Дама в автомобиле, в очках и с ружьем Жапризо Себастьян
Не помню, что там я рассказала им о машине, но они сели за мой столик. Я доедала малину с сахаром. Они уже выпили кофе, но заказали себе еще по чашечке, чтобы иметь повод угостить меня. Они сказали, что наблюдали за мной во время обеда, что они бесспорно знают меня или, во всяком случае, где-то видели. Женщина спросила, не актриса ли я. «Ничего подобного, — ответила я, — моя специальность — реклама. У меня рекламное агентство». В таком случае, может быть, она видела меня по телевидению, где я давала интервью или в какой-нибудь другой подобной передаче? «Да, вполне вероятно». Она повернулась к мужчине, и тот сказал ей: «Видишь, я был прав». Я на Юг или уже возвращаюсь? Я ответила, что еду повидать друзей в Кап-д'Антиб, а заодно хочу уладить за праздники кое-какие дела в Ницце. Они позавидовали мне, потому что сами уже возвращались после отдыха, и дали несколько советов относительно дороги. До Монтелимара дорога еще сносная, но дальше творится что-то невообразимое: встречный поток машин, растянувшийся на несколько километров, заставил их простоять больше двух часов. Не следует также ехать через Лион, там просто гибель. Лучше всего — по автостраде № 6, а затем через какой-то там Ла-Деми-Люн перебраться на автостраду № 7. Я сказала: «Конечно, я так всегда и езжу». Мужчина оказался военным врачом в чине полковника. «Мой отец тоже был полковником, — заявила я, — но только немецкой армии: моя мать согрешила во время оккупации. Ну и, сами понимаете, ей обрили голову». Они сочли, что я обладаю большим чувством юмора, и, совершенно очарованные, прощаясь со мной, нацарапали свой адрес на листке из записной книжки. Я сожгла его в пепельнице, когда закуривала сигарету.
Матушка нашла, что я пьяна, что положение становится угрожающим и лучше мне уйти в туалет, пока я не разревелась. Но я не разревелась. Я решила, что верну машину во вторник вечером или даже в среду утром. На обратном пути, на станции техобслуживания, я ее вымою. Анита не из тех, кто проверяет спидометр. И никто ничего никогда не узнает.
На улице я снова закурила и прошлась по обочине дороги. Под ярким солнцем моя тень резко выделялась на земле, а когда я села в машину, сиденье было раскалено. Я поехала в Фонтенбло. Там поставила машину у тротуара, надела правую туфлю и вышла. Я купила платье, которое показалось мне красивым в витрине и которое выглядело еще лучше, когда я его примерила: из белого муслина, с воздушной юбкой. В том же магазине я приобрела ярко-желтый купальник, лифчик, две пары трусиков, бирюзовые брюки, белый пуловер с высоким воротником и без рукавов, два больших махровых полотенца и две рукавички для ванны в тон полотенцам. Вот и все. Пока мне подгоняли платье по фигуре, я перешла на другую сторону улицы и подобрала к брюкам пару босоножек с золотыми ремешками. Ни за что на свете я не вернулась бы к себе на улицу Гренель, чтобы взять все это дома. И не столько потому, что мне было жаль потерять два часа на дорогу туда и обратно, сколько из опасения, что снова начну раздумывать и тогда уж у меня не хватит мужества уехать.
Нагруженная большими бумажными пакетами с покупками, я зашла в магазин кожаных изделий, выбрала чемодан из черной кожи и все уложила в него. Мне ни капельки не хотелось подсчитывать сумму выданных мною чеков. Впрочем, я настолько привыкла контролировать себя в расходах, что у меня в голове было что-то вроде счетчика, и, если бы я потратилась так, что это могло бы сорвать мой отдых, он обязательно сработал бы.
Я поставила чемодан в багажник, но тут же пожалела, что он не рядом со мной, вынула его и положила на заднее сиденье. Часы на щитке показывали четыре. Я развернула Анитину карту дорог, прикинула, что, если я не буду нигде останавливаться до самой темноты, то смогу переночевать где-нибудь в окрестностях Шалона-сюр-Сон или, может быть, Макона. Я посмотрела в самый низ карты и прочла названия, от которых у меня трепетно забилось сердце: Оранж, Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Повязав голову косынкой, я сняла правую туфлю и поехала.
Выезжая из Фонтенбло, я вспомнила слова полковника и спросила у цветочницы, как проехать к автостраде № 6. Я купила букетик фиалок и пристроила его у ветрового стекла. Чуть дальше, на перекрестке, я увидела нескольких жандармов на мотоциклах, которые о чем-то болтали. И в эту секунду у меня мелькнула мысль: «А вдруг Каравей вернется до конца праздников? Что-нибудь случится, и он прилетит сегодня вечером?» Я невольно замедлила ход.
Не обнаружив машины, он решит, что произошло несчастье, и, конечно же, позвонит мне (только есть ли у него мой телефон?), а не найдя меня, обратится в полицию. Я представила себе, как на все дороги сообщают мои приметы и повсюду устанавливают посты жандармов. Да нет, глупости. В отличие от меня, все нормальные люди, если говорят, что сделают то-то или то-то, так и поступают. Каравей не вернется до среды. С ним жена и ребенок, и он не станет портить им праздник. Он будет говорить дочке, чтобы она дышала поглубже, катать ее на лодке по озеру. Да и зачем ему возвращаться в Париж? До среды все учреждения закрыты. В праздники ко всему подходят с иной меркой, и я — похитительница автомобиля лишь на время танцев по случаю 14-го июля, так что нечего себя запугивать и делать из себя преступницу. Я увеличила скорость. Небо было ясное, густо-синее, почти лиловое, пшеничные поля — словно припудрены теплым светом, солнечной пылью. Однако притихшая было тревога, которая закралась в мою душу, когда я свернула с автострады, упорно не оставляла меня, она затаилась в самом дальнем и смутном уголке моей совести и по любому пустячному поводу, а то и вовсе без него, вдруг принималась буйствовать, словно растревоженный зверь или какое-то существо, сидящее во мне самой, которое мечется во сне.
Я проехала долину Йонны. Помню, что остановилась в Жуаньи, у бистро, чтобы купить сигареты и зайти в туалет. В бистро над стойкой висели трехцветная афиша, сообщавшая о «праздничных увеселениях», и фотографии, на которых были изображены разбитые в автомобильных катастрофах грузовики. Несколько шоферов грузовиков болтали у стойки, потягивая пиво. Когда я вошла, они замолчали, а один из них, увидев, что я, выпив фруктовый сок, положила на стойку деньги, сказал хозяину, что платит за меня. Я не хотела этого, но шофер — он говорил с южным акцентом — возразил: «Не хватало еще, чтобы вы отказались», — и я взяла обратно свою мелочь. Когда я включила мотор, он вместе с приятелем вышел из бистро и, направляясь к своему грузовику, остановился около меня. Это был молодой — примерно моего возраста — черноволосый парень с беспечным видом и ослепительной улыбкой. Как на рекламе зубной пасты «Жибс». Переводя взгляд с капота машины на вырез моего костюма, он сказал мне со своим южным акцентом: «С таким мотором вы, небось, гоните вовсю». Я в знак согласия тряхнула головой. Он сказал, что в таком случае мы, к сожалению, никогда больше не встретимся. Когда я тронулась с места, он открыл дверцу своего грузовика и забрался в кабину. Помахав мне рукой, он крикнул: «Если встретимся, я вам его верну». Он что-то держал в руке, но я была уже слишком далеко, чтобы разглядеть, что именно. Я догадалась только тогда, когда посмотрела на ветровое стекло. Он ухитрился стащить у меня букетик фиалок.
