Сошедшие с небес (сборник) Коллектив авторов
— Его кости — это кости мира, — сказал Ориген спокойно. — Его плоть — плоть мира. Я был прав. Это Враг создал Землю, чтобы терзать нас.
— Небо неподвластно времени, — объявил Петр. — Мир сотворен и творится заново, не переставая. Во веки веков.
— Так что же нам делать? — спросил Ницше. — Что это, начало или конец?
Петр повернулся к Ницше, положил дрожащую руку ему на плечо.
— Сделай так, чтобы на этот раз все стало по-другому. У тебя есть свобода воли. Он сотворил тебя таким. Разорви круг и создай для нас лучший мир.
— Но у меня нет здесь власти.
— Ты — коронер Небес.
— Бог умер, — прошептал Ницше.
— Да здравствует Господь, — эхом отозвался Петр.
— Земля была пуста и безвидна, — сказал Ориген.
И хотя прошла бездна времени, прежде чем они заметили разницу, но горы поднялись из Его костей, а ужасные ангелы породили змей, которые когда-нибудь станут учителями людей в их невинности.
Ричард Кристиан Матесон
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
Ричард Кристиан Матесон пишет кино- и телесценарии, занимается продюсированием и сам снимает фильмы. Он работал с Брайаном Сингером, Стивеном Спилбергом, Роджером Корманом и многими другими; в его продюсерско-сценарном активе три мини-сериала, восемь художественных фильмов, тридцать пилотных серий, а также сотни комических или драматических эпизодов для сериалов на Эйч-би-о, ТНТ, Эн-би-си, Си-би-эс, Эй-би-си, Шоутайм Нетворкс, Фокс Нетворкс и СайФай.
Кроме того, он написал два сборника рассказов и роман. Матесон — студийный музыкант, который учился с Джинджером Бейкером из Крим и играл на ударных со Смизеринс и Рок Боттом Римейндерс. Он был исследователем паранормальных явлений в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Он владелец собственной продюсерской фирмы в Лос-Анджелесе и соучредитель Матесон Компани, которой он распоряжается вместе с отцом, прославленным писателем-фантастом Ричардом Матесоном.
Говоря о следующем рассказе, автор предельно лаконичен:
— Северные склоны Аляски — это забвение. Те, кто рискует пускаться там в путь, всегда в шаге от смерти, и мне хотелось хотя бы отчасти передать анонимность и призрачную притягательность тех мест. Это и привело меня к идее дороги, которая пересекает безлюдный край; двухполосное шоссе в арктической пустыне, скрывающей уродливые секреты и одиночество. Человек может сойти там с ума.
Потерять ориентир здесь легче легкого. Снег везде, и все шероховатости мира сглаживаются и исчезают. Иногда во сне я вижу, как бурю толстый голубоватый лед. Я высверливаю в нем большую полынью и некоторое время стою над ней, а потом прыгаю вниз. Я соскальзываю в древнее море, и течение потихоньку уносит меня прочь от проруби, подо льдом, остужая мои изболевшиеся мысли. Я смотрю сквозь лед наверх, на мир, в котором у меня не было места, который всегда отталкивал меня. Затем я закрываю глаза и засыпаю. Наконец я дома.
Ангелы появляются ночью, беспокойные и далекие от Рая.
Нам нравится выходить, когда солнце умирает, тогда нас легче принять за людей. Ночь прячет наши тайны и скрывает наши цели. Никто не знает, где мы живем — в воздухе, в космосе или на других планетах, как думают некоторые, но, где бы и сколько бы нас ни было, все мы созданы для того, чтобы нести Его волю людям. Мы любим холод и не подлежим смерти, а также любым формам уничтожения, порицания или изгнания. Как и положено солдатам Господа, мы поддерживаем порядок в нечистом, безбожном мире, вот и я делаю, что должен, чтобы служить Ему. Любой ценой.
Сейчас я в семидесяти милях от Фэрбенкса, там, где кончается асфальт, и шоссе Аляска переходит в шоссе Далтон; гипнотическую гравийную колею длиной в 414 миль, которая тянется через снега до самого Дедхорса, что на окраинах нефтепромыслов Северного Склона, возле Прудхо Бей. Двухполосное шоссе, по которому я еду, с двух сторон сдавливают синеватый лед и сухой снег, бесконечными квадратными милями синюшнои плоти они уходят к трудноопределимому горизонту, где упираются в белоголовые пики гор, застывшие над простором и холодом, как замерзшие волны.
Шоссе Далтон предназначено для перевозки грузов, по нему ездят девятиосные фуры вроде моей, и, если водиле повезет и дорога не угробит его, то приведет прямо туда, где Североамериканский континент, наконец, кончается, уступая место ледяным волнам. По пути я проезжаю Колдфут и Бивер Слайд, а на 75-й миле Роллер Костер, где обледеневшая колея сначала уходит круто вниз, а потом взлетает на крутой подъем так внезапно, что большие машины вроде моей нередко поскальзываются там и теряют сцепление с дорогой. Они заваливаются на бок, и, бешено крутясь, валятся вниз, сокрушая кабину и превращая водителя в лепешку, так что тех, кто выковыривает потом это месиво из кабины, выворачивает наизнанку. Людям не следует умирать из-за такой ерунды.
Здешние равнины жестоки и первобытны, а когда приходит зима, они превращаются в настоящее минное поле. Я видел случай в Аваланш Алли, почти посредине пути; людоедка-зима своим дыханием подморозила дорогу, и на ней перевернулась фура, в которой ехали муж и жена — их выбросило через лобовое стекло наружу. Потом с ними разобрались волки. Погода здесь стремится достать человека во что бы то ни стало, и замерзнуть насмерть в здешних местах — легкая смерть. Это нельзя не почувствовать. Ты едешь по шоссе, вдоль которого жмутся друг к другу елки, в глаза тебе блестит гладкий, как зеркало, замерзший Юкон, а небо Арктики смотрит на все это сверху. Каждый раз, когда я еду мимо реки, я представляю себе рыб, которые стоят в ледяной воде, неподвижные, как на некоторых современных картинах. Есть что-то незаконченное в этих местах, какая-то пустота, которую разум стремится заполнить. Бедность и уныние. Но я здесь не для того.
