Таинственное пламя царицы Лоаны Эко Умберто
Часть первая
Поражение
Глава 1
Мучительный месяц
– Ну, а зовут вас как?
– Обождите, вот вертится на языке…
Все начиналось так.
Я долго спал и проснулся, но был как в сером молоке. Собственно, я не спал, а грезил. Греза была странная, без картинок. Я не видел, а слышал, как мне объясняли, что я должен увидеть. Объясняли, что пока что я еще не вижу ничего, только дымку около каналов, где разрежены линии пейзажа. Брюгге, я сказал, это я в Брюгге. Бывал ли я дотоле в Брюгге мертвом? Где меж дворцов туман как ладан снулый? О грустный и серый город – Надгробие в хризантемах, По стенам ошметки тумана Висят как обоев куски.
Омыв душой трамвайное стекло, я уронил ее в сырую морось, в шатание дымов под фонарем… О дымка, непорочная сестра… Туман вязкий и тусклый. Туман окутал весь город и вызвал сонм привидений…
Мы мчимся прямо в обволакивающую мир белизну. И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване. И кожа ее белее белого. Меня зовут Артур Гордон Пим, так-то.
Я жевал туман. Призраки пробегали, пролетали, затрагивали меня, развеивались. Далекие огоньки трепетали, лампадки кладбища.
Кто-то проходит рядом со мной, не вызывая шума, будто бы босиком – не стучат каблуки, не слышатся туфли, не шлепают пятки, только туман своим краем задевает за щеку, пьяная ругань звучит вдалеке у парома. Паром? Не Харон? Я ничего не говорил, я только слышал.
Проникает туман, будто кошка на мягоньких лапах… Оставался туман, будто мир из него устранили.
И все же глаза я потихоньку приоткрывал. Тогда говорили:
– Нет, это все же не кома. Понимаете, голубушка… Посмотрите, энцефалограмма не совсем плоская. Безусловно. Имеем отдельные вспышки…
Кто-то мне светил в глаза, потом возвращались сумерки. Куда-то еще кололи. – Имеем, кроме того, подвижность…
Мегрэ ныряет в такой плотный туман, что даже не видит, куда ступает. Видит, что в тумане полно человеческих фигур. Чем дальше идет комиссар, тем оживленней становится таинственная жизнь в тумане. Мегрэ? Элементарно, дорогой Уотсон, элементарно, как десять негритят, именно туман-то и укрывал собаку Баскервилей.
Полоса белых паров поднялась над горизонтом значительно выше, постепенно теряя сероватый цвет. Вода стала горячей и приобрела совсем молочную окраску, дотрагиваться до нее неприятно. Мы мчимся прямо в обволакивающую мир белизну, перед нами разверзается бездна, будто приглашая нас в свои объятья.
Я слышал разговоры рядом, хотел закричать, что я тут. Что-то дико шумело, будто бы меня грызли острозубые жениховские машины. Я был в исправительной колонии.
Тяжесть на голове, будто напялили железную маску. Вроде видятся голубые огни.
– Зрачки разного диаметра…
Фрагменты моих мыслей. Я пробуждался, это несомненно. Но я не мог пошевелиться. Только б суметь забодрствовать… Сколько я проспал? Часов, дней, столетий?
Вернулся туман, слова в тумане, слова о тумане. Seltsam, im Nebel zu wandern! Странно бродить в тумане!
Что за язык? Я будто плыл в море, и берег был рядом, но мне не удавалось добраться. Никто меня не видел, меня уволакивало отливом.
Пожалуйста, скажите что-нибудь, пожалуйста, дотроньтесь до меня. Чья-то рука на лбу. Насладительно. Звучит другой голос: – Голубушка, известны случаи, когда пациент просыпался, вставал, брал шляпу и шел домой.
Кто-то лез все время с мигающей лампочкой, бренчал камертоном, подсовывали под нос чеснок, горчицу. Земля пропахла грибами.
Новые голоса, эти-то изнутри: И горестно за стволами Локомотивы трубят… Священники, слепо мрежась в тумане, Идут гуськом в Сан-Микеле дель Боско.
Небо из пепла. Туман в верховьях Темзы, где он плывет над зелеными островками и лугами; туман в низовьях Темзы, туман, грызущий руки малолетней торговки спичками. Прохожие с мостов Собачьего острова смотрят на отвратное туманное небо и сами впутаны в туман, как монгольфьер, подвешенный в коричневом тумане, ужели смерть столь многих истребила. Вокзальная вонь и вокзальная полумгла.
Другой свет, помягче. Ей чудилось, будто из-за вересковых зарослей до нее сквозь туман долетает плач шотландской волынки, многократно повторяемый эхом.
Еще один долгий сон. Вероятно. Так я думаю. Опять тьма разреживается. Как будто я плыву в смеси Воды с анисовой настойкой…
Он передо мной, хотя я вижу его как тень. В голове у меня сумбур наподобие похмельного. Что-то бормочу. Вроде как впервые овладеваю речью: – Posco reposco flagito управляют инфинитивом будущего времени? А в какой момент они решили, что cujus regio ejus religio… чья земля, того и вера? Это когда католики с протестантами мирились в Аугсбурге или когда протестанты с католиками ссорились в Праге? – И вслед за этим: Туман, видимость ограничена на всем протяжении апеннинского отрезка Первого скоростного шоссе Север – Юг от Ронкобилаччо до Барберино дель Муджелло.
Он кивает, будто понял: – Конечно. Теперь откройте глаза и посмотрите вокруг. Как по-вашему, где мы?
