Все в саду Шубина Елена
Я благодарна всем, кто трудится в нашем ресторане и в магазинах, они лучшие в своем деле. Мы не просто гордимся ими – они ведут весьма успешный бизнес, обеспечивая значительный вклад в бюджет дома и поместья.
В семидесятые годы все заговорили о защите окружающей среды. Мы стали получать письма от учителей, которые приводили в Чатсуорт своих учеников, с просьбой показать им окрестности и объяснить, как используется земля. Читая их вопросы и замечания, я понимаю, что многое из того, с чем я была хорошо знакома с самого детства, для большинства нынешних детей – чистый лист.
В 1973 году мы решили открыть в Чатсуорте учебное хозяйство, чтобы показать детям, что еда производится фермерами, которые, кроме того, заботятся о земле, и что эти два дела тесно связаны друг с другом.
Главное событие дня – дойка коров. Народ собирается и завороженно наблюдает за процессом – кто с восхищением, а кто и обескураженно. Один мальчуган из центрального Шеффилда сказал мне: “Это самое отвратительное, что я видел в жизни. Больше никогда не буду пить молоко”.
Такая реакция не редкость. Ни за что не угадаешь, что произведет на них самое сильное впечатление. Однажды мой знакомый, владеющий фермой близ Лондона, принимал у себя группу столичных ребят. Несколько часов он объяснял теорию и практику молочно-товарного производства. В конце экскурсии он поинтересовался, что им понравилось больше всего. И какой-то мальчик, похихикав, выдал: “Смотреть, как коровы ходят в туалет”.
Раз в год, когда в школах проводится день сельского хозяйства, мы расширяем нашу учебную ферму до размеров всего поместья. В последний раз две с половиной тысячи школьников из Дербишира в возрасте от девяти до одиннадцати лет вместе с учителями провели весь день в парке и увидели, как работают хозяйства нашей усадьбы: земледельческое, лесное и охотничье.
Пол, молодой лесник, родившийся и выросший в Чатсуорте, и его коллега Фил объясняют, как лес сажают, обрезают, прореживают и, наконец, вырубают, а потом этот цикл повторяется. Деревья вызывают самую острую реакцию. Пол сказал мне: “Увидев пилу, несколько ребят спросили: «Вам нравится убивать деревья? Совесть не мучает? Почему бы просто не взорвать их динамитом – так было бы быстрее? Вы убиваете деревья только затем, чтобы заработать денег?»”
А их учитель спросил: “Неужели нельзя вырубать только уже мертвые деревья?” А увидев машину для вырубки леса, поинтересовался: “Вы больше не пользуетесь топорами?”
Пол сделал вывод, что ни учителя, ни их ученики ничего не понимают в лесном хозяйстве. “Они видят в этом лишь узаконенный вандализм и думают, что мы только уничтожаем деревья, потому что по телевизору постоянно твердят о вырубке дождевых лесов”.
В отчаянии молодые лесники показали на обширную панораму с группами молодых и старых деревьев и плантациями Умелого Брауна, окружающими парк, и спросили: “Вам нравится всё это?” Дети отвечали: “Да”. “Ну вот, мы как раз и занимаемся тем, что поддерживаем и сохраняем эту красоту”.
Те, кому выпала привилегия владеть землей, должны объяснять людям, которые, естественно, хотят этой землей пользоваться для отдыха, что требуется много денег и сил, чтобы она выглядела привлекательно, чтобы на этой земле хотелось скакать верхом, гулять, бегать и сидеть. Красота нашей страны была создана в основном в эпоху дешевой рабочей силы. А теперь, когда мы прикладываем много усилий, чтобы поддерживать тонкое равновесие между человеком и природой, было бы очень полезно, если бы отдыхающие представляли цену содержания заборов, каменных стен, ворот, ферм, лесных дорог, ручьев и лесов. Несмотря на сгущающийся туман бюрократии, землевладелец до сих пор испытывает радость от владения, но он также несет всю ответственность, а те, кто пользуется этой землей, – никакой.
Дом открыли для публики сразу же после постройки. В конце XVIII века в день открытых дверей накрывали стол для тех, кто хотел пообедать.
В 1849 году в Роусли пришла железная дорога, это в трех милях отсюда, и в то лето дом и сад посетили восемьдесят тысяч человек. Герцог распорядился, чтобы “фонтаны работали для всех без исключения”.
Посещение дома и сада оставалось бесплатным вплоть до 1908 года, а потом плата за вход (один шиллинг для взрослых и шесть пенсов для детей) перечислялась местным больницам. И только начиная с 1947 года эти средства стали направляться на поддержание усадьбы.
Я много беседовала с теми, кто впервые побывал здесь почти полвека тому назад. Круг интересов изменился, а это место – нет. Здесь по-прежнему нет ни парка аттракционов, ни развлечений, кроме самого дома и его содержимого. То же самое можно сказать и про сад. Возможно, именно поэтому сюда приезжают только те, кто испытывает подлинный интерес. У нас не мусорят и нет случаев вандализма.
Посетителей по-прежнему удивляют размеры дома. Одна девушка сначала долго возмущалась ценой входного билета, заявляя, что не хочет платить так много за осмотр нескольких старомодных комнат, а в конце экскурсии сказала: “Принесите мне стул, я упарилась ходить”.
Отношение к местам, подобным Чатсуорту, за последние пятьдесят лет сильно изменилось. После войны к большим домам и усадьбам в частном владении народ испытывал очевидную неприязнь.
Несмотря на это, сюда приходили – хотя бы для того, чтобы осудить. Драконовская налоговая политика правительства с ликованием поддерживалась местными властями, которые делали всё, чтобы жизнь медом не казалась.
В 1976 году герцог Бедфорд написал в The Times забавную заметку об Уоберне. Он пришел к выводу, что “среднестати-стическии посетитель ездит в исторические дома, потому что он купил автомобиль и ему надо на нем куда-то ездить. Число же тех, кто ищет настоящего просвещения, столь ничтожно, что это повергает в уныние”.
Прошло двадцать лет, и люди теперь хотят увидеть произведения искусства.
Дом, в котором живут потомки тех, кто его построил, кажется более интересным, чем принадлежащий правительству или какой-нибудь организации, даже если его поддерживают в превосходном состоянии. Сказывается острый интерес к владельцам.
Туристы из Америки отказываются верить, что в этом дербиширском Диснейленде кто-то постоянно живет. Дети задают вопросы: “А у них есть телевидение? Они носят короны?”
Меня часто спрашивают, не мешает ли нам наплыв туристов? Напротив, я была бы огорчена, если бы никто не приезжал. Чатсуорт нуждается в людях. Они наполняют его жизнью.
Нам повезло – дом такой огромный, что в нем найдется место для всех. Он так хорошо построен, что, когда в парадных комнатах полно посетителей, ты можешь сидеть в своей части дома и не подозревать, что рядом кто-то ходит.