Чтобы добраться до Дедхорса, мне требуется тысяча галлонов дизеля, два больших термоса черного кофе и несколько шоколадных батончиков. Сахар и кофеин бодрят меня как надо. А еще я всегда вожу с собой блокнот. Люблю записывать. Даты; описания. Моя лошадка — тринадцатискоростной дизельный «Кенворт» с двумя выхлопными трубами. При полной загрузке хибарка тянет на 88 000 фунтов. 475 лошадиных сил, восемнадцать алюминиевых колес, сдвоенные задние мосты, суперсовременная коробка передач, пневмоподвеска. Плюс спальный отсек. Единственный дом, который я могу назвать своим, и он куда лучше того, в котором я родился. Но даже когда человек внутри мертв, это еще только начало. В «Послании к иудеям» сказано, что, когда мы попадем в рай, нас встретят там мириады ангелов, и души людей праведных станут совершенными. Мифы о безнадежности таковы, от них никому не бывает пользы.
Оба идентичных трейлера заполняются бакалеей, лекарствами, машинами; всем, что негде взять там, где температура ниже пятидесяти. Идущие в Дедхорс грузовики везут туда все, что только может понадобиться живым в безжизненном месте, а может, и больше. Водители грузовиков — все равно что доноры для рабочих Коноко Филипс, замурованных в своих ледяных капсулах на дальних отрогах Северного склона. Что касается дороги, то на шоссе Далтон приняты строгие правила.
1) Ехать только с горящими фарами, всегда.
2) Следить за дорогой впереди и сзади, нет ли облака пыли или снега, означающего другую машину.
3) Перед переправой убедись, что водители других машин знают, что ты собираешься спуститься на лед.
4) Никогда не останавливайся на дороге. Если съехать некуда, прижмись к обочине и зажги аварийные огни.
5) Соблюдай скоростной режим: слишком быстро движущаяся фура своим весом создает волну, из-за которой лед на переправе может покоробиться, а дорога — дать трещину.
И все равно перегруженные фуры то и дело продавливают истончившийся лед и уходят под воду, как не было; мне приходилось видеть, как дорога вдруг оскаливалась огромными зубастыми пастями полыней и проглатывала махины вместе с грузом, так что лишь осколки льда оставались плескаться в темной полярной воде. Иногда Богу нужны жертвы. Иногда дорога становится соучастником. Нет жизни, которая была бы неприкосновенна.
Видимость — это тема, которая здесь всегда свежа, и когда столбики отражателей пропадают в молочной белизне, мы цепями соединяем наши фуры вместе и сидим в кабинах, пережидая метель и слушая, как ветер снаружи рвется внутрь. Бывает, что снег забивает трубы вентиляции, и тогда водитель внутри может задохнуться, поэтому я всегда держу двигатель на малых оборотах, хотя теплее от этого не делается. Холод пробирает до костей, кровь замедляет свой бег и становится слышно, как она стучит в ушах, точно ты уже при смерти.
Здесь никто никого не знает, никто никем не интересуется и всем на всех наплевать. Люди приходят и уходят. Здесь нет ни камер слежения, ни блокпостов. Здесь можно быть кем хочешь. Делать что хочешь. Работа на Господа требует скрытности, и, хотя у ангелов есть плоть, похожая на полированный металл, и лица, подобные вспышкам молний, я обхожусь без таких предательских подробностей.
В 74-м, во врелля нефтяного кризиса, Далтон построили за полгода, его родителями были жадность и ложь. Шоссе чуть ли не ногтями прорыли там, где отродясь не было никаких дорог, и вот оно тянется вдоль мощной жилы трансаляскинского нефтепровода, которая, пробегая 800 миль, соединяет Дедхорс с портом Вальдес. Дальнобойщики проходят четыреста миль, но все знают, что это плохая дорога, большой риск. Не все доезжают до конца. Но нефтяным компаниям без разницы. Стервятники есть везде. Что до меня, то, по-моему, такие люди вообще не должны жить. Добавить их к списку проклятых.
Езда по ледовой дороге длится, кажется, целую вечность; чувствуешь себя потерявшимся в море. После двадцать восьмой мили мобильники теряют связь, но мне все равно некому звонить. Люди лишь тратят понапрасну мое время. Злоупотребляют моими лучшими намерениями. Я предпочитаю быть один, в своей фуре, чем болтать или слушать кого-нибудь. Я все уже слышал. Ложь, замаскированную под молитвы, похоть, ряженную верой. Мы живем в тяжкие времена, и мой Господь послал меня на Землю для того, чтобы я что-нибудь сделал с этим. Все на Земле было создано Им и для Него. И Он прежде всех вещей, и в Нем все вещи держатся вместе. Ибо Он поставит своих ангелов стражами над миром.
И те, кто забывает об этом, заслуживают тысячи смертей.
Съезжая по склону вниз, моя фура оставляет за собой шлейф выхлопных газов, которые изрыгает через две трубы, и в хорошую погоду я забываюсь в шелесте моих шин по гравию. Он словно вводит мня в транс и позволяет забыть все дурное; по крайней мере, пытается. Самые тяжелые ночи — это когда сталкиваешься с авариями. Лица агонизирующих людей, зажатых железом, молящих об избавлении. Складные карманные ножи, смятые зады, раскрошенные лобовые стекла. Я становлюсь на колени и утешаю их, а жизнь утекает из их напуганных глаз.
На отметке в три четверти моя фура взбирается на перевал Атигун, высота 4752 фута. Воздух становится разреженным, зверей и птиц почти не видно. Тундра оттуда кажется листом белой, неизмятой бумаги, и я смотрю на янтарную цепь галогеновых точек впереди и пью четвертую чашку кофе. Дальнобойщики как муравьи, которые, не поднимая головы, тащат свой груз через замерзшую пустыню и не понимают, что ангелы могут принимать облик людей, когда потребуется, так что их дни сочтены. Сказано, что книга должна быть «подобна топору для ледяного моря», и это, конечно, относится к Писанию. Полузамерзшее море окружает всякого, грозя в любую минуту смыть жизнь в небытие. Жизнь — это гнусное обещание, и кто-то должен платить.
Говорят, шоферам здесь мерещится.
Призраки, или духи, или остаточная энергия мертвых — как хотите, так и называйте. Раз, во время одного особенно тяжкого перегона, когда я не спал часов сорок, мне явился покойный отец — он стоял посреди дороги, весь в крови, и усмехался так же мерзко, как в тот день, когда был взят из этого мира. Он-то никогда полностью не умрет, ведь он понаделывал в других такие дыры, что не скоро забудешь.