Теперь я его вижу яснее. Он в хламиде. Как это говорится… Не в хламиде, а в халате. Я обвожу комнату взглядом и кручу вправо-влево головой: строгая чистая комната, мебели немного, мебель металлическая, мебель светлая, я в кровати, в руку вставлена трубочка. В раме окна сквозь щели затенения проходят лучики света, весна царит вокруг, пропитан ею воздух и земля.
Я отваживаюсь:
– Это… больница… вы врач. Со мной что-то не так?
– Было не так. Я потом объясню. Но сейчас вы в сознании. И все будет хорошо. Я доктор Гратароло. Вы уж извините, несколько вопросов. Что я показал? Сколько тут?
– Это рука, это пальцы. Четыре пальца. Четыре, да?
– Конечно. Сколько будет шестью шесть?
– Тридцать шесть, естественно.
Мысли у меня громоздятся в голове, но как будто без моей воли.
– Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов.
– Я в восхищении. Теорему Пифагора я тоже еще помню, хотя с математикой у меня в школе…
– Пифагор Самосский. Эвклид написал «Начала». В латинизированной форме «Элементы». Отчаянное одиночество параллельных прямых, которым не суждено сойтись.
– Похоже, память у вас в полном порядке. Ну, а зовут вас как?
Вот тут я дрогнул. И ведь же крутится прямо на языке. Я помялся и сказал самую естественную фразу:
– Меня зовут Артур Гордон Пим.
– Не угадали.
Явно Артуром Гордоном Пимом звали не меня. Пим не прошел. Я стал торговаться с доктором:
– Зовите меня… Измаил? Можете звать Измаилом.
– Нет, вас зовут совсем не Измаилом. Пробуйте снова.
Откуда мне взять имя. Передо мной была стена. Назвать по имени Эвклида или Измаила казалось нетрудно, как сказать Карл у Клары украл кораллы. А как доходило до меня самого, вырастала стена. Нет, не то чтобы стена, объяснял я доктору: не плотная преграда, а какой-то зыбучий туман.
– Можете вы описать туман? – спросил доктор.
– Туман по дикому склону Карабкается и каплет. А вы можете описать туман?
– Я не могу, я не писатель, а врач. Сейчас апрель, так что и показать туман не могу. Сегодня двадцать пятое апреля.
– Апрель, мучительный месяц.
– На это у меня культуры не хватает, но я понимаю, вы что-то цитируете. Можно было бы добавить, что сегодня день окончания войны. Какой сейчас год, вы знаете?
– Какой-то явно после открытия Америки…
– А вы не помните дату, ну, какую угодно дату до… до вашего пробуждения?
– Какую угодно? Тысяча девятьсот сорок пятый, окончание Второй мировой войны.
– Жидковато. Ну, знайте же, что сегодня двадцать пятое апреля 1991 года. Вы родились, если я правильно помню, в конце 1931 года, и поэтому сейчас вам около шестидесяти лет.
– Пятьдесят девять с половиной, даже меньше.
– Идеально. С устным счетом идеально… Видите ли, с вами произошло кое-что… как бы объяснить. Некое поражение. И вы выкарабкались. С чем и поздравляю. Но все-таки наладилось еще не совсем все. У вас кое-какие затруднения с памятью. Amnesia retrograda. He волнуйтесь. В большинстве случаев это проходит. Будьте добры, ответьте мне еще на несколько вопросов. Вы женаты?
– Я женат?
– Да, вы женаты. У вас замечательная жена по имени Паола, которая ухаживала за вами день и ночь, только вчера я отправил ее домой, а то она с ног валилась. А тут как раз вы и проснулись. Я ее вызову, но нужно ее тоже подготовить, да и с вами хотелось бы еще кое-какие предварительные действия произвести.
– А я не приму жену за шляпу?
– Что, что?
– Один человек принял жену за шляпу.
– А, Сакс. Известная история. Вижу, у вас чтения очень даже разнообразные… Не бойтесь, это не ваш случай. Вы же не приняли меня за печку. Может быть, вы не узнаете жену, но вряд ли примете ее за шляпу. Вернемся от жены к вам… Вас зовут Джамбаттиста Бодони. Как вам это имя, знакомо?
Память моя реяла как дельтаплан над горами и долами.
– Джамбаттиста Бодони знаменитый типограф. Но я уверен, что это другой человек, не я. Это как если бы меня спросили про Наполеона.
– А при чем тут Наполеон?
– Потому что Бодони современник Наполеона. А Наполеон Бонапарт родился на Корсике, был первым консулом, женился на Жозефине, стал императором, завоевал пол-Европы, умер на Святой Елене, и во Францию два гренадера из русского плена брели.
– К вам без энциклопедии не подходи. Все это, конечно, вы помните правильно. Насколько я способен судить. Но вы не помните, кто вы сам такой.
– Это плохо?
– Ну, если честно, не очень хорошо. Хотя не вы один в таком положении. Будем вас вытаскивать.
Он попросил меня потрогать правой рукой нос. Я прекрасно понимал, где правая, а также где нос. Я попал-таки, потрогал. Однако чувство было странное. Как будто на пальце у меня был глаз и этим глазом я глядел себе в лицо. И разглядел на лице нос. Гратароло побил меня по коленке, ниже коленки, по голени, по ступне специальным молоточком. Рефлексы, похоже, у меня правильные. Под конец я очень утомился и, кажется, уснул.
Я проснулся, все вокруг напоминало кабину звездолета, и я немедленно это пробормотал. Кабину звездолета из фантастического фильма; а из какого именно, спросил Гратароло. Из любого, ответил я. Вообще из фантастического фильма. Потом я напрягся и назвал «Звездный путь». Со мной делали непонятные вещи невиданными машинами. Мне, по-видимому, заглядывали в голову, на что я соглашался не раздумывая. Легкое жужжание укачивало, я просыпался и засыпал.
