Заговор «Аквитания» Ладлэм Роберт
– Это будет запрещено особым приказом. И тем не менее не теряйте его из поля зрения.
– Слушаюсь, сэр.
– Сейчас нам понадобится ваш опыт, полковник. Я говорю о талантах, приобретенных вами во время службы в Иностранном легионе, до возвращения к более цивилизованной жизни.
– Моя благодарность не знает границ. Можете полностью располагать мной.
– Можете ли вы незаметно проникнуть в госпиталь Святого Жерома?
– Без всякого труда. Там по всем стенам есть пожарные лестницы, ночь темная, и к тому же идет дождь. Даже полиция не высунет носа на улицу. Это – детская игра.
– И работа настоящего мужчины. Она должна быть выполнена.
– Я не обсуждаю полученных приказов.
– Блокада дыхательных путей.
– Это достигается постепенным давлением через материю, сэр. Медленно и без всяких следов – травма, нанесенная себе самим пациентом. Но я нарушил бы свой долг, если бы не выполнил приказа, генерал. Частую сеть раскинут по всему Парижу, охота будет вестись в небывалых масштабах. Убийца – богатый американец – лакомый кусок для Сюрте.
– Никакой сети, никакой охоты. Не сейчас. Если что и произойдет, то позже, и тогда в сети окажется легко опознаваемый труп… Итак, в бой, мой молодой друг. Ваша задача – шофер. Таковы требования стратегии, полковник.
– Он уже мертв. – Человек в телефонной будке повесил трубку.
Глава 5
“Эрих Ляйфхельм… родился 15 марта 1912 года в Мюнхене, сын доктора Генриха Ляйфхельма и его любовницы Марты Штёссель. Хотя незаконное происхождение стало клеймом, помешавшим ему в условиях ханжеской Германии тех лет провести детство в семье людей среднего сословия, именно это обстоятельство позднее сыграло решающую роль в быстром возвышении его в рядах национал-социалистического движения. При рождении ему было отказано в праве носить фамилию отца, и вплоть до 1931 года он звался Эрихом Штёсселем”.
Джоэл сидел за столиком кафе в копенгагенском аэропорту Каструп, пытался читать. Это была вторая его попытка за последние двадцать минут, от первой он отказался, внезапно обнаружив, что ряды черных букв, выстраиваясь в разрозненные слова, никак не откладываются в его сознании. Он никак не мог сосредоточиться на этом человеке – слишком много возникало помех, подлинных и воображаемых. Двухчасовой рейс из Парижа он проделал в салоне самого дешевого, экономического, класса, надеясь затеряться среди его многочисленных пассажиров. Надежда эта в определенном смысле оправдалась – места были настолько узкими, а самолет был так набит, что локти и плечи пассажиров оказались зажаты в полной неподвижности. Но теснота эта помешала ему заняться изучением досье из страха перед любопытными соседями.
“Генрих Ляйфхельм поселил любовницу и своего сына в небольшом городке Эйхштадте в пятидесяти милях к северу от Мюнхена, время от времени навещая их и обеспечивая приличное, хотя и не слишком роскошное существование. Доктор, очевидно, буквально разрывался между необходимостью поддерживать довольно солидную практику в Мюнхене, что требовало от него безупречности поведения, и нежеланием бросить на произвол судьбы опозоренную мать с ребенком. По свидетельству близких знакомых Эриха Штёсселя-Ляйфхельма, ранние годы наложили отпечаток на всю его дальнейшую судьбу. Слишком маленький, чтобы осознать значение Первой мировой войны, он все же заметил, что уровень жизни у них резко упал, когда из-за военных налогов Ляйфхельм-старший был вынужден сократить им свою помощь. Уже тогда редкие визиты отца приоткрыли завесу над тайной его рождения. Ему стало ясно, что он не пользуется равными правами с двумя своими сводными братьями и сестрой и что вход в отчий дом ему навсегда закрыт. Будучи незаконнорожденным, чье происхождение не подтверждалось документами лицемерного бюрократического аппарата и не получило благословения столь же лицемерной Церкви, он чувствовал себя обойденным тем, что принадлежало ему по праву, а это поселило в нем глубокое чувство обиды, зависти и непреходящую злость на существующие социальные порядки. По его собственному признанию, его первым сознательным стремлением было желание получить как можно больше – и признания, и материальных благ, – полагаясь только на свои силы и стремясь уничтожить существующее статус-кво, которое пыталось унизить его. К пятнадцати – шестнадцати годам Штёссель-Ляйфхельм полностью отдался этому чувству ненависти”.
Конверс прервал чтение, внезапно осознав, что по другую сторону полупустого кафе сидит в одиночестве женщина, время от времени поглядывая на него. Взгляды их встретились, и она отвернулась, опустив руку на низкую белую ограду кафе, и принялась рассматривать редеющую ночную толпу в зале аэропорта, как бы в ожидании кого-то.
Джоэл лихорадочно пытался определить, что крылось за этими бросаемыми в его сторону взглядами. Знает ли она его или это оценивающий взгляд хорошо одетой проститутки, подстерегающей одинокого бизнесмена, оказавшегося вдали от дома? Ночные аэропорты зачастую становятся охотничьими угодьями для женщин этой профессии. Женщина медленно повернула голову в его сторону, и на этот раз чувствовалось, что ей неприятно его внимание. Потом, как бы спохватившись, она поглядела на часы, поправила широкополую шляпу и раскрыла сумочку. Положив на столик бумажную купюру, она быстро зашагала к выходу, направляясь к арке, ведущей в зал выдачи багажа. Конверс, посмеиваясь над собой, проводил ее взглядом: с его атташе-кейсом и оправленным в кожу досье он наверняка показался ей одним из работников аэропорта. Какой же это клиент для проститутки?
Я уже пугаюсь собственной тени, подумал он, следя за стройной фигурой, приближающейся к арке. Вот и в самолете, в котором он летел из Парижа, внимание его привлек человек, сидевший на несколько рядов впереди него. Дважды мужчина этот срывался с места и отправлялся в туалет, и каждый раз на обратном пути он пристально всматривался в Джоэла, как бы изучая его. Взгляды эти тут же вызвали приток адреналина. Неужто его засекли в аэропорту де Голля? Может быть, это человек Жака Луи Бертольдье?… Как человек в переулке… Стоп! Не думать об этом! – приказал он себе, соскабливая крохотное овальное пятнышко засохшей крови с манжеты.
“Всегда узнаю старого доброго янки! Никогда не ошибаюсь. – Так приветствовал его этот человек, когда оба они оказались рядом в очереди за багажом. – Правда, однажды я все-таки дал промашку. Подвел меня один стервец в рейсе на Женеву. Уселся прямо рядом со мной. Со стюардессой говорил по-английски, вот я и принял его за одного из этих набитых деньгами кубинцев из Флориды – вы понимаете, кого имею в виду? И что вы думаете: паршивый итальяшка в костюме-тройке – вот кем он оказался!”