Иногда приходится слышать удивительные вещи. Я не знала, радоваться мне или огорчаться, когда кто-то сказал смотрителю: “Я видел в саду герцогиню. Она выглядит вполне нормально”.
Вид отсюда великолепный. Смотреть в окно моей комнаты и видеть сад, реку и лес – это радость, которой никогда не пресытишься. Ни телеграфных столбов, ни бетонированных обочин, ни дорожной разметки. Утром и вечером в парке ни души. Его безраздельными обитателями становятся овцы и олени. В первый жаркий день овцы собираются в тени дерева, как пожилые женщины, и ты понимаешь, что пришла настоящая весна.
Она, сад и ее садовник…
Жужа Добрашкус
To J.S.M.
I am not one and simple, but complex and many[3].
Вирджиния Вулф “Волны”
– Мне нужно сегодня уехать.
– Надолго?
– Не знаю.
– Только прошу тебя, будь осторожнее.
– Хочешь со мной?
– А куда ты?
– В Восточный Суссекс.
– Зачем?
– Мне нужно в Родмелл, в дом, где жила Вирджиния Вулф. Я была там впервые двадцать пять лет назад. Там теперь музей. Интересно посмотреть…
– Нет.
– Что – нет? Неинтересно?
– Нет. Не поеду. I think, it is aperfect opportunity for you to speak to Virginia tet-a-tet [4].
– Наверное, ты прав.
– Только, прошу тебя, будь осторожнее.
Ясный мартовский день. Из Хартфордшира, вокруг Лондона, на самый юг – два часа езды. Нужно не забыть поесть. Я помню, у самого съезда с шоссе был паб…
Вот он. Тут сладко пахнет дровами и пивом, народу много, местных можно узнать по собакам, туристов – по рюкзакам.
Интересно, а она здесь хоть раз была? Или тогда женщины сюда не ходили? Леонард наверняка был. И друзья – те самые “апостолы”, они, конечно, снобы, но не по поводу же эля…
От паба вниз по улице, мимо дома священника, – в самый конец деревни… Вот он, справа, – небольшой коттедж Monk's House. Почему он так называется, никто не знает. Никакой монах тут, конечно, не жил…
Какое же теперь это всё маленькое – просто кукольный домик, совсем не запомнила его таким. Посетителей не так много. Это хорошо, иначе было бы тесно. Потолки невысокие, двери узкие. Вирджиния всегда помнила, что она сестра художницы. Так смело использовать краски – прихожая при ней была выкрашена в цвет граната, лестница в комнату Леонарда – сине-зеленая, расписная мебель, и каминная плитка, и много живописи по стенам. Дом небольшой, но в гостиной – пять окон… Вирджиния любила повторять про эти пять окон… Они снесли несколько стен, чтобы их получить. И наплевать на то, что остался такой разный, кусками, пол… Ну и что? Главное, можно смотреть на три стороны… И принимать гостей. А значит, говорить, играть, слушать граммофон, есть и курить любимые сигары – Petit Voltigeurs или вручную скрученные пахитоски.
На столе в столовой стоит огромное блюдо с фруктами. Всё так же, как и двадцать пять лет тому назад… Неужели это всё то же деревянное блюдо? Я помню, тогда за этим столом, рядом с такими же фруктами, сидел человек лет, наверное, тридцати пяти – и мне представили его как родственника Вирджинии… Интересно, кто это мог быть?
Завтракали чаще всего в кухне, с распахнутой дверью. Там недалеко куст сирени, в мае стоял такой аромат… Отсюда по кирпичным ступеням – в комнату хозяйки, по выложенной полукругом дорожке.
Расспрашиваю про ее вещи – про картины, про шаль на кресле и вышитую подушку на стуле. Но ответы скупы, служащие здесь знают мало. Извиняются и листают папки, там есть перечень вещей под номерами, словно опись, составленная следователями. Этих знаний не хватит… Ну как же так? Почему они ничего не знают? Тут работает много новых людей, они улыбчивы и бесполезны… Может быть, кто-нибудь мне объяснит… Пожалуйста… Идите туда, в основной дом… Там, кажется… В столовой… Да, да… В розовой кофте… Она знает. Ее отец здесь работал. Она видела Вирджинию, она ее помнит…
– Как ее зовут?
– Мари… Дочь Перси.
Здесь есть человек, который ее видел? Скорее, скорее в дом… Неужели это настоящий свидетель… Спрашиваю еще у одного работника с бейджем музея на груди… Да. Так и есть. Здесь есть Мари. Ее отец Перси Бартоломей работал садовником у Вулфов. И она ему помогала… Где же она, эта Мари? Где?
Она смотрительница в столовой. Высокая. С седыми кудельками, в очках, носик уточкой. Обстоятельная, чуть стесняется.
– Какая? Какая она была? Вы ее помните? Расскажите о ней!
Мари кивает и складывает за спину руки. Ей восемьдесят пять, но она похожа на школьницу у доски. Прежде чем говорить, вздыхает и делает серьезное лицо.
– Когда Вирджиния шла по деревне, у нее всегда шевелились губы. Она про себя проговаривала фразы из следующей книги… Было видно, как она пытается попасть в ритм шагов… Словно подстраивается… С ней даже заговорить никто не решался, настолько она была увлечена своими мыслями… Редко когда она останавливалась, чтобы поздороваться… Всегда в темном. Высокая и очень-очень худая. Часто ходила туда, к реке… – Мари взмахивает рукой и опять убирает ее за спину. – Но больше всего времени она, конечно, проводила в доме. Я видела ее здесь, когда приносила овощи. Отец мой был у них садовником. Иногда меня посылали спросить экономку, что нужно принести к обеду из огорода. И тогда я ее видела. Иногда она сидела в саду, но при этом была далеко-далеко… Я старалась не попадаться Вулфам на глаза. Играла в саду, когда их там не было… Но ребенок есть ребенок… До войны они обычно приезжали только на выходные и в праздники. Их часто навещали гости из Лондона, и тогда мой отец просил меня им не мешать… Для меня она была странной хозяйкой, у которой работает отец. Я про нее тогда ничего не знала. Про то, что она знаменита. Совсем. Да и откуда мне знать, я была еще маленькой… И те, кто к ней приезжал, были для нас просто какими-то людьми… – Мари виновато замолкает на минуту. – Я начала помогать отцу и работать в саду, когда мне исполнилось семь… Ножом скребла кирпичи садовых дорожек, а когда появился парник, очищала от земли глиняные горшки для рассады и составляла их в специальные деревянные ящики. Иногда в парник заходил Леонард. Она – нет, – Мари смотрит в потолок, словно вспоминает заученный урок.
– Мари, вы сами отсюда?