Позднее (может быть, на другой день?), когда вернулся Гратароло, я изучал кровать. Я щупал простыни, легкие, гладкие, приятные на ощупь; иное дело одеяло, одеяло покалывало пальцы; обернувшись, я хлопал ладонью по подушке и радовался, что выходят вмятины. Хлоп-хлоп, море удовольствия. Гратароло спросил, как насчет встать. Медсестра помогла, и я встал, хотя голова покруживалась. Ноги упирались в жесткий пол, голова устремлялась к небесам. Вот что значит стоять. Держать равновесие. Крепко стоять на ногах. Держать равновесие — как канатоходец. Крепко стоять на ногах — как русалочка.
– Ну что, попробуем перейти в ванную и почистить зубы. Там должна быть щетка вашей жены.
Я сказал, что чужую щетку никогда нельзя брать. Он ответил, что щетка жены – не чужая. В ванной было зеркало. Я уставился на себя. По крайней мере, я предполагал, что вижу именно «себя», поскольку зеркала, как известно, отражают то, что перед ними. Бледное испитое лицо, щетина, подглазья. Очаровательно. Я не знаю, кто я, но знаю, что я чучело. Не хотелось бы мне встретиться с собой ночью в темном переулочке. Мистер Хайд. Я обнаружил два предмета. Один, безусловно, зовется «зубная паста», другой при нем – «щетка». Начинаем с зубной пасты. Жмем на тюбик. Очень приятное ощущение, давить бы такие тюбики почаще, жаль, что приходится ослаблять пальцы, белая паста первым делом хлюпает, потом из тубы вылезает «танцующая змея». Как эта женственная кожа в смуглых отливах На матовый муар похожа для глаз пытливых. Не жми сильно, не то раздавишь, как Брольо страккини тискал. Кто же такой Брольо?
Превосходный запах у этой пасты. Превосходно, отозвался герцог. Интонация Сэма Уэллера. Вот, это значит вкус: что-то ласкает язык, что-то приятно нёбу, но ощущается вкус все-таки благодаря языку. Вкус мяты – мята, змея, полуночь, в пятом часу пополудни… у la hierbabuena, a las cinco de la tarde…
Я отважился и проделал все, что проделывается другими в этих условиях, стремительно и бездумно, а именно: подвигал щеткой сначала вверх-вниз, потом влево-вправо, потом по жевательным поверхностям. Интересное ощущение, когда щетина просовывается в щель между зубами, пожалуй, буду чистить зубы почаще, удовольствие. Я потер щетиной по языку. Сильная щекотка, но если не нажимать, приятно. До того язык был обложен, а теперь прошло. Дальше я сказал себе: прополощу. Налил воду в стакан из крана и набрал ее в рот, приятно подивившись на то, как она булькает, а лучше всего вода булькала, если закинуть голову и… как это… похлюпать? Поклокотать. Славно вышло. Я надул щеки и все это выплюнул. Фонтан. Фырк-фырк, небесная хлябь. Губами какой хочешь напор можно создать, они очень послушные. За моей спиной Гратароло пялился на меня как на новые ворота (есть такое выражение, я убежден), и я спросил, все ли его устраивает.
Все устраивает, ответил Гратароло. Автоматические навыки, пояснил он, у меня сохранны.
– Похоже, здесь стоит почти нормальный человек, – парировал я. – Жаль только, что это не я.
– Очень остроумно, остроумие тоже добрый знак. Ложитесь-ка снова, вот, давайте я помогу. Скажите, чем вы сейчас занимались.
– Чистил зубы, по вашему повелению.
– Да, чистил зубы. А перед этим что вы делали?
– Лежал на этой кровати и беседовал с вами. Узнал от вас, что сейчас апрель 1991 года.
– Да, хорошо. Кратковременная память не нарушена. Скажите, помните ли вы марку зубной пасты?
– Нет. А что, надо помнить?
– Ничего не надо. Вы, естественно, видели марку, когда брали в руку тюбик, но если бы наш мозг фиксировал и сохранял все получаемые стимулы, наша память превратилась бы в помойку. Поэтому мозг фильтрует. Вы поступили как все остальные. Теперь вспомните самое существенное, что случилось, когда вы чистили зубы.
– Я потер щеткой язык.
– Зачем?
– Затем что язык был обложен. Потер, и во рту стало лучше.
– Видите? Вы отобрали из всех впечатлений самое эмоциональное, связанное с желаниями и с вашими собственными потребностями. У вас опять имеются эмоции.
– Тоже мне эмоция – тереть щеткой по языку. Но я не помню, тер ли когда-либо в прошлой жизни.
– До этого мы дойдем. Видите, дорогой Бодони, как бы это выразить без сложной терминологии, суть в том, что случившееся затронуло некоторые участки вашего мозга. Так вот, врачи, невзирая на то что каждый день печатаются исследования на эту тему, пока не представляют себе в точности, какой отдел нашего мозга за что отвечает. В особенности что касается разнообразных типов памяти. Рискну сказать даже: если бы с вами это стряслось через десять лет, врачи лучше бы знали, что с вами делать. Не перебивайте меня, я тоже понимаю, что если бы это стряслось сто лет назад, вы бы уже сидели в психбольнице. Сейчас науке известно больше, но ей известно не все. Например, если бы вы лишились дара речи, мне не стоило бы труда назвать травмированную зону…
– Центр речи Брока.