Лазутчик в одежде коммивояжера – один из дипломатов.
“Женева. Все это началось в Женеве”.
Слишком много призраков. Никаких страхов, никаких тревог! Женщина прошла через арку, и Джоэл отвел в сторону взгляд, снова пытаясь сосредоточиться на досье Эриха Ляйфхельма. Но тут какое-то легкое неожиданное движение приковало его внимание. Он оглянулся на женщину. Откуда-то из тени возник мужчина и тронул ее за локоть. Они торопливо обменялись какими-то словами и быстро разошлись – мужчина продолжил движение по залу, а женщина и вовсе исчезла из виду. Неужто мужчина и в самом деле бросил взгляд в его сторону? Конверс старался понять, не следит ли за ним этот человек. Ничего определенного – тот вертел головой в разные стороны, как бы разыскивая кого-то или что-то. Затем, как бы обнаружив то, что ему нужно, человек этот заторопился в сторону касс японской авиалинии, достал бумажник и погрузился в разговор с кассиром явно восточной внешности.
Только без паники! Самый заурядный, охваченный дорожной лихорадкой господин наводит справки о рейсе. Итак, все преграды на его пути скорее воображаемые, чем реальные. Но юридический склад ума Джоэла тут же внес поправку: преград – и вполне реальных – было уже немало. И сколько их еще будет! О Господи! Хватит об этом! Попытайся сосредоточиться на досье!
“В семнадцать лет Эрих Штёссель-Ляйфхельм закончил Вторую гимназию города Эйхштадта, добившись отличных успехов не только в учебе, но и в спорте. Это был период всеобщего финансового хаоса, когда крах американской фондовой биржи 1929 года только усугубил и без того шаткое положение Веймарской республики. Поэтому пробиться в университеты могла только горстка выпускников, обладающих самыми солидными связями. Одержимый яростным порывом, как потом признается сам Штёссель-Ляйфхельм, он отправился в Мюнхен, намереваясь встретиться с отцом и потребовать у него поддержки. То, что предстало там его глазам, не только ошеломило его, но и явилось прекрасной возможностью, открывшей для него широкую дорогу к успеху. Размеренная и уравновешенная жизнь доктора Ляйфхельма лежала в руинах. Брачный союз, заключенный им не по любви и на весьма унизительных условиях, привел к тому, что доктор все чаще стал прикладываться к бутылке, а это привело к неизбежным профессиональным ошибкам. Осужденный медицинской общественностью (в которой было довольно много евреев), он был обвинен в некомпетентности и выведен из состава врачей Карлсторской больницы. Частная практика была безвозвратно утрачена, жена выгнала его из дома, и все это – по указке его старого, но все еще весьма влиятельного тестя, который и сам был не только врачом, но и членом совета директоров Карлсторской больницы. Когда Штёссель-Ляйфхельм отыскал своего отца, тот ютился в дешевой квартирке в рабочем квартале города, зарабатывая жалкие пфенниги липовыми рецептами на наркотики и марки – подпольными абортами.
В порыве благородных чувств (опять-таки по словам друзей того периода) папаша Ляйфхельм крепко обнял своего незаконного отпрыска и поведал ему печальную повесть о своей злополучной жизни, о несговорчивости жены и о тиранах родственниках. Это была типичная история самонадеянного человека с небольшим талантом и широкими связями. При этом доктор не уставал твердить, что он никогда не оставлял свою любовницу и любимого сына. В ходе этих весьма продолжительных и, без сомнения, пьяных излияний души вскрылось еще одно немаловажное обстоятельство, о котором юный Штёссель-Ляйфхельм до этого не знал, – законная жена его отца была еврейкой. Нашему юному герою это очень пригодилось.
Так лишенный прав наследства мальчишка стал настоящим отцом для этого скатившегося в бездну человека”.
По динамикам что-то объявили по-датски, и Джоэл посмотрел на часы. Объявление повторили, на этот раз уже по-немецки. Он напряженно вслушивался в слова, с трудом отличая одно от другого, но нужное ему все же уловил: “Гамбург – Кельн-Бонн”. Это было первое объявление о посадке на последний рейс в столицу Западной Германии через Гамбург. Полет займет не более двух часов, посадка в Гамбурге специально предназначалась для чиновников, которые хотели попасть за свои столы к началу рабочего дня.
Конверс сдал свой чемодан в багаж, адресуя его прямо в Бонн, предусмотрительно сложив в черную кожаную дорожную сумку самое необходимое. Здравый смысл подсказывал, что задержки, связанные с получением багажа – когда приходится стоять на виду у всех, – никак не способствуют быстроте передвижения да к тому же привлекают внимание тех, кто может следить за ним. Он спрятал досье Эриха Ляйфхельма в атташе-кейс и запер его, повернув бронзовые диски секретного замка. Затем он встал из-за стола, вышел из кафе и направился по залу ожидания в сторону выхода, ведущего на рейсы “Люфтганзы”.
Пот выступил у него на лбу, а удары сердца превратились в настоящую барабанную дробь. Сидящего рядом с ним человека он, несомненно, знал, но никак не мог припомнить, где и когда они встречались. Испещренное морщинами лицо, резкие черты которого подчеркивались густым загаром, пронзительные серо-голубые глаза под широкими кустистыми бровями и каштановые волосы с обильной сединой – он знал этого человека, но память отказывалась подсказать имя или хоть какой-нибудь намек на то, кем он был.
Джоэл надеялся, что, может быть, тот узнает его и как-нибудь проявит это. Но этого не происходило, и в конце концов он поймал себя на том, что продолжает краешком глаза следить за своим соседом: “исподтишка”, пришло ему на ум не очень-то лестное выражение. Сосед никак не реагировал на него, не отрывая взгляда от пачки сшитых машинописных листов, напечатанных шрифтом более крупным, чем тот, что используется в деловой переписке или даже в рекламе. Должно быть, наполовину слепой, подумал Конверс, и пользуется контактными линзами. Но и этот случайно обнаруженный физический недостаток ничего не приводил на память. Возможно, он встречал его в Париже, как того в светло-коричневом плаще, который оказался потом в подвале отеля. Он мог быть в числе посетителей “Непорочного знамени” и даже одним из завсегдатаев той комнаты для игр для отставных военных… Более того, он мог сидеть и за столом Бертольдье, спиной к Джоэлу, не видимый американцем, которого он теперь выслеживает. А впрочем, действительно следит ли за ним этот человек? – размышлял Конверс, крепче сжимая атташе-кейс. Повернув голову на несколько дюймов, он стал изучать своего попутчика.
Неожиданно тот поднял голову от скрепленных машинописных страниц и взглянул на Джоэла. В его глазах не было ни раздражения, ни любопытства.