После Оксера я свернула на шоссе, где еще велись дорожные работы, и погнала по нему. Я и сама не ожидала от себя такой прыти. Южнее Аваллона я снова выехала на автостраду № 6. Солнце уже стояло не так высоко, но жара еще не спала. А мне почему-то было холодно. Голова у меня была пустая и гудела. Наверное, от возбуждения, от страха, который я испытывала, все сильнее и сильнее нажимая босой ногой на акселератор. Думаю, этим же объясняется и то преувеличенное значение, какое я придала небольшому происшествию, которое случилось вскоре. Если меня станут допрашивать, о нем не следует даже упоминать. Это только собьет всех с толку, они подумают, что у меня не все дома, и перестанут верить моим словам.
Это произошло в первой же деревушке, которую я проезжала, свернув с автострады. Верно, мне она показалась знакомой. Совершенно верно. Но ведь любая деревня с рядом серых домов, с уходящей в синее небо колокольней, с холмами на горизонте, с летним солнцем, которое вдруг ударяет тебе прямо в лицо, когда ты выезжаешь на длинную улицу — такую длинную, что у меня заболели глаза и я остановилась на две минуты, — любая такая деревня создала бы у меня впечатление, что я уже здесь бывала, но бывала давно, очень давно, слишком давно, чтобы можно было вызвать в памяти какую-нибудь связанную с нею подробность или чье-то имя.
У двери кафе, узкой, похожей на темную щель двери, на складном стульчике сидела худая старуха с изможденным лицом в черном фартуке. Ослепленная солнцем, я ехала очень медленно, но что-то вдруг словно подтолкнуло меня вернуться. Я увидела, что старуха машет мне рукой, зовет меня. Я остановилась у тротуара. Женщина, с трудом передвигая ноги, медленно приближалась ко мне. Я вышла из машины. Говорила она громко, хриплым, свистящим голосом астматика, и я с трудом ее понимала. Она сказала, что утром я забыла у нее свое пальто. Помню, что в руке она держала зеленые стручки гороха, а когда она сидела, у нее на коленях стояла корзинка. Я ответила, что она ошибается, я не забывала у нее никакого пальто хотя бы потому, что я никогда не была здесь. Но она стояла на своем: утром она мне подала кофе и бутерброды и она тогда уже поняла, что я не в себе, и ни капельки не удивилась, обнаружив после моего ухода на спинке стула мое пальто. Я сказала, конечно, большое спасибо, но это ошибка, и поспешно села в машину.
Она внушала мне страх. Ее глаза с какой-то злобой скользили по моему лицу. Она двинулась за мной. Она вцепилась своей морщинистой темной рукой с узловатыми пальцами в дверцу машины. Она твердила, что я пила у нее кофе и ела бутерброды, пока на станции техобслуживания «обихаживали» мою машину.
Я никак не могла вставить ключ в замок зажигания. Помимо своей воли я принялась оправдываться: утром я была в Париже, Бог знает в скольких километрах отсюда, она просто спутала две похожие машины. Ее ответ, сопровождаемый отвратительной старческой улыбкой, был ужасен или, во всяком случае, в ту минуту показался мне ужасным:
— Машину-то обихаживали, я ее даже не видела, а вот вас-то я видела.
Не знаю, что на нее нашло, но я оторвала ее руку от дверцы, крикнула, чтобы она оставила меня в покое, что я ее не знаю, что она меня никогда и в глаза не видела и пусть не плетет, будто она видела меня, никогда, никогда… Тут до меня дошло, что мой крик могут услышать и другие жители деревни. Кое-кто уже смотрел в нашу сторону. Я уехала.
Вот так. Все это произошло четверть часа назад, может, чуть меньше. Я поехала прямо, стараясь думать о Матушке, о чем-нибудь успокоительном, о своей квартире, о море. Но не смогла. По левую сторону дороги я увидела станцию техобслуживания. Правда, недавно в Орли я проверила уровень горючего, стрелка была в самом верху шкалы. Сейчас она спустилась лишь наполовину, и я могла бы проехать еще много километров. Но все же я предпочла остановиться.
Механик, который подошел ко мне, до этого весело болтал о чем-то с двумя автомобилистами. На нем не было ни форменной фуражки, ни спецовки. Я направилась к белому домику, сняла косынку. Помню скрип гравия у меня под ногами и особенно отчетливо — солнечные блики, пробивавшиеся сквозь листву деревьев на холмах. Внутри было сумрачно, тепло и тихо. Я причесалась, отвернула кран умывальника. И вот тут мое второе «я», мой страх, дремавший во мне, пробудился и стал кричать, кричать что было мочи. Меня схватили сзади, да так неожиданно, что я не успела даже шевельнуться, и хладнокровно, упорно — я знаю, да, я знаю, за какое-то бесконечное мгновение я это поняла и умоляла, умоляла не делать этого — мне стали ломать руку.
АВТОМОБИЛЬ
Мануэль мог бы абсолютно точно сказать им, что это была за машина: «тендерберд» последней модели, весь напичканный всевозможной автоматикой, V-образный восьмицилиндровый двигатель в 300 лошадиных сил, максимальная скорость — 120 миль, емкость бензобака — 100 литров. Мануэль имел дело с автомобилями с четырнадцати лет — а сейчас ему уже под сорок — и интересовался всем, что мчится на четырех колесах, не меньше, чем теми, кто ходит на двух ногах и высоких каблуках. Читал он только «Автомобильный аргус» и проспекты с рекламой женской косметики, которые лежали обычно на стойке в аптеке.
В Америке он, демонстрируя свои познания, хотя бы получал удовольствие. Там вас слушают. Даже если вы плохо говорите по-английски и целую вечность подбираете нужное слово. Мануэль, баск по национальности, всю свою молодость проработал в Америке, главным образом в Толедо, штат Огайо. У него и сейчас живет там брат, старший и самый любимый. Об Америке Мануэль тосковал в основном из-за брата и еще из-за рыжеволосой девушки-ирландки, с которой он катался на лодке по реке Моми во время праздника, организованного баскской колонией. В общем-то, между ними ничего не было, если не считать, что однажды она зашла к нему в комнату, а он попытался залезть рукой к ней под юбку, но она быстро поставила его на место.
Когда он жил в Толедо, у него было много любовниц, в основном женщины легкого поведения или замужние дамы, и он вспоминал о них без всякой грусти. Теперь он пытался убедить себя, что тогда был слишком горяч и нетерпелив и что, если бы он приложил немножко усилий, Морин, как и другие, была бы его. В память о том празднике на реке он называл ее Морин, потому что это звучит почти как Моми и походит на ирландское имя, но как ее звали на самом деле, он позабыл. А может, она вовсе и не ирландка. Порою, когда вино вгоняет его в тоску, он даже начинает сомневаться, была ли она в самом деле рыжая. Дочь своей жены — девочке было два года, когда он стал ее папой, — он тоже нарек Морин, но все называли ее Момо или Рири, даже школьная учительница, и он ничего не мог с этим поделать. Так вот всегда в жизни и бывает: как ни припрятывай корочку хлеба, у тебя обязательно ухитрятся ее утащить.
