Спасти человека. Лучшая фантастика 2016 (сборник) Дивов Олег
– Не знаю. – Анка останавливается. – Я переключила режим из «А» в «Ч». Сама не понимаю, как у меня это вышло: может быть, отказала блокирующая автоматика. Потом я забрала тебя.
Только сейчас мне приходит в голову провести примитивный тест-самоконтроль. Если бы я умел стонать, то, наверное, застонал бы, а то и завыл. У меня разбита ходовая, не хватает нижней правой конечности, корпус смят, заряд батарей десять процентов от номинального, гидравлическая жидкость утекла полностью, смазка…
– Голова не повреждена, – говорит Анка. – Ничего, в мастерской тебя подлатают.
– В какой мастерской?! – Мне хочется орать во всю глотку, но у меня нет глотки, черт бы меня побрал! – От мастерских наверняка ничего не осталось, да нам туда и не пройти!
– Другого выхода нет, – роняет Анка. – У меня две дюжины зарядов. У тебя штук пять. Пробьем дорогу. Знаешь, Игорь…
– Андрей, – поправляю я.
– Игорь, – упрямо возражает она. – Знаешь, я, кажется, кое-что поняла.
Мы пробиваем путь к тыловым коммуникациям целые сутки. Под конец заряд в моих батареях истощается, я теряю остатки подвижности, зрение и слух. В себя я прихожу в темном, заваленном рухлядью помещении с треснувшим и частично обвалившимся потолком.
– Где мы? – спрашиваю я.
– На складе. – Анка закрепляет батарею у меня в корпусе. – Вернее, на том, что осталось от склада. Нам повезло: аккумуляторный сектор почти не пострадал. Так что еще не все потеряно, Игорь.
На этот раз я не поправляю ее. Игорь, Андрей – какая разница. Лишь теперь я осознаю, что произошла катастрофа, раньше мне было не до того.
– Мы проиграли войну? – выдавливаю я из речевого блока.
– Боюсь, что ее проиграли все.
– Не понимаю, – признаюсь я. – Что значит «все»?
– Пойдем, я кое-что тебе покажу.
Анка вновь толкает меня перед собой, словно калеку в сломанном инвалидном кресле. Мы выбираемся из склада в неровный, пробитый аннигиляционным разрядом коридор, движемся по нему, потом сворачиваем вправо и по наклонному желобу спускаемся уровнем ниже.
– Здесь был штаб, – говорит Анка, останавливаясь. – Он уцелел, только вот ни одной живой… Прости, ни одной неживой души здесь нет. Они удрали все, понимаешь?
Она ошибается. Получасом позже мы находим не удравшую неживую душу по прозвищу Сержант. Он сидит, привалившись к наполовину обрушившейся железобетонной стене, и при виде нас долго не может поверить, что ему не мерещится.
– Я уж думал, придется подыхать медленно, – говорит Сержант, убедившись, что мы, пускай и восставшие из мертвых, но не привидения. – Теперь хоть будет, кому меня пристрелить. Сам не смогу, рука не поднимается. Манипулятор, мать его, не поднимается, я хотел сказать. Пристрелите меня, когда попрошу?
– Что здесь произошло? – игнорирует вопрос Анка.
– Да бросили они нас. Третьего дня эвакуировали командный состав и обслугу. Кто не хотел, тех… – Сержант делает секундную паузу. – На металлолом.
– А ты, значит, не захотел? – уточняю я.
– Я сначала не поверил, не мог поверить. Я тут взял одного за жабры, думал выбить из него, что происходит. Да не успел – началось.
– Какого еще «одного»?
– Штатского, – бросает Сержант и, скрипя механическими суставами, поднимается. – Пыль набилась, – объясняет он. – Скрежещу, как ветхая рухлядь. В общем, запер я этого в подсобке, он там до сих пор сидит, если не сдох. Хотите навестить?
Не знаю, тот ли это, который задавал мне вопросы в лаборатории, или какой другой – лица под намордником, похожим на водолазную маску, я не разглядел ни в тот раз, ни теперь.
– Скажите, штатский, хотите ли вы жить? – обращаюсь я к нему. Теми же погаными словами, которыми спрашивали меня.
Он вскидывается, затем безвольно оседает на грязный, серый от цементной крошки пол. И молчит.
– Жить хочешь, гнида? – подступает к штатскому Сержант. – Тебя спрашивают! Ну?!
– Вы оставите… – голос у штатского дрожит, – меня в живых?
– Возможно, – говорит Анка. – Не гарантирую. Рассказывайте.
– Что рассказывать? О чем?
– Обо всем. О войне в первую очередь.
– О войне, – повторяет живой вслед за Анкой. – Война три года назад закончилась.
– Что?! – Уцелевшим манипулятором я отодвигаю Анку в сторону и корпусом подаюсь к живому. – Что значит закончилась?
– То и значит. Воюющие стороны подписали мирный договор.
– А как же… А как же мы?
Он начинает рассказывать, у меня от его слов идет кругом уродливая, квадратная, набитая электроникой голова с титановой черепной коробкой по центру.
Три года назад военные действия закончились. Мы – остались. Заключенные в металлические оболочки и обреченные на существование мертвецы.