– Извините, – смущенно произнес Конверс.
– Пожалуйста, пожалуйста… Валяйте, – последовал странный и лаконичный ответ. Акцент был американским, и диалект – явно техасским или крайне западным. Сосед его снова погрузился в свои бумаги.
– Мы… мы не знакомы? – не выдержал Джоэл. Сосед снова вскинул на него глаза.
– Не думаю, – последовал сухой ответ, и человек опять занялся своим докладом или что там у него было в бумагах.
Конверс принялся глядеть на черное небо за окном и на красные вспышки огоньков, освещающие серебряную поверхность крыла. Он рассеянно попытался вычислить угол крена самолета, но ведавшая летной практикой часть его мозга спасовала даже перед этой примитивной задачкой. Человек этот, безусловно, ему знаком, и его странное “валяйте” только усугубило беспокойство Конверса. Что это – предупреждение, сигнал? Подобно тому, как были сигналом его слова, обращенные к Жаку Луи Бертольдье и предупреждающие о том, что генералу лучше всего наладить связь с незнакомцем, признать его.
Голос люфтганзовской стюардессы прервал его размышления:
– Герр Даулинг, для нас огромная честь принимать вас у себя на борту.
– Спасибо, милочка, – отозвался сосед, и его морщинистое лицо расплылось в мягкую отеческую улыбку. – Вот ты и добудь мне немного виски со льдом, и я тогда отвечу тебе точно таким же комплиментом.
– Сию секунду, сэр. Уверена, что вам надоело это выслушивать, но ваше телевизионное шоу пользуется у нас в Германии страшным успехом.
– Еще раз спасибо, дорогая, но программа – не только моя. Там есть еще масса очень симпатичных парней, которые так и носятся по экрану.
“Актер! Актер, черт бы его побрал!” – подумал Джоэл. Никаких тревог, никаких неожиданностей. Его страхи скорее воображаемые, чем реальные.
– Вы слишком скромны, герр Даулинг. Они все так похожи друг на друга и вечно о чем-то спорят. А вы такой милый, такой мужественный, такой… все понимающий.
– Все понимающий? Сказать по правде, я тут посмотрел в Кельне на прошлой неделе кое-какие сценки и не понял ни одного слова из тех, что я сам наговорил.
Стюардесса рассмеялась, сообразив, что он говорит о дублированной на немецкий язык передаче.
– Значит, виски со льдом, верно, сэр?
– Верней и не придумаешь, дорогая. Стюардесса отправилась выполнять заказ, а Конверс все продолжал смотреть на актера.
– Извините еще раз, – запинаясь проговорил он. – Я конечно же должен был сразу узнать вас.
Даулинг повернул к Джоэлу свое загорелое лицо, внимательно посмотрел ему в глаза, а потом перевел взгляд на великолепный, сделанный по заказу кожаный атташе-кейс и лукаво улыбнулся:
– Очень может быть, что я поставил бы вас в неловкое положение, спросив в свою очередь, а откуда вы меня знаете. Мне как-то трудно отнести вас к поклонникам сериала “Санта-Фе”.
“Санта– Фе”?… А, конечно же, это -название сериала. Вот как оно бывает, подумалось Конверсу. Одна из телевизионных поделок, которая имеет невероятно высокий рейтинг и приносит такие доходы, что кадры из нее попадают на обложки “Тайма” и “Ньюсуик”. Он никогда их не смотрел.
– А, ну да, – продолжал актер, – вы наверняка увлекаетесь нравами племен… невзгодами, выпавшими на их долю… а также полной превратностей драматической хроникой царственной семьи Рэтчет с обширнейшими владениями к северу от Санта-Фе, включая и нагорье Чимайа-Флэтс, которое они украли у разоренных индейцев.
– Чья семья? Как вы сказали?
Обветренное лицо Даулинга снова расплылось в улыбке.
– Да только добрый папаша Рэтчет, верный друг индейцев, и ведать не ведает об этой последней проделке, хотя краснокожие братья обвиняют его во всех смертных грехах. Им невдомек, что это – дело рук алчных сыновей папаши Рэтчета, прослышавших о нефтяных месторождениях под Чимайами и совершивших свое черное дело… Между прочим, я думаю, вы уловили звуковое подобие фамилии Рэтчет со словом “рэт”? А может, вас больше устроит его сходство со словом “ретчит”? [26]
Какая– то перемена произошла в актере, с удивлением отметил Джоэл, говорок траппера [27] с Дикого Запада почти исчез.
– Понятия не имею, о чем вы говорите, но говорите вы об этом совсем по-другому.
– Еще бы! Клянусь кремневым ружьем! – воскликнул Даулинг, рассмеявшись, и тут же вернулся к нормальной речи, выходя из роли аборигена Дикого Запада. – Перед вами бывший преподаватель английского языка и литературы, который полтора десятка лет назад послал к черту надежды на пенсию и, повинуясь давней мечте, изменил профессию. Последовала полоса забавных и малодостойных занятий, но Мельпомена находит служителей на весьма странных дорогах. Мой давний ученик, занимавший должность с непонятным названием “режиссер-координатор”, разглядел меня как-то в толпе на сцене и пришел в крайнее замешательство. Однако это не помешало ему включить мое имя в список исполнителей мелких ролей. А пару лет спустя появилось то, что стало называться сериалом “Санта-Фе”. Тогда-то мое вполне приличное имя Кальвин было переделано на Калеба. “Оно больше подходит сценическому образу”, – изрек обладатель пары лакированных штиблет, который живую лошадь видывал разве что на съемочной площадке в Санта-Аните… Идиотство, не так ли?
– Похоже, что так, – согласился Конверс, видя, как стюардесса с подносом направляется к ним по проходу.
– Идиотство или нет, – вполголоса добавил Даулинг, – но этот старый добрый ранчер не собирается никого разочаровывать. Им нужен папаша Рэтчет – они получат его в полном объеме.
– Ваше виски, сэр, – объявила девушка, передавая актеру стакан.
– Ох, спасибо тебе, моя малышка! Не жить мне на этом свете, но ты на голову выше всех этих замарашек из нашего шоу!
– Вы слишком любезны, майн герр [28] .
– Принесите и мне виски, – попросил Джоэл.
– Так-то лучше, сынок, – тут же отозвался Даулинг, поглядывая вслед стюардессе. – Ну а теперь, когда я покаялся вам в своих грехах, признавайтесь и вы, чем зарабатываете себе на хлеб?
– Я – адвокат.
– Значит, у вас есть какое-то приличное чтение. Чего не скажешь об этом сценарии.