– Да. Я родилась здесь, в Родмелле. Леонарду и Вирджинии, кроме этого дома, принадлежали два коттеджа в деревне… Один для садовника, другой для экономки. Я родилась в одном из них в 1930 году. Жили мы в нем до сорок пятого, потом переехали. Она, конечно же, была странной… Да. Но тем не менее, я думаю, они были счастливы… Она обожала прогулки – и к югу на холмы, и вдоль ручья к реке… Я помню, как они много смеялись, когда приезжали гости… Играли в шары совсем рядом с огородом – на поле для игр… Его они прикупили позже. Чтобы из ее кабинета вид оставался неизменным. Да, можно сказать, они были счастливы, – Мари смотрит на меня. А я на нее. Я ничего не спрашиваю, я знаю, она сначала будет говорить то, что выучила. Она отворачивается к окну и начинает совсем другим тоном.
– Я хорошо помню тот день, когда ее не стало. Мне тогда уже одиннадцать было. Она письмо написала Леонарду и сестре и положила на радио, чтобы нашли. Тогда война была, все радио слушали… Вокруг него собирались и слушали. Так вот она там конверт и оставила. Подписала – “Леонарду и Ванессе”. Она знала, что после работы в саду он подойдет к обеду… и включит радио, чтобы узнать новости. И он действительно пришел и сразу конверт увидел, вскрыл, письмо прочитал и побежал… Помню этот его крик:
– Перси! Быстрее! Бежим!
Я никогда не забуду его лица. И как отец всё побросал и побежал за ним… Куртку с вешалки схватил и побежал. Долго ее тогда искали, но не нашли. И на реке искали, – Мари замолкает и смотрит на носки своих туфель. Ей точно восемь, а не восемьдесят пять…
– Спасибо. Спасибо, Мари.
Выхожу из дома. Если пойти прямо, через весь сад, до самого огорода, уткнешься в невысокую каменную изгородь, за ней – церковь и старое кладбище вокруг. А слева – место ее работы. Но пока пройдешь до него, сад успевает тебя заполнить.
Сад…
Место, которое должно было ее излечить… Место, где ей должно было стать лучше. Сад радостей земных… САД. Понятие для англичан почти сакральное. Почему ты ее не спас?
Вот персиковое дерево наклонилось над самой дорожкой, на нем устроился белый клематис. Рядом клинками ощетинились ирисы, за ними седые кусты лаванды и огромный фикус. Успеваешь набрать воздуха у пруда с рыбками и тут же ныряешь в омут фруктовых деревьев. Поздним летом здесь будет много-много яблок, и ветки в их коралловых ожерельях прогнутся до самой земли. Еще сливы, груши и инжир. Магнолия с огромными восковыми цветами. А за всем за этим, в углу, у самой кладбищенской ограды, после набухших яблонь, груш и корявой черешни, – маленький садовый домик, в котором она писала, и окно в этом домике смотрит на заливные луга, на гору Кабарн, на широкие долины Суссекса, прочь от всего этого цветочного буйства. Леонард писал, что она была слишком дисциплинированна в работе, приходила в свой рабочий кабинет “с регулярностью биржевого маклера”. Там она писала первый вариант от руки, сидя в низком кресле, а потом пересаживалась за стол, перепечатать то, что написала. Вот он, ее любимый письменный стол. Она его обожала, считала его симпатичным, уютным, располагающим. Да, он действительно чудный – в ящичках. Мытое-перемытое дерево.
А страстью Леонарда стал Сад.
Сначала Вирджиния к Саду была снисходительна.
“Наш сад – точно пестрый ситец: астры, мелкие хризантемы, циннии, нежный гравилат, настурции и тому подобное – все яркие, словно вырезанные из цветной бумаги, жесткие, торчащие, как, собственно, цветы и должны быть”.
Считала, что он отвлекает ее от главного.
“У меня здесь было столько возможностей написать самое интересное – диалог души с душой, но я упустила это – почему? Да потому что меня отвлекали кормление рыбок, любование на вновь выкопанный пруд, игра в шары… счастье, наконец… ”
Леонард же отдавал Саду всё больше и больше своего времени. Цветы стали его особой страстью. Сначала это были банальные георгины, гвоздики, астры и лакфиоль, потом он вошел во вкус и появились необычные – фрезии и глоксинии, различные из лилейников, книпхофия, которую здесь называют “раскаленная кочерга”, и ирисы “черная вдова”. Да чтобы еще вырастить самому, из семян, в теплице, а не покупать рассадой. Здесь у него проявился этот дар. Дар садовника.
Так, постепенно, Сад в отношениях стал третьим. Леонард не был против, а даже скорее за. Ей же приходилось конкурировать с Садом, соблазнять мужа прогулкой. И не всегда он соблазнялся. Сад, сад, сад… Она слишком часто упоминает о нем в дневниковых записях… Она красит гостиную в ярко-салатовый, чтобы доказать, что зелени может хватить и без него. Она смеется над страстными садоводами…
“Помню, – начала она, – моя тетушка разводила кактусы. В оранжерею можно было попасть прямо из обширной гостиной. Входишь, а там на трубах отопления – десятки этих уродливых, приземистых, маленьких колючек, каждая в отдельном горшке. Раз в сто лет алоэ цветет, так говорила тетушка. Но она не дожила до этого”.
Когда же проявились первые знаки нелюбви? Когда Сад начал ее пугать? Может, тогда, когда она с ужасом написала в своем дневнике, как у самой ее спальни ночью Леонард давил на кирпичной дорожке собранных с листьев улиток? Как страшен был этот скользкий скрежет? Сад стал слишком агрессивен для нее… И еще ей приходилось делить с ним Садовника.
– Ой, да, да, спасибо, это моя сумка. Я хотела ее забрать, потом забыла, спасибо, что вы принесли ее мне. Нет, спасибо. Я не волновалась. Я просто ее там оставила. Да, да, я понимаю. Спасибо. Какие милые люди. Да, это моя ручка – где вы ее нашли? В саду? Спасибо. Когда я умудрилась уже потерять ручку? Спасибо. А можно мне присесть на стул в ее спальне? Да, этот – у самого камина. На этот изящный стул с зеленой обивкой и вышитым на ней букетом? Хоть на минуточку. Я осторожно. И потом пойду за сумкой. Отсюда видно только траву и дерево грецкого ореха. Даже церковь не видно. Но точно слышно колокол. Наверное, к августу окно зарастает. Сад. Волшебный сад… Но почему она выбрала себе комнату с окнами на самую скромную его часть, самую простую?
Так… Нужно проверить, есть ли в сумке ключи. А для этого нужно где-то присесть и всё аккуратно из нее извлечь. Нет, это всё не то. Ключи… Ключи…
Монкс-хаус был, безусловно, для нее бегством. Но бегством с возможностью вернуться. Вернуться в лондонский Блумсбери в любую минуту… И когда вдруг это стало невозможным, когда бегство превратилось в постоянное место проживания – всё стало для нее невыносимым. И тогда она ушла. И еще она освободила его. Освободила от себя. Садовник не справлялся с двумя… Всё встало на свои места.