– Вот-вот. Этот центр Брока известен уже сто лет. А вот где мозг накапливает воспоминания – об этом ученые не перестают спорить, и всем уже ясно, что речь идет не об одной четко очерченной зоне. Не буду утомлять вас научными определениями, которые вдобавок могут еще дополнительно запутать всё у вас в голове, знаете, когда люди выходят от зубного врача, они потом еще несколько дней трогают языком зуб, который сверлили или латали, и вот если я скажу, допустим, что меня не столько беспокоит ваш гиппокампус, сколько лобные доли, конкретнее – кора правой лобной доли, вы будете инстинктивно тормошить эту зону мозга, как язык тыкается в рассверленный зуб. Сплошной стресс без пользы. Поэтому вы забудьте, что я сейчас говорил. И вдобавок мозг мозгу рознь, мозг невероятно пластичен, и может случиться, что скоро функции пораженной зоны возьмет на себя другая. Вы следите и вам удается понимать?
– Все совершенно понятно. Продолжайте. Короче, я «обеспамятевший из Колленьо».
– Видите, вы его помните, этого обеспамятевшего. Потому что он классический случай. А себя самого вы не помните, потому что вы случай не классический.
– Лучше бы я забыл обеспамятевшего из Колленьо и вспомнил, где сам родился.
– А вот это был бы более редкий вариант. Видите, вы сразу все поняли про тюбик зубной пасты, но не в состоянии вспомнить, что женаты, – и действительно, знание о собственном браке и знание, на что нужна зубная паста, заложены в двух разных областях мозга. Видов памяти несколько. Одна память называется имплицитной, она позволяет производить последовательности действий, закрепившиеся на рефлекторном уровне, то есть чистить зубы, включать радио, завязывать галстук. Проведя опыт с чисткой зубов, я практически уверен, что вы умеете писать и, может быть, даже водить машину. Действуя на основании имплицитной памяти, мы и не сознаем, что что-то помним, мы действуем автоматически. Кроме того, бывает память эксплицитная, то есть когда мы помним, что что-то помним. Однако эксплицитная память – вещь двоякая. Она включает в себя то, что нынче принято называть семантической памятью, то есть это память общепринятая: курица – птица, у птицы перья, а Наполеон умер… в общем… ну, когда вы сказали. На состояние этой вашей памяти, мягко говоря, жаловаться нечего, вас тронь только, и вылезает куча воспоминаний, цитат, готовых фраз. Но эта часть эксплицитной памяти самая первоочередная, она, скажем, формируется у ребенка прежде всех прочих: ему объяснили, что это машина, это собака, тем самым складываются общие понятия, и когда ребенку скажут «собака» на овчарку, он потом сам скажет «собака» на лабрадора. Но вот что ребенку стоит больших сил и времени, это вторая часть эксплицитной памяти, то есть эпизодическая, или автобиографическая. Ребенок не сразу способен припомнить, увидев, скажем к примеру, собаку, что месяц тому назад он приезжал к бабушке и у нее в саду была собака и что собаку у бабушки в саду видел лично он. Именно эпизодическая память увязывает то, чем мы являемся, с тем, чем мы являлись, иначе, говоря «я», мы должны были бы подразумевать только то, что ощущаем в момент говорения, а не то, что ощущали до акта говорения, и все остальное терялось бы, как вы выразились, в тумане… Вы утратили не семантическую память, а эпизодическую, забыли события своей жизни. В общем, вам известно только то, что известно и другим, и вероятно, спроси я, какой город столица Японии…
– Токио. Атомная бомба на Хиросиму. Генерал Мак-Артур…
– Хватит, хватит. Вы помните все, о чем читали или слышали, но не то, что сами переживали. Вы знаете, что Наполеона разгромили под Ватерлоо, но попробуйте рассказать мне о собственной матери.
– Mamma се п’ ипа sola, la mamma sempre la mamma. Но я свою mamma не помню. Полагаю, что она у меня была, от кого-то же я родился, но… сплошной туман. Мне плохо, доктор. Это ужасно. Дайте мне что-нибудь, уснуть обратно.
– Дам, дам, я уж и так слишком вас истерзал. Ложитесь удобнее, вот так, хорошо… Повторяю, это случается, но от этого можно вылечиться. Запаситесь терпением. Я попрошу, чтобы вам принесли чай. Вы чай любите?
Может быть, да, может быть, нет.
Чай принесли. Медсестра подняла меня на подушках и поставила передо мной поднос. Влила кипяток в чашку с пакетиком. Осторожно, горячий, сказала сестра. Осторожно – это как? Я внюхивался. Запах был какой-то дымный. Я решил попробовать, что за вкус. Хлебнул. Ужас. Огонь, пламя, оплеуха во рту. Значит, это – горячий чай. Горячий кофе или отвар ромашки в горячем виде – верно, такие же. Теперь я знаю, что значит обжечься. Это знают все на свете: не трогать огонь. Но я не знал, когда горячую воду трогать еще нельзя, а когда уже можно. Я машинально дул на жидкость, после чего поплюхал в стакане ложечкой, покуда не решил, что можно пробовать опять. Сейчас чай был теплым, и пить его было приятно. Я не очень понимал, какой вкус чайный, какой сахарный, я знал, один из них терпкий, другой сладкий, но что такое сладость, что такое терпкость? Их сочетание мне все же понравилось. Буду всегда пить вот такой чай с сахаром. Но не кипящий, разумеется.
От чая мне стало мирно, стало расслабленно, и я заснул.