“Хотя почтенные обитатели Мюнхена и считали национал-социалистическую рабочую партию сборищем кретинов и подонков, устроившим штаб-квартиру в их городе, партия эта все шире заявляла о себе по всей стране. Радикально-популистское движение было основано на зажигательных речах против тех, кто является виновником всех несправедливостей, обрушившихся на Германию, – от большевиков до пронырливых еврейских банкиров, от иностранцев, грабящих арийский народ и его земли, до всех неарийцев, особенно евреев с их неправедно нажитыми богатствами.
Космополитический Мюнхен и его еврейская община только посмеивались, выслушивая все эти нелепости – выслушивая, но не слыша их. Остальная же Германия слушала внимательно и слышала именно то, что хотела слышать. Жадно ловил эти речи и Эрих Штёссель-Ляйфхельм. Здесь он видел для себя путь к признанию и карьере.
В несколько недель молодой человек заставил своего отца полностью измениться. Позднее он будет рассказывать об этом с изрядной толикой мрачного юмора. Несмотря на отчаянные протесты старого врача, сын убрал алкоголь и табак из их квартиры и держал отца под самым строгим наблюдением. Был введен строжайший режим физических упражнений и диета. Подобно старательному тренеру, Штёссель-Ляйфхельм выводил отца на загородные “гевальтмерше” – форсированные марши и кроссы, которые постепенно сменились целодневными прогулками по горным дорогам в Баварских Альпах, где он заставлял старика шагать без перерыва, ограничивая его даже в питьевой воде. Привалы на маршах делались лишь с разрешения сына.
Оздоровительный режим оказался настолько действенным, что жир с него быстро сошел, а одежда доктора повисла на нем мешком. Естественно, встал вопрос об обновлении гардероба, однако приличная одежда в Мюнхене тех дней была по карману только богатым, а Штёссель-Ляйфхельм намерен был одеть своего отца лишь в самое лучшее, руководствуясь, однако, не благотворительностью, а, как мы убедимся позднее, совсем иными побуждениями.
Деньги нужно было добыть во что бы то ни стало, а это означало, что их следовало украсть. Подробно расспросив отца о расположении комнат в доме, который тому пришлось так драматически покинуть, Штёссель-Ляйфхельм узнал все необходимое. Несколькими неделями позже он в три часа ночи пробрался в дом на Луизенштрассе и вынес оттуда столовое серебро, хрусталь, картины, золото и все содержимое домашнего сейфа. Найти скупщиков краденого в Мюнхене начала тридцатых годов не было проблемой, и, когда добыча сменила владельцев, папаша с сыном получили сумму, равную в пересчете примерно восьми тысячам американских долларов – целое состояние по масштабам тех лет.
Преображение продолжалось: одежда была заказана на Максимилиенштрассе, лучшая обувь – на Одеонплатц. Были внесены также и некоторые чисто косметические поправки. Растрепанная шевелюра доктора была приведена в порядок, а волосам придан чисто нордический светлый оттенок, бороду сбрили начисто, а на верхней губе оставили маленькие, тщательно подстриженные усики. Преображение было полным, теперь оставалось только вынести на суд света полученный результат.
В ходе длительного реабилитационного периода Штёссель-Ляйфхельм по вечерам читал отцу все попадавшие ему в руки брошюры, статьи и прочие пропагандистские материалы, издаваемые штаб-квартирой национал-социалистов, в которых тогда не было недостатка. Это были обычные подстрекательские памфлеты: так называемые биологические теории, доказывающие генетическое превосходство арийцев, расистские измышления о неполноценности низших народов – вся эта нацистская чепуха плюс отрывки из гитлеровской “Майн кампф”. Сын читал все это отцу до тех пор, пока старый доктор не научился цитировать наизусть наиболее выигрышные пассажи национал-социалистических творений. Кроме того, семнадцатилетний сынок не переставал твердить отцу, что для него открывается единственная возможность вернуть себе утраченное, а заодно рассчитаться за все эти годы унижения.
И вот наступил день, когда, как выяснил Штёссель-Ляйфхельм, два высокопоставленных нациста – Йозеф Геббельс и Рудольф Гесс – должны были посетить Мюнхен. Сын препроводил отца в штаб-квартиру, где модно одетый, импозантный, явно богатый доктор вполне арийской внешности попросил приезжих об аудиенции по весьма срочному и конфиденциальному делу. Просьба была удовлетворена, и, согласно сохранившимся архивным данным, он обратился к Гессу и Геббельсу со следующими словами: “Господа, я являюсь врачом безупречной репутации, в прошлом – главный хирург Карлсторской больницы с многолетней и процветающей практикой здесь, в Мюнхене. Но все это в прошлом. Я был разорен и погублен евреями, которые лишили меня всего. Но я вернулся, я в отличном состоянии духа, и я полностью к вашим услугам”.
Самолет “Люфтганзы” стал заходить на посадку. Гамбург. Джоэл перевернул страничку и склонился над атташе-кейсом. Рядом с ним актер Калеб Даулинг потянулся, не выпуская из рук сценария, и сунул его в стоящую на полу дорожную сумку.
– Если что и превосходит по глупости этот сценарий, – сказал он, – то разве что размер гонорара, который они собираются уплатить мне за съемки в нем.
– Съемки у вас завтра? – спросил Конверс.
– Сегодня, – поправил его Даулинг, поглядывая на часы. – Должен быть на съемочной площадке в половине шестого утра – это где-то на берегу Рейна или в столь же романтическом месте. Было бы куда лучше вместо этой ерунды сделать фильм “Поездка по живописным местам”. Места здесь самые красивые.
– А до этого вы были в Копенгагене?
– Был.
– Похоже, выспаться вам не удастся.
– Где уж…
– Сочувствую.
Актер посмотрел на Джоэла и улыбнулся, отчего еще более резко обозначились морщинки у глаз.
– В Копенгагене у меня жена, вот я и урвал от съемок два дня. Это последний рейс, на который мне удалось попасть.
– О? Вы женаты? – спросил Конверс и тут же пожалел о таком глупом вопросе. Даже не зная, почему вопрос глупый, он чувствовал, что задавать его не следовало.
– Женат, парень. Двадцать шесть лет как женат, – подтвердил Калеб, снова переходя на жаргон Дикого Запада. – А как бы иначе я воплотил эту свою заветную мечту? Она прекрасная секретарша, а когда я преподавал, все деканы считали ее чем-то вроде Пятницы [29] .
– Есть дети?
– Нельзя иметь все. Детей нет.
– А почему она в Копенгагене? Я хочу сказать, почему бы ей не быть с вами… на этих съемках и вообще?
Улыбка сошла с загорелого лица Даулинга, морщины стали глубже.
– Вопрос вполне логичный, не так ли? Я это к тому, что, будучи юристом, вы сразу же подметили здесь какую-то закавыку.
– Это, конечно, никак меня не касается. Считайте, что я ни о чем не спрашивал.