Она слишком долго жила, думая о смерти, и потому не смогла дождаться и вышла ей навстречу. Так бывает, когда больше нет сил ждать. Она и так ждала уже слишком долго. И дальше не было смысла.
А у Леонарда он был – он строил парник, он подкармливал, обрезал и прививал… Он неустанно трудился, пока она боролась со своими демонами. Однажды он ослабил внимание… Ее садовник.
Присаживаюсь на каменную низкую изгородь. Как приятно нежное, весеннее солнце. Закрываю глаза. Пахнет скошенной травой и мульчей. Слышно, как открывается дверь садового домика. В проеме узкой стеклянной двери вырастает долговязая фигура. Я сразу ее узнаю. Она осторожно перешагивает завалившийся на ступеньку цветок нарцисса. Я вижу пуговицы на ее туфлях. Толстые в резинку чулки. Но она всё равно мерзнет. Затолкала руки в карманы длинной кофты. Длинная юбка замялась по подолу. Потягивается, растирает предплечья, вертит худыми запястьями. Щурится на солнце. У нее тяжелые веки и глубоко посаженные глаза. Узел волос съехал низко на шею, на плечи выбилось несколько прядей. Она шевелит губами, недовольно качает головой из стороны в сторону. На лице выражение болезненной скорби. Словно она не соглашается с собой. Видит меня и смущается. Она не привыкла к чужим. Я стою против света, она поднимает руку, загораживая лицо от солнца. Когда видит, что я смотрю на нее, сконфуженно кивает и опускает руку. Она замедлила шаг, ей неловко. Она не знает, кто я, что я здесь делаю и почему. Я кланяюсь ей и улыбаюсь. Она в растерянности останавливается на том расстоянии, на котором можно всё еще не разговаривать… Оглядывается на домик. Я тоже не двигаюсь, не отхожу и не подхожу ближе.
– Вирджиния, что заставляет вас писать?
Она опять смотрит на меня из-под руки.
– “Ничего ведь не произошло, пока это не описано кем-то…” Верно?
Из кустов выбегает собака.
– Пинки! – восклицает она, спаниель, крутя хвостом, тычется ей в ноги, она неловко присаживается, чтобы его погладить. Он вьется перед ней рыжим пламенем. Она опирается одной рукой о землю, чтобы не упасть.
– Пинки! Пинки, что ты делаешь? Ты меня свалишь.
Неловко поднимается, усаживается на крыльцо и смеется. Пинки на минуту прижимается к ее ногам, но тут же, болтая ушами, уносится в те же кусты, из которых появился. Она зовет его, но он уже занят чем-то другим. Она пожимает острыми плечами, извиняясь, смотрит на меня.
– Всем нужен хороший садовник, – говорит она мне и отворачивается. Ее внимание привлек огромный шмель, он пытается влезть в слишком узкую корону нарцисса. И вот она уже не здесь… Шевелит губами, длинные пальцы выписывают в воздухе непонятную вязь.
– Вы понимаете? Садовник! – повторяет она вслух и улыбается.
“Л. возится с рододендронами” – ее последняя запись в дневнике, тоже по поводу сада…
Она была совершенно не такой серьезной, как принято думать… Да, была умной и сдержанной, но также смешной и даже беззаботной, когда не работала, любила задавать вопросы, много и разные. У нее был невероятный интерес к тому, как устроена жизнь. Ее изумляли люди, она обладала способностью наблюдать и видеть малейшие нюансы их сосуществования. Но, с интересом изучая других, она не знала себя… Получив домашнее образование, она не имела возможности сравнивать себя со сверстниками. Она писала в дневнике о том, что не могла понять, какая же она – красивая или уродливая, умная или не очень, талантливая или совсем нет.
Конечно, компания снобов научила чувствовать ее одной из них… Даже нездоровье Вирджинии было не лишено снобизма. В ее галлюцинациях птицы говорят с ней исключительно на греческом. И юношеский, кембриджский снобизм Вулфа никуда не делся… Его врожденное дрожание рук Вирджиния в шутку называла выражением еле сдерживаемой ненависти мужа к человечеству в целом. И оттого Сад стал для него спасением.
Мы все в какой-то степени вскормлены мифами, воспевающими волшебные сады, а уж жители Англии воспитаны в духе их абсолютного обожествления. Но как часто горожанин, мечтая о безмятежной радости в тиши деревьев и цветов, рисует себе картину райского умиротворения и счастья, а оказываясь там, испытывает невероятную вселенскую тоску…
Вирджиния рвалась в Лондон даже из Ричмонда. И Сад Монкс-хауса был хорош для нее по выходным, скорее как площадка для приема друзей. Но в момент переезда сюда “навсегда”, в безнадежности войны, в холоде и относительном одиночестве, Сад был ей противопоказан. Она нуждается в помощи, а садовник занят Садом. Леонард писал, что для него Родмелл с бомбами милее, чем Лондон без…
Когда? Когда Вирджиния и Сад становятся соперницами? Крамольная для англичан мысль… Но, я думаю, случилось именно так. Человек, по-настоящему любящий Сад, никогда не уйдет весной, когда всё только начинается, когда впереди столько работы… Он скорее уйдет в конце лета или осенью, с чувством выполненного долга, вместе со смертью Сада, в преддверии бездейственной зимы.
Она же сделала это в конце марта… Да, зима в сорок первом была долгой и холодной.
“Никогда не было у нас такой средневековой зимы. Электричество отключили. Готовили на огне, ходили немытые, спали в чулках, замотанные в шарфы”.
Континентальная Европа ведет войну, угроза вторжения фашистских войск на территорию Британии вполне реальна. В Лондоне во время бомбежки разрушен их дом, уничтожена библиотека, полная редких книг. Они перебираются в коттедж Родмелла на постоянное проживание. Наверное, тогда она ощутила всю свою беспомощность и бесполезность… В случае прихода фашистов судьба Леонарда была бы весьма печальной. И она страстно обсуждала план их совместного самоубийства, если всё же немцы сюда доберутся… Леонард запасся бензином, чтобы в крайнем случае отравиться угарным газом в гараже, и купил цианид.
Конечно, в конце такой зимы можно устать… Можно сказать – хватит. Солнце встает так поздно… можно решить, что и вовсе не взойдет… Но это зимой! А март уже не зима… Март – это когда всё уже позади… Когда всё наконец начинает дышать. Когда появляются первые признаки пробуждения. Гремит ручей, ему вторят птицы, веет влажной ожившей землей и робкими ароматами первых цветов. Стоят набухшие, выспавшиеся яблони в толстых почках… В марте появляется надежда на то, что всё еще будет. И скоро отогреется душа… И как именно тогда уйти? Причем уйти сложно, с усилием, с борьбой. Не на подушках, не засыпая с ядом, а в холодную, грязную воду. Как? В марте можно уйти, только испугавшись Сада. Его силы. Его власти.