Потом я снова проснулся. Все чесалось. Я скреб промежность и мошонку. Под простынями было потно. Пролежни? Промежность была влажной. Но если сильно нажимать пальцами, после первых минут необузданной радости трение становится болезненным. С мошонкой иное дело. Ее можно пропускать между пальцами нежно и деликатно, не надавливая на яички, и чувствовать под пальцами зернистость и волосистый кожный покров. Мошонку теребить приятно, легчайший зуд сразу не исчезает, а более того, растет, отчего чесать все слаще и слаще. Предел величины удовольствия есть устранение всякого страдания, но зуд – не боль, а приглашение к удовольствию. Щекотка плоти. Поддаваясь щекотке плоти, отроки нередко впадают в рукоблудный грех. Осмотрительный отрок спит навзничь, скрестивши руки на груди, дабы во сне не совершить блудодеяния. Странная вещь плотский зуд, удивительно, сколько выражений связано с яйцами. Крутить яйца… Не яйца красят человека, а человек яйца… Роковые яйца…
Я открыл глаза. На стуле сидела дама, уже не молодая, за пятьдесят, у глаз морщинки, но лицо свежее и светлое. Седина в волосах не очень заметна – несколько прядей, в которых свое кокетство: не притворяюсь девочкой, однако выгляжу вполне нормально, а уж для моего возраста так даже и очень хорошо. Собой эта дама была весьма мила, а в молодости, надо полагать, считалась просто красавицей. Она погладила меня по голове.
– Ямбо, – сказала она.
– Ямбо, то есть, простите?
– Ты у нас Ямбо. Тебя так все называют. Я Паола, твоя жена. Ты меня узнал?
– Нет, извините, то есть извини, Паола, думаю, ты слышала от доктора…
– Слышала, я все слышала. Ты не можешь вспомнить, что было с тобой, но помнишь, что было с другими. Поскольку я часть твоей личной истории, то ты не помнишь, что мы с тобой, Паола с Ямбо, уже женаты тридцать лет. И что у нас две дочери, Карла и Николетта, и трое замечательных внуков. Карла вышла замуж рано, родила двоих, Алессандро сейчас пять лет, Луке три года. Есть еще Джанджо, Джанджакомо, это сын Николетты, ему тоже три. Ты о них всегда говоришь «двоюродные близнецы». Ты был… и будешь, разумеется… очень нежным дедом. И был хорошим отцом.
– А в смысле, ну, мужем я тоже был хорошим?
Паола сделала страшные глаза:
– Скажем так: за тридцать лет разное бывало. Ты считался у нас ого-го…
– Вчера, сегодня, завтра… я в зеркале вижу кошмарную морду…
– На фоне того, что с тобой было, скажи спасибо и за эту морду. Но ты был красив, ты и сейчас еще красив, подкупающая улыбка, вот дамочки и подкупались. Ты со своей стороны заявлял, что в жизни можно устоять перед всем, кроме соблазнов.
– Прости уж за все за это…
– Конечно, как вон сначала запустили умные ракеты на Багдад, а потом извинялись, что вышел просчет и подвернулись женщины и дети…
– Ракеты на Багдад? Как-то не помню, где – в «Тысяче и одной ночи»?
– Война, война в Заливе, сейчас она окончилась, а может, еще и нет. Ирак полез в страну Кувейт, а западные государства стали Кувейт отбивать. Ты ничего не помнишь?
– Доктор сказал, что эпизодическая память – та, которую у меня заколодило, – связана с волнениями. Вероятно, эти ракеты на Багдад меня в свое время разволновали.
– Еще как разволновали. Ты убежденный пацифист. Эта война очень била тебе по нервам. Около двухсот лет назад Мэн де Биран предложил выделять три типа памяти: идеи, ощущения и привычки. Ты сохранил амять на идеи и привычки, но не на ощущения, которые на самом деле были тебе всего ближе.
– Откуда ты знаешь столько всего умного?
– Я по профессии психолог. Но подожди минуточку. Ты сказал «заколодило». Почему ты употребил это выражение?
– Ну, так говорят.
– Говорят. Обычно так говорят про китайский бильярд, про флиппер. А ты обожаешь, обожал флиппер, вечно играл и радовался, как дитя.
– Я знаю, что такое флиппер, Паола. Но я не знаю, что такое я. Понимаешь? На Паданской низменности ожидается переменная облачность… Ой, кстати, а мы сейчас тут где?
– На Паданской низменности. Мы живем в Милане. Зимой из наших окон виден парк и туман в парке. Ты миланец, ты букинист, у тебя лавка антикварных книг.
– Проклятие фараона. Родился с фамилией Бодони плюс еще имя Джамбаттиста, чем это могло кончиться, понятно.
– Ничем это плохим не кончилось, в кругах антикваров ты уважаемая особа, мы не миллионеры, но вполне благополучны. Я тебе помогу, мы понемножку починим твою голову. Господи, как подумаю, что нам угрожало и что ты вообще мог не проснуться. Должна сказать, доктора действительно оказались на высоте и вполне успели сделать что надо и когда надо. Месье Ямбо – добро пожаловать обратно – с чувством глубокого удовлетворения… Ты так смотришь, будто впервые меня видишь. Если бы я тоже впервые тебя сейчас увидела, я, думаю, согласилась бы выйти снова за тебя замуж.
– Ты такая хорошая. Ты такая нужная. Только ты можешь помочь мне восстановить мои последние тридцать лет.
– Тридцать пять. Мы познакомились в университете в Турине. Ты был на последнем курсе, а я только поступила и в полном обалдении бродила по коридорам главного здания. Я спросила номер аудитории, ты моментально приклеился и соблазнил неопытную школьницу. Потом это как-то так тянулось, мне было замуж рано, ты уезжал за границу на три года. Потом мы поселились вместе, чтобы проверить чувства, тут оказалось, что я беременна, и ты на мне женился, потому что джентльмен. Ладно, кроме шуток, мы, конечно, очень любили друг друга, и ты хотел стать отцом. Не волнуйся, папочка, я напомню тебе обо всем понемножку, все наладится, увидишь.