– Да нет, все в порядке. Я не люблю распространяться на эту тему, но, видимо, соседство в самолете располагает к откровенности. Шансов на повторную встречу почти никаких, так почему не облегчить душу? – Актер попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось. – Фамилия моей жены Мюльштейн, в переводе это означает “жернов”. Она еврейка. Судьба ее ничем не отличается от миллионов таких же судеб, но для нее это… это ее жизнь, и все тут. В Аушвице ее разлучили с родителями и тремя младшими братьями. Она видела, как их уводили, не обращая внимания на ее крики. Ей еще повезло: вместе с другими четырнадцатилетними девочками она попала в барак, где в ожидании дальнейшей сортировки шила солдатское обмундирование. А еще через пару дней, услыхав носившиеся по лагерю слухи, вырвалась из барака и стала кружить по лагерю, пытаясь отыскать свою семью. Так она случайно оказалась в той части лагеря, которая называлась “абфалль”, то есть свалка, туда выбрасывались тела из газовой камеры. Там она и нашла тела матери, отца и трех братьев, и память об этом страшном зрелище не покидает ее до сих пор. И не покинет уже никогда. Она говорит, что ее нога не ступит на немецкую землю, и я не собираюсь переубеждать ее.
“Ничего страшного, ничего удивительного… просто очередной железный крест для одного из ляйфхельмов прошлого… или настоящего…”
– Господи, простите, пожалуйста, – пробормотал Конверс. – я совсем не думал…
– Знаю, что не думали, а я-то думаю об этом постоянно… Видите ли, она и сама понимает, что это бессмысленно.
– Что бессмысленно? Неужто вы не слышали того, о чем только что рассказывали?
– Я еще не все рассказал. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, ее еще с пятью девушками погрузили в грузовик, чтобы отправить на совсем другую работу. И случилось невероятное. Эти девчонки умудрились пристукнуть сидевшего в кузове охранника, затем пристрелили из его автомата шофера и бежали. – Даулинг остановился, пристально глядя на Джоэла.
Конверс ответил ему таким же взглядом, хотя и не очень понимал, что он означает. Рассказ, однако, глубоко тронул его.
– Невероятная история, – тихо сказал он. – Совершенно невероятная.
– И вот, – продолжал актер, – последующие два года их прятали в различных немецких семьях, отлично понимая, что они делают и что с ними случится, если это раскроется. Были организованы самые тщательные поиски этих девчонок – фашисты боялись того, что они могли рассказать. Однако эти немцы прятали их, пока тем не удалось перебраться в оккупированную Францию, где порядки были не такими строгими. Через границу их переправляли подпольщики, немецкие подпольщики. – Даулинг помолчал и добавил: – Как сказал бы папаша Рэтчет: “Усекаешь, сынок, к чему я клоню?”
– Само собой разумеется.
– В ней живут боль и ненависть, я и отлично ее понимаю. Клянусь Богом. Но должно же быть и чувство благодарности. В течение двух лет власти неоднократно нападали на их следы и некоторых прятавших их людей – немцев! – пытали, несколько человек были расстреляны. Трудно на чем-то настаивать, но нельзя не питать признательности к тем, кто спас тебе жизнь. И для нее самой такая позиция открывала бы хоть какие-то надежды. – Актер умолк, возясь с ремнем безопасности.
Джоэл защелкивал замки атташе-кейса, раздумывая над тем, нужно ли отвечать собеседнику. Мать Валери была в немецком подполье. Бывшая жена не раз вспоминала забавные рассказы ее матери о суровом и сдержанном офицере французской разведки, который был вынужден сотрудничать с весьма романтической и своевольной немецкой девушкой, состоящей в рядах Untergrundbewegunq [30] . Чем больше они спорили, чем больше ругали национальные черты друг друга, тем больше сближались. Француз этот стал отцом Валери, и она очень гордилась им, хотя в определенном смысле матерью она гордилась еще сильнее. Она тоже настрадалась, и ненависти в ней накопилось достаточно. Для этого у нее были причины. Так же, как позднее у Джоэла.
– Я уже говорил вам, – начал Джоэл очень медленно, не будучи уверенным, что вообще стоит об этом говорить, – это не мое дело, но на вашем месте я бы не стал торопить ее.
– Юрист дает совет старому папаше, сынок? – спросил Даулинг, переходя на свой выдуманный диалект и наигранно улыбаясь, хотя в глазах улыбки не было. – Сколько же он сдерет с него?
– Простите, я замолкаю. – Конверс подтянул потуже свой страховочный пояс.
– Нет, уж это вы простите меня. Я взвалил на вас свои заботы. Скажите, что вы думаете по этому поводу. Прошу вас.
– Хорошо. Сначала она испытала ужас, а потом пришла ненависть. И это, как у нас принято выражаться, стало prima facie – главным побудительным мотивом. Реально и действенно только это, остальное – вторично. Не будь этого ужаса и этой ненависти, не было бы причин и для благодарности. Поэтому-то мысль о благодарности столь мучительна для нее – в обычной жизни благодарность не требовалась бы.
Актер посмотрел на Джоэла тем же испытующим взглядом, каким он смотрел на него в начале их разговора.
– А ты ведь ловкий сукин сын, как считаешь?
– Профессионально вполне пригоден. Но… я там был… я хочу сказать, что знаю людей, которые побывали примерно там, где была ваша жена. Все определяется первоначально испытанным ужасом.
Даулинг долго рассматривал лампочку на потолке салона, и, когда он заговорил вновь, голос его звучал так, будто каждое слово давалось ему с трудом.
– Если мы идем в кино, я всегда заранее узнаю содержание фильма; если мы вместе смотрим телевизор, я сверяюсь с аннотациями… иногда в новостях, когда появляются эти чертовы придурки, я весь напрягаюсь, не зная, как она отреагирует. Она просто не может видеть изображения свастики, не может слышать этих выкриков на немецком языке или смотреть на их солдат, вышагивающих гусиным шагом, – она просто не выносит этого, бросается прочь от экрана, у нее начинаются спазмы и открывается рвота… Я пытаюсь удержать ее… иногда она принимает меня за одного из них и начинает кричать… И это после стольких лет… О Боже!
– А вы не пробовали обратиться за профессиональной помощью? Разумеется, не такой, как моя.
– Она быстро оправляется после таких припадков, – сказал актер, будто защищаясь и снова входя в роль. – К тому же до недавнего времени у нас не было на это средств, – добавил он уже без каких-либо театральных эффектов.
– А сейчас? Сейчас, как я понимаю, деньги для вас – не проблема.
Даулинг опустил глаза, как бы рассматривая лежащую у его ног дорожную сумку.
– Если бы я встретил ее раньше – возможно. Но мы уже – пара старых грибов. Мы поженились, когда нам было хорошо за сорок. Теперь это слишком поздно.
– Извините.