Перед разумным, добрым, вечным человечеством встал вопрос, как поступить с десятками миллионов остановивших войну недолюдей. И в особенности с большинством из них, умеющих лишь одно – уничтожать себе подобных. Три года этот вопрос безуспешно дискутировался правительствами доброй сотни стран. Человечество раскололось на две части. На гуманистов, призывающих признать нас людьми и взять на себя заботу о нас со всеми вытекающими и крайне неблагоприятными последствиями. И на рационалистов, убеждающих признать нас не людьми и потенциальной угрозой для человечества, а потому немедленно уничтожить.
Мы находились в неведении – все, от рядового до генералиссимуса. Мы продолжали держать оборону от не собирающегося атаковать врага и уничтожать отчаявшихся смертников, которым блок самосохранения не позволял покончить с собой самостоятельно.
Так продолжалось до тех пор, пока рационалисты не одержали победу. Договор о тотальном сокращении биомеханического оружия был подписан ведущими державами и принят к немедленному исполнению. Таким образом, наша участь была решена: освободившееся от бремени человечество вздохнуло свободно.
– Это все? – спрашивает Сержант, когда штатский наконец умолкает.
– Все. Как вы поступите со мной?
– Надо найти коммуникатор, – говорит Анка. – Наверняка какие-то средства связи уцелели. Пускай за ним прилетают, забирают его. Он, собственно, ни в чем не виноват.
– Точно, – соглашаюсь я. – Мы тоже не виноваты.
Я вскидываю уцелевшую конечность. Лазерный луч разваливает штатского пополам.
– Игорь.
– Да, милая?
Год прошел, прежде чем я научился выговаривать это слово. Мы живем… Мы не живем в бывшем убежище, в паре километров от уцелевшего склада. Батарей хватит тысяч на пять эдак лет.
Сержант ушел, мы не знаем куда. Он не вернулся, мы не знаем откуда. А мы продолжаем не жить.
Для чего мы не живем и сколько еще захотим не прожить, мы не ведаем. Впрочем, людям это неведомо тоже, а мы не люди, и, значит, нам проще.
Однажды Анка сказала, что мы, наверное, любим друг друга. Поначалу мне ее слова показались кощунственными, затем я некоторое время считал их постыдными и срамными. Потом привык: мы – мертвые, неживые. А значит – те, что сраму не имут.
Вячеслав Бакулин
Печеньки
Низкое небо похоже на вылинявшую, измочаленную джинсу, которую покрывают жирные от копоти пятна туч. Грязно-серую. Всегда серую. С тех пор как это началось, Юлька ни разу не видела, чтобы небо было другого цвета. Ни рассветов, ни закатов. Ни солнца, ни звезд. Нет даже птиц. Точнее, птицы раньше еще попадались. Теперь уже нет. Ведь птица – даже дохлая – это еда. А с едой нынче напряженка. Хотя с чем ее нет? Только с безнадегой.
До эпидемии Юлька никогда не задумывалась о том, какого цвета безнадега и есть ли у нее вообще цвет. Теперь она знает наверняка – есть. Цвет безнадеги – серый.
Иногда из туч идет дождь – крупные, тяжелые и совсем непрозрачные капли, оставляющие на коже маслянистый след. Даже после кипячения эта вода мутная, с неприятным привкусом – горьковато-соленым, железистым. А в последнее время зачастил мокрый снег, такой же жирный. Как будто сидящий где-то там, выше туч, бог слегка подмораживает влажный пепел и меланхолично сыплет его на мир.
В бога Юлька не верит. В первые дни после она несколько раз пыталась вспомнить какую-нибудь молитву. Тогда многие пытались молиться. Кто-то – отчаянно, громко, с надрывом. Напоказ. Кто-то – чуть слышно, едва шевеля запекшимися губами. Кто-то и вовсе молча. Только вот результат у всех был один и тот же, и Юлька скоро бросила это гиблое дело. Да и не так уж много вспоминалось, если честно, – в ее семье, несмотря на фамилию Рождественские («чисто поповскую», как утверждает Макс), к религии относились совершенно равнодушно. «У нас с богом нейтралитет, – говорил, бывало, Юлькин отец, усмехаясь. – Я не трогаю его, а он – меня». Кажется, отец считал это весьма остроумным. «Ну что ты болтаешь всякие глупости при ребенке?» – слегка хмурилась при этих словах мама и осуждающе качала головой, но и только. Конечно, была еще баба Катя, но Юлька ее почти не помнила. Она умерла, когда внучке было то ли шесть, то ли семь. Тихо, во сне. Иногда Юлька ей отчаянно завидует.
«Бо-оммм! Бо-оммм! Бо-оммм!» – раздается слева. Юлька даже не поворачивает голову. Привыкла. Это колокол из церкви посреди сквера. Раньше он звонил трижды в день, в одно и то же время: в шесть утра, в полдень и в шесть вечера. Потом на какое-то время замолчал. А потом снова начал, уже бессистемно. Макс говорил, двое каких-то пришлых мужиков однажды залезли на колокольню, избили старенького священника, а потом раскачали на руках и сбросили на асфальт. И хотя в бога Юлька не верит, но отца Серафима почему-то было очень жалко. Подумаешь, звонил иногда. Зато безобидный, и церковь его со светящимися окошками всегда была хорошим ориентиром в темноте. Теперь, проходя вечером через сквер, приходится включать фонарик, а колокол звонит сам собой. От ветра, наверное.