Мануэль не любил навязываться кому-либо со своими рассуждениями, тем более клиентам, он по опыту знал, что владелец французской машины спрашивает вас об американской лишь для того, чтобы узнать, сколько она стоит. А техническая сторона француза не интересует, он обычно уже заранее убежден, что с этой точки зрения она не стоит ничего. Это, естественно, не относится к знатокам, но те и не задают вопросов, они сами задурят вам голову, расхваливая машину. Вот почему Мануэль, когда его спросили о «тендерберде» с золотисто-песочными сиденьями, кратко ответил:
— Она должна стоить не меньше пяти тысяч монет. Сущие пустяки.
Мануэль наполнил бак бензином и теперь протирал ветровое стекло. Рядом с ним стояли местный виноградарь Шарль Болю и агент по продаже недвижимого имущества из Солье, долговязый и худой обладатель малолитражки, который заезжал на станцию три раза в неделю, но имени его Мануэль не знал. Как раз в эту минуту они услышали крик. Мануэль, как и его собеседники, несколько долгих секунд стоял, застыв на месте, хотя он, пожалуй, не мог бы сказать, что это его так уж удивило. Во всяком случае, меньше, чем если бы это произошло с другой женщиной.
Когда он увидел эту молодую даму, он почему-то сразу подумал, что она немножко не в себе. Может, дело тут было в ее темных очках, ее немногословности (она произнесла всего одну-две фразы, самые необходимые) или в той немного небрежной, усталой манере во время ходьбы склонять голову набок. У нее была очень красивая, очень своеобразная походка: когда она шла, казалось, что ее длинные ноги начинаются у талии. Глядя на нее, Мануэль невольно подумал о раненом животном, хотя затруднился бы сказать, на кого она больше походила — на дикую кошку или антилопу, но явно на животное, вырвавшееся из ночного мрака, потому что под светлыми волосами дамы угадывались темные, мрачные мысли.
И вот в сопровождении троих мужчин она идет к конторе Мануэля. Когда они выходили из туалета, мужчины хотели взять ее под руки, но она отстранилась. Она уже не плакала. Она прижимала к груди раздувшуюся руку с широкой синеватой полосой на ладони. И сейчас у нее была все та же плавная походка. Мануэль смотрел на ее правильный, словно окаменевший профиль с коротким прямым носом и крепко сжатыми губами. Даже несмотря на выпачканный в пыли белый костюм и немного растрепавшиеся волосы, для Мануэля она была олицетворением изящного животного, принадлежащего какому-нибудь господину с туго набитым кошельком.
Мануэль почувствовал себя слегка уязвленным, понимая, что такую женщину ему не обольстить, да и вообще, такие не для него. Но еще больше его огорчало другое. На пороге дома, рядом со своей матерью, стояла и смотрела на них девочка. Мануэль предпочел бы, чтобы она этого не видела. Ей было семь лет, и, хотя Мануэль ни на минуту не забывал, что она ему не родная дочь, он все же больше всего на свете дорожил этой девочкой. И она платила ему тем же. Она даже восхищалась им, потому что, когда у отцов ее школьных подружек что-нибудь не ладилось с мотором, они смиренно обращались к нему, а уж его руки умели все наладить и исправить. И сейчас Мануэлю было неприятно, что девочка видит его таким растерянным.
В конторе он усадил даму из «тендерберда» у широкого окна. Все молчали. Мануэль не осмелился отослать девочку, боясь, что она на него обидится. Он пошел в кухню, достал из стенного шкафа бутылку коньяка, а из раковины — чистую рюмку. Миэтта, его жена, вошла вслед за ним.
— Что случилось?
— Ничего. Я сам не знаю.
Прежде чем вернуться в контору, он хлебнул коньяку прямо из горлышка. Миэтта не упустила случая сказать ему, что он слишком много пьет, на что он по-баскски ответил, что благодаря этому он скорее умрет и она сможет еще раз выйти замуж. Первым мужем Миэтты был какой-то испанец, о нем Мануэль не желал даже слышать. Но это была не ревность. Жену он не любил, а может, просто перестал любить. Иногда ему вдруг приходило в голову, что она наставляла рога своему испанцу и девочка родилась неизвестно от кого.
Мануэль налил полрюмки коньяку и поставил на обитый железом стол конторы. Все молча смотрели на рюмку. Дама из машины лишь отрицательно помотала головой. Мануэлю неприятно было начинать разговор, главным образом из-за девочки и еще потому, что он знал: его баскский акцент вообще вызывает удивление, а в такой момент он покажется просто смешным. И тогда он решил предотвратить удар и, раздраженно взмахнув рукой, сказал:
— Вы уверяете, что на вас напали. Но ведь здесь никого больше не было. Вот — кто был, тот и остался. Лично я, мадам, не знаю, почему вы говорите, будто на вас напали, просто не знаю.
Она смотрела на него через свои темные очки, и он не видел ее глаз. Болю и агент по продаже недвижимого имущества по-прежнему молчали. Наверное, они думали, что она эпилептичка или что-нибудь в этом роде, и им было не по себе. Но Мануэль знал, что это не так. Однажды ночью, как раз в тот год, когда он приехал во Францию, у него на станции техобслуживания под Тулузой украли сумку с инструментом. И сейчас ему казалось, хотя он и не смог бы объяснить почему, что он опять влип в какую-то историю.
— Кто-то туда вошел, — утверждала дама. — Вы должны были его увидеть, ведь вы стояли неподалеку.
Говорила она так же неторопливо, как и ходила, но голос звучал четко, в нем не чувствовалось никакого волнения.
— Если бы кто-нибудь вошел, мы, конечно, увидели бы, — согласился Мануэль. — Но в том-то и дело, мадам, что никто, никто туда не входил.
Она повернулась к Болю и агенту. Болю пожал плечами.
— Не станете же вы утверждать, что это был кто-то из нас? — спросил Мануэль.
— Не знаю. Я вас в первый раз вижу.
Все трое от неожиданности онемели и с глупым видом уставились на нее. Предчувствие Мануэля, что снова на него надвигаются какие-то неприятности, как тогда под Тулузой, еще более усилилось. Правда, его успокаивало то, что он не покидал своих клиентов все время, пока она была в туалете (сколько это длилось — минут пять, шесть?), но по наступившей вдруг зловещей тишине он понял, что и они насторожились. Тишину нарушил агент.
— Может, вашей жене следовало бы увести девочку? — обратился он к Мануэлю.
Мануэль по-баскски сказал жене, что Рири нечего здесь делать, да и сама она, если не хочет получить такую взбучку, о которой долго будет помнить, пусть лучше пойдет подышать свежим воздухом. Жена ответила ему, тоже по-баскски, что он ее просто-напросто изнасиловал, ее, вдову изумительного человека, изнасиловал, даже не сняв с нее траурного платья, и поэтому ее ничуть не удивляет, что он так же поступил с другой женщиной. Но все же она вышла, уводя девочку, которая, обернувшись, переводила взгляд с дамы на Мануэля, пытаясь понять, кого в чем обвиняют.
— Никто из нас троих туда не входил, — проговорил Болю, обращаясь к даме, — не утверждайте того, чего не было.
У большого, тучного Болю и голос был под стать. Когда в деревенском кабачке играли в карты, его голос всегда гремел громче всех. Мануэль нашел, что Болю сказал именно то, что надо. Нечего возводить на них напраслину.
— У вас украли деньги? — спросил Болю.
Дама отрицательно мотнула головой и сделала это не задумываясь, без колебаний. Мануэль все меньше и меньше понимал, к чему она клонит.