– Мне вообще не следовало браться за эту дурацкую картину. Ни за какие деньги.
– А почему вы взялись за нее?
– По ее настоянию. Я должен доказать себе и людям, что способен на большее, чем рекламировать снотворные таблетки под соусом экзотики Дикого Запада, считает она. Я говорил ей, что мне на это наплевать… Я ведь был на войне, в морской пехоте. Там, в южной части Тихого океана, мне пришлось кое-что повидать, но это – ничто по сравнению с тем, через что пришлось пройти ей. Господи! Можете себе представить, каково им там было?
– Вполне могу.
Актер снова поглядел на него поверх своей дорожной сумки с недоверчивой улыбкой, чуть заметной на загорелом лице.
– Можете, дружок? Не думаю, если только вас не прихватили в Корее…
– В Корее я не был.
– Тогда вы знаете не больше моего. Вы были слишком молоды, а мне, по-видимому, повезло.
– Но ведь был еще… – Но Конверс заставил себя замолчать – продолжать было бы бессмысленно. Вьетнам как бы стерт из национального сознания. Если он кому-нибудь напомнит о нем, даже такому приличному человеку, как Даулинг, сразу же посыплются извинения, и только, но это не пробудит ни малейших воспоминаний в старательно кастрированной памяти. Совсем не то что в случае с миссис Даулинг, урожденной Мюльштейн.
– Ну вот и надпись “Не курить”, – сказал Джоэл, переводя разговор в другое русло. – Через несколько минут будем в Гамбурге.
– За последние два месяца я летал этим рейсом по меньшей мере полдюжины раз, – сказал Калеб Даулинг, – и позвольте сказать вам, Гамбург – препротивная дыра. И дело, конечно, не в их таможне: в ночные часы они там не придираются. Шлепают свои резиновые штампы и пропускают вас максимум за десять минут. Но потом приходится ждать. Дважды, а может быть, трижды я просидел более часа, ожидая рейса на Бонн. Кстати, как насчет компашки в буфете? – перешел он на диалект южанина. – Между нами, там очень уважают папашу Рэтчета. Засылают телекс, и вот – стоит ему заявиться, – в буфете появляется все, чего душа пожелает. Они не допустят, чтобы у папаши пересохло в горле.
– Ну что ж… – Джоэл чувствовал себя польщенным. Даулинг ему нравился, да и знакомство с такой знаменитостью могло оказаться весьма полезным.
– Должен вас предупредить, – продолжала знаменитость, – что даже в этот поздний час поклонники наверняка прорвутся в аэропорт, да и рекламная служба авиалинии наверняка известит репортеров местных газет, но это не займет много времени.
Конверс был очень благодарен ему за столь тактичное предупреждение.
– Мне нужно сделать несколько телефонных звонков, – небрежно сказал он, – и, если я быстро управлюсь, охотно присоединюсь к вам.
– Телефонных звонков? В такой час?
– Да, нужно связаться со Штатами. У нас… в Чикаго сейчас не так поздно.
– А вы звоните из буфета. Его не закрывают специально для меня.
– Может быть, это глупо, – сказал Джоэл, тщательно подбирая слова, – но на людях мне трудно сосредоточиться. А тут речь пойдет об очень сложных вещах. Поэтому, пройдя таможню, я сразу же брошусь к автоматам.
– Я, сынок, работаю в этом чертовом Голливуде, и после него мне ничто уже не кажется глупым. – Его наигранная веселость снова испарилась. – В Штатах… – начал он мягко, без нажима, его слова будто плыли по воздуху, в глазах появилось задумчивое выражение. – Вы помните ту катавасию в Скоки, штат Иллинойс? Они делали из этого телевизионное шоу… Я был в кабинете, читал свою роль и вдруг услышал крики и звук хлопнувшей двери. Я выскочил и увидел, что моя жена бежит к пляжу. Мне пришлось вытаскивать ее из воды. Шестьдесят семь лет, а она вновь стала маленькой девочкой, в этом чертовом лагере, увидела ввалившиеся глаза пленных, отца, мать и троих братьев… Когда думаешь об этом, начинаешь понимать, почему они повторяют снова и снова: “Никогда больше. Никогда…” Это никогда не должно повториться. Мне захотелось продать этот проклятый дом. С тех пор я никогда не оставлял ее одну в том доме.
– А сейчас она одна?
– Нет, – сказал Даулинг и снова улыбнулся. – С этим все в порядке. После того вечера мы открыто все обсудили и решили нанять сестру. Что я и сделал. Маленькую, пышущую здоровьем и полную сплетен о Голливуде, да таких, которых вы нигде не прочтете. Но в нужные моменты она тверда как камень – сорокалетнее пребывание в этих их студиях закалило ее.
– Она – актриса?
– Не из тех, которых узнают на улицах, но с солидной репутацией в массовках. Она прекрасный человек и отлично относится к жене.
– Рад за вас, – сказал Джоэл, и почти в тот момент колеса самолета коснулись бетона посадочной полосы и двигатели взревели на реверсе, производя торможение. Самолет прокатился немного вперед, а потом свернул налево к месту своей стоянки.
Даулинг обернулся к Конверсу:
– Когда покончите со звонками, спросите, как пройти в зал для особо важных персон. А там скажете, что вы мой друг.
– Постараюсь туда попасть.
– Если что не так, – добавил актер на принятом в “Санта-Фе” диалекте, – встретимся на следующем перегоне к загону. Нужно ж в сохранности довести весь скот до старого корабля, парень. Рад, что ты не забыл ружье.
– А зачем оно на перегонном тракте?
– А откуда, черт побери, мне знать? Терпеть не могу лошадей.
Самолет наконец остановился, передняя дверь открылась секунд через тридцать, и нетерпеливые пассажиры сразу же запрудили весь проход. По перешептываниям, по многозначительным взглядам, по тому, как некоторые становились на цыпочки и тянули головы, было совершенно ясно, что весь этот поспешный исход был вызван присутствием Калеба Даулинга. И актер безупречно вошел в свою роль, раздаривая теплые улыбки папаши Рэтчета, заговорщицки подмигивая и похохатывая с обезоруживающей простотой старого доброго бродяги. Следя за ним, Джоэл почувствовал прилив сочувствия к этому странному человеку, актеру, немного авантюристу, носившему в своей душе ад, в котором он пребывал вместе с любимой женщиной.
“Никогда больше… Такое не должно повториться…” Слова…
Конверс взглянул на лежащий у него на коленях атташе-кейс.
“Я вернулся, я полон сил, и я целиком к вашим услугам” – тоже слова, хотя из иного времени, но такие таящие в себе громовое предупреждение, ибо в них заключается весомая часть жизни человека, который негласно объявляет о своем возвращении. Он – одна из спиц в колесе “Аквитании”.