Здешние аборигены говорят, что мертвые ищут спасения, но ангелами становятся не те, кто превратился в духа, а те, кто избран. И только избранные возвысятся. Остальные сгорят в аду; их испорченные души будут терпеть наказание, а их тела разделают, как туши.
В прошлом месяце, когда шквальный ветер швырял в меня со всех сторон снегом, клянусь, я видел в этом снежном аду моего братца, он с криком убегал от чего-то страшного, его длинные ноги увязали в глубоких сугробах, а он все оглядывался и глядел на меня умоляющими глазами. Он кричал мое имя, я видел это по его губам, хотя и не слышал через поднятые стекла. Зато я вспомнил, как он умер. В другое время я предпочел бы не думать об этом. Но сейчас не получается.
Стоит только попасть сюда, и подожди, все припомнишь.
Я видел и других людей в жадно падающем снегу, хотя знаю, что их давно нет. Они глядят на меня беспомощными глазами, когда свет моих фар выхватывает их из белизны, а решетка радиатора крушит их плоть и кости, и их затягивает под днище грузовика. Но я знаю, что это лишь миражи.
Большая Пустота.
Так говорят здешние дальнобойщики. Это значит, что внешний мир сливается с твоими мыслями — опасное сочетание, подрывающее разум. Иногда снеговая россыпь принимает форму человеческого тела. Молочно-белые силуэты, без подробностей, но почему-то ясно, что они чего-то хотят. Усталость порождает черные мысли; всякий дальнобойщик и водитель большого грузовика это знает. Мозг — штука сложная, и детство вроде моего тут не подмога. Даже ангелы страдают. Бог позаботился об этом по одному Ему ведомым причинам.
Достало меня все.
Когда я слишком долго не сплю, мой мозг слабеет, и я иногда представляю, как скатываюсь с дороги и погибаю в моей крутящейся волчком фуре. Я тихо истекаю кровью на морозе, а белоснежные фигуры обступают меня, не давая дышать. Я отбиваюсь от них, но всегда уже слишком поздно. Ангелы не могут умереть, но я все представляю.
Один психиатр в том месте раз объяснял мне, что это все проекции. Как в кино. Луч света проходит сквозь пленку и увеличивается на экране. Вроде бы он говорил, что мысль и вера имеют такую же способность. Только он и понятия не имел, с кем имеет дело.
Я подъезжаю к Айс Кату, крутому подъему меж двух обрывов, и крепче берусь за руль. Когда я разгоняюсь, мои шины со свистом рассекают скованную морозом поверхность, и я мчусь по ней, как огромный конек, а мой след тут же исчезает, так быстро восстанавливается лед. Фура грохочет дальше, я жую «Баттерфингер» и поглядываю на спидометр. Я иду с опережением графика, так что могу позволить себе остановку, если понадобится. Слизываю шоколад с пальцев и смотрю, не видно ли огней другой машины впереди или сзади. Внимательно вглядываюсь в полотно дороги, не висит ли над ней дымный след, ничего не вижу и понимаю, что оторвался от всех.
Я медленно торможу, один.
Есть в этих местах что-то грустное. Иногда я слышу волков, горюющих в пустоте. Если посидеть в тишине и прислушаться, то можно уловить журчание бессонного потока, бегущего подо льдом. Но чаще всего я не слышу ничего, ведь ветра злятся и пихают мою девятиосную фуру так, словно она здесь незваный гость. Взглянув на часы, я понимаю, что надо шевелиться. Натягиваю на себя кожаные перчатки, парку и очки, оставляю мотор на малых оборотах и выхожу.
Воздух леденит мне лицо, а ветер воет и путает снег, так что огни моих галогеновых ламп оставляют янтарно-желтые сполохи на сгустках снежинок. Дизель выпускает клубы призрачного дыма из двух хромированных труб прямо мне в лицо, когда я наклоняюсь к дверце под моим водительским местом, отпираю ее и достаю оттуда дрель для бурения льда. Вытащив ее из чехла, я быстро выбираю недалеко от фуры место, где лед потоньше, и топаю туда. В пятнадцати милях позади меня на гребне перевала замаячили фары; другая машина будет здесь минут через десять.
Я снова бросаю взгляд на часы, хватаю дрель обеими руками и втыкаю пятифутовый наконечник в лед. Высокий вращающий момент и скорость бурения позволяют мне работать быстро. Зубастый наконечник вгрызается в твердый лед, и под бешеную песню ветра я начинаю бурить пятнадцатидюймовую полынью. От вибрации у меня дрожат руки, крошки льда засыпают мои непромокаемые ботинки. В пяти футах подо мной вращающаяся коронка достигает воды, я останавливаю дрель, вынимаю ее и заглядываю в отверстие. Кладу дрель в футляр и отношу его обратно в хозяйственный отсек. И вытаскиваю из него перетянутый ремнями холщовый мешок.
Открыв его, я начинаю сгружать его содержимое в дыру.
Я в этих краях как дома Ангелам присуща власть над миром естества, даже когда люди не понимают, что их время пришло. Ад — это особое состояние ума, которое каждый навлекает на себя сам, и люди, черт возьми, должны получать то, что заслужили, нравится им это или нет.
Когда я работаю, то люблю, чтобы снег падал слышно; как приглушенный дождь. Иногда то, что я сбрасываю вниз, уходит легко, соскальзывая в воду под ледовой дорогой. Иногда приходится поработать ножом, чтобы оно пролезло. Когда мешок пустеет, я снова заполняю полынью снегом, забрасываю его туда ногами, притаптываю тяжелыми подошвами. Сверху тоже каскадами сыплется снег, и дыра затягивается, как по волшебству, а я возвращаюсь к моей простаивающей фуре.
Я наблюдаю, как звезды борются за место на облачном небе. Спасибо Святому Отцу. В Книге Бытия, 18, Авраам приветствует гостей-ангелов, которые кажутся ему простыми путниками. Истина прячет себя, когда это необходимо.
Я включаю верхние противотуманные огни, они начинают испускать болезненный рассеянный свет, и в этот миг другой грузовик проносится мимо, ослепляя меня светом дальних фар, так что я опускаю щиток на переднем стекле, чтобы прикрыть глаза. Но в откидное зеркало не гляжу, как всегда. Молитва не в силах исправить искореженную плоть. Я научился жить с яростью и стыдом. Ангелы, которые казались людьми с особыми чертами, существовали всегда. Но я ненавижу Бога за то, что он позволил такой фигне случиться со мной.