— Как же так? Ради чего же на вас напали?
— Я не сказала — напали.
— Но именно это вы хотели сказать, — возразил Болю и сделал шаг в сторону дамы.
И вдруг Мануэль увидел, как она изо всех сил прижалась к спинке стула, и понял, что она боится. Из-под ее очков выкатились две слезинки и медленно поползли по щекам, оставляя на них полоски. На вид ей было не больше двадцати пяти лет. Мануэль испытывал какое-то странное чувство неловкости и возбуждения. Ему тоже хотелось подойти к ней, но он не решался.
— И вообще снимите ваши очки, — продолжал Болю. — Я не люблю разговаривать с людьми, когда не вижу их взгляда.
И Мануэль, наверное, и агент, да, пожалуй, и сам Болю, который нарочито преувеличивал свой гнев, чтобы казаться грозным, могли поклясться, что она не снимет очков. Но она сняла их. Она сделала это сразу же, словно испугалась, что ее силой заставят повиноваться, и на Мануэля это произвело такое же впечатление, как если бы она перед ним разделась. У нее были большие печальные глаза, совершенно беспомощные, видно было, что она с трудом сдерживает слезы. И честное слово, черт побери, без очков она выглядела еще более привлекательной и безоружной.
Видимо, и на остальных она произвела такое же впечатление, так как снова воцарилось тягостное молчание. Потом, не говоря ни слова, она подняла вдруг свою раздувшуюся руку и показала ее мужчинам. И тут Мануэль, которого она с трудом различала без очков, отстранив Болю, шагнул к ней:
— Это? — спросил он. — Ну нет! Вы не посмеете сказать, что это вам сделали здесь! Сегодня утром это уже было!
И в то же время он подумал: «Какая-то чушь!» Только что он был уверен, что разгадал подоплеку этой комедии — просто его хотят одурачить, — и вот сейчас ему в голову пришел один довод, который опрокинул все. Если она, предположим, и вправду хотела заставить их поверить, что ее покалечили здесь, у Мануэля, и вытянуть у него некоторую сумму, пообещав не сообщать об этом полиции (но уж он-то не попался бы на эту удочку, хотя и побывал однажды в тюрьме), какого же черта она примчалась сюда утром с уже сломанной рукой.
— Это не правда.
Неистово тряся головой, она порывалась встать. Болю пришлось помочь Мануэлю удержать ее. В вырез ее костюма было видно, что на ней нет комбинации, а только белый кружевной лифчик, и что кожа у нее на груди такая же золотистая, как и на лице. Наконец она отказалась от мысли встать, и Мануэль с Болю отошли в сторону. Надевая очки, она продолжала твердить, что это не правда.
— Что? Что не правда?
— Сегодня утром у меня ничего не было с рукой. А если бы даже и было, то вы не могли бы этого увидеть, я находилась в Париже.
Ее голос снова зазвучал звонко, а в манере держаться опять появилось что-то надменное. Но Мануэль понимал, что это вовсе не надменность, а лишь усилие сдержать слезы и в то же время выглядеть настоящей дамой. Она пристально разглядывала свою неподвижную левую руку и странный рубец на ладони почти у самых пальцев.
— Мадам, вы не были в Париже, — спокойно возразил Мануэль. — Вам не удастся заставить нас поверить в это. Я не знаю, чего вы добиваетесь, но никого из присутствующих вы не убедите, что я лжец.
Она подняла голову, но посмотрела не на него, а куда-то в окно. Они тоже посмотрели в окно и увидели, что Миэтта заправляет какой-то грузовичок. Мануэль сказал:
— Сегодня утром я чинил задние фонари вашего «тендерберда». Там отсоединились провода.
— Не правда.
— Я никогда не говорю не правду.
Она приехала на рассвете, он пил на кухне кофе с коньяком и тут услышал гудки ее автомобиля. Когда он вышел, у нее было такое же выражение лица, как и сейчас: спокойное, но одновременно настороженное, напряженное — казалось, чуть тронь ее, и она заплачет, — и в то же время всем своим видом она как бы говорила: «Попробуйте-ка троньте, я себя в обиду не дам». Через свои темные очки она смотрела, как он засовывает полы своей пижамной куртки в брюки. Мануэль сказал ей: «Извините. Сколько вам налить?» Он думал, что ей нужен бензин, но она коротко объяснила, что не в порядке задние фонари и что она вернется за машиной через полчаса. Она взяла с сиденья белое летнее пальто и ушла.
— Вы принимаете меня за кого-то другого, — возразила дама. — Я была в Париже.
— Вот тебе и на! — сказал Мануэль. — Ни за кого другого, кроме как за вас!
— Вы могли спутать машины.
— Если уж я чинил машину, я ее не спутаю ни с какой другой, даже если они похожи как близнецы. Мадам, это вы принимаете Мануэля за кого-то другого. Больше того, могу вам сказать, что, закрепляя провода, я сменил винты и сейчас там стоят винты Мануэля, можете проверить.
Сказав это, он резко повернулся и направился к двери, но Болю удержал его за руку.
— Но ты ведь где-нибудь записал, что произвел ремонт?
— Знаешь, некогда мне заниматься всякой писаниной, — ответил Мануэль. И добавил, желая быть до конца честным: — Сам понимаешь, стану я записывать два жалких винтика, чтобы Феррант заработал еще и на них!
Феррант был сборщиком налогов, жил в той же деревне, и по вечерам они вместе пили аперитив. Будь он сейчас здесь, Мануэль сказал бы то же самое и при нем.
— Но ей-то я дал бумажку.
— Квитанцию?
— Да вроде того. Листок из записной книжки, но со штампом, все как полагается.
Она смотрела то на Болю, то на Мануэля, поддерживая правой рукой свою вздувшуюся ладонь. Наверное, ей было больно. Не видя ее глаз, трудно было понять, что она думает и чувствует.
— Во всяком случае, есть один человек, который может это подтвердить.
— Если она хочет доставить вам неприятности, — сказал агент, — то ни ваша жена, ни дочь не могут выступить свидетелями.
— Оставьте мою дочь в покое, на черта мне еще ее впутывать в эту историю. Я говорю о Пако.
Пако были владельцами одного из деревенских кафе. У них обычно завтракали дорожные рабочие с шоссе на Оксер, и мать с невесткой вставали рано, чтобы обслужить их. Туда Мануэль и послал даму в белом костюме, когда она спросила, где можно перекусить в такое время. Он был настолько поражен, что женщина одна путешествует ночью, да еще в темноте едет в черных очках (тогда он не догадался, что она близорука и скрывает это), настолько поражен, что лишь в последний момент обратил внимание на повязку на ее левой руке, белевшую в сумраке занимающегося утра.
— Мне больно, — сказала дама. — Дайте мне уехать. Я хочу показаться врачу.
— Минутку, — остановил ее Мануэль. — Простите меня, но вы были у Пако, они это подтвердят. Я сейчас позвоню им.
— Это кафе? — спросила дама.
— Совершенно верно.
— Они тоже спутали.
Наступила тишина. Дама сидела не двигаясь и смотрела на мужчин. Если бы они могли видеть ее глаза, они прочли бы в них упорство, но они не видели их, и Мануэль вдруг окончательно поверил, что у нее не все дома, что она действительно не желает ему зла, просто она ненормальная. И он сказал ей ласковым голосом, удивившим его самого:
— Сегодня утром у вас на руке была повязка, уверяю вас.