Хорошо бы взять воды из машины. Жаль, что я запарковалась у паба. Но ведь двадцать пять лет назад никакой стоянки здесь не было. Потому я о ней ничего не знала… Наверное, ее сделали, когда дом перешел в национальный траст. Но и до паба недалеко. Так что пойду туда. Так… Кажется, я потеряла ключи от машины. Сунула их куда-то, а теперь не могу найти. В сумке… Они должны быть в сумке. А сумка? А сумку оставила, когда говорила с Мари. Блокнот взяла, а сумку оставила там, в столовой. Наверное, положила на стул. А потом забыла об этом.
До реки Оуз, не торопясь, идти минут двадцать. От дома, за деревню, через поля. Весной река бурная, темная, течение сильное. Вода словно кипящий эль. Как трудно ей было это сделать… Ведь она хорошо плавала, и река не такая глубокая. Пришлось набрать в карманы камней, чтобы утянули…
Недели через три ее тело ниже по течению нашли дети…
“Против тебя бросаю я непокоренного, не уступившего себя, о Смерть”.
Ее пепел захоронили в Саду. Над ним сейчас ее бюст. Она смотрит растерянно, даже испуганно.
“Не думаю, что два человека могли бы быть счастливее, чем были мы… ”
После смерти Леонарда садом лет десять никто не занимался. В 2000-м дом сдали постояльцам. Они въехали туда зимой… Чтобы заняться восстановлением сада, ждали весны – хотели увидеть, что же в нем осталось? Что же в нем взойдет? И вот наступившей весной взошли кругом одни белые флоксы. Летом Сад стал белым-белым… Белым, как тогда, в ее последнюю зиму…
“В субботу выпал снег, весь сад накрыло толстым слоем белой сахарной глазури… ”
Как хорошо, что есть на свете садовники…
Он идет мне навстречу и улыбается.
– Как я мог отпустить тебя одну?
Он все-таки приехал…
И тогда сразу находятся ключи. И у него в руках бутылка воды. И всё становится таким настоящим и осмысленным.
Русский акцент
Евгений Водолазкин
Марта Шрайбер преподавала немецкий иностранцам, а Юрий Фролов был ее студентом. После третьего курса Челябинского техуниверситета он по студенческому обмену приехал в Мюнхен. Имя “Юрий” Марта произносила без конечного йота, а слово “Челябинск” не способна была выговорить вообще. Юрий мог бы упростить Марте задачу, назвавшись, скажем, кратким “Юра”, но он этого не сделал. Юрий значит Юрий – он предпочитал, чтобы его приняли во всей сложности. Впрочем, учебному процессу это не мешало – немецкий Марта знала хорошо, и в данном случае это было главным. В конце концов, для того, чтобы обучать немецкому, необязательно произносить слово “Челябинск”.
Юрий изучал вроде бы немецкий в школе, но по прибытии в Мюнхен знания его не подтвердились. По шестибалльной системе уровень знаний Юрия оценили как нулевой, что было ему как-то даже и обидно. С другой стороны, по результатам теста
Юрия отправили на полугодовые курсы, а это автоматически продлевало его пребывание в Мюнхене. Продлению Юрий был рад, поскольку с возвращением в Челябинск не торопился.
В общей сложности занятия длились семь часов в день. Начинались они с двухчасовой разминки в лингафонном кабинете, а затем, после обеда, группу брала к себе Марта. Она спрашивала домашнее задание и объясняла новый материал. Когда отвечал Юрий, Марта неизменно говорила: “Ваша задача, Юри, избавиться от русского акцента”. Несмотря на небольшой преподавательский стаж, девушка различала акценты очень хорошо.
В конце занятий, чтобы снять всеобщую усталость, Марта изображала разные типы произношения – английский, французский, итальянский и, конечно же, русский. Русский у нее получался с раскатистым переднеязычным “р”. Показав русский выговор на примере слова “шпрехен”, Марта обычно произносила слово “коррида”, и это было по-настоящему смешно. “Шпрррехен, – рычала Марта, наслаждаясь произведенным впечатлением, – а должно быть: шпхехен. Не гром, а ветерок, легкое такое грассирование. Шпхехен. Повторите, Юри”. Юрий повторял, и вся группа дружно сползала от смеха под столы.
Занятия оканчивались около восьми вечера. Часть группы шла к ближайшему метро, а часть – в том числе и Юрий – уезжала домой на велосипедах. Посчитав количество предполагаемых поездок, он в первые же дни решил, что дешевле будет купить подержанный велосипед. Дешевле и полезнее для здоровья. К тому же велосипедный путь Юрия домой частично совпадал с путем Марты.
В сущности, их пути могли бы совпадать и полностью (общежитие Юрия находилось неподалеку от ее дома), но возле Триумфальной арки Юрий сворачивал в Английский сад —
огромный парк в центре города. Он ехал по темному парку, а она – по ярко освещенной улице, тянувшейся вдоль парка. Марта не раз пыталась отговорить своего ученика ехать через парк, но он не поддавался. “Чего вам не хватает на этой улице для нормальной езды?” – спрашивала она его. “Риска, – отвечал Юрий, глядя ей в глаза. – Для русского человека Мюнхен – слишком благополучный город. Мне нужно постоянно чувствовать риск”. В глазах Марты не было ничего, кроме удивления.
Стоял конец октября, и когда они выходили на улицу, было уже темно. В мигающем свете рекламы они отмыкали замки своих велосипедов. Включали велосипедные фонари: Марта – новенький галогеновый, Юрий – старый, работающий на электрогенераторе. Прислоняя колесико генератора к шине, Юрий думал о том, что его мышечная сила, в отличие от батареек Марты, ничего не стоит. При небольшой стипендии, которая ему была назначена, это имело значение.
На широких велосипедных дорожках – например на Королевской площади – они ехали рядом. На узких дорожках, какие обычно бывают на улицах, Юрий выезжал вперед. Всё, что они проезжали, было очень не похоже на Челябинск. Время от времени Марта предлагала остановиться и проводила короткие экскурсии. Она говорила медленно, как на занятиях, но всё равно Юрий многого не понимал.
Однажды на площади Каролины Марта показала ему обелиск памяти баварцев, погибших в 1812 году в составе войск Наполеона. Несмотря на то что баварцы сражались в России, надпись на обелиске сообщала, что погибли они за независимость своей родины. Юрия надпись озадачила, но он ничего не сказал. Возможно, в воспроизведении Марты он в очередной раз чего-то не разобрал. Не исключено, наконец, что это была широко понятая независимость.