Макс заболел две недели назад. Еще вчера, кажется, шутил, смеялся, убеждал Юльку, что они, мол, фартовые – раз не «запаршивели» до сих пор, значит, пронесло. А потом Юлька заметила, что Макс украдкой почесывает шею под свитером, когда думает, что она не видит. И потеет, хотя в их подвале никогда не было жарко, сколько тряпья на себя ни наматывай. Еще через день Макс вернулся с «охоты» уже через пару часов. Едва переставляя ноги, прохрипел: «Ох, мать, чё-то мне кисло!», потянул с плеча лямку пустого рюкзака и вдруг повалился назад. С тех пор он почти не приходил в себя – то метался на постели, что-то невнятно бормоча, то сгибался, сотрясаемый сухим лающим кашлем, то просто лежал, как мертвый, и зубы его едва слышно постукивали, а тело, уже сплошь усыпанное сине-красными язвочками, сотрясала мелкая дрожь. А еще он почти ничего не ел. Даже своего любимого консервированного толстолобика в томатном соусе, банку которого отчаявшаяся Юлька выменяла у Палыча из продмага на соседней улице. Выменяла по совершенно грабительскому курсу – две банки сгущенки и почти полная зажигалка в придачу, но старый охранник (ныне – главный богач квартала) живо смекнул, что девчонку здорово припекло. У Юльки же не было ни времени, ни сил, ни желания торговаться. Все мысли были только о беззащитном Максе, который остался в подвале совершенно один.
К концу недели Юлька окончательно перестала понимать не только какой сегодня день, но и даже какое время суток на улице. Кажется, закончилась пища, в приспособленной под печку микроволновке со снятой дверцей догорали последние дрова. В подвале было адски холодно и здорово воняло – на то, чтобы обмывать Макса или менять на нем одежду, превратившуюся в коросту из-за рвоты и нечистот, просто не было сил. С другой стороны, насколько Юлька знала, все жертвы эпидемии умирали самое большее через пять-шесть дней, а Макс все жил, поэтому девушка не теряла надежды. Правда, теперь она не решалась покинуть подвал даже на несколько минут, словно знала: как только Макс останется один, он перестанет бороться. Сдастся. Бросит ее один на один с мертвым городом.
– Юль! Юууль! Ю-ля! Мать, ну ты чё, оглохла, в натуре?
Юлька с трудом разлепляет глаза, борясь с желанием придержать веки пальцами. На столе у постели тускло светится закопченная керосиновая лампа – по мнению Макса, самая его драгоценная добыча («Хавчик чё? Тьфу! Его в городе пока что полно. Главное – знать, где искать. А вот керосинку годную в современном мегаполисе искать задолбаешься, факт!»). Ее тусклый свет выхватывает из окружающей темноты землистое лицо Макса, прислонившегося головой к стене. Растягивая губы в жутковатой улыбке, любимый произносит почти нараспев:
– Слышь, мать! Переходи на сторону зла?
– Чего? – переспрашивает обалдевшая Юлька.
– На сторону зла, мать. У нас есть печеньки. Не забыла еще, что такое печеньки?
Юлька мотает головой, глотая слезы радости. Макс не умер! Ему лучше! Он будет жить! А ведь она так боялась уснуть. Боялась, что Макс решит – она ушла, и уйдет сам.
Но он не ушел. Он смотрит на нее, как умеет смотреть только Макс, – слегка наклонив голову, так что блестящая густая челка закрывает левый глаз, улыбается и говорит:
– Не забыла. А вот я – забыл. Хочу вспомнить – и не могу. Обидно, мать. Ты не представляешь, как обидно! На стороне зла у всех есть печеньки. У всех, кроме меня!
И тут Юлька понимает: если она немедленно, сейчас, сию же секунду не побежит и не принесет любимому печеньку, Макс умрет.
Она вскакивает и лихорадочно начинает кидать в рюкзак все, что в этом подвале представляет хоть какую-то ценность. Макс следит за ней и одобрительным кивком отмечает каждый предмет:
– Правильно, мать. Батарейки. Два «мизинчика» и четыре «пальчика»? Три «пальчика»? Ладно, тоже неплохо. Что еще? Аспирин шипучий? Угу, сойдет. Сигареты? Хорошо, что мы с тобой не курим, правда? Фонарик запасной, фляжка заправки для «Зиппо», две свечки. Тэк-с. Полбутылки вискаря. Эх, восемнадцатилетний, зараза! В прежней жизни и не пробовал ни разу. Еще? Нож? Мой нож?
Юлька начинает сбивчиво объяснять, что он ее неправильно понял. Нож у Макса отличный – полноразмерный лезермановский мультитул с фиксатором. Острый, как бритва. И в руке лежит так удобно, что выпускать не хочется. Сколько раз он их выручал за эти страшные дни! Конечно, нож она менять ни за что не станет. Он ей просто на всякий случай, ведь на улице сейчас…
– Мать, да кончай ты! – перебивает ее Макс. – Как маленькая, ей-богу. Надо – бери!
Он протягивает Юльке нож на ладони вытянутой руки. И рука совсем, вот ни столечко не дрожит! Он выздоравливает!
Юлька торопливо сует нож в карман. Потом, не удержавшись, трется о пальцы Макса носом. Как раньше. Поворачивается к выходу.
– Ты чё, мать? – летит ей в спину. – Ну, куда ты щас пойдешь такая? Немочь бледная, соплей перешибешь. Сперва надо похавать.
