— Сидеть! — последовало новое лаконичное распоряжение.
— Ты Жучкой своей командуй! А тут как-никак люди! — огрызнулся Зяблик, но сел, по-турецки скрестив. ноги.
— Вы Рукосуева знаете? — спросил Цыпф ни с того ни с сего.
— Знаю, — все так же сдержанно ответил строгий незнакомец.
— Привет ему передавайте! — Цыпф многозначительно переглянулся с Зябликом.
— Обязательно.
— А вас самих как зовут?
— Эрикс.
— Вы не русский?
— Что? — знакомый Рукосуева так глянул на Цыпфа, что тому сразу стало не по себе.
— Нет, ничего… — растерянно пробормотал Лева. Этот странный Эрикс между тем занялся делом — несколькими ударами своего камня, формой напоминавшего примитивное рубило, отделил от дерева увесистый сук, расщепил конец, засунул туда камень (получилось что-то вроде первобытного топора) и принялся крест-накрест обматывать его гибкими прутьями лозы. Делал он все это сноровисто и быстро, словно солдат, увязывающий свою видавшую виды скатку.
— Обсидиан, — косясь на Эрикса, сообщил Цыпф.
— Что? — не понял Смыков.
— Обсидиан, говорю. Вулканическое стекло. В Нейтральной зоне оно на каждом шагу попадается. Использовалось древними людьми для изготовления оружия. Ножей, топоров, копий…
— Ножи из него до самого недавнего времени делались, — сказала Верка, закончив ремонт своего гардероба. — Но только медицинские. Для микрохирургии. У нас в больнице целый комплект когда-то был. Импортный. Острее ничего не бывает. Разве что алмаз…
В этот момент аггелы, изрядно употевшие в своих кольчугах, высыпали на поляну. Присутствие голого атлета удивило преследователей еще больше, чем беглецов, но, в отличие от последних, они знали, с кем имеют дело. Доказательством этому были дружно вскинутые луки.
А потом случилось нечто такое, после чего даже видавший виды Зяблик долго качал головой и сокрушенно повторял: «Это же надо так!»
Вскинув над головой топор, Эрикс бросился на аггелов. Лев, атакующий буйвола, преодолел бы это расстояние в три прыжка, а этому странному человеку хватило всего двух.
Но даже совершив этот молниеносный бросок, Эрикс успел только к шапочному разбору. Трое других голых героев (двое до этого таились в лесу, а один — под речным обрывом) уже вовсю крушили аггелов своими страшными топорами. Кто-то еще пытался сопротивляться, но это было равносильно тому, если бы пучок колосьев стал отбиваться от серпа жницы.
Все было окончено в считанные секунды, лишь один из аггелов, совсем молодой, еще безрогий парнишка, каким-то чудом избежав смертоносных ударов, опрометью бросился к кучке людей, сидевших на противоположной стороне поляны.
Эрикс, топор которого еще не попробовал крови, одним прыжком настиг его, но почему-то медлил: то ли хотел прицелиться наверняка, то ли растягивал садистское удовольствие. Верка, действуя скорее по велению слепого материнского инстинкта, чем по собственной воле, приняла юного аггела в объятия, а потом и прикрыла своим телом. Размах топора уже нельзя было остановить, и он по самую рукоятку вонзился в землю совсем рядом с Веркой.
Не притронувшись больше к нему, Эрикс скривился в непонятно что означающей улыбке и, резко повернувшись, направился туда, где его товарищи стаскивали с мертвых аггелов окровавленные кольчуги.
Когда последний труп плюхнулся в воду и, как дымовой завесой, сразу окутавшись клубящейся розовой мутью, медленно поплыл вниз по течению, победители наконец обратили внимание на пятерых людей, оказавшихся в их власти. (Аггела, жизнь которого сейчас не стоила даже рваной советской рублевки, в расчет можно было не брать.) Смыков, обладавший профессиональной памятью на лица, еще издали узнал Рукосуева и заговорил с ним в развязно-почтительной манере, которую обычно употреблял в общении с преступными авторитетами, до поры до времени гуляющими на свободе.
— Доброго здоровьица! Давно не виделись. Очень кстати вы подоспели. Шалят тут некоторые, понимаете. Из-за этих рогатых приличному человеку и погулять спокойно нельзя.
Рукосуев присел в свою любимую позу — на корточки — и обвел всех взором, несвойственным нормальному человеку.
«Одно из трех, — подумал про Рукосуева Цыпф, — либо он вместе с сотоварищами постоянно находится под воздействием сильного наркотика, возможно, того же бдолаха, либо страдает какой-то малоизвестной формой психического расстройства, либо уже выделился из рода человеческого в ту расу разумных существ, для которых, по словам Артема, проблема добра и зла потеряла свою актуальность».
— Где… тот… шустрый? — скрипучим голосом спросил Рукосуев и похлопал себя по правому локтю, недавно вывихнутому, а затем успешно вправленному на место.
Сразу догадавшись, о ком идет речь. Смыков развел руками.
— Нет его! Ушел! Он не наш был. Случайно прибился. Помните, как в песне поется: мы странно встретились и странно разойдемся.