Нужно заметить, что с каждым днем по-немецки Юрий изъяснялся всё лучше. Память его была цепкой, он на лету хватал новые слова и интонации. В их совместных с Мартой поездках Юрий был уже не только слушателем, но всё больше и больше – рассказчиком. Как-то раз он рассказывал ей о времени, проведенном в армии, и о том, как научился разбирать автомат Калашникова за шесть секунд. А собирать за двенадцать. “Зачем же его нужно разбирать так быстро?” – спросила Марта. “Ну, – махнул рукой Юрий, – на всякий случай… ” – “Если на случай боя, – продолжала рассуждать Марта, – то автомат нужно не разбирать, а собирать. Я бы вообще сказала, что оружие лучше хранить в собранном виде, а не собирать его в последний момент”. Медленное и четкое произнесение прибавляло сказанному убедительности. Как человек, помогший советом в чужой ему области, Марта испытывала легкую гордость.
На досуге Юрий размышлял о том, что и в самом деле не знает, зачем разбирают и собирают автомат на время. Как много, удивлялся он, вещей необъяснимых, но ставших частью русского бытия, что, собственно, и отличает нас от них. Марта же удивлялась тому, как иррационально устроена русская жизнь. Вот рядом с ней едет симпатичный парень, который, живя в России, зачем-то разбирал и собирал автомат, а оказавшись в Мюнхене, так же необъяснимо стремится в неосвещаемый парк. Такого рода вещи, думалось Марте, будут всегда стоять между нами. Это как то, что она блондинка, а он шатен, – это не вытравляется, потому что сидит на генетическом уровне.
В одной из следующих поездок Юрий заметил, что в русской армии много бессмысленного. Он рассказал о том, как перед приездом армейского начальства солдат заставляли пришивать опавшие листья к веткам и красить их зеленой краской. “Зачем?” – спросила Марта. “Затем, – ответил Юрий, – что повсюду осень, а в воинской части – лето”. Отпустив на мгновение руль, Марта развела руками как человек, которого уже трудно удивить. Пришивания листьев своими глазами Юрий хотя и не видел, но слышал о нем от армейских “дедов”. То, что он действительно видел (например, сало в манной каше), было не менее удивительным, но каким-то совсем уж неаппетитным.
Немецкую лексику Юрий впитывал как губка, и его возможности воспринимать и выражать действительность по-немецки росли не по дням, а по часам. Теперь Марта рассказывала ему не только о Мюнхене, но и о своих летних поездках с родителями. О том, как лежала в Сорренто на черном вулканическом песке, о катании на лыжах под Инсбруком и о посещении Диснейленда под Парижем. Описывала, как всем классом собирали деньги на немецкие книги для детей Зимбабве, как, купив книги, распределили их по десяти посылкам, причем в каждую посылку вложили еще по нескольку плиток шоколада. Дети Зимбабве (печальная трель велосипедного звонка) им так и не ответили.
Юрий в свою очередь рассказывал о посадке деревьев на школьных субботниках (ни одно не принялось), о работе в стройотряде после первого курса и песнях у костра. Гитару в какой-то момент положили близко к огню, и никто не заметил, как она загорелась. Они с ребятами сидели и слушали звуки лопающихся струн. “Как у Чехова… ” – задумчиво сказала Марта.
Однажды Юрий описал ей, как, вооружившись цепями, ездили они с ребятами под Челябинск бить торговцев наркотой. “Зачем – бить?” – спросила Марта. “Так ведь наркотой торгуют…” – “А полиция зачем?” – “Какая полиция… Полиция с ними в доле”. Они остановились на красный свет, и Марта повернулась к нему. Произнесла еще медленнее, чем обычно: “В этом, знаешь, разница между нами и вами. Такие вещи должна делать только полиция”.
Успехи Юрия в немецком поражали всех. Над ним уже давно никто не смеялся – наоборот, перед занятиями просили просмотреть домашнее задание. Русский акцент Юрия таял на глазах. Его “р” стало образцовым – оно переливалось где-то в глубине горла и вызывало зависть всей группы. Еще одну произошедшую с Юрием перемену заметила только Марта: он перестал ездить через Английский сад. Теперь их пути полностью совпадали. Юрий провожал Марту до самого ее дома, а потом ехал к своему общежитию, до которого было еще минут пять.
Стремительное продвижение Юрия в изучении языка произвело на Марту самое глубокое впечатление. Такой ученик требовал, безусловно, особого внимания, и оно (это отметила вся группа) было проявлено. Всё чаще Марта подходила к столу Юрия, предлагая ему ответить на вопрос, вызывавший затруднения у всех остальных. Иногда ставила ногу на перекладину его стула, и ее колено оказывалось у самого лица Юрия. Отвечал он всегда правильно.
Узнав, что Юрий некрещеный, Марта неожиданно для себя предложила ему креститься. К ее удивлению, Юрий не возражал. Через месяц после этого разговора он был крещен в католической Театинеркирхе, мимо которой они ездили каждый день. В день крещения в храме присутствовала вся группа. По удачному стечению обстоятельств разговорной темой недели была “Религия”, и на занятиях Юрино крещение обсуждали во всех деталях.
В один из бесснежных зимних вечеров, садясь на велосипед, Марта сказала: “Сегодня я хочу проехать через Английский сад”. На вялый вопрос, зачем ей это нужно, девушка ответила: “В спокойном Мюнхене мне не хватает риска. Вероятно, я стала немного русской”. На поездку по парку ее спутник, конечно же, согласился.
Когда свернули в парк, Юрий поехал впереди. Он знал здесь каждую тропинку и показывал дорогу. Марта тоже неплохо знала парк, но знала его дневным, а ночью он казался ей незнакомым и пугающим. Это был ненастоящий и приятный страх, потому что впереди, в метре от нее, краснел задний огонек велосипеда Юрия. Этот огонек вел Марту за собой.
Внезапно он погас – одновременно с передним светом. “Генератор, – пробормотал Юрий, останавливаясь. – Придется вам ехать впереди”. На весь безграничный парк галогеновая лампочка Марты была единственным светом. Теперь впереди ехала Марта. И хотя она знала, что след в след за ней едет Юрий, прежнего умиротворения уже не чувствовала. Вслушивалась во влажный шепот дороги под шинами, в чмоканье рассекаемой лужи (мгновение спустя такое же – из-под велосипеда Юрия), и всё это не прибавляло ей спокойствия. Прибавляло тревоги и неуюта того, за чьей спиной едет кто-то не вполне знакомый. В самом деле, насколько хорошо она знала Юрия? И почему это у него так внезапно исчез свет? Потому что – сама же отвечала – всё на свете происходит внезапно. И что, спрашивается, он мог с ней здесь сделать? Незаметно поворачивала голову. Что-то определенно мог…
Марта едва не налетела на двух стоявших на дороге людей. В первый момент она их не заметила. Резко тормозя, почувствовала, как заднего крыла ее велосипеда коснулся велосипед Юрия. Стоявшие уступать дорогу не собирались. Когда один из них взял с багажника сумку Марты, стало понятно, что это грабеж. В руках второго блестел нож, но держал он его как-то неубедительно. У Марты даже мелькнуло в голове, что настоящий грабитель должен держать нож по-другому.