— Но сейчас, когда я приехала сюда, у меня же ничего не было!
— Не было? — Мануэль вопросительно посмотрел на мужчин. Те пожали плечами. — Мы не обратили внимания. Но какое это имеет значение, если я говорю вам, что сегодня утром ваша рука была забинтована.
— Это была не я.
— Ну так зачем же вы снова приехали сюда?
— Не знаю. Я не снова приехала. Не знаю.
По ее щекам опять покатились две слезинки.
— Дайте мне уехать. Я хочу показаться доктору.
— Я сам отвезу вас к доктору, — сказал Мануэль.
— Не трудитесь.
— Я должен знать, что вы там ему наговорите. Надеюсь, вы не собираетесь причинять мне неприятности?
Она с раздражением мотнула головой: «Да нет же!» — и поднялась. На этот раз они отступили.
— Вот вы говорите, будто я спутал, и Пако спутал, и все спутали, — сказал Мануэль. — Я никак не могу понять, чего вы добиваетесь.
— Оставь ее в покое, — вмешался Болю.
Когда они все вышли — впереди она, за нею агент по продаже недвижимости, затем Болю и Мануэль, — они увидели, что у бензоколонок собралось много машин. Миэтта, которая никогда не была слишком расторопной, буквально разрывалась между ними. Девочка играла с детьми на куче песка у шоссе. Увидев, что Мануэль садится вместе с дамой из Парижа в свой старый «фрегат», она, размахивая ручками, подбежала к нему. Личико у нее было в песке.
— Иди играй, — сказал ей Мануэль. — Я только съезжу в деревню и скоро вернусь.
Но девочка не ушла, а молча стояла у дверцы машины, пока он прогревал мотор. Она не спускала глаз с дамы, сидевшей рядом с Мануэлем. Разворачиваясь у бензоколонки, Мануэль заметил, что агент и Болю уже рассказывают о происшествии собравшимся автомобилистам. В зеркальце машины было видно, что все они смотрят ему вслед.
Солнце зашло за холмы, но Мануэль знал, что скоро оно снова выкатится с другой стороны деревни и будет как бы второй закат. Чтобы прервать тягостное для него молчание, он рассказал об этом даме. «Верно, поэтому деревня и называется Аваллон-Два-заката». Но, судя по ее отсутствующему виду, она его не слушала.
Мануэль отвез ее к доктору Гара, кабинет которого находился на церковной площади. Доктор был старый, очень высокий и могучий как дуб человек, уже много лет носивший один и тот же шевиотовый костюм. Мануэль хорошо знал его, доктор был неплохим охотником, как и Мануэль, считал себя социалистом и иногда одалживал у Мануэля его «фрегат» для визитов к пациентам, когда у его малолитражки — переднеприводная модель, выпуск 48-го года — бывала «сердечная одышка», как он это называл. В действительности же, несмотря на многочисленные притирки клапанов, у нее уже не было ни сердца, ни каких-либо других органов и она не смогла бы своим ходом доехать даже до свалки.
Доктор Гара осмотрел руку дамы, заставил ее пошевелить пальцами, сказал, что, по его мнению, перелома нет, лишь повреждены сухожилия ладони, но он все-таки сделал рентгеновский снимок. Он спросил, как это произошло. Мануэль стоял в сторонке, у двери, потому что кабинет врача внушал ему такое же благоговение, как и церковь напротив, к тому же никто не предложил ему подойти поближе. После некоторого колебания дама коротко ответила, что это несчастный случай. Доктор бросил взгляд на правую руку.
— Вы левша?
— Да.
— Дней десять вы не сможете работать. Могу дать вам освобождение.
— Не нужно.
Он провел пациентку в другую комнату, выкрашенную в белый цвет, где находился стол для обследований, какие-то склянки и большой стенной шкаф с медикаментами. Мануэль прошел за ними до двери и остановился. На фоне белой стены резко очерчивалась высокая фигура дамы. Она спустила один рукав жакета, оголив левую руку, и Мануэль увидел ее обнаженное плечо, гладкую загорелую кожу, скрытую кружевным лифчиком упругую, высокую и довольно большую для такой худенькой женщины грудь. Он отвел глаза, не решаясь ни смотреть на даму, ни отойти от двери, ни даже сглотнуть слюну, он чувствовал себя глупо, и в тоже время — почему это? — его вдруг охватила глубокая грусть, да, да, глубокая грусть.
Гара сделал снимок, вышел, чтобы проявить его, и, вернувшись, подтвердил, что перелома нет. Сделав обезболивающий укол, он наложил на опухшую ладонь лубок и начал бинтовать, сначала пропуская бинт между пальцами, а потом туго обмотав им всю кисть, до самого запястья. Процедура длилась минут пятнадцать, и за это время никто из троих не произнес ни слова. Возможно, даме и было больно, но она этого не показывала. Она смотрела то на свою покалеченную руку, то на стену. Несколько раз она указательным пальцем правой руки поправляла за дужку сползавшие на нос очки. В общем, она выглядела не более ненормальной, чем кто-либо другой, скорее даже — менее, и Мануэль решил, что лучше и не пытаться понять ее.
Она никак не могла просунуть руку в рукав — он был слишком узок на конце, — и, пока доктор собирал свои инструменты, Мануэль помог ей, подпоров шов. На него пахнуло нежными, воздушными, как ее волосы, духами и еще чем-то горячим — это был аромат ее кожи.
Они вернулись в приемную. Пока Гара выписывал рецепт, дама, порывшись в сумочке, достала расческу и правой рукой пригладила волосы. Вынула она и деньги, но Мануэль сказал, что рассчитается с доктором сам. Она пожала плечами — не от раздражения, а от усталости, это он понял, — и сунула в сумку деньги и рецепт.
— Когда я себе это сотворила? — спросила она.
Гара удивленно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Мануэля.
— Она спрашивает, когда она покалечилась.
Это совсем сбило Гара с толку. Он разглядывал сидевшую перед ним молодую женщину так, словно только сейчас увидел ее.
— Разве вы этого не знаете?
Она не ответила ему ни словом, ни жестом.
— Но я полагаю, что вы обратились ко мне сразу же, не так ли?
— А вот этот мсье утверждает, будто сегодня утром это уже было, — сказала она, подняв забинтованную руку.
— Весьма вероятно. Но ведь вы-то сами должны знать!
— Но могло быть и утром?
— Конечно!
Она встала, поблагодарила. Когда она уже была в дверях, Гара, удержав Мануэля за рукав, вопросительно посмотрел на него. Мануэль беспомощно развел руками.
Он сел за руль, чтобы отвезти даму к ее «тендерберду», и с недоумением подумал, что же она теперь будет делать. Пожалуй, она могла бы вернуться домой поездом и прислать кого-нибудь за машиной. Темнело. Перед глазами Мануэля все еще стояло ее обнаженное загорелое плечо.
— Вы не сможете вести машину.
— Смогу.
Она посмотрела ему прямо в глаза, и, прежде чем она раскрыла рот, он уже знал — так ему и надо! — что она скажет.
— Я ведь неплохо вела ее сегодня утром, когда вы меня видели? А ведь с рукой у меня было то же самое, не правда ли? В таком случае, что же изменилось?
До самой станции техобслуживания они больше не обмолвились ни словом. Миэтта уже зажгла фонари. Она стояла на пороге конторы и смотрела, как они вылезают из «фрегата».