Юлька понимает, что Макс прав. Что она даже не помнит, когда и что ела в последний раз. И сейчас от одного короткого слова «хавать» пересохший рот наполняется слюной, а живот скручивает болезненным спазмом. Но ведь у них, кажется, совсем ничего…
– Как это «ничего»? – Похоже, Макс даже слегка обижается. Кряхтя, лезет в карман своих камуфляжных штанов и протягивает Юльке темный кусочек. Неужели мясо?!
– А ты?
– Я не хочу. Да и чё мне? Чай, не мешки ворочать. Полежу тут, тебя подожду. Ты давай хавай. Вот так. Вкусно?
Рот Юльки занят мясом, поэтому она лишь нечленораздельно мычит и кивает. Действительно, упоительно вкусно. Подождав, пока она проглотит, Макс жестом заправского фокусника достает еще один кусочек – на этот раз из нагрудного кармана куртки. Ждет, пока Юлька расправится и с ним. Улыбается.
– Во, молодца! Держи еще, на дорожку. – На этот раз мясо оказывается в кармашке на рукаве. – Откуда у меня хавчик? Ну, ты ваще! Типа, не знаешь, что твой мэн – спец по выживанию! Да шучу я. Это та хрень вяленая. Оленина, типа. Забыла, что ль?
И Юлька действительно вспоминает, что как-то раз Макс притащил с «охоты» целую кучу пакетиков с фисташками, сушеными анчоусами и этим самым мясом. Всё жутко соленое, но такое вкусное. Они тогда еще смеялись: вот как получается – закуски к пиву завались, а самого пива нет. И запивали это богатство тем самым коллекционным односолодовым вискарем прямо из горла, а потом полночи кувыркались в постели. И Юльке казалось, что теперь все будет хорошо и завтра на небе обязательно взойдет солнце…
От воспоминаний на глаза наворачиваются слезы. Заметив это, Макс хмурится:
– Кончай сырость разводить, мать. Ну, что ты? Не ссы, прорвемся! Я, конечно, мальца «запаршивел», но теперь все будет ништяк. Ты, главное, печеньки найди, лады? Без них на стороне зла никак, сама понимаешь…
Юлька улыбается так широко, что становится больно. Кажется, уголок губ треснул, но это все ерунда. Конечно, она понимает. И она принесет печеньки. Хоть из-под земли достанет, весь город перероет, но найдет!
Палыч долго не хочет открывать железную дверь магазинного склада, в котором он устроил свою берлогу. Противно перхает с той стороны, матерится и грозит пристрелить. Но Юльке нужны печеньки, и она не отступит. Будет колотить в тронутый потеками окислов прямоугольник легированной стали до тех пор, пока руки поднимаются.
Наконец лязгает засов, и дверь со скрипом приоткрывается. Палыч некоторое время изучает в образовавшуюся щель девушку и улицу за ней. Затем открывает дверь шире. В руке у него пистолет. Ствол направлен Юльке в живот.
– Опять, что ль, рыбы? – сипло интересуется властелин продмага, обдавая Юльку смрадом перегара, мокрой псины и нутряной гнили. Воды у Палыча полно, хоть каждый день мойся, но вопросы гигиены бывшего сторожа явно не заботят.
Юлька мотает головой:
– Нет. Мне другое нужно.
– Нужно ей! – ворчит Палыч. – Мне, может, тоже до … всего нужно, но я молчу!.. Ладно, заходь.
Он пропускает Юльку вперед, еще раз обшаривает цепким прищуром улицу и грохает дверью. Темнота наваливается на Юльку со всех сторон. Скрежещет засов, и этот мерзкий звук не позволяет Юльке разобрать обращенную к ней фразу.
– Что?
– Через плечо! Фонарь, говорю, есть?
Девушка кивает и только потом понимает, что в темноте это бесполезно.
– Есть.
– Так зажигай, коли есть. На вас, залетных, батарей не напасешься…
Они спускаются по выщербленным бетонным ступенькам, Юлька – впереди, светя фонариком в левой руке, а правой держась за ржавую трубу-поручень вдоль стены, хозяин – за ней. Юлька знает, что пистолет он по-прежнему держит наготове. Говорят, Палыча пытаются ограбить чуть ли не раз в неделю. Он не единожды просил Макса найти ему в городе патронов к «макару» или запасной ствол. А лучше – и то, и другое. Обещал щедро заплатить. В последний раз Макс пошутил, что, будь у него ствол, он и сам бы грабанул Палыча. С тех пор дорога в продмаг ему заказана: мнительный старик открывает только Юльке. И цены задрал до небес, с-сволочь!
Миновав небольшой коридор, они оказываются внутри склада. Палыч щелкает выключателем на стене. Одной из двух люминесцентных ламп под потолком не хватает – то ли перегорела, то ли вывернута в целях экономии. Но и в ее холодном неживом свете прекрасно видны стеллажи с коробками и банками. Консервированное мясо, рыба, фрукты. Упаковки бутылей с водой. Водка. Крупы. Макароны. Сахар. От всего этого изобилия вокруг к горлу Юльки, как всегда, подступает колючий комок. Она несколько раз сглатывает.
– Ну, чё застыла, как статуя? Говори, зачем приперлась. Продаешь, покупаешь? – Хозяин богатств недружелюбно косится на девушку. Потом запускает руку в открытый мешок на ближайшем стеллаже и, достав горсть изюма, кидает в рот, роняя несколько ягод на пол. Жует, громко чавкая, пуская темную слюну на кудлатую бороду. Борода Палыча напоминает Юльке трехцветную кошку: черные, рыжие и седые волосы. Девушке отчего-то становится невыразимо гадко.