Мои шины оставляют на земле следы, похожие на грязные вафли, а снег тут же заваливает их, словно меня и не было здесь никогда. Снег похож на время. Он покрывает все, к чему прикасается, новым слоем значений, которые заменяют прежние и те, что были до них. В этих краях снег забеливает все, и здесь, на 414-й миле, навеки недоступной, находится территория временных фактов, приблизительных доказательств.
Не считая огней, которые движутся мне навстречу в нескольких милях отсюда, Большая Пустота теперь искриста и черна, а я приближаюсь к Прудхо Бей. Я смотрю на широкие лучи, на линии прыгающих точек. Дальнобойщики зовут ее Молнией и клянутся, что если смотреть на нее достаточно долго, то она проникает к вам внутрь; дурные дела творит. Когда я подъезжаю к Дедхорсу, уже 3.36 утра, температура минус семнадцать. Высокие натриевые фонари стоят вдоль дороги, деревьев здесь нет совсем, только машины, механические тени повсюду. Даже церкви нет. Этим все сказано. Там, где нет Бога, правят своеволие и боль. Я это видел.
Из промышленных зданий клубами валит пар, рабочие уже на ногах, ходят повсюду, одетые в парки; они работают сменами, по двадцать четыре часа, изможденная армия живых мертвецов, выброшенных из времени, забытых друзьями и родными, которые ненавидят их. Большинство из них лгут. Никто не умеет любить. Вахтовиков тысячи, местных человек двадцать пять. Это бездушная транзитная тюрьма, и если бы они знали, кто я, то пали бы передо мной на колени и молили о прощении.
Пусть умрут за грехи, которым поклоняются.
Я оставляю свою фуру в транспортном дворе, получаю деньги, иду в столовую поесть горячего, потом беру комнату в отеле Прудхо Бей, приземистой одноэтажке в центре здешней зоны.
Замороженный океан тихо плещется неподалеку без видимых приливов и отливов, а местный скобяной магазин торгует двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, даже в метель. Политика у них такая — если чего в продаже нет, то никому это и не надо. Я захожу купить у них пару перчаток и сменные лезвия для ножовки. Возвращаюсь к себе в комнату.
Пробую уснуть.
Сугробы намело вровень с подоконниками, я пью скотч и смотрю поверх них на септические клубы дыма с нефтеперегонного завода Прислушиваюсь к обрывкам ссор, которые доносятся из баров, когда там открываются двери. Смех и алкогольное безумие. Яростное отчаяние в голосах, их жалкий, жадный шум. Все они прокляты. Они станут больны, и опустошатся, и агония пожрет их.
Отрава к отраве.
Из своего окна я вижу бескровное пространство, уходящее к Фэрбенксу. Я меряю его отупляющую монотонность красными от напряжения глазами. Ненайденные фрагменты подо льдом. Искаженные страхом лица, изломанные конечности, рваная плоть. Парами и поодиночке. Я представляю, как они лежат под бескрайним льдом, там, где и должны быть, наконец. Там они всегда останутся одинаковыми, никогда не испортятся, не смогут принимать неправильные решения, коверкать жизни. Я спас их. Если бы они могли, то восстали бы из многочисленных отверстий, которые я пробурил, исходя паром и скорбью, стеная о прощении. Но поздно. Неисправимым спасения нет.
Виски ударяет мне в голову, и моя кожа болит там, где шрамы покрывают мою ошпаренную физиономию.
Иногда во сне я вижу, как бурю толстый голубоватый лед. Я высверливаю в нем большую полынью и некоторое время стою над ней, а потом прыгаю вниз. Я соскальзываю в древнее море, и течение потихоньку уносит меня прочь от проруби, подо льдом, остужая мои изболевшиеся мысли. Я смотрю сквозь лед наверх, на мир, в котором у меня не было места, который всегда отталкивал меня. Затем я закрываю глаза и засыпаю. Наконец я дома.
Людям плевать.
Они делают что хотят. Ломают жизни себе. А заодно и другим Хапают и хапают. Портят все хорошее, ничего не дают взамен. Как мои родственнички. И везде, куда ни пойди. На любом маршруте этой проклятой страны одно и то же. Я привожу их сюда, где их никто не отыщет. Да их и не ищут. Может быть, когда я возвращаю их морю, в этом уродливом, безразличном мире восстанавливается какой-то баланс.
Вот, помню одного на той неделе. Рабочий с нефтеперерабатывающего завода. Нервничал. Ехал в Дедхорс. Под ногтями черные каемки, глаза невыспавшиеся. Когда мы выехали из Фэрбенкса, погода испортилась. Лобовое стекло покрыла корка льда, дворники скребли по нему. Он бросил на меня взгляд, поблагодарил за то, что я согласился его подбросить. Я предложил ему кофе из моего термоса, и он сказал да, вежливо. Но я-то видел, что он из тех, кому нравится причинять боль другим, и он получает удовольствие, когда его молят о пощаде. Из его небрежного разговора я понял, что он думает только о себе, и всякий, кому случится подойти к нему слишком близко, пожалеет об этом. Прихлебывая мой кофе, он глянул на мой пистолет, висящий в скобе на двери. Потом снова на меня. Нас тряхнуло на ухабе, из-под сиденья выкатился рулон скотча, и метель поглотила нас целиком.
Вот и все.
То же было и с теми, кого я встречал в Сан-Диего. И дальше на юге. И на востоке. В Тулсе. Столько голосов, столько лиц. Я разговариваю с людьми, пока они пьют кофе, чтобы потом записать подробности. Иначе я запутаюсь. Все они такие самолюбивые эгоисты. И нахалы. Все 361 только о себе и говорили, лишь немногие спрашивали обо мне, или о вере, или о том, куда попадет их душа. Тщеславные ослы, дешевки.
Самая длинная зафиксированная ночь в Прудхо длилась пятьдесят четыре дня. Самая короткая — двадцать шесть минут. Здесь повсюду крайности. Люди так или иначе приспосабливаются, каждый на свой манер. И манеры эти настолько различны, что ад и рай в сравнении с ними — близнецы-братья. Иногда, летом, когда роятся москиты и здесь становится тепло, Северное сияние полыхает так, словно намерена осветить всю твою жизнь и показать тебе ее неприглядность. Время и место. Боль. Лица людей, которые никогда не любили. Чужие, которые обижали. Насилие и пытка.