Порывшись в сумке, тот, что без ножа, нашел кошелек и достал из него несколько купюр. Не торопясь, засунул их в карман джинсов. Кошелек вернул в сумку, сумку положил на багажник. Обратился к Юрию: “Деньги, быстро”. В отсвете фонаря Марта видела лицо Юрия – на нем отражалась скорее задумчивость, чем страх. Юрий, поколебавшись, достал кошелек и отдал грабителю. Там была только какая-то мелочь. “Мобильники”, – сказал тот, что с ножом. Из отобранных мобильников его товарищ вынул сим-карты и вернул владельцам: “Будете звонить”. Нож дважды блеснул над велосипедами, и колеса со свистом сдулись. Сделав шаг к обочине, грабители исчезли.
Какое-то время Марта и Юрий катили свои велосипеды молча. “Это наркоманы, – нарушила тишину Марта. – Вы видели, как у этого типа дрожал в руке нож?” – “Им явно на дозу не хватало”, – подтвердил Юрий. Когда они вышли из парка на улицу, Марта сказала: “И правильно, что вы никак не стали им препятствовать”. Юрию показалось, что в этих словах промелькнул оттенок разочарования. Он бросил на Марту быстрый взгляд, но ничего такого на ее лице не заметил. “В таких случаях разумнее уступить, – продолжала Марта. – А завтра мы напишем заявление в полицию”. – “Да, – согласился Юрий, – пусть этим делом занимается полиция”.
Через два месяца они обвенчались.
Никогда не кормите и не трогайте пеликанов
Андрей Аствацатуров
Герману Садулаеву
– Здесь, наверное, красиво, – произносит Катя и тянется ко мне губами. В ее голосе я различаю тревогу. Всю дорогу от метро Черинг-Кросс она молчала. – И ветра нет. А ты, кстати, молодец.
Интересно, а почему я сейчас “молодец”? Потому, что привел ее сюда, где “наверное, красиво” и “нет ветра”, или все-таки потому, что с утра позанимался с ней любовью? Лучше не уточнять. Себе дороже. Еще психанет, разорется, как обычно. Я отвечаю коротким поцелуем.
Несколько минут назад мы свернули с Уайтхолл, быстро прошли под арку, мимо кавалеристов, парадно гарцующих в своих красных мундирах, мимо понурых хасидов, задумавшихся возле лотка с уцененными сувенирами, мимо двух панков, кажется, разнополых, разукрашенных по моде восьмидесятых, потом пересекли пустую площадь, по которой потерянно, как бездомные собаки, бродили тощие туристы-азиаты, и, наконец, зайдя в парк, мы встали у огромной зеленой карты.
– Главное сейчас – чтобы дождь не начался, – сообщил я глубокомысленно и сразу ощутил неловкость произнесенного. – Все-таки, знаешь, зима.
– Не начнется, – улыбается Катя и показывает на карту: – Смотри, вот мы где.
Она ловит мой взгляд, прижимается ко мне, и я уже в который раз чувствую под этим красным коротким пальто, ловко перехваченным по парижской моде узким поясом, тяжесть ее теплого, сильного тела.
Утром она лежала в ванне, я вошел, присел на край и принялся любоваться ее ровными, длинными ногами, ее высокой грудью, гладко выбритым межножьем, ее глазами, лениво полузакрытыми, ее губами, расплющенными, будто приклеенными. В воде ее тело показалось мне тяжелым и в то же время невесомым. Мне всегда нравилось его разглядывать. В нем проступала какая-то слепая и неуправляемая воля. Оно как будто скручивало, корежило у меня в голове привычные мысли и ощущения, сводило на нет всё то, чему меня учили, все те плоские смыслы, старые и новые, которые мне забили в голову еще в школе как гвозди. Я чувствовал, что это тело меня обнуляло, превращало даже не в животное, не в растение, а в немой камень, в голем, зачем-то заставляло делать то, что я вовсе не хотел делать, произносить слова, которые я вовсе не хотел произносить, куда-то бежать, ехать, лететь, плыть.
– У тебя, когда ты в ванне, – сказал я, – удивительно бесстыжий вид.
– Отвернись! – она вяло рассмеялась и прикрыла руками низ живота. – К твоему сведению, сладенький, у каждого, кто принимает ванну, такой вот бесстыжий вид.
– У тебя особенно.
– Блин, ты отвернешься или нет?! – Катя плеснула в меня водой. Я поднялся.
– Ладно… пока…
– Чё “пока”? Чё щас за отстой?! Я сказала “отвернулся”, а не “ушел”. Уши есть? Стопэ, пешеход! Вот так. Подай-ка полотенце, вот что… Щас будешь меня вытирать.
Узкая асфальтированная дорожка, вся в каменной крошке, аккуратно огибает нагромождение клумб и выводит нас к вытянутому водоему. Берега огорожены металлическим заборчиком, вода мутная, чуть зеленоватого цвета. Прямо посреди водоема взлетает вверх фонтан – ветер в разные стороны разносит капли, брызгая на птиц, пригревшихся у берега. А тут и в самом деле очень красиво.
– Слушай, сладенький, как этот парк называется?
– Сент-Джеймсский…
– Ну, да… точно… А раньше чё тут было? Давай присядем, люблю смотреть на воду.
Катя тянет меня к деревянной скамейке.
– Раньше? Катя, пусти, – я пытаюсь сосредоточиться. – Раньше тут вроде был канал, длинный канал, очень длинный. Вот…
Мы садимся на скамейку, начинаем разглядывать воду, подернутую рябью, низкое небо, затянутое облаками, и Катя достает сигареты.
– А до этого, – я возвращаюсь к разговору, – тут были болота и текла река. Тайберн, кажется… Я не помню точно. Убери, пожалуйста, сигареты. Здесь нельзя…
– Оки.
Надо же. С первого раза послушалась. Что это с ней вдруг? Обычно она говорит в таких случаях “а мне пофиг” или “мне можно”. Странно. Сидит, задумалась о чем-то, меня не слушает. Ладно, пусть сидит… А то очнется – раскричится, нахамит, потом через секунду целоваться полезет… Какая-то тревога в ней поселилась, как только мы сюда вошли. И парик этот… Зачем ей парик? Но ничего, черный такой, смотрится хорошо с ее красным пальто…
Ровно неделю назад в моей квартире среди ночи раздался телефонный звонок. Громкий и резкий. Ночью все звуки кажутся громкими и резкими, а телефонные звонки – особенно. Я вскочил с постели как ошпаренный и бросился к телефону: ночные звонки обычно не предвещают ничего хорошего.
– Это ты? – в трубке я услышал Катин голос. Громкий и резкий, как телефонный звонок.