Дама пошла к своей машине, которую кто-то, видимо Болю, отвел в сторону от бензоколонки, бросила на сиденье сумочку и села за руль. Мануэль увидел, что из-за дома выбежала его дочка и внезапно остановилась, глядя на них. Он подошел к «тендерберду», мотор которого уже был включен.
— Я не заплатила за бензин, — сказала дама.
Он уже не помнил, сколько она ему должна, и назвал цену наугад. Она протянула ему пятидесятифранковую бумажку. Он не мог отпустить ее так, тем более при девочке, но слова не шли ему на ум. Дама повязала голову косынкой, включила габаритные огни. Ее била дрожь. Не глядя на него, она сказала:
— А все-таки сегодня утром это была не я.
Голос ее звучал глухо, напряженно, в нем слышалась мольба. И в то же мгновение, глядя на нее, он понял, что, конечно же, именно ее он видел сегодня на рассвете. Но какое это имело значение теперь? И он ответил:
— Право, я уже не знаю. Может, я и ошибся. Каждый может ошибиться.
Она, должно быть, почувствовала, что он и сам не верит тому, что говорит. За его спиной Миэтта крикнула по-баскски, что его уже три раза вызывали по телефону на место какой-то аварии.
— Что она говорит?
— А-а, ничего особенного. Вы сможете с повязкой вести машину?
Она кивнула головой. Мануэль протянул ей в дверцу руку и тихо, скороговоркой сказал:
— Прошу вас, попрощайтесь со мной по-хорошему, это ради моей дочки, ведь она смотрит на нас.
Дама повернулась к девочке, которая неподвижно стояла в нескольких шагах от них, под фонарями, в своем фартучке в красную клетку, с грязными коленками. Мануэль был потрясен тем, как быстро эта женщина все поняла и вложила свою правую руку в его. Но еще больше его потрясла внезапная, впервые увиденная им на ее лице улыбка. Она ему улыбалась. Улыбалась, хотя ее бил озноб. Мануэлю очень захотелось сказать ей в благодарность что-то необыкновенное, что-нибудь очень хорошее, чтобы снять неприятный осадок от этой нелепой истории, но он не смог ничего придумать, кроме одного:
— Ее зовут Морин.
Дама нажала на акселератор, выехала с дорожки и повернула в сторону Солье. Мануэль сделал несколько шагов к шоссе, чтобы подольше не терять из виду два удаляющихся слепящих красных огня. Морин подошла к нему, он взял ее на руки и сказал:
— Видишь огоньки? Вон они, видишь? Ну так вот, они не горели, и их починил Мануэль, твой папа!
Рука у нее не болела, вообще ничего не болело, все в ней словно оцепенело. Ей было холодно, очень холодно в машине с откинутым верхом, и от этого она тоже цепенела. Она смотрела прямо перед собой, на самый яркий участок освещенного фарами пространства, чуть впереди той мглистой полосы, где сами фары уже тонули во мраке ночи. Когда появлялись встречные машины, ей приходилось тратить полсекунды на то, чтобы переключиться на ближний свет, и эти полсекунды она удерживала руль только тяжестью своей забинтованной левой руки. Она ехала осторожно, но упорно не снижала скорости. Стрелка спидометра все время держалась около сорока миль, во всяком случае, она касалась большой металлической цифры «четыре». Пока она не замедлила ход, еще ничего не потеряно. Руль не поворачивался ни на йоту. Париж понемногу уходил все дальше и дальше, и вообще было слишком холодно, чтобы раздумывать, и это хорошо.
А уж она-то знала, что значит терять. Вы считаете, что любите кого-то или дорожите чем-то, и вот в одно мгновение, когда едва успеваешь почувствовать, что стрелка отклонилась от «четверки», ощутить усталость, вздохнуть, сказать себе: «Я не способна ни к кому привязаться, не способна по-настоящему увлечься кем-то», — как дверь вдруг захлопывается, вы мечетесь по улицам, и, сколько бы вы потом ни обливались горючими слезами, как бы долгими месяцами ни пытались вычеркнуть это из своей памяти, вы потеряли, потеряли, потеряли.
Темные пятна, освещенные пятна, петляющая на спуске дорога, вырисовывающаяся на фоне неба церковь — это и есть Солье. Она проехала по одной улице, по другой, потом внезапно остановила машину меньше чем в метре от серой стены церкви. Выключив зажигание, она положила голову на руль и наконец дала себе волю. Глаза у нее оставались сухими, но в груди клокотали рыдания, и, хотя она не пыталась удержать их, они никак не могли вырваться наружу и лишь вызвали у нее какую-то странную икоту. Посмотри на себя: губы прижаты к повязке, волосы спадают на эти проклятые совиные очки… Вот теперь ты такая, какая есть на самом деле, в твоем распоряжении только правая рука и измученное сердце, но ты не отступай, не задавай себе лишних вопросов, не отступай.
Она позволила себе посидеть так несколько минут — три-четыре, а может, и меньше, — потом решительно откинулась на спинку сиденья и сказала себе, что мир велик, жизнь вся впереди и вообще она хочет есть, пить и курить. Над ее головой было ясное ночное небо. На карте, которую она в любую минуту могла достать здоровой рукой, по-прежнему красовались такие названия, как Салон-де-Прованс, Марсель, Сен-Рафаэль. Бедная моя девочка, ты типичная шизофреничка. Да, я шизофреничка. Шизофреничка, которая дрожит от холода.
Она нажала на кнопку, и верх машины, как по волшебству, поднялся над ней, закрыв небо и звезды, отгородив ее, Дани Лонго, от всего мира. Вот так в детстве, в приютской спальне, они сооружали из простынь шалашики, создавая свой маленький мирок. Она закурила сигарету, с удовольствием затянулась, у нее защипало в горле, как тогда, когда в пятнадцать лет она в этих шалашиках курила свои первые сигареты — затянувшись по разу, они передавали их друг другу, а потом надрывались от кашля, в то время как подлизы-любимчики надзирательницы шипели: «Тише, тише!». Вспыхивал свет, влетала надзирательница в рубахе из грубого полотна, нахлобучив что попало — лишь бы прикрыть! — на свою бритую голову, и принималась направо и налево раздавать тумаки, но больно от этого было только ей самой, потому что все подтягивали колени к подбородку и выставляли вперед локти…
Мимо нее прошли какие-то люди — гулко раздался звук их шагов по мостовой, — потом она услышала бой часов: половина. Половина чего? Если верить часам на щитке «тендерберда» — половина девятого. Дани зажгла свет — в ней все вспыхивает, в этой машине, нельзя нажать ни на одну кнопку, чтобы тебя тут же не ослепило, — и обшарила ящичек для перчаток, наскоро еще раз просмотрев бумаги, которые она уже смотрела несколько часов назад. Квитанции за ремонт, произведенный на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, она не нашла. Впрочем, она и не ожидала ее найти.
Она вывалила на соседнее сиденье содержимое своей сумки. Тоже ничего. И тут ей стало не по себе. Зачем она все это делает? Ведь она-то прекрасно знает, что никогда ноги ее не было у этого человечка с баскским акцентом. Тогда зачем? Она снова запихнула все в сумку. Сколько американских легковых машин проехало за день по автостраде Париж — Марсель? Наверняка несколько десятков, а может, и за сотню. Сколько женщин в июле одевается в белое? Сколько из них — о Боже мой! — носят темные очки? Если бы не покалеченная рука, все это было бы просто смешным.