Мир — больной зверинец.
Пока я слушаю, как они гогочут на заледеневшей улице, точно банши, боль и усталость сваливают меня. Когда генераторы замирают, свет гаснет, и моя комната погружается в темноту, я с размаху налетаю на туалетный столик и слышу, как падает и вдребезги разбивается зеркало. В мотелях я всегда отворачиваю зеркала к стене, иногда даже обматываю их одеялом, которое закрепляю скотчем, чтобы не видеть. Но через минуту генераторы включаются снова, вспыхивает свет, и я по инерции опускаю взгляд, чтобы не наступить босыми ногами на осколки.
В мигающем свете электрических ламп я вижу осколки кошмарного лица, которое я уже позабыл. Исполосованная шрамами мозаика из физиономий всех моих родственничков — уродливая щель рта, как у отца, полные нездорового презрения пустые глаза матери. Нос, широкий, приплюснутый и вульгарный, как у брата Я смотрю на свое отражение в осколках зеркальной мозаики и плачу.
В тот миг я понимаю, что, как бы я ни сопротивлялся этой истине, но я виновен и проклят. Я принадлежу не Небу, но Земле. Я беру. И ничего не даю взамен. Я не лучше всех остальных. Садизм и страдания — вот все, что я знаю; я вырос среди них. Я один из них. Мое сердце — Инквизиция, мои мысли подлы и грязны. Господь оставил меня, и я брошен.
Я пью песок.
Когда над Дедхорсом разгорается день, я сломлен. Меня предали. Я одеваюсь, принимаю душ и говорю консьержу, что заплачу за зеркало, а он отвечает, что теперь меня ждут семь лет несчастий. Он улыбается, как ящерица, и мне хочется всадить пулю ему в череп. На улице выясняется, что машины замерзли, и планы изменились. Рабочих надо везти обратно, через Большую Пустоту, у многих нет денег. Я иду в столовую выпить кофе, и молодая женщина, готовая, судя по глазам, на любые услуги, просит меня подбросить ее до Фэрбенкса Я отказываюсь, говоря ей, что не еду туда Она не понимает, ведь дорога кончается там, где она кончается, и свернуть с нее некуда.
Ну и черт с ней. Черт с ними со всеми. И особенно черт с ним, с Богом. За то, что он лгал; за то, что заставил меня поверить.
Я забираюсь в фуру и поворачиваю к Фэрбенксу, думая о том, что мир бессмыслен и незачем его спасать. Как и мою семейку. Как меня. Психиатр был прав, а я его не понял. Он приходил ко мне в палату, водил меня гулять в сад, старался помочь мне. А я думал, что он зло, раз пытается лечить ангела. Я отрезал ему язык ножницами, смылся оттуда и пустился в бега. У каждого из нас свои причины для сожалений.
Падающий снег стеной обступает меня со всех сторон, а я лишь жму на газ, забыв об ограничении скорости. Добравшись до отрезка Далтона, где лед самый тонкий, я еще прибавляю скорости и мчусь по скользкой глади. Рулевое колесо рвется у меня из рук, когда разогнавшаяся фура раскачивает подо льдом волны, и от них дорога впереди пойдет складками, словно тяжелое одеяло, которое медленно встряхивают на ветру.
Когда мои передние колеса начинает водить из стороны в сторону, я бросаю взгляд вперед и вижу брата, он стоит на белом пригорке с перепиленной шеей — моя работа; похоже на красный шутовской воротник. Рядом с ним стоят убийца-отец и садистка-мать. Оба смотрят на меня, не мигая, и ждут, ждут меня, потому что знают — я такой же, как они, и никогда не буду другим, и за все, что я сделал, место мне в холодной воде, как и им.
Я чувствую, как море колышется под дорогой, а волны становятся все крупнее и уже ломают лед, так что шоссе под колесами моего грузовика идет трещинами. Вдруг лед трескается, как большой кусок стекла, мой мотор ревет, словно попавший в западню раненый зверь, когда мне навстречу устремляется огромная трещина. И еще она. И еще, еще, все шире и быстрее, а рвущиеся из них волны вспарывают дорогу.
Колеса вертятся, я понижаю передачу, и тут моя фура резко оседает в темную густую воду. Ремень безопасности держит меня крепко, и я почти не чувствую рывка, а мои противотуманные фары заливают светом крошащуюся дорогу, трещины на белом полотне, сквозь которые сочится черная густеющая жижа Фура начинает издавать ркасный скрежещущий звук, ее огромные передние колеса и решетка радиатора оседают в дорожное месиво, тяжелая машина медленно гибнет, а море плещется у самой моей двери, требуя меня к себе Я смотрю на него без всякого выражения, зная, что я это заслужил.
Я медленно опускаю стекла.
Ледяная вода врывается внутрь, плещется вокруг меня, и я вскрикиваю от пронзительного холода и захлебываюсь солью, которая заполняет меня. Словно в замедленной съемке, я вижу, как кружат по затопленной кабине мои пожитки, как расползаются чернила на страницах моей записной книжки, унося с собой даты и имена; плывет моя библия, за ней средство от насекомых. Кабина грузовика со скрипом поворачивается, с мясом отрываясь от огромного трейлера, и я вижу сквозь лобовое стекло, как море заливает нас, и мы медленно опускаемся в черно-зеленый Океан.
Мои сны были вещими. Но они ошибались.
Идя ко дну, я вижу неясные тени, они приближаются.
Я едва различаю их в темноте, и мне становится страшно, когда они подплывают ближе — с простреленными лицами, перерезанными глотками, многие без рук или ног, с заклеенными скотчем ртами. Целая толпа бледных покойников поднимается мне навстречу из зарослей келпа, их раны еще свежи, окровавленная одежда топорщится пузырями. Все они хотят причинить мне боль, как я им.
Они бросаются на меня, и я поднимаю голову и вижу мир, где мне никогда не было места; мир, который всегда отталкивал меня.
Море становится красным, и я, наконец, дома.