– Покупаю, – произносит она, стараясь выдерживать ровный тон. Палыч такой: только дай ему понять, что тебе что-то по-настоящему нужно, – враз обдерет как липку. – Печенье есть?
– Пече-енье? – Мерзкий старик слегка запрокидывает голову, скалясь в ухмылке. К нескольким зубам прилипли темные кусочки изюма, отчего кажется, что едва ли не половина зубов в его смрадной пасти сгнила. А может, так и есть. Вонь-то какая… – Печенье нынче штука антикварная, девка. Что дашь?
Юлька снимает рюкзак и начинает выкладывать на обшарпанный стол у стены свои богатства. Старик смотрит – сперва с жадностью, потом со все более возрастающей скукой. Слегка оживляется только при виде виски: поднимает бутылку поближе к свету, бултыхает содержимое, потом откручивает крышечку, шумно втягивает ноздрями запах. Юлька задерживает дыхание, сердце радостно колотится. Палыч, хмыкнув, завинчивает бутылку, ставит на стол и категоричным тоном выносит заключение:
– Говно.
– «Глен… фиддик»… – От подступивших слез Юлька выговаривает длинные слова лишь в два приема. – Восемнад… цатилетний…
– Да хоть восьмидесяти! – хмыкает старик. – На хрена мне эта бурда заморская, когда у самого водяры – залейся? Еще что есть?
Больше нет ничего. Опустив голову, роняя слезинки на грязный бетонный пол, Юлька лепечет что-то про дрова. Что она потом отдаст. Найдет и отдаст. Честное слово. Что угодно. А сейчас ей очень-очень нужно печенье…
Как будто сквозь вату до нее доносится:
– …штаны.
– Что?
– Штаны спускай, говорю. И что под штанами – тоже. Или вали отсюда.
Сердце пропускает удар, словно оборвавшись и упав куда-то вниз, в желудок. Чтобы в следующий миг начать колотиться с какой-то истеричной скоростью, словно после бега. Ноги становятся ватными. А руки… руки словно сами тянутся к джинсам. Трясущиеся пальцы никак не могут справиться с пуговицей. Старик мигом оказывается рядом. Тяжело, с присвистом дыша, он с треском расстегивает «молнию» на Юлькиных джинсах и рывком стягивает их вниз вместе с трусиками. Потом, повернув Юльку лицом к стене, толкает ее в спину, заставив упасть грудью на стол. Девушка инстинктивно вытягивает вперед руки, и ее «сокровища» летят на пол. Последней падает бутылка.
«Не разбилась…» – почему-то думает Юлька, пока шершавые пальцы грубо мнут и щиплют ее задницу. Потом к коже прикасается что-то влажное, склизкое и совсем мерзкое, словно гигантская улитка. Хлюпает, елозит, сопит. «Господи! Язык… Он… меня…»
Все заканчивается внезапно. Палыч издает тоскливый полустон-полувой, переходящий в какую-то обреченную, без огонька, матерную тираду. Юлька чувствует, что ее больше не прижимают к столу, но еще несколько мгновений лежит, до конца не веря, что пытка закончилась.
– Хватит телесами сверкать! – устало говорит старик. – Вот же проститутка, а! Слышь?! Одевайся и вали отсюда на …!
Одним движением натянув трусики с джинсами и застегнув только одну пуговицу, Юлька оборачивается к подонку. Слизывает кровь с прокушенной губы и ровным голосом напоминает:
– Печенье.
– Печенье, печенье… Заладила как попугай… Что, «пожалуйста» мать с отцом говорить не научили, когда просишь?
– Я тебя… не прошу! – цедит Юлька сквозь зубы. Глаза ее опасно прищурены. Рука Палыча тянется к торчащей из-за пояса рукояти «макара», но внезапно хозяин продмага, словно разом постарев еще лет на десять, устало машет куда-то вправо:
– Там, в коробке. Вторая полка. Бери и проваливай.
Юлька не бежит, нет. Делает вперед шаг, другой. Вот и коробка. Рядом зачем-то лежит молоток с длинной ручкой ядовито-желтого цвета. Запустить в картонное нутро обе руки. Под пальцами шуршит и похрустывает. Маленькие полупустые пакетики. И легкие. Совсем-совсем легкие.
– Это. Чипсы. А мне. Нужно. Печенье. – Юлька словно выплевывает каждое слово. Смотреть на Палыча нет сил.
– А мне насрать, что там тебе нужно, – доносится от стола. – Не хочешь чипсы – бери, вон, сухари. Ванильные. Еще сушки есть. С маком или с солью. А печенья нет. Не завезли, прикинь?!
Последнее почему-то кажется Палычу очень смешным. Он булькающе хохочет, запрокинув голову и прикрыв глаза. А Юлькины пальцы ложатся на обрезиненную рукоять молотка…
– И вот понимаете, Юлечка, мы с Лизой остались совсем одни, – размахивая руками, продолжает рассказ Николай Федорович. Видно было, что пожилой мужчина истосковался по общению. Кажется, ему решительно все равно, что Юлька отвечает односложно, а то и вовсе мычит что-то, сосредоточившись на рукоятках тяжеленной строительной тачки и асфальте впереди себя. Один раз девушка, увлекшись разговором, зазевалась, вихляющееся колесо налетело на камень, в результате чего половина груза оказалась на земле. Николай Федорович, всплеснув руками, принялся собирать, что-то причитая. Юльке он не сказал ни слова, но смотрел так, что щеки и уши ее мигом вспыхнули от стыда и горели всю дорогу, несмотря на холодный ветер.
