Таинственное пламя царицы Лоаны Эко Умберто
– После этого нового казуса превращусь в образцового на пятьдесят. А я помню, меня учили, что налоги следует выплачивать в полном объеме.
Это прозвучало как-то унизительно для нее. Я отечески умягчил тон:
– Но вы не думайте об этих вещах, я сам переговорю с Лаивелли. – Вот как, отечески? И я завершил свою речь даже несколько раздраженно: – А теперь позвольте мне сосредоточиться на книгах.
Она ушла и села за компьютер, не отвечая ни слова.
Я листал книги: «Божественная комедия» типографии Бернардино Бенали, отпечатанная в 1491 году, «Физиогномика» Скотта 1477 года, «Четверокнижие» Птолемея 1484 года, календарь Региомонтана (1482). Но и с последующими веками был большой порядок, вот замечательное первое издание «Нового театра машин и зданий» Витторио Зонка и совершенно обворожительная «Механика» Рамелли… Я знал все эти книги по описаниям, любой приличный букинист знает наизусть основные каталоги. Но я не ведал, что владею этими сокровищами.
О-о, вот как? О, по-отечески? Снимая с полки книги, ставя их на место, я думал о Сибилле. Друг Джанни на что-то намекал, на что-то игривое. Паола откладывала тему Сибиллы до последней возможности. А наконец коснувшись этой темы, говорила как-то многозначительно, хотя и спокойным голосом: Сибилла-де хороша собой, и даже слишком… у вас двоих с Сибиллой-де такие игры… Как будто ничего не сказано, но четко прочитывается подтекст: речь идет о каком-то, что называется, тихом омуте.
Возможно ли, что у меня и Сибиллы роман? Только из отрочества… В Италию из Восточной Европы… Ей нужно все, ей интересно все. И вот она встречает человека… Коллегу, старше и опытней ее… кстати, когда она приехала, мне все же было на четыре года меньше… коллега этот умеет объяснить ей многое. Она всему обучается. И впитывает каждое слово. И восхищается. В ней он находит идеальную ученицу, обворожительную, умную, с этим полузадыхательным oui oui oui, они работают вместе, они всегда вместе, каждый день, вдвоем в кабинете-библиотеке, они союзники в малых и больших сражениях, у них совместные победы, однажды они наталкиваются друг на друга в дверном проеме. И завертелось… Нет, что ты, в моем возрасте, девочка, сумасшествие, найди себе мальчика, не думай обо мне, забудь все. А она: да что ты говоришь, я не знала, что бывают на свете такие чувства, Ямбо. Выходит пересказ банальной мелодрамы? Отлично, мелодрама. О, Ямбо, это, конечно, любовь, это такая любовь, что… но я не могу смотреть в глаза твоей жене. Она замечательная. И у тебя две дочери. И у тебя внуки… Мерси за напоминание, что от меня воняет падалью. Не говори так, Ямбо, ты самый… самый мужской мужчина из всех, какие есть на свете. Мальчишки моего возраста – даже сравнивать их смешно с тобою… И все-таки я должна устраниться. Постой, мы же можем оставаться просто друзьями. Прошу. Будем видеться каждый день. Боже мой, как же ты можешь не понимать – именно каждый день если будем видеться, то друзьями мы не останемся никак… Сибилла, не говори так, постой, надо лучше обдумать положение. В конце концов Сибилла не выходит на работу, я звоню, что собрался кончать с собой, она уговаривает меня не вести себя по-детски, и tout passe, и в конце концов сама приходит и остается, поскольку у нее не хватило сил это выдержать… Так тянется все четыре года, до настоящего дня… А может быть, в настоящий день – уже и не тянется?
Я помню, разумеется, все шаблоны, но, опасаюсь, не сумею смонтировать их верным способом. Может, подобные сюжеты достойны, и грандиозны, и истинны, именно поскольку в них, в сюжеты, заложены донельзя банальные шаблоны, сцепленные – не расцепишь? И ты тоже закладываешься в подобный шаблон изнутри, и все становится как будто бы первозданно, свежо, и после этого не стыдишься банальности?