Грэм Мастертон
ДОКАЗАТЕЛЬСТВО СУЩЕСТВОВАНИЯ АНГЕЛОВ
Грэм Мастертон родился в Эдинбурге, в Шотландии, там, где и разворачиваются события его рассказа «Доказательство существования ангелов». Свою карьеру автора страшных рассказов он начал в 1975 году, почти случайно. До тех самых пор, работая редактором сразу двух журналов, «Пентхауз» и «Форум», он прославился тем, что писал необычайно популярные пособия по сексу вроде «Как свести вашего мужчину с ума в постели». Когда этот рынок переполнился, он предложил издателям «Маниту», повесть о целителе-индейце, который возродился в наше время, чтобы отомстить. Впоследствии по книге был снят фильм с Тони Кертисом в главной роли.
За первой повестью последовало более ста романов и рассказов, многие из которых были адаптированы для телевидения и графических новелл. Среди его последних книг «Слепой ужас» (пятый, завершающий роман из серии о Маниту), «Дух огня», «Призрачная музыка», «Потомки» и «Дверь демона», новейшее из серии про Джима Рука.
Мастертон был первым западным автором страшных романов, которого напечатали в Польше, куда он сам и его жена, Виешка, часто ездят — в Варшаву, Познань и Вроцлав.
«Идею рассказа „Доказательство существования ангелов“ подбросил мне приятель, который работает на кафедре развития человека в Висконсинском университете в Мэдисоне, — вспоминает автор. — Его друг снимал на видео первые самостоятельные шаги маленьких детей и пришел к выводу, что они не могут делать это иначе, как при чьей-то невидимой поддержке. И этой поддержкой, этими невидимыми руками могли быть лишь руки неких незримых покровителей. Иначе говоря, ангелов».
Она полюбила ребенка страстной сестринской любовью еще до рождения и назвала Алисой. Мать разрешала ей прикладывать ухо к животу и слушать, как бьется внутри его сердечко, а иногда она даже чувствовала, как волновался живот, когда он ворочался внутри. На деньги, которые подарили ей родители к тринадцатому дню рождения, она купила малышу у Дженнера маленькое клетчатое платьице с кружевным воротничком, которое спрятала, чтобы подарить ему в тот день, когда он появится на свет.
Она была уверена в том, что он будет девочкой, и уже представляла, как станет учить Алису ее первым балетным па; и как они вместе будут танцевать начальные сцены из La Fille Mai Gardee, на радость маме и папе. А еще она мечтала, как зимними утрами будет водить Алису на прогулки на Замковый Холм, где незнакомые прохожие будут останавливаться и ворковать с ней, принимая Джилли за мать Алисы, а не за старшую сестру.
Но вот однажды январским утром она услышала, как вскрикнула мать; и сразу же началась беготня вверх и вниз по лестнице. А потом папа повез ее в клинику на Морнингсайд, и хлопья снега облепили их, как рой белых пчел, постепенно скрыв из вида.
День она провела у миссис Макфейл, которая приходила к ним убираться, в ее чистом холодном домике на Ранкиллор-стрит, где громко тикали часы и сильно пахло лавандовой полиролью. Миссис Макфейл была крохотной и неприятной и все время по-цыплячьи дергала головой. В обед она поставила перед Джилли порцию какой-то серой еды, с луком, и, дергаясь, смотрела, как девочка с несчастным видом ковырялась в тарелке, а на подоконнике в это время рос сугроб.
На заднем дворе миссис Макфейл стояла, чуть накренившись, вращающаяся сушилка для белья, теперь тоже нагруженная снегом. Она напомнила Джилли серафима с простертыми крылами; пока она смотрела, солнце вдруг выглянуло из-за туч, и серафим засиял, ослепительный и величавый, и в то же время скорбный, ведь он был привязан к земле, а значит, не мог надеяться подняться на Небо.
— Есть-то будешь, или как? — спросила миссис Макфейл. На ней был бежевый свитер, весь в катышках шерсти, и коричневый берет, хотя она никуда не собиралась. Ее лицо напомнило Джилли тарелку холодной овсянки, с пенками, в которую кто-то воткнул две изюмины вместо глаз и ложкой нарисовал рот уголками вниз.
— Простите, миссис Макфейл. Наверное, я еще не проголодалась.
— Хорошая еда пропадает. Это же лучшая баранина, с ячменем.
— Простите, — повторила она.
Но вдруг, неожиданно, неприятная миссис Макфейл улыбнулась ей и сказала:
— Ничего, не страшно, дорогая. Младенцы-то ведь не каждый день рождаются, правда? Кто это, по-твоему, будет? Мальчик или девочка?
Мысль о том, что это может оказаться мальчик, никогда не приходила Джилли в голову.
— Мы назовем ее Алисой, — сказала она.
— А если это он?
Джилли положила вилку. Поверхность ее рагу покрывалась маленькими шариками жира. Но затошнило ее совсем не от этого. А от внезапной мысли о том, что ее мать, возможно, прячет в своем животе брата вместо сестры. Брата! Сына и наследника! Разве не о нем вечно твердила бабушка, когда они приезжали к ней в гости? «Какая жалость, что у тебя нет сына и наследника, Дональд, который носил бы имя твоего отца».
Сын и наследник не захочет учить балетные па. Он не захочет играть с ее кукольным домом, который она заботливо принесла с чердака, перестелила в нем коврики, поставила обеденный стол и три тарелочки с пластмассовой яичницей и сосисками.
Она так долго копила на то клетчатое платьице. А что, если и в самом деле родится мальчик? Она даже раскраснелась от досады на собственную глупость.
— Уж не температура ли у тебя, детонька? — забеспокоилась миссис Макфейл. — Не хочешь есть, и не надо. Я потом твою порцию подогрею. Яблочного пудинга хочешь?
Джилли мотнула головой.
— Нет, спасибо, — прошептала она и попыталась улыбнуться. За окном солнце опять скрылось, небо помрачнело; но сушка для белья стала еще больше похожа на потерпевшего крушение ангела. Мысль о том, что он простоит там всю ночь, никому не нужный, никем не любимый, не в силах взлететь, показалась ей непереносимой.
— Давай-ка телевизор включим, — сказала миссис Макфейл. — А то, чего доброго, «Главную дорогу» пропустим. Не о чем и с соседками поболтать завтра будет.
Они сели на неуклюжий коричневый диван и стали смотреть шоу по расплывчатому, взятому напрокат телевизору. Но Джилли то и дело оглядывалась через плечо на серафима во дворе, наблюдая, как его крылья становятся тем больше и мощнее, чем быстрее падает снег. Может быть, он и взлетит, в конце концов.
Миссис Макфейл шумно сосала мятный леденец.