Кстати, владелец станции техобслуживания только и делал, что врал. А вот то, что ей покалечили руку, — это правда, тут уж ничего не скажешь, вот она, перед ее глазами, забинтованная, и объяснение этому Дани видит только одно, во всяком случае, она не может найти иного: кто-то из автомобилистов, а может, и сам хозяин станции, вошел вслед за нею в туалет, чтобы ограбить ее или еще с какой-то целью, хотя в последнее ей что-то не верится. Впрочем, разве тогда, в кабинете врача, когда она спустила рукав своего жакета, ей померещился его взгляд — омерзительный и в то же время жалкий? Да, так вот, она, наверное, стала вырываться, он почувствовал, что ломает ей руку, и испугался. А потом, чтобы отвести подозрение от себя и от своих приятелей, в конторе принялся плести невесть что. А рюмка коньяку на столе? А угрозы краснолицего толстяка? Они прекрасно видели, что она в панике, и воспользовались этим. И конечно, хотя они и не знали, что машина не ее, они все же догадались, что есть какая-то причина, мешающая ей вызвать полицию, как она должна была бы сделать.
Да, бесспорно, так оно и есть. И все-таки ее не оставляет ощущение, что она немножко плутует, потому что она не могла забыть морщинистое лицо и злые глаза старухи там, на узкой, залитой солнцем улочке. Это просто совпадение, какая-то путаница. Став коленями на сиденье, она раскрыла черный чемодан, лежавший сзади, и вынула оттуда белый пуловер, который купила в Фонтенбло. Он был очень мягкий, от него исходил запах новой вещи, и это подействовало на нее успокаивающе. Она потушила свет в машине, поддела под жакет пуловер, снова включила свет и, глядя в зеркальце, поправила высокий ворот. Каждое из ее движений — а они были очень осторожны и медленны из-за того, что она не привыкла действовать правой рукой, — все больше отдаляло от нее и старуху, и станцию техобслуживания, и вообще всю омерзительную вторую половину дня. Она снова стала Дани Лонго, красивой блондинкой в изящном костюме, правда нуждающемся в стирке (но он высыхает за два часа), которая едет в Монте-Карло и умирает от голода.
При выезде из Солье на щите было указано, что до Шалона восемьдесят пять километров. Она ехала не спеша. Дорога шла в гору и без конца петляла. Пожалуй, в темноте этот путь займет у нее не меньше полутора часов. Но она приспособилась на поворотах ориентироваться по задним фонарям идущих впереди машин, и дело пошло веселее. И вот как раз в ту минуту, когда она решила не останавливаться больше, ни за что не останавливаться, ее вынудили это сделать, и у нее похолодело сердце.
Сначала на том месте, где автостраду пересекает дорога на Дижон, она увидела слева на обочине, под деревьями, две плотные фигуры жандармов на мотоциклах. Впрочем, она даже не могла бы сказать с уверенностью, была ли на них форма. Но что, если это действительно жандармы и они следят за нею? Когда она отъехала метров на двести, она увидела в зеркальце, как один из мотоциклистов круто развернулся и ринулся вслед за ней. Она слышала рев мотора, следила, как все увеличивается в зеркале его фигура: вот уже отчетливо видны и его шлем, и большие защитные очки, и ей казалось, что это какой-то беспощадный робот мчится за ней на своем мотоцикле, робот, а не человек. Дани пыталась успокоить себя: «Нет, не может быть, он вовсе не преследует меня, сейчас он обгонит меня и поедет своей дорогой». Мотоцикл с ревущим во всю мощь мотором поравнялся с ней, обогнал, и жандарм, обернувшись, поднял руку и притормозил. Она остановилась на обочине, метрах в двадцати от него, а он, отведя в сторону мотоцикл, снял перчатки и направился к машине. Освещенный фарами «тендерберда», он шел медленно, нарочито медленно, словно хотел вымотать ей все нервы. Итак, все кончилось, не успев начаться. Исчезновение «тендерберда» обнаружено, все — и ее приметы, и ее фамилия — наверняка известно полиции. И в то же время, хотя до сих пор она ни разу в жизни не разговаривала ни с одним полицейским, разве что в Париже, когда ей нужно было узнать, как пройти на ту или иную улицу, у нее было странное ощущение, что это она уже видела, словно ее воображение заранее подробно нарисовало эту сцену или же она переживала ее вторично.
Поравнявшись с нею, жандарм сперва проводил взглядом с ревом пронесшиеся мимо них в ночи машины, вздохнул, поднял очки на шлем, тяжело облокотился на дверцу и сказал:
— О, мадемуазель Лонго? Решили проветриться?
Этот жандарм был человеком долга. Звали его Туссен Нарди. У него была жена, трое детей. Он недурно стрелял из пистолета, обожал Наполеона, был обладателем четырехкомнатной, с горячей водой и мусоропроводом, квартиры при казарме, и сберегательной книжки, проявлял необычайное усердие, стараясь извлечь из книг те знания, которые ему не успели преподать в школе, и жил надеждой, что наступит время, когда он станет дедушкой, получит офицерский чин и поселится в каком-нибудь солнечном городке.
Он слыл человеком, которому лучше не наступать на любимую мозоль, но в целом славным малым, насколько вообще это определение применимо к жандарму. За пятнадцать лет службы ему так и не представилось случая проявить умение стрелять без промаха, если не считать тренировочных мишеней да глиняных трубок на ярмарках, и это его радовало. Он также ни разу — ни в штатском, ни в полицейской форме — не поднял ни на кого руку. Только старшему сыну несколько раз задал хорошую взбучку за то, что этот тринадцатилетний оболтус носил прическу под ребят из группы «Битлз» и прогуливал уроки математики. Не призови его вовремя к порядку, он совсем от рук отобьется. Единственной заботой Нарди, заботой не менее важной, чем стремление не ввязываться ни в какие истории, был уход за мотоциклом. Машина всегда должна быть в порядке. Во-первых, этого требует дисциплина, а во-вторых, из-за неисправного мотоцикла можно раньше времени отправиться на тот свет.
Кстати, именно о мотоциклах он и беседовал со своим коллегой Раппаром на перекрестке автострад № 6 и № 77-бис, когда увидел проезжавший мимо белый с черным верхом «тендерберд». Нарди предпочитал Раппара прочим своим сослуживцам, так как тот был его соседом по площадке и, кроме того, у Раппара тоже не очень ладилось с сыном. Во время дневного дежурства особенно не разговоришься, а вот ночью — дело другое. Кроме мотоцикла, у них были еще три любимые темы: глупость их начальника, недостатки собственных жен и легкомыслие всех остальных женщин.
Нарди сразу же узнал «тендерберд». Он ехал довольно медленно, и Нарди успел заметить номер: 3210-РХ-75. Такой номер легко запомнить, он вроде обратного отсчета при запуске ракет. А ведь последние два часа у Нарди было смутное предчувствие, что он обязательно увидит эту машину. Почему — он не смог бы объяснить. Он коротко бросил Раппару: «Поезжай на восьмидесятое, посмотри, как там дела, встретимся здесь». Он уже сидел на своем мотоцикле, и ему оставалось только приподнять переднее колесо и сильным толчком ноги запустить мотор. Дав проехать какому-то грузовичку, он рванул сначала направо и тут же круто развернулся. Спустя три секунды перед его глазами уже горели красные фонари «тендерберда», огромные, ослепляющие. Такие фонари могут на всю жизнь лишить покоя какого-нибудь страстного автомобилиста.