– Если только это все не мышеловка и в действительности меня не зовут Феличино Гримальделли, по прозвищу Отмычка, известный вор-домушник, и вы с Гратароло не пудрите мне мозги в каких-то там ваших тайных целях, ну, скажем, вы оба из органов, должны закодировать мне новую личность, чтобы потом меня заслать за Берлинскую стену, как в «Досье “Ипкресс”», и дальше по фильму…
– Берлинской стены уже нет, ее сломали, от советской империи остались рожки да ножки.
– Господи милостивый, на секунду отвернешься, вы империю развалили, стену Берлинскую сломали… Ладно, я пошутил. Придется верить в твою легенду. Что мы знаем о Брольо и о его страккини?
– Какой Брольо? Страккино – пьемонтское название такого мягкого сыра, который в Милане называется крешенца. Откуда к тебе страккини?
– Когда я выжимал пасту из тюбика. Подожди. Ну как же. Был художник Брольо, у которого картины не покупали, но идти работать он не хотел, заявлял, что у него невроз. Его содержала сестра. И конце концов друзья пристроили его на какую-то сыродельную фабричку. Он ходил мимо сыров страккини, завернутых в вощеную бумагу, и не мог удержаться от соблазна и якобы по причине невроза давил один сыр за другим, и они с хлюпаньем вылезали из упаковок. Перепортил столько продукции, что его уволили. Вот это я понимаю, невроз. Тискать страккини, sgnach i strachn, род наслаждения. Господи, Паола, это же детская память! Значит, я не весь свой личный опыт позабыл?
Паола улыбнулась:
– Да, я тоже вспомнила, извини. Ты, конечно, помнишь эту хохму с детства. Но ты часто рассказываешь эту историю, она входит в твой ударный набор, развлекаешь друзей за столом этим рассказом о художнике и страккини. К сожалению, ты сейчас восстановил не собственный опыт, а припомнил многократно рассказанный сюжет, который для тебя уже, ну, как бы это сказать, обрел характер общеизвестного, вроде Красной Шапочки.
– Ну что бы я без тебя делал. Хорошо, что ты моя жена. Спасибо, что ты есть, Паола.
– Господи, еще месяц назад ты сказал бы: «спасибо, что ты есть» – пошлятина из телесериала.
– Ну уж прости. У меня не выходят личные высказывания. У меня нет чувств. Только клише.
– Бедненький.
– А «бедненький» не клише?
– Сволочь ты, вот что.
Эта Паола, похоже, меня и вправду любит.
Ночь я провел спокойно, знать бы, что мне вкачал через капельницу Гратароло. Просыпался я настолько постепенно, что глаза еще не открылись, а я уже слышал шепот Паолы:
– А не может это быть психогенная амнезия?
– Я вовсе не исключаю, – отвечал Гратароло. – Причиной подобных случаев, как правило, является отек. Ну, вы видели снимки. Часть мозга поражена необратимо, что говорить.
Я открыл глаза и объявил, что проснулся. В палате были еще две женщины и трое детей. Я их видел впервые, но, конечно, сообразил, кто они. Ужас какой. Жена еще ладно, но все же дочки-то, господи, они плоть от плоти твоей, а уж внуки и тем более; у дочек глаза были от радости на мокром месте; дети порывались влезть на койку, хватались за мои руки и лепетали «деда, деда», а я… ну что сказать. Даже не туман. Апатия. Может быть, точнее было бы – атараксия? Глядел на них как в зоопарке: не больше чувств, чем к обезьянам или жирафам. Я, конечно, улыбался и говорил с ними ласково, но в душе была полная пустота. Мне пришло в голову слово sgurato, но я не знал, что оно значит. Спросил у Паолы. Это по-пьемонтски «отдраенный», то есть когда кастрюлю металлической мочалкой трут до блеска и она сверкает и лучится в своем нутре, чище невозможно. Ну вот, в голове у меня было все отдраено. Гратароло, Паола, девочки пытались срочно запихнуть мне в голову кучу мелких подробностей моей жизни, но вся информация перекатывалась в отдраенном черепе как сухая фасоль, не было от информации ни навара, ни подливки, никакого вкуса, никакого аппетита. Я запоминал факты своей биографии, как будто они относились к кому-то чужому.
Я гладил детишек и обонял детский запах, но не умел определить его, все, что мог сказать, – это запах нежный. Я способен был сказать только: Нередко запах свеж, как плоть грудных детей. Моя голова, однако, была не вполне пуста, в ней клубились ошметки чужой памяти: Маркиза вышла в пять часов гулять, земную жизнь пройдя до половины. Вставай, проклятьем заклейменный – стоит ноябрь уж у двора. Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, а заодно Рокко и его братьев. И тут я увидел маятник, превыше пирамид и крепче меди! Здесь будет создана Италия. Мы создали Италию. Ты знаешь край лимонных рощ в цвету, где воздух воет, как в час бури море? С холма, где путники прощаются с Сионом, я видел град родной в его последний час. Туда, туда, возлюбленный, туда нам скрыться б навсегда! Туда, сюда, вниз, кверху, злое племя! Кто там стучится в поздний час? Конечно, я – Финдлей! О мать, о мать, ужели ты нарочно ко мне пришла, чтоб жизнь мою скончать? Слышишь, бьет ужасный час! Укрепитесь, силы! Вместе к смерти! Ищут нас бросить в ров могилы! Как каждая несчастная семья, в начале жизни школу помню я. Безжалостный отец, безжалостная мать, затем ли вы мое вскормили детство, чтоб сыну вашему по смерти передать один позор и нищету в наследство… Радость, первенец творенья, дщерь великого Отца! Радость, ты искра небес, ты божественна, дочь Елисейских Полей! Ночи безумные, ночи бессонные, чаши полнее налей! Жить и любить давай, о Лесбия, со