— Чего ты все вертишься, а, детка?
Сначала Джилли смутилась. Но почему-то поняла, что миссис Макфейл можно рассказать все, и ничего не случится. В смысле, она никому не скажет, не то что бабушка, которая раз взяла и доложила папе с мамой все, что она говорила о школе.
— Ваша сушилка. Она как ангел.
Миссис Макфейл тоже обернулась и посмотрела во двор.
— Ты про крылья?
— Это всего лишь снег.
— А ведь ты права, детка. Так оно и есть. Чистый ангел. Серафим и херувим. Ты же знаешь, они всегда прилетают, когда рождаются младенцы. Это их долг хорошенько приглядывать за ними, за малышами-то, пока те не встанут на ножки как следует.
Джилли улыбнулась и покачала головой. Она не поняла, что имела в виду миссис Макфейл, но не хотела в этом признаться.
— У каждого ребенка есть ангел-хранитель. У тебя твой; у твоего братика или сестрички будет свой.
«Это должна быть Алиса, — мелькнула у Джилли отчаянная мысль. — Не может быть, чтобы это оказался сын и наследник».
— Конфетку хочешь? — спросила миссис Макфейл и протянула ей мятый, липкий кулек.
Джилли снова покачала головой. Она как раз отвыкала от сладкого. Если уж балериной стать не получится, так хотя бы супермоделью.
К четырем часам стемнело. Папа пришел за ней в пять и стоял на крылечке дома миссис Макфейл, на его плечах лежал снег, а изо рта пахло виски. Он был худой и очень высокий, с крохотными усиками песочного цвета и яркими серыми глазами, похожими на раковины с Портобелло бич, какими те бывают, пока не высохнут. Волосы на его макушке уже редели и теперь торчали дыбом.
— Я пришел за тобой, — сказал он. — Твоя мама в порядке, малыш тоже, и вообще все хорошо.
— А вы, видать, уже это дело отметили, мистер Драммонд, — сказала миссис Макфейл с притворным осуждением. — Ну, и правильно. А теперь расскажите нам, кто родился, и сколько весит, и все-все.
Папа положил ладони Джилли на плечи и посмотрел ей прямо в глаза.
— У тебя родился брат, Джилли. Он весит семь фунтов и шесть унций, и мы назовем его Тоби.
Джилли открыла было рот, но не смогла сказать ни слова. Тоби? Кто такой Тоби? И что случилось с Алисой? У нее было такое чувство, словно Алису тайно похитили, а нагретое ею местечко в материнской утробе занял неизвестный гадкий мальчишка, о котором она знала лишь одно: он подменыш, кукушонок.
— Шикарно! — сказала миссис Макфейл. — Неудивительно, что вы уже опрокинули стаканчик, мистер Драммонд! Да если бы и сигару выкурили, я бы не удивилась!
— Ну, Джилли? — спросил ее отец. — Разве не здорово? Подумай только, как тебе весело будет с ним, с братишкой!
Джилли трясло от неподдельного горя. Ее глаза налились слезами, и они текли по ее щекам прямо на клетчатый шарф. «Алиса! Они забрали тебя! Они не разрешили тебе жить!» Она так часто думала о сестренке, что даже знала, как она будет выглядеть и о чем они будут с ней говорить. И вот Алисы не стало и не будет уже никогда.
— Джилли, в чем дело? — спрашивал отец. — С тобой все в порядке?
В горле у Джилли стоял твердый комок, как будто она проглотила, не рассосав, один из леденцов миссис Макфейл.
— Я купила… — начала она, и тут же остановилась, потому что легкие у нее болели, и каждый вдох давался с большим трудом. — Я купила… я ей купила платье! Потратила на него все свои деньрожденные деньги!
Отец рассмеялся и прижал ее к себе.
— Ну, ничего, не забивай свою маленькую головку такими пустяками! Мы с тобой вместе сходим в магазин и поменяем его на комбинезон или даже на штанишки! Годится? Не плачь больше, сегодня такой счастливый день! Не будешь больше горевать, обещаешь?
Но Джилли все шмыгала и шмыгала носом и вытирала глаза своими шерстяными перчатками.
— Ох, уж этот возраст, — мудро заметила миссис Макфейл. — Но вообще она сегодня была хорошей девочкой. В обед почти ничего не ела, правда, а так чистый ангел.
Пока они переходили Кларк-стрит, вокруг них бушевала настоящая метель. Отец оставил машину возле кинотеатра «Одеон», и она уже стала похожа на маленькую иглу на колесах. В «Одеоне» показывали «Алису в Стране чудес», и Джилли почти поверила, что это никакое не совпадение, а заговор руководства кинотеатра с ее родителями, чтобы подразнить ее, Джилли.
Они сели в машину и поехали к центру. Метель почти скрыла очертания скалы и замка над Принцесс-стрит, а последние покупатели плелись по шероховатым, посыпанным солью тротуарам, точно заблудшие души во сне, от которого им не суждено проснуться.
Прошел год, и снова наступила зима. Джилли сидела у своего туалетного столика перед зеркалом, намотав на голову скатерть, и думала о том, как стать монахиней. Из нее вышла бы симпатичная монахиня. Она была очень тонкой и худенькой для своих четырнадцати лет, с бледным лицом и большими темными глазами — печальными, проникновенными, какие иногда встречаются у шотландцев. Она помогала бы бездомным и больным, самоотверженно бинтовала бы их язвы и давала бы им попить.
Беда только в том, что монахини должны отказываться от мужчин, а ей ужасно нравился Джон Маклеод из младшего шестого класса, хотя сам он не обращал на нее ровно никакого внимания (насколько она могла судить). Джон Маклеод был очень высокий, с копной непокорных рыжих волос, и он был капитаном по керлингу. Она ходила смотреть, как он играет, и раз даже подала ему бутылку эля. Он сунул горлышко в рот и сказал:
— Аибо.
Другая беда была в том, что стать монахиней — это очень католический поступок, а Драммонды были яростными приверженцами Церкви Шотландии.
Она встала и подошла к окну. Небо было цвета бледной резины, и садики на Чарлотт-сквер засыпал снег.
— А ты что думаешь, Алиса? — спросила она. Алиса была еще жива, она жила в сознании Джилли, в его дальнем, потайном углу. Джилли знала, что если она прекратит думать об Алисе, то та исчезнет, совсем, полностью, так, словно сама мысль о ней никому никогда не приходила в голову.