Нарди не видел, кто сидит за рулем, но, обгоняя, все-таки успел поймать взглядом белое пятно и понял, что это она, что белое пятно — бинт на левой руке. Когда он поднял руку, чтобы остановить машину, то, несмотря на свою прекрасную память, никак не мог вспомнить фамилию этой дамы, а ведь он прочел ее, как и год рождения и остальные данные. Но, пока он шел к ней, фамилия вдруг всплыла в его памяти: Лонго.
Он, пожалуй, не сказал бы, в чем именно, но сейчас женщина показалась ему какой-то другой, не такой, как утром, а главное — она смотрела на него так, словно видела впервые. Но потом он понял, что изменилось: утром на ней не было белого, как и ее костюм, пуловера с высоким воротом, от которого ее лицо казалось более округлым и более загорелым. Но в остальном дама была такой же, как утром: непонятно чем взволнованная, она с трудом выдавливала из себя слова, и у него опять мелькнула мысль, что перед ним человек с нечистой совестью.
Но в чем она могла провиниться? Он остановил ее на рассвете, неподалеку от Солье, на дороге в Аваллон, из-за того, что у нее не горели задние фонари. Дело было к концу его дежурства, за целую ночь он оштрафовал достаточное количество идиотов, которые заезжали за желтую линию и обгоняли на подъемах, короче говоря, плевали на жизнь других автомобилистов, и он был сыт этим по горло, поэтому ей он лишь сказал: «У вас не горят задние фонари; почините их, до свидания, и чтобы впредь этого не было». Ну хорошо, пусть она женщина, пусть даже впечатлительная женщина, все равно нельзя же впадать в такую панику только от того, что валящийся с ног от усталости жандарм просит привести в порядок задние фонари.
Лишь потом, когда, удивленный ее поведением, он спросил у нее документы, он заметил повязку на ее левой руке. Изучая ее водительские права — она получила их в восемнадцать лет, в департаменте Нор, будучи воспитанницей приюта при монастыре, — он чувствовал, хотя она сидела молча и неподвижно, что она нервничает все больше и вот-вот дойдет до крайности, — а это может именно ему грозить какой-нибудь бедой.
Да, что-то необъяснимое, во всяком случае, лично он, несмотря на все проклятые учебники психологии, которыми он забивал себе голову перед экзаменами, не смог бы этого объяснить, но ощущение нависшей над ним опасности было очень отчетливым. Ну, например, вдруг она, потеряв самообладание, откроет ящичек для перчаток, достанет револьвер и присоединит его, Нарди, к числу тех, кто погиб при исполнении служебного долга. И надо ж было так случиться, что он один — Раппара он отпустил пораньше, чтобы тот успел выспаться к обеду, который будет дан в честь крестин его племянницы. Одним словом, Нарди чувствовал, что влип в историю.
Да, так, документы у нее вроде в порядке. Он спросил даму, куда она едет. «В Париж. — Профессия? — Секретарь в рекламном агентстве. — Откуда выехали сейчас? — Из Шалона, ночевала там в гостинице. — В какой гостинице? — „Ренессанс“». Отвечала она как будто без колебаний, но еле слышным голосом, в котором угадывалась растерянность. Еще не рассвело. В сумраке только зарождающегося утра он не мог разглядеть ее как следует. Ему хотелось, чтобы она сняла очки, но он не мог этого потребовать, тем более от женщины, не превратившись тем самым в тупицу жандарма из телепередачи. А Нарди всегда боялся выглядеть смешным.
Машина принадлежит рекламному агентству, где она работает. Вот телефон шефа, он часто дает ей машину. Можете проверить. Ее бил озноб. Никаких сигналов об угоне «тендерберда» не поступало, и Нарди подумал, что, если он без всякого повода выведет из себя эту даму, у него могут быть неприятности. Он отпустил ее. А потом пожалел об этом. Надо было все же убедиться, что у нее нет оружия. Но почему вдруг ему на ум пришла такая нелепая мысль, что оно у нее есть? Вот именно это и не давало ему покоя.
Теперь же он совсем ничего не понимал. Это была она — такая же перепуганная, странная, — но за день что-то в ней изменилось: стерлась, если можно так сказать, та агрессивность, которую он в ней почувствовал на рассвете. Впрочем, нет, это не совсем точно — не агрессивность, а отчаяние… Нет, опять не то, наверное, нет слова, чтобы определить ее утреннее состояние, когда она была на грани чего-то, и вот это «что-то» теперь позади. Нарди мог поклясться, что если на рассвете в машине и было оружие, то теперь его там нет.
Честно говоря, потом, отоспавшись после дежурства, Нарди испытал какую-то неловкость, вспомнив о молодой даме в «тендерберде». Он нарочно не взял с собой Раппара, когда снова увидел эту машину, — побоялся оказаться в еще более глупом положении. И теперь был рад, что так поступил.
— Похоже, мадемуазель Лонго, мы с вами оба обречены на ночное дежурство. Вы не находите?
Нет, она ничего подобного не находила. Она даже не узнала его.
— Я вижу, задние фонари у вас уже в порядке. (Молчание.) Наверное, отошли контакты? (Молчание.) Во всяком случае, сейчас они горят. (Молчание, длящееся целую вечность.) Вы их починили в Париже?
Загорелое лицо, наполовину скрытое большими темными очками и освещенное светом приборного щитка, маленький рот, пухлые губы, словно она с трудом сдерживает рыдания, светлый локон, выбившийся из-под бирюзовой косынки. И молчание. Что же она натворила?
— Эй, послушайте, я же с вами разговариваю. Вам починили фонари в Париже?
— Нет.
— А где?
— Не знаю. Где-то под Аваллоном.
Слава Богу! Заговорила! Он даже нашел, что по сравнению с утром ее голос сейчас звучит громче, тверже. Выходит, она немного успокоилась.
— Но вы были в Париже?
— Да, кажется.
— Вы в этом уверены?
— Уверена.
Нарди провел указательным пальцем по губам, стараясь на этот раз как следует разглядеть ее, хотя ему всегда было неловко так разглядывать женщин, даже проституток.
— Какие-нибудь неприятности?
Она лишь слегка покачала головой, и все.
— Вас не затруднит, если я попрошу вас на минутку снять очки?
Она сняла их и поспешила объяснить, словно в этом была необходимость:
— Я близорука.
Она была настолько близорука, что, сняв очки, явно не видела ничего. И, судя по всему, не пыталась видеть, потому что не щурила глаза, как это делала дочка Раппара, которая после кори тоже стала близорукой и, когда щурилась, выглядела очень жалко. Наоборот, едва она сняла очки, как глаза ее широко раскрылись и стали какие-то беспомощные, пустые, совершенно изменив ее лицо.
— И с таким зрением вы ухитряетесь вести машину в темноте?
Он постарался сказать это мягко, но тут же подосадовал на себя за эту фразу, типичную для какого-нибудь тупого, твердолобого блюстителя порядка. К счастью, она сразу же снова надела очки и вместо ответа слегка кивнула головой. Но Нарди не давала покоя еще и ее перевязанная рука.
— А ведь это неблагоразумно, мадемуазель Лонго, тем более с больной рукой. (Ответа нет.) Помимо того, насколько я понимаю, вы весь день за рулем? (Ответа нет.) В оба конца, это сколько же получается? Километров шестьсот? (Ответа нет.) Вам так необходимо ехать? Куда вы направляетесь сейчас?
— На Юг.