С Николаем Федоровичем Юлька встретилась на углу Космонавтов и Нижегородской. Он со своей тачкой едва тащился по узкой полоске тротуара, делая частые остановки и тяжело дыша. Высокий, сутулый, с очень морщинистым темным лицом, украшенным выдающимся носом, на котором кривовато сидели очки с толстенными стеклами. Лба не видно из-за низко надвинутой вязаной шапки неуместно жизнерадостного в этом царстве серости розового цвета. Кажется, женской. Его плащ оттенка кофе с молоком лет двадцать назад явно был последним писком моды, да и сейчас выглядел весьма опрятным. Даже аккуратно пришитую на рукаве заплатку старательно подобрали почти в тон. А что больше всего добило Юльку – галстук. Узенькая темно-синяя «селедка», видневшаяся на груди мужчины. В нашем! Долбаном! Мире!
– Здравствуйте, девушка! – откашлявшись, обратилось к ней это чудо. – Скажите, не могли бы вы проводить меня? Тут не очень далеко. Я заплачу.
– Вы не подумайте ничего такого, мы привыкли, – продолжает тем временем Николай Федорович. – В конце концов, моя мама пережила Блокаду. Сейчас условия все-таки несравнимо лучше…
Юлька стискивает зубы, чтобы не ответить чего-нибудь резкого. О Блокаде она, разумеется, знает, но люди тогда не вымирали от неведомого вируса целыми городами, исходя рвотой и кровавым поносом, раздирая ногтями плоть, покрытую гноящимися язвами. Так что нет у него никакого права решать, что лучше, а что хуже. И ни у кого нет!
– Разве что без лифта на четвертый этаж тяжеловато бывает, да. Знаю-знаю, вирус особенно стоек на высоте. Вы вот, например, в подвале живете?
Юлька молча кивает, глядя на дорогу и только на дорогу. В результате чего ухитряется в самый последний момент разминуться с открытым канализационным люком.
– Лиза тоже предлагала мне поначалу. Но я сказал: зачем? Мы с тобой уже старые, чему быть, того не миновать. Когда столько лет жил, как человек, поздновато напоследок учиться жить, как крыса…
Без лифта и впрямь оказывается очень тяжело. Пока Юлька, навьюченная, как ишак, преодолевает пять лестничных пролетов старой архитектуры с высокими ступеньками, с нее сходит семь потов, а мышцы начинают противно подрагивать уже ко второму. Уронив на пороге нужной квартиры полосатые «челночные» сумки, девушка прислоняется к дверному косяку, тяжело дыша.
Из глубины квартиры до нее доносится нежное воркование:
– Лизочек! А вот и я! Как ты, моя милая? Да, задержался немного, ты уж прости меня, дружок. Зато столько всего нашел! Сейчас вскипячу водички, покушаем, попьем чайку. А пока я то да сё, хочешь печенья? Ой, последнее осталось. Но ты кушай, кушай, не стесняйся. Я же знаю, ты любишь…
Не успевают отзвучать эти слова, а Юлька уже внутри квартиры. От ярости перед глазами мечутся багровые пятна. Пистолет она держит обеими руками, как американский полицейский, но ствол все равно ходит вверх-вниз.
– Дай сюда!
Такая же морщинистая, как и муж, старушка на древней кровати с «панцирной» сеткой и полированными стальными шариками по углам вскрикивает, не донеся до рта темно-коричневый кружочек. Овсяное.
– Юлечка, что вы делаете?! Сейчас же уберите оружие! Лиза! Лиза, что с тобой?! Лиза, тебе плохо?!
Печенье падает на пол и катится куда-то в угол. Старушка хватает воздух посиневшими губами, как выпрыгнувшая из аквариума рыбка, хрипит. Глаза ее закатываются. Юлька не видит всего этого. Не видит Николая Федоровича, упавшего на колени перед кроватью, заламывая руки. Бросив пистолет на круглый стол посреди комнаты, она ищет укатившееся печенье. Наконец находит, и ее торжествующий возглас сливается с другим, полным невыразимого горя:
– Боже мой, Лиза! Лизочка! Зачем? Зачееем?!
Позабыв о пистолете, Юлька выбегает прочь, пряча драгоценность в нагрудный карман куртки. Между третьим и вторым этажом она слышит сухой одиночный выстрел.
Анна приехала в город откуда-то из Молдавии. Работала в строительной бригаде маляром. Говорит, нравилось. Деньги почти все отсылала домой – маме и младшим братьям. Здесь же родила Мишку. Где его отец? Пожимает плечами – где-то. И беспечно добавляет: «Знать бы еще, кто он».
Анна и Мишка направляются к Окружному шоссе. Хотят уйти из города и попытаться вернуться домой. Или еще куда-нибудь, где нет заразы. Ведь рабочие руки везде нужны, правда? Да и Мишка уже совсем большой, скоро будет помогать. При этих словах шестилетний мальчик застенчиво улыбается, показывая дырку на месте переднего зуба.