– Да, – я пытался спросонья сосредоточиться. – Катя, ты это… знаешь хоть, который сейчас час?
– Значит, так, – сказала она, проигнорировав мой вопрос. – Послезавтра ты летишь в Лондон. Понял? Раньше меня там будешь, понял? Я прилечу позже из Парижа…
Откровенно говоря, я еще не проснулся окончательно и ничего не мог понять. Какой Лондон? Зачем? У меня и денег-то нет ни на какие лондоны.
– Как это “в Лондон”?
– Блин, сладенький, ну как в Лондон обычно летают? Верхом на крыльях любви, на гриффоне, а еще на бочке с порохом, когда тупят. – Последние слова она произнесла очень сердито.
Я начал понемногу соображать, стал бормотать, что это всё некстати, и еще что-то совсем маловразумительное, но она меня перебила:
– Слышь? Хватит! Давай ты потупишь в другой раз, ладно? Ты потупишь – я посмеюсь… Сейчас просто времени нет. Господи, откуда ты такой взялся на мою голову?
Тут я наконец собрался с мыслями и сказал, что ей все-таки придется меня выслушать. Во-первых…
– Ты лучше скажи, визу ты сделал, как я тебя просила?
Визу я сделал.
– Отлично… За билетами зайдешь в турфирму на Загородном. Пиши адрес.
Я сказал, что не могу лететь, что у меня работа, статьи…
– В жопу твою работу! – отрезала Катя. – И статьи туда же… Отпуск возьмешь, понял? За свой счет или что там у вас? Хочешь, я позвоню твоему, как там у вас называется… декану?
Я подумал, что этого мне как раз не хватало для полного счастья – работу потерять, а вслух сказал, придав голосу равнодушие, что, наверное, не обязательно, что я сам разберусь.
– Тогда пиши адрес… – велела она.
Я спросил, что все-таки случилось, почему такая срочность, а сам про себя решил: это потому, что Гвоздев с ней уже поговорил. Я ведь его попросил – блин, как же это глупо, подумал я в тот момент, стоя голыми ногами на холодном полу, – сказать
Кате при случае, ненавязчиво, если, конечно, случайно встретит ее в Париже, специально звонить не надо, что я ее люблю, что хотел бы как-то всё окончательно расставить на свои места, что готов за ней куда угодно, просто сам не решаюсь… Гвоздев еще тогда сказал, что, мол, “спокуха, хрящ”, и пообещал всё устроить “в лучшем виде”. Значит, подумал я, раз она позвонила, Гвоздев все-таки с ней поговорил…
– Пиши, говорю, адрес, чего ты там опять затупил? – подала в телефоне голос Катя.
Вот так я оказался в Лондоне. Всё организовалось лучше некуда, почти без моего участия. За последние годы я привык, что ничего не решаю, что всё происходит само собой, что меня куда-то берут на работу, потом увольняют, куда-то толкают, везут, тащат, уносят в салонах автомобилей, автобусов, троллейбусов, электричек, поездов дальнего следования, боингов, женят на себе, потом прогоняют восвояси, безо всяких объяснений. Стоя ночью в темной квартире с телефоном, прижатым к уху, голые ноги отчаянно мерзли на холодном полу, я вдруг отчетливо осознал, что есть какой-то скрытый замысел в природе, в судьбе, что он не имеет отношения к моим покорным чувствам, мыслям, к моей душе, ежели таковая вдруг сыщется, но он так настойчив и никогда не оставит меня в покое.
– Катя, всё хорошо?
– Всё хорошо, сладенький. Слушай, посиди тут, а я пока – в туалет… Это ресторан, да?
Я киваю.
Она исчезает за дверью. Интересно, чем там кормят, в этом ресторане, куда она пошла. А что наливают? Лучше пока не надо. Катя терпеть не может, когда я…
Я разглядываю пруд, бывший когда-то каналом, а прежде – рекой. Впереди из воды торчит небольшой остров, похожий на зеленую шайбу. Мне приходят в голову разные мысли о том прежнем хаосе, который когда-то здесь правил. Судя по всему, Сент-Джеймсский парк давно уже похоронил этот хаос. Никаких следов той прежней пустоши, тех комариных болот, заваленных гнилыми деревьями, той мрачной реки с раскисшими берегами, заросшими мелким, царапающим ноги кустарником. Теперь здесь уже не слышно зловещего уханья ночных сов, от которого замирало сердце. Вокруг – дорожки, лужайки, трава, даже не трава, а так – травка и мирное покрякиванье водоплавающих. Тут, говорю я себе, она стояла, эта самая больница, может, даже на месте ресторана. Сюда их как раз и свозили со всего Лондона, всех этих прокаженных, неприкасаемых. Их словно заживо хоронили. Обряд смерти совершали как положено.
– Тебя больше нет среди живых! – слышала Каждая. Теперь она была уже для всех не матерью, не сестрой, не дочерью, а отвратительной человеческой оболочкой, просто телом, которого с каждым днем становилось всё меньше. Болезнь работала исправно, без выходных, наполняя плоть этих женщин нестерпимой болью. Корежила лицо, забиралась во внутренности, скручивала сухожилия, остервенело грызла пальцы рук и ног, носы, ушные раковины, выдавливала глаза. Иногда их жалели и кидали издали еду, как сейчас, в этом парке, ее кидают птицам. Оставалось лишь бродить бледной тенью, призраком в этом безвременье, между жизнью и смертью на человеческой помойке, где стократ хуже, чем в той пропасти, куда Вседержитель низверг Сатану. Зато Европа стала выглядеть лучше, гигиеничнее…
А потом всё закончилось. Так же внезапно, как и началось. Болезнь ушла, прихватив последних пациентов, и король велел осушить болота. Осушили. А на месте лепрозория поставили зверинец. С верблюдом, крокодилом и слоном. Видно, затем, чтобы показать, какой диковинной внешностью Вседержитель иной раз наделяет земных тварей. Может, она им и в наказание, как тут было раньше, но зато теперь со смехом, без погребальных шествий A LUME SPENTO и могильных стонов.
Мне вспоминается, что другой король, сменивший первого, зверинец упразднил и устроил тут охотничьи угодья. Так, кажется? Гонялся, наверное, за оленями. Методично убивал их. Туши торжественно предъявлял именитым гостям. Но хаос здешних мест как-то сам собой уже шел на убыль, и вот король, восхитившийся Версалем, разбил здесь парк. Строгий, аккуратный, почти французский. И человеческий порядок наконец восторжествовал. Нынче здесь мало что напоминает о той речке с раскисшими берегами, о пустоши с комариными болотами, о страдалицах, пораженных проказой. Разве что ивы, склонившие к воде спутанные ветви, как плакальщицы, да странная тревога, которая невольно поселяется в человеке, когда он сидит и подолгу смотрит на воду.