«Ты хочешь стать монахиней? — переспросила Алиса. — Так сделай это тайно. Принеси обеты, но никому об этом не говори».
— Какой тогда в них смысл? Какой смысл становиться монахиней, если никто об этом не знает?
«Бог узнает. Посвяти жизнь служению Господу и почитанию Девы Марии, помогай своим братьям и сестрам, людям, даже если они пьяные спят в подворотнях, и тебе воздастся на Небесах».
— А что, если Джон Маклеод пригласит меня в кино?
«Но ведь от обетов можно и отказаться, по крайней мере, на один вечер».
Так, со скатертью на голове, она стояла и смотрела в окно, как вдруг в комнату вошел отец.
— Это что такое? — спросил он. — Ты что, в привидения играешь?
Джилли сорвала с головы скатерть и покраснела.
— Мама просит тебя покормить Тоби обедом, пока она заканчивает стирку.
— Я что, обязана? Мне ведь уроки надо делать.
— Где? Какие уроки? Не вижу никаких уроков. Давай, Джилли. Мама ужасно занята по дому, и за Тоби надо смотреть. Я на тебя рассчитываю.
Джилли неохотно поплелась за отцом вниз. Они жили в большом четырехэтажном доме на Чарлотт-сквер, унаследованном от маминых родителей, содержать который стоило уйму денег. Со времен бабушки и дедушки в нем почти ничего не изменилось: те же коричневые обои с цветочным рисунком, коричневые бархатные портьеры, огромные мрачные картины с оленями в беде. Вид Бен Бьюи в грозу был среди них самым радостным.
Мать в большой, выложенной желтым кафелем кухне усаживала Тоби на высокий стульчик. Она была высокой и стройной, как Джилли, но не темной, а светловолосой, с яркими синими глазами. Тоби унаследовал ее цвет лица и глаз, а еще у него была копна светлых кудряшек, нежных, как шелк, которые мать не хотела стричь. Папе они не очень нравились, из-за них Тоби походил на девочку; но Джилли была иного мнения. Алиса была бы изящной и темноволосой, как она, и они вместе хихикали бы и перешептывались.
— Его пюре готово, — сказала мама и подала Джилли открытую банку, обернутую тряпочкой, чтобы не обжечься. Джилли пододвинула стул к большому сосновому столу и села, помешивая в банке ложкой, а Тоби захлопал в пухлые ладошки и запрыгал на своем стульчике. Он всегда старался, чтобы Джилли его заметила, но Джилли знала, кто он есть, и потому не обращала на него внимания. Кукушонок. Милой смуглянке Алисе не суждено было увидеть свет дня, а ее место заняло это пухлое кудрявое нечто. Он даже спит в ее колыбельке.
Набрав ложку овощного пюре, Джилли поднесла ее к ротику Тоби. Но тот, едва почувствовав вкус, отвернулся. Джилли попробовала еще раз, и ей удалось всунуть немного ему в рот, но он тут же все выплюнул, запачкав чистый слюнявчик.
— Мам, ему не нравится.
— Ну и что, пусть ест. Больше ничего нету.
— Давай, кукушонок, — уговаривала Джилли, набрав новую ложку. На этот раз она схватила его за голову, не давая отвернуться, и нажала ему на щеки так, что ему волей-неволей пришлось открыть рот. Тогда она положила ложку пюре ему прямо на язык.
Тоби долго возмущенно отплевывался, с каждой секундой становясь все краснее и краснее. Наконец громкий протестующий вопль вырвался из его рта, а вместе с ним и комок пюре, которое растеклось по рукаву джемпера Джилли.
Джилли яростно отшвырнула ложку.
— Ах, ты, кукушонок! — завопила она на него. — Гадкая жирная кукушка! Ты мерзкий, я тебя ненавижу!
— Джилли! — ахнула мать.
— Мне плевать! Я его ненавижу и кормить не буду! Пусть хоть с голоду умирает, мне все равно! Не знаю, зачем он вообще вам понадобился!
— Джилли, не смей так говорить!
— А я вот смею и буду!
Мама вынула Тоби из его стульчика, взяла на руки и стала качать.
— Если тебе все равно, тогда иди в свою комнату и сиди там до конца дня без чая. Посмотрим, как тебе понравится немного поголодать!
Снова пошел снег. Пухлые тяжелые хлопья летели со стороны Ферт-оф-Форта.
— Они правда думают, будто я не знаю, что они сделали с тобой, Алиса.
«Ты должна простить их, ибо они не ведают, что творят».
— Не хочу прощать. Я их ненавижу. И больше всего за то, что они сделали с тобой.
«Но ты ведь теперь монахиня. Ты дала обет. Во имя Отца, и Сына и Святого Духа, ты должна простить их, аминь».
Джилли проводила день, валяясь на кровати и читая «Немного Веры», роман о монахине, которая основала миссию в южных морях и влюбилась в контрабандиста. Она прочла его уже дважды, и больше всего ей нравилась та сцена, в которой монахиня после пяти дней и ночей поста в наказание за свои страстные чувства, видит чудесное явление святой Терезы, «горящей, точно солнце», и та прощает ее за то, что она чувствует, как женщина.
В пять часов она слышала, как мать понесла Тоби наверх, в ванную. В половине шестого из комнаты напротив донеслось пение. Мама пела ему ту самую колыбельную, которой укладывала Джилли, когда она была маленькой, и знакомые звуки только усилили ее одиночество и тоску. «Потанцуй да попляши,/Папе ручкой помаши!/ Он сейчас рыбачит в море, / Но домой вернется вскоре…» Повернувшись лицом к стене, она уныло уставилась на обои. Считалось, что на них нарисованы розочки, но то, что она видела, больше всего напоминало хитрую рожу в колпаке, средневековую физиономию, кривую, точно от проказы.
Немного погодя открылась дверь, и вошел отец.
— Ты уже готова попросить прощения? — спросил он.
Джилли не отвечала. Постояв у двери, отец подошел и сел на край ее кровати. Нежно положил ладонь ей на руку и продолжал.
— Это совсем на тебя не похоже. Джилли. Ты ведь не ревнуешь к маленькому Тоби, правда? Не надо. Мы любим тебя не меньше, чем прежде. Я знаю, что мама много занимается с Тоби, но она любит тебя, и я тоже.
«А как же я?» — спросила Алиса.