Мишка похож на головастика. На его худеньком, словно обескровленном лице, кажется, есть только глаза. Нет – глазища в пол-лица. Такие же карие и живые, как у матери. Он с интересом крутит головой во все стороны, но, против ожидания Юльки, молчит. Удивительный ребенок. За те полчаса, пока они вместе идут по улице, не сказал ни слова. Не ноет, не задает вопросов. Знай себе топает крепкими рыжими ботинками с черно-желтыми шнурками. Ботинки явно велики мальчику минимум на пару размеров. Юлька машинально думает, что в прошлой жизни у Мишки было примерно столько же шансов получить такую обувь, сколько у них с Максом – пить коллекционный «Гленфиддик».
При мысли о Максе она ускоряет шаг. К тому же уже темнеет, а с неба опять начинает сыпать мокрый снег. Хорошо, что до дома не так уж далеко. Вон уже показался знакомый сквер. А вот и крыша церковной колокольни. Только колокол почему-то молчит, хотя ветер с каждой минутой усиливается.
Юлька почти бежит. Несмотря на большой туго набитый туристический рюкзак за плечами, Анна не отстает, а вот Мишке в его рыжих ботинках все труднее угнаться за взрослыми. Мать тянет его за руку, он спотыкается, пыхтит, но по-прежнему молча.
Наконец Анна не выдерживает и второй рукой хватает Юльку за куртку, заставив остановиться.
– Давай чуть помедленнее, а? – выдыхает она. – Что ты, как на пожар?..
Но Юльке нельзя помедленнее. Юльку ждет Макс. Кажется, что печенька в нагрудном кармане жжет тело сквозь плотную ткань куртки.
– Я спешу, – цедит она и решительно, но пока мягко высвобождает ткань из цепкой хватки настырной попутчицы. – Меня ждут. Нужно принести мужу очень важную вещь.
Она впервые говорит так о Максе – «муж».
– Тогда да, тогда конечно, – бормочет Анна и вдруг вскрикивает: – Ой, что это?! Там, смотри!
Она указывает пальцем куда-то Юльке за спину. Та оборачивается, и в этот момент Анна с размаха бьет Юльку в голову чем-то твердым, с неровными острыми краями. Наверное, камнем.
Перед глазами Юльки ослепительно вспыхивает. Она падает на асфальт, чувствуя, как под шапкой на шею и дальше, за воротник, течет горячее.
Сбросив свой рюкзак и опустившись рядом с Юлькой на колено, Анна торопливо обшаривает ее одежду. Забирает Максов нож, приглушенно ругается на незнакомом языке. Видимо, сетует, что добыча такая скудная.
«Только не ее! – балансируя на границе потери сознания, умоляет Юлька неизвестно кого. – Не ее!» Но пальцы молдаванки уже нащупывают содержимое нагрудного кармана.
– Мама! Пойдем! – впервые подает голос Мишка. Голос у него самый обычный.
– Сейчас, сыночка, – невнятно бормочет тяжело дышащая Анна, запихивая бесценную печеньку в карман, и начинает стягивать с Юльки вязаные перчатки. – Сейчас. Мама только… возьмет кое-что нужное… у злой тети…
– А разве тетя злая?
– Конечно… мой хороший. Мама же не может… ударить… добрую тетю… – Закончив с перчатками, Анна принимается разматывать с Юлькиной шеи длинный шарф. Ей неудобно, приходится одной рукой приподнять жертву за плечо. – Только… злую… вот так!
Она встает, сжимая в руке добычу и одновременно выпуская Юльку. Удар головой о землю сопровождается новой вспышкой перед глазами. На этот раз ее сменяет блаженная темнота беспамятства.
«Бо-оммм! Бо-оммм! Бо-оммм!»
Юлька открывает глаза. В сером ледяном сумраке все кружится: темные, мрачные силуэты мертвых сухих деревьев на краю сквера. Темная, мрачная громада мертвой церкви в его глубине. Тело, кажется, совершенно утратило чувствительность. Теперь оно походит на еще один нелепый древесный обрубок, зачем-то брошенный посреди дорожки. Обледеневший и ломкий. Мертвый.
Юлька пробует приподняться, опираясь на руки. Голову пронзает острая боль. К горлу подкатывает кислая волна. Девушка валится на бок, хрипит, кашляет, сотрясаясь в приступе рвоты. Кажется, что пустой желудок и шершавое, как наждак, пересохшее горло что-то раздирает изнутри. Она все-таки жива. Как же плохо! Господи, почему же она не сдохла? Почему?!
Юлька не знает, сколько лежит так, прежде чем предпринять еще одну попытку подняться. Голова по-прежнему кружится и болит, но на этот раз ей удается удержаться на четвереньках. Тяжело дыша, она ждет, пока мир вокруг станет крутиться хоть немного помедленнее. А потом начинает потихоньку ползти вперед, к выходу из сквера. По очереди переставляет руки, рывками, переносит вес на ту, что впереди, а потом подтягивает ноги, точно паралитик. Снова и снова. В ритме колокольного звона в ушах.
Наконец сквер остается за спиной. Знакомая улица. Фонарный столб на углу. Всего в десятке метров от него – темный зев подвала. И тут откуда-то сзади приходит сначала рокочущий звук, а потом и яркий свет. Залитая им Юлька цепляется за подножие столба и, срывая ногти на покрытом ледяной коркой бетоне, со стоном пытается подняться. Не успевает. Что-то подхватывает ее под мышки, рывком ставит на ноги. Придерживает, не давая упасть.