Волна любопытных пассажиров, тянувшихся за телевизионной звездой, хлынула в переднюю дверь, и Джоэл направился к другому выходу, где народу было поменьше. Поскорее и как можно незаметнее пройти таможенный досмотр, потом пристроиться в укромном уголке и дождаться объявления о посадке на рейс Кельн – Бонн.
“Геббельс и Гесс с энтузиазмом приняли предложение доктора Генриха Ляйфхельма. Воплощенный образ геббельсовской пропаганды, воспетый в тысяче брошюрок, подтверждение нацистской теории о превосходстве арийской расы, он воистину был послан им Небесами. Что касается Рудольфа Гесса, который больше всего на свете хотел, чтобы его “мальчики” были приняты юнкерами и классом имущих, герр доктор отвечал всем необходимым требованиям: внешность истинного аристократа и в то же время возможного любовника.
Должная подготовка и удачно выбранный момент в сочетании с благоприятным внешним обликом по результатам превзошли самые смелые ожидания Шлёсселя-Ляйфхельма. Гитлер вскоре вернулся из Берлина, и импозантный доктор вместе со своим напористым и хорошо воспитанным отпрыском оказались приглашенными на обед к фюреру. Националистические интересы полностью совпали. Гитлер, как обычно, слышал лишь то, что ему хотелось слышать, и с этого дня вплоть до самой смерти в 1934 году Генрих Ляйфхельм состоял в должности лейб-медика самого Гитлера.
Сыну его не было ни в чем отказа, и в довольно короткое время он сумел заполучить все, чего хотел. В июне 1931 года в Хайлигтум-Хаф в штаб-квартире национал-социалистической партии состоялась церемония ликвидации брака Генриха Ляйфхельма с “еврейкой” по причине “сокрытия наличия в ней еврейской крови” ее враждебно настроенной семьей, а все юридические, имущественные и наследственные права детей, возникших в результате этого “противоестественного союза”, были объявлены недействительными. Между Ляйфхельмом и Мартой Штёссель был заключен гражданский брак, и единственным законнорожденным наследником имущества и имени Ляйфхельма оказался их восемнадцатилетний сын по имени Эрих.
Мюнхен и его еврейская община все еще посмеивались, но уже не так громко, над абсурдностью подобного решения, о котором они узнали из нацистских газет. Все это казалось полной бессмысленностью – имя Ляйфхельма дискредитировано, а о наследовании каких-либо материальных благ не могло быть и речи – папаша был беден как церковная крыса. К тому же подобное решение противоречило закону. Мало кто в то время понимал, что в быстро меняющейся Германии законы тоже менялись, утратив свою стабильность. Через два года в стране останется один закон – воля нацистской верхушки.
Дальнейшее продвижение Эриха Ляйфхельма по партийной лестнице было быстрым и уверенным. В восемнадцать он был “югендфюрером” в молодежном гитлеровском движении. Фотографии, отражавшие мужественные черты его лица и атлетически сложенную фигуру, призывали детей нового порядка пополнять ряды новых крестоносцев. Эталон высшей расы был направлен в Мюнхенский университет, где прошел за три года полный учебный курс и получил диплом с отличием. В течение этих лет Гитлер окончательно взял власть в свои руки. Тысячелетний рейх начал свое существование, а Эрих Ляйфхельм был направлен в офицерский учебно-тренировочный центр в Магдебурге.
В 1935 году, через год после смерти отца, Эрих Ляйфхельм – молодой фаворит в ближайшем окружении Гитлера – был произведен в чин подполковника, став таким образом самым молодым из старших офицеров вермахта. Он принимал самое активное участие в восстановлении военной машины Германии, и к началу новой войны вступил в тот сложный период своей жизни, который мы условно называем третьей фазой: оказавшись в коридорах власти нацистской Германии он тем не менее сумел уклониться от формального участия в руководстве фашистским аппаратом, хотя и пользовался в нем существенным влиянием.
Этот период, более подробно отраженный на последующих страницах, явился переходом к его четвертой жизненной фазе, когда он превратился в фанатичного последователя Джорджа Маркуса Делавейна.
Но прежде чем расстаться с юностью Эриха Ляйфхельма, связанной с пребыванием его в Айнштадте, Мюнхене и Магдебурге, следует упомянуть о двух событиях, которые позволяют глубже понять психологию этого человека. Выше уже говорилось об ограблении дома на Луизенштрассе и о реализации добычи. Ляйфхельм и по сей день не отрекается от этого подвига, не забывая при этом подробно остановиться на кознях первой жены отца и ее мерзкой родни. Не упоминает он, однако, да и никто в его присутствии не говорит о том, что содержалось в первоначальном протоколе полиции Мюнхена, который, судя по всему, был уничтожен примерно в августе 1934 года, когда умер Гинденбург и Гитлер захватил абсолютную власть, став одновременно президентом и канцлером Германии и получив титул фюрера.
Все копии протокола были изъяты из архива, однако осталась парочка пожилых пенсионеров из мюнхенской полиции, отлично помнивших его содержание. Оба они доживают уже седьмой десяток, не общаясь друг с другом многие годы, и расспрашивали их раздельно.
Ограбление оказалось не самым тяжким преступлением, совершенным в ту ночь на Луизенштрассе – о более тяжелом преступлении по настоянию семьи никогда не говорилось. Пятнадцатилетняя дочь Ляйфхельма была зверски изнасилована и жестоко избита. Лицо и тело ее носили следы истязаний, а побои оказались настолько серьезными, что врачи Карлсторской больницы, куда она была доставлена, не ручались за ее жизнь. Физическое состояние ее со временем кое-как восстановилось, но рассудка она лишилась на всю свою короткую жизнь. Преступник должен был знать внутреннее расположение дома и то, что в комнату девочки вела отдельная лестница. Эрих Ляйфхельм подробно расспросил отца о планировке дома; по его собственному признанию, он бывал там и знал о непомерной гордости и суровой морали этих “тиранов родственников”. Его неприязнь к ним была так велика, что он решил нанести им самый тяжелый удар, какой только мог придумать, понимая, что влиятельная семья использует все связи, лишь бы не выставлять свой “позор” на всеобщее обозрение.
Следующее событие, заслуживающее внимания, имело место в феврале или январе 1939 года. О нем можно вести речь только в общих чертах, поскольку из тех, кто хорошо знал семью , почти никого не осталось, не сохранилось и никаких документов, однако после опроса выживших свидетелей удалось установить некоторые весьма примечательные факты. Законная жена Генриха Ляйфхельма, ее дети и остальные родственники несколько лет безуспешно пытались покинуть Германию. Официальные власти неизменно отвечали, что высокое медицинское искусство патриарха семьи, полученное им благодаря обучению в немецких университетах, принадлежит государству. Ссылались и на то, что оставались нерешенными некоторые вопросы, возникшие в результате расторжения брака между покойным доктором Генрихом Ляйфхельмом и его бывшей женой, касающиеся раздела имущества, – недопустимо, чтобы ущемлялись наследственные права выдающегося офицера вермахта.