мной! Смотреть, как черных волн несется зыбкий строй. Зачем же любишь то, что так печально, встречаешь муку радостью такой? Глядит на воды с вышины – раздвинулась волна, и выплывает из воды прекрасная жена. У молодой жены богатые наряды, на них устремлены двусмысленные взгляды. Свобода приходит нагая, из русского плена бредя… Едва дрожит простор волны хрустальной, как спящей девы млеющая грудь. Равным бессмертным кажется оный муж, пред твоими, дева, очами млеющий, близкий, черплющий слухом сладкие речи… Умножь теперь свой гнев и будь бодра, как прежде, и стары злы дела очти за добродетель! В тебе, в тебе одной природа, не искусство, ум обольстительный с душевной простотой! Я твой, я твой, когда огонь Востока моря златит! Я твой, я твой, когда сапфир потока луна сребрит! Ты отверзаешь нам далекие границы к пути, в который мы теперь устремлены! Итак, прощайте, скоро, скоро переселюсь я наконец в страну такую, из которой не возвратился мой отец! Той порою, как я, без нужды в парусах, уходил, подчиняясь речному теченью, в тополевой тени гуляя, муравей в прилипчивой смоле увяз ногой своей: так аргивяне, трояне, свирепо друг с другом сшибаясь, падали в битве. Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына! Mehr Licht Mehr Licht ber alles, твой прах сойди в могилу, а душу бог помилуй. Все прочее – литература. Имена, названия, термины. Анджело Далль’Ока Бьянка, лорд Бруммель, Пиндар, Флобер, Дизраэли, Ремиджио Дзена, палеоцен, Фаттори, Страпарола и его приятные ночи, маркиза Помпадур, Смит-и-Вессон, Роза Люксембург, Дзено Козини, Пальма Старший, археоптерикс, Чичеруаккьо, Матфей-Марк-Лука-Иоанн, Пиноккио, Жюстина, Мария Горетти, Фаида эта, жившая средь блуда, остеопороз, Сент-Оноре, Бакта, Экбатана, Персеполь, Суза, Арбела, Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины, Александр и гордиев узел.
Энциклопедия осыпала меня палыми листьями, хотелось отмахаться, как от роя пчел. А дети лепетали «деда, деда», я понимал, что должен бы любить их больше жизни, но я не знал, кого зовут Джанджо, кого Алессандро, а кого Лука. Я знал все об Александре Македонском и ничего об Александре – своем внучонке.
Я сказал, что хочу отдохнуть и поспать. Когда все вышли, я заплакал. Слезы соленые. Следовательно, чувства я все-таки испытывал. Да, но только самые распоследние чувства. А чувства былые больше мне не принадлежали. Интересно, подумалось: а веровал ли я прежде в бога? В любом случае, какое бы ни иметь понятие о душе, я, несомненно, душу утратил.
На следующее утро, при Паоле, Гратароло усадил меня за стол и показал множество разноцветных квадратов. Стал спрашивать, где какой цвет. Цветики-семицветики, вынь ему да положь ответики. Черного и белого не называйте, «да» и «нет» не говорите.
Я ловко распознал основные шесть или семь цветов: красный, желтый, зеленый и прочие в этом роде. Я, конечно, сказал «А черный, белый Е, И красный, У зеленый», однако подумал, что поэт наплел невесть что. С какой стати А называть черным? Вообще цвета показались мне совершенно новым открытием. Красный был очень веселым. Пламенный: это как-то даже слишком. Наверное, еще ярче красного был желтый. Будто свет зажгли прямо перед глазами. Зеленый оказался мирным. Но доктор пристал с новыми квадратиками, и дело пошло хуже. Это зеленый, бубнил я упрямо, а Гратароло: в каком смысле зеленый, чем он отличается вон от того зеленого? Почем я знаю. Паола объясняла мне, что один зеленый мальвовый, а другой гороховый. Мальва – цветок, отвечал я, а горох – съедобный овощ, в длинном торчащем стручке кругленькие шарики. Но я ни разу в жизни не видел ни мальву, ни горох с его шариками. Вы только не волнуйтесь, отвечал на это Гратароло, в английском существует более трех тысяч названий оттенков, но люди, как правило, употребляют только семь или восемь слов, средний человек использует в речи цвета радуги, то есть красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый, но как доходит до фиолетового и пурпурного, народ, как правило, и в них-то путается. Нужен специфический опыт, чтобы разбирать и определять оттенки, художник их поименовывает, ясное дело, квалифицированнее, скажем, нежели водители автотранспорта, от которых требуется не путать сигналы светофора, остальное – по усмотрению.
Гратароло выдал мне бумагу и ручку. И сказал писать. «Что мне писать?» – написал я, и это вышло так естественно, как будто ничем другим я от веку не занимался, фломастер был сочным и мягким, бумага – приятной.
– Пишите все, что приходит на ум, – сказал Гратароло.
На ум? Я написал. Ум с сердцем не в ладу. Лад. Когда я с милою вдвоем, то все идет на лад, и целый мир мне нипочем, и сердцем я богат. Сердце. Мне сжавший сердце ужасом и дрожью… Ужасом сделаю тебя, сказал Господь. Мой Спас – Господь, я сам беда моя. Беда. Беда Достопочтенный. Краткое указание ошибки достопочтенного Декарта. Де Карта. Маркиз, убита ваша карта. Убит, к чему теперь рыданья. Пал на грудь к нему с рыданьем, дух очистил покаяньем. В здоровом теле здоровый дух. Дух вон. Дух – вонь?
– Напиши о себе, – сказала Паола. – Что ты делал в двадцать лет?
Я написал: «Мне было двадцать лет. Никому не позволю утверждать, что это лучший возраст».
Доктор попросил написать, о чем я подумал прежде всего, когда проснулся. Я написал: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое».