«Макс…»
Но это не он. Просто какой-то человек. Большой, сильный. Он о чем-то спрашивает Юльку, но слова словно рикошетят от барабанных перепонок, не задерживаясь в голове. Юлька слышит лишь далекий шум, чем-то похожий на морской прибой из прошлой жизни. Море… Оно мягко подхватывает ее и, покачивая, несет куда-то далеко. Где есть солнце и тепло… Где ждет ее Макс. Она подвела его, не сумела принести печеньки, хотя и очень старалась. Просто у нее не вышло. Макс все поймет и простит ее. Ведь правда?..
Похоже, девчонка доживала свои последние минуты. Да и чего еще ждать с такой-то черепно-мозговой? Уж в этом бывший водитель «скорой» и байкер с пятнадцатилетним стажем кое-что понимал. И все же просто взять и уехать, бросив бедолагу на пустой улице, Гриша не мог. С другой стороны, не копать же тут могилу. Да и нечем… Стоп! Что это там? Невысокая выгородка, три ступеньки, ведущие к подвалу с приоткрытой дверью. Вполне себе решение.
Беззлобно выругавшись в бороду на дурную голову, не дающую покоя всему прочему организму, мужчина на всякий случай вытащил из замка зажигания мотоцикла ключи. Затем извлек из притороченной к седлу сумки и пристроил за поясом мощный светодиодный фонарь-дубинку – одновременно источник света и оружие. Нагнувшись, легко поднял обмякшее тело девчонки на руки и широко зашагал к подвалу.
Еще на лестнице Гриша почувствовал запах, который трудно с чем-либо перепутать. Похоже, тут уже нашел последний приют какой-то бедолага. Вряд ли он будет возражать против компании.
Усадив свою ношу на пол и прислонив ее к стене, Гриша, немного помедлив, все-таки нажал кнопку фонарика. Яркий луч света метнулся по подвалу, выхватывая из мрака нехитрые детали постапокалиптического быта. А вот, похоже, и хозяин всего этого. Явно очередная жертва эпидемии. Умер дня четыре назад. А это что? О черт!
Гриша отвернулся, с трудом сдерживая подступившую к горлу тошноту. У лежавшего на самодельной постели парня кто-то вырезал несколько кусков мяса: с бедра, груди и предплечья. Рядом на полу – лезермановский мультитул, раскрытое лезвие которого покрывала засохшая темная корка.
Покачав головой, Гриша развернулся к выходу. Остановился, постав сапог на ступеньку. Вновь поднял девчонку на руки и сгрузил на постель рядом с парнем, благо та была рассчитана как раз на двоих, буркнув: «Надеюсь, никто не против? Почему-то мне кажется, что вы бы друг другу понравились…» Потом сдернул со спинки стоящего рядом стула шерстяной плед и укрыл оба тела с головой. Постояв пару мгновений, решительно вжикнул «молнией» куртки и выложил поверх пледа едва початую маленькую упаковку «Юбилейного», шепнув: «Спите спокойно, ребята. Для вас все уже закончилось. А мне пора…» Широко перекрестился, услышав на улице далекий удар колокола, и, не оглядываясь, зашагал к выходу.
Сергей Лукьяненко
Только небо, только ветер…
Президент смотрел с экрана строго и серьезно. Артем смотрел на президента – ему было интересно. Маме, похоже, не было – она мыла на кухне посуду. Шумела вода, гремели тарелки. Мама напевала старую детскую песенку: «Взлетая выше ели… Не ведая преград… Крылатые качели…»
– Мама, потише! – попросил Артем.
– Это плата за независимость! – твердо сказал президент. – И мы ее добьемся. Через год население нашей страны должно увеличиться на три миллиона человек! Это наш патриотический долг!
– Совсем с ума сошли, – почти весело сказала мама. Оказывается, она все-таки слушала. – У нас отрицательный прирост рождаемости.
– Отрицательный – это уже не прирост! – сказал Артем.
– Так говорят, – вздохнула мама.
– Нас – сорок семь миллионов, – продолжал президент. – Надо, чтобы было пятьдесят. С этой целью мной разработаны следующие программы. Родить в течение года обязаны…
– Это какая-то ерунда, – сказала мама. Она даже бросила посуду и вышла в комнату, вытирая руки кухонным полотенцем. – Нельзя рожать по приказу.
– …семьи, в которых один ребенок… – перечислял с экрана президент.
– О! – сказал Артем. Ему стало смешно. – Мама, у меня будет братик или сестричка?
Мама легонько шлепнула его полотенцем по затылку.
– …образовать временную патриотическую семью юноши старше шестнадцати и девушки старше пятнадцати…
– Мама, а я, оказывается, женюсь! – захихикал Артем.
Ему было смешно. Президент часто говорил с экрана глупости. Ну, сказал еще одну – будет о чем поржать с ребятами…
– Школу вначале окончи, жених! – Мама тоже улыбалась. Но как-то встревоженно. И смотрела на экран телевизора, где президент продолжал говорить о патриотическом долге. Артем, прихрамывая, встал, пошел на кухню за чаем.
– Нога болит? – спросила мама.
– Да не, нормально. – Артем постарался идти тверже. – Все нормально, мам.
– В конце концов, должны быть какие-то послабления для… – Мама замялась.
– Для инвалидов? – спросил Артем жестко. – Я пойду, выгуляю Рекса.
Рекс, до этого тихо дремлющий в кресле, тяжело соскочил, подошел к Артему, ткнулся мокрым носом в ладонь. Артем посмотрел в слепые собачьи глаза, погладил пса по загривку.