— Верно, что это был новоявленный Каин? — Рукосуев говорил так, словно рот его был полон стеклянного крошева.
— Сказки! — заверил его Смыков, — Брехня аггелов! Он их сам терпеть не может. При случае давит, как клопов.
Только сказав все это, Смыков вспомнил, что Артем при нем ни единого человека, кроме самого Рукосуева, и пальцем не тронул.
— Ушел, значит… — задумчиво повторил Рукосуев. Глаза его закрылись, и он, продолжая сидеть на корточках, стал медленно раскачиваться с пятки на носок, словно задремывая.
Его товарищи бросили топоры и, зайдя по колено в воду, ополаскивали руки. Только Эрикс околачивался поблизости и загадочно поглядывал на аггела, трепещущего в Веркиных руках.
Толгай все не возвращался, и это не предвещало ничего хорошего. Если бы он остался в живых и наблюдал сейчас всю эту суету из укрытия, то обязательно подал бы условный сигнал, имитирующий крик цапли-кваквы.
Глаза Рукосуева вновь раскрылись, хотя ни яснее, ни человечнее от этого не стали. Теперь он пялился на Зяблика, который с подчеркнуто независимым видом изучал строение какого-то цветка.
— Это ты, что ли, хотел меня кастрировать? — поинтересовался Рукосуев, впрочем, без озлобления в голосе.
— Я, — не стал отпираться Зяблик. — Шутка это. Для тех, кто понимает. Не мог я всерьез говорить. Грех такое хозяйство губить. В другом месте благодаря ему ты бы как сыр в масле катался. Забыл разве, сколько в Отчине баб неприкаянных осталось?
— Шутка, — повторил Рукосуев, словно деревянный брусок своими зубами перекусил. Упоминание об Отчине, судя по всему, он пропустил мимо ушей.
Следующей на очереди была Верка.
— Врач? — спросил он вроде бы даже с некоторой симпатией.
— Ага! — Верка торопливо закивала головой, словно винилась в чем-то. — Врач. Ты, зайчик, не обижаешься на нас? Помнишь, как я тебе ручку вправила? Не болит? Вот и хорошо. Отпусти нас, Христа ради!
— Этот тебе зачем? — Рукосуев ткнул пальцем в аггела.
— Ох, и сама не знаю! Баба я глупая! Пожалела дурачка! Ну посмотри сам на него! Сердце как у мышонка бьется! Сволочь он, конечно, если с рогатыми связался. Так это, может, по глупости. Пройдет. Оставь ты ему жизнь, пожалуйста, — в ее голосе появились интонации церковной нищенки.
— Не в наших правилах оставлять или забирать чью-либо жизнь, — загадочно произнес Рукосуев. — Все в мире свершается само собой.
Если это был допрос, то его избежали только двое — Цыпф и Лилечка. Они сидели рядком (Лилечка, потупив глаза, красная, как свекла, а Цыпф, наоборот, смертельно бледный) и держались за руки. Для этой парочки у Рукосуева вопросов не нашлось, хотя, судя по взглядам (по их длительности, а отнюдь не по выражению), Лилечка продолжала интересовать его.
— Куда вы шли? — резко спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Домой, в Отчину, — ответили вразнобой сразу несколько голосов.
— Забудьте. Отчина обречена. Если человечеству и суждено уцелеть, то только в Эдеме. Здесь же оно в свой срок и возродится.
— Не отпускаете, значит, — нахмурился Зяблик.
— Нет. Тут ваше место. Потом вы это сами поймете. А пока за вами присмотрит Эрикс. Временно. Он не сторож вам и не пастух, а защитник и советчик. Аггела оставим вам, так и быть. Сами будете за него отвечать. Если искренне раскается, может, и простим. Но сначала снимите с него это железо. Истинные люди не должны скрывать тело свое под одеждой.
— Но хоть листьями прикрываться мы имеем право? — набралась смелости Лилечка.
— Конечно. Принуждения у нас не существует. Но рано или поздно вы сами откажетесь от одежды.
Рукосуев встал, собираясь уходить, но его остановил вопрос Цыпфа:
— Так что же все-таки случилось с Сарычевым?
— В Эдеме не принято хоронить мертвецов, поэтому я не могу указать вам его могилу, — сдержанно ответил Рукосуев.
— Ну и вляпались! — сказал Смыков, когда поблизости никого, кроме Эрикса, не осталось. (Их будущий советчик и защитник был в это время занят тем, что закапывал в землю оставшееся после аггелов оружие.)
— И не говори даже! — сплюнул Зяблик. — Перековывать нас будут под себя. Штучки знакомые. Чего я на свете не люблю, так это когда кто-то другой за меня все решает. Запомните, кореша, человек, который знает, что для тебя хорошо, а что плохо, последняя сволочь… А ты чего колотишься, дешевка! — он пнул пленного аггела босой ногой. — Не встали бы эти амбалы вам поперек дороги, сейчас бы жилы из нас тянул! Поздно, падла, рыдать! Умел грешить, умей и ответ держать. Мы не попы, раскаяний не принимаем.