– Пожалуй, лучше перестанем, доктор, – сказала Паола. – Хватит этих ассоциативных цепочек, а то он совсем сойдет с ума.
– А сейчас я, по-твоему, в своем уме?
Вдруг неожиданно и резко Гратароло скомандовал:
– Теперь поставьте подпись не размышляя, как на чеке.
Не размышляя? Я нацарапал GBBodoni, с кривулей в конце и круглой точкой над i.
– Ага! Голова не понимает, кто вы. А рука понимает. Так я и думал. Еще вот попробуем. Вы говорили о Наполеоне. Как он выглядел?
– Я не могу вспомнить лицо. Только имя.
Гратароло спросил у Паолы, как у меня с рисованием. Выяснилось, что я не ахти какой живописец, но что-то нацарапать могу. Он попросил нарисовать Наполеона. Я изобразил нечто в таком духе.
– Неплохо, – отозвался Гратароло. – Вы нарисовали свое представление о Наполеоне, набор обязательных признаков: треуголка, рука в вырезе сюртука. Теперь я покажу вам кое-какие изображения. Сначала из области искусства.
С этим я справился: Джоконда, «Олимпия» Мане, Пикассо или хороший подражатель.
– Видите, это вам нетрудно? Перейдем к современным героям.
Снова картинки, и снова, за исключением нескольких незнакомцев, я не подкачал: Грета Гарбо, Эйнштейн, Тото, Кеннеди, Моравиа – и чем они знамениты. Гратароло спросил, что у них у всех общего. Популярность, надо отвечать? Слабовато вроде бы? Я колебался.
– Да ведь они же все умерли, – сказал Гратароло.
– Как, и Кеннеди с Моравиа тоже?
– Моравиа умер в конце прошлого года, Кеннеди застрелили в Далласе в 1963 году.
– Боже, как обидно.
– Что вы не помните смерть Моравиа, это почти нормально, событие свежее и еще пока не закрепилось в вашей семантической памяти. Не понимаю, почему это распространяется на смерть Кеннеди, это ведь дело давнее, из энциклопедии.
– Смерть Кеннеди его очень потрясла, – сказала Паола. – Поэтому Кеннеди, видимо, врос в его личную собственную память.
Гратароло вытащил другие фотографии. Сидят двое, один из которых явно я, по-человечески одетый и постриженный и с той подкупающей улыбкой, которую описывала Паола. Другой тоже симпатичный, но кто такой – неведомо.
– Это Джанни Лаивелли, самый лучший твой друг, – сказала Паола. – Вы просидели за одной партой всю школу.
– А это кто? – спросил Гратароло и показал другую картинку. Давний снимок. У нее укладка тридцатых годов, целомудренный вырез, белое платьице и нос немножко картошкой, у него замечательный пробор, чуть примазанный бриллиантином, нос решительный, хорошая улыбка. Лица неопределимые. Артисты? Непохоже, нет апломба. Молодожены. У меня в груди что-то сжалось до полуобморока.
Паола заметила, что мне не по себе:
– Ямбо, это свадьба твоих родителей.
– А они живы? – спросил я.
– Нет, их давно нет в живых. Они погибли в автокатастрофе.
– Вас разволновал этот снимок, – сказал Гратароло. – Некоторые изображения вас бередят. Это и есть путь к успеху.
– Да какой, к черту, путь, если даже папу-маму я не могу выудить из этой злосчастной черной дырки! – заорал я. – Вы говорите, что эти двое мои родители. Теперь я так и буду думать. Но это воспоминание я получил от вас. Отныне я буду помнить родителей, но не родителей, а эти ваши фото.
– За последние тридцать лет вы неоднократно вспоминали своих родителей и глядели на эти фото. Вы и прежде помнили их по снимку. Не надо представлять себе память вроде большой кладовки, куда укладываются воспоминания и откуда мы их по требованию вытаскиваем в том же виде, в котором заложили, – сказал Гратароло. – Я избегаю излишних техницизмов, но скажу вам все-таки, что воспоминание – это воспроизведение цепочек нейронного возбуждения. Предположим, вам известно некое место, но потом с вами случается в нем какая-то свежая неприятность. Отныне, когда вы будете вспоминать про это место, ваш мозг будет воспроизводить первоначальную последовательность возбуждения нейронов, но с добавкой нового элемента – неприятного ощущения, то есть каждая позднейшая цепочка пусть и подобна, но не идентична первоначальной цепочке, которая возникла в момент изначального возбуждения. В общем, любое воспоминание заключает в себя также и то, что мы узнавали о предмете с ходом времени. Это нормально. Так устроена память. Поэтому я хочу, чтобы, когда вы восстанавливаете цепочки возбуждения нейронов, вы не старались оголтело докопаться до подлинных воспоминаний, которые якобы в нетронутом виде лежат в голове. Вот вы видите этот снимок, на нем изображены ваши родители, это изображение вам показано здесь и сейчас. Мы увидели его с вами вместе. Вы должны составить себе воспоминание исходя из этого изображения. Вспоминать – работа, а не гарантированная привилегия.
– Печальная, долгая память, – продекламировал я. – Шлейф смерти несем за собой.
– Помнить приятно, – сказал Гратароло. – Кто-то сказал, что память подобна собирающей линзе в камере-обскуре. В ней все сосредоточено, и картинка в ней гораздо ярче, чем было дело в реальной жизни.
– Как-то курить захотелось, – сказал я.
– Значит, организм возвращается в привычное состояние. Но все-таки курить бы вам не надо. И по возвращении домой не злоупотребляйте алкоголем. Стакан вина за обедом, стакан за ужином, никак не больше. У вас с давлением не идеально. А то раздумаю выписывать вас завтра.
– Как, завтра? – переспросила Паола, по-моему, в легком ужасе.