И Эрих Ляйфхельм не упустил своего. Бывшая жена его отца и их дети стали в буквальном смысле слова пленниками: каждое их движение отслеживалось, за домом на Луизенштрассе велось наблюдение, а через несколько недель после их повторного обращения за визами за ними был установлен “политический надзор” – под предлогом, что они вынашивают планы исчезновения из страны. Эта информация была получена у находившегося на пенсии банкира, который припомнил, что министр финансов в Берлине распорядился немедленно сообщать обо всех движениях вкладов бывшей жены Ляйфхельма и (или) ее семьи.
Нам так и не удалось установить точную дату, но где-то в январе или феврале 1936 года фрау Ляйфхельм, ее отец и дети внезапно исчезли.
Однако документы мюнхенского суда, попавшие в руки союзников 23 апреля 1945 года, бросают некоторый свет на то, что произошло. Стремясь узаконить захват имущества, подполковник Эрих Ляйфхельм обратился в суд с заявлением, в котором перечислял убытки, понесенные его отцом, доктором Ляйфхельмом, в результате интриг преступной семьи, которая вопреки запрету покинула рейх. Все обвинения, как и полагается, были нагромождением самой беспардонной лжи, начиная с присвоения крупных сумм, снятых с несуществующих банковских счетов, до убийства самого доктора с целью завладения его обширной практикой. Здесь же фигурировала заверенная копия “официального” свидетельства о разводе, а также копия завещания покойного Ляйфхельма. В завещании было указано, что единственным браком своим он считает последний брак, а единственным своим сыном – ребенка от этого брака, которому и передаются все имущественные и прочие права, а именно – оберлейтенанту Эриху Штёссель-Ляйфхельму.
При наличии всех этих данных удалось отыскать уцелевших свидетелей. Выяснилось, что фрау Ляйфхельм вместе с тремя детьми и отцом погибла в концентрационном лагере Дахау, в десяти милях от Мюнхена.
Так был положен конец еврейской линии Ляйфхельмов, представитель же арийской ее линии в результате этого стал единственным наследником значительных капиталов и недвижимости, которые иначе были бы конфискованы в пользу государства. Так, не достигнув и тридцати лет, он заимел блестящую репутацию и восстановил справедливость, попранную при его рождении. Убийца матерел”.
– У вас здесь, по-видимому, чертовски запутанное дело, – проговорил Калеб Даулинг, ухмыляясь и подталкивая локтем в бок Джоэла. – Ваш окурок в пепельнице давно догорел, но когда я хотел прикрыть эту чертову крышку, чтобы не дымило, вы отмахнулись от меня, будто я не в своем уме.
– Простите, это… это очень путаное дело. Господи, неужто я посмел бы отмахиваться от такой знаменитости? – И Джоэл рассмеялся, так как знал, что именно этого от него ждут.
– В таком случае у меня для вас еще одно маленькое сообщение, дружок: знаменитость я или нет, но над нами уже несколько минут горит надпись “Не курить”, а вы все сидите с сигаретой в руках. Правда, вы ее не прикуриваете, но эти нацисты поглядывают на вас с явным неодобрением.
– Нацисты?… – Джоэл невольно повторил это слово, сунув незажженную сигарету в пепельницу; он действительно не замечал, что держит ее.
– Неудачная формулировка, описка сценариста, – сказал актер. – Мы сядем в Кельне прежде, чем вы успеете уложить всю эту юридическую муру. Пошевеливайтесь, дружок, мы уже идем на посадку.
– Нет еще, – машинально возразил Джоэл. – Мы летаем по кругу. Ждем разрешения диспетчеров. У нас есть еще по крайней мере три минуты.
– Можно подумать, будто вы и в самом деле разбираетесь в этом.
– Немного разбираюсь, – сказал Конверс, укладывая досье в атташе-кейс. – В свое время я был летчиком.
– В самом деле? Настоящим летчиком?
– Ну да, мне за это платили.
– В какой-нибудь авиалинии? Я хочу сказать – в настоящей авиакомпании?
– Моя компания была поважней этой.
– Черт побери, подумать только! Адвокаты и летчики… Мне кажется, одно не увязывается с другим.
– Это было очень давно. – Джоэл закрыл крышку атташе-кейса и повернул диски замков.
Самолет покатился по бетонным плитам. Посадка была произведена настолько мягко, что с задних сидений раздались аплодисменты. Расстегивая страховочный пояс, Даулинг проворчал:
– Такое мне случалось слышать на эстраде после особенно удачного выступления.
– Теперь вы получаете оваций значительно больше, – возразил Конверс.
– И значительно меньшими стараниями. Кстати, где вы остановитесь, ваша честь? Вопрос был неожиданным.
– Собственно, я пока и сам толком не знаю, – ответил он, снова тщательно выбирая слова. – Решение об этой поездке было принято буквально в последнюю минуту.
– Возможно, вам понадобится помощь. Бонн сейчас забит до отказа. Я живу в “Кенигсхофе” и, поверьте, пользуюсь там некоторым влиянием. Посмотрим, может быть, удастся кое-что для вас сделать.
– Огромное спасибо, но этого не потребуется. – Конверс лихорадочно соображал. Меньше всего ему хотелось бы привлекать к себе внимание, находясь в обществе известного актера. – Моя фирма пришлет кого-нибудь встретить меня. Он-то что-нибудь и подыщет. Кстати, мне придется выйти одним из последних, чтобы он не потерял меня в толпе.
– Отлично, но если выдастся свободная минутка и вы захотите посидеть в актерской компании, позвоните мне в гостиницу и оставьте свой номер.
– Очень может быть, что я так и сделаю. Главное – не забыть ружье.
– А зачем оно на перегонных трактах, а, дружок? Джоэл терпеливо ждал. Пассажиры покидали самолет, кивая на прощанье стоящим по обе стороны от выхода стюардессам. Одни зевали, другие боролись с лямками сумок, фотоаппаратов и чемоданов. Наконец, последний из них вышел, и Джоэл выбрался в проход между рядами. Инстинктивно, поддавшись какому-то импульсу, он обернулся и посмотрел в хвостовую часть салона.
То, что он увидел, заставило его похолодеть от страха. В самом конце длинного салона сидела женщина. Бледное лицо под широкополой шляпой, перепуганные и полные удивления глаза, которые она сразу же попыталась отвести… Женщина из кафе аэропорта Каструп в Копенгагене! В последний раз он видел, как она быстро прошагала в зал для получения багажа, удаляясь от билетных касс. Ее тогда остановил какой-то очень торопившийся человек, с которым она обменялась несколькими словами. Теперь Джоэл не сомневался – слова эти касались его.