Верна ли моя реконструкция? У меня, казалось, не было никаких желаний. Но как только я увидел ее, я мигом понял, что такое желание. И ведь я видел ее столь недолго. Ну а если видеть регулярно? Постоянно? Она будет постоянно скользить рядом, шествуя как по водам? Я, конечно, просто фантазирую, куда мне, с моей болезнью, в моем состоянии… Да и перед Паолой… Это надо быть последней сволочью. Нет, Сибилла для меня как Святая Дева. Ни единым помыслом. Замечательно. Ни единым. Ну а сама Сибилла – что?
А она, если все правда, в самом запале, в волнении, может, она-то уже готовилась встретить меня на «ты» и по имени, слава богу – французский язык допускает обращение «вы» даже между любовниками, она-то, может, хотела броситься мне на шею, намучилась как за эти недели! И тут я являюсь, явился не запылился, как поживаете, mademoiselle Sibilla, теперь предпочту сосредоточиться на книгах, спасибо, вы очень любезны. Она, естественно, никогда не сможет рассказать мне правду. Ну и прекрасно. Так спокойней для всех. Пусть теперь найдет себе молодого человека.
Ну а я? А что я. У меня не все дома. Это даже написано в истории болезни. С чего я зациклился на неправдоподобной сказке? Такая красотка в секретарях, конечно, Паола разыгрывает обеспокоенную жену, это в порядке вещей между супругами-союзниками. Теперь насчет Джанни. Джанни назвал Сибиллу «прекрасной». Ну ясно. Это он-то сам и потерял из-за девчонки голову! Таскается к нам что ни день, пишет налоговые бумажки, щупает хрусткие страницы, а сам изнывает и тает от ее вида. Вот этот-то Джанни и есть герой-любовник, а я вообще сбоку припеку. Хотя, между прочим, мы в одном возрасте, что означает – Джанни воняет падалью ровно как я. Тогда с какой же стати этот Джанни уводит, и даже уже увел, мою любимую девушку? Как? Я опять за то же самое? Любимую девушку?
Я-то страшился – как приживаться среди знакомых незнакомцев. И не ведал, где меня подстерегает самая опасная трудность… Почему-то ко мне в ребро должен был толкнуться этот бес… Больно мне, плохо мне, а может кончиться плохо и для нее. О, ты волнуешься за нее? Волнуюсь, потому что кому же хочется причинять боль приемной дочери! Дочери? Прежде сокрушался, что ты педофил, а теперь ты еще и кровосмеситель?
И в конце концов, господи, откуда известно, что мы прямо-таки любовники? Ну может быть, одно объятие, может, один поцелуй, всего один раз, платонический, холодный, каждому известно, что в душе другого целая буря, но никто не решается пересечь воображаемые пределы. Подобно Тристану и Изольде, мы кладем в постель заточенный меч.
Э, да у меня тут «Корабль дураков», хотя, мнится мне, и издание не первое, и экземпляр не идеальный. Скажи пожалуйста, вроде я вижу «О свойствах вещей» Варфоломея Глэнвильского. Цветные рисованные буквицы насквозь через весь текст, очень жалко, что крышка – новодел под старину. Поговорю с ней о работе.
– Сибилла, Stultifera navis у нас не первое издание, правда?
– К сожалению, нет, monsieur Bodoni, у нас издание Olpe тысяча четыреста девяносто седьмого. А первое издание – это тоже Olpe. Базель, но 1494, и по-немецки, Das Narren Schyff. Первое издание на латинском языке, такое же, как наше, вышло в девяносто седьмом, но в марте, а наше, посмотрите там на колофоне, напечатано в августе, выходило еще одно в апреле и одно в июне. Однако дело не столько в дате, сколько в экземпляре. Вы же видите, что в нашем, увы, очень много недостатков. Конечно, не то чтобы бросовый экземпляр, но радоваться особо нечему.
– Сколько вы знаете всего, Сибилла, и что бы я без вас делал.
– Это вы меня всему научили. Чтобы выехать из Варшавы, я себя преподносила как grande savante, но если бы мы с вами не встретились, я оставалась бы столь же неученой, какой приехала.
Абсолютный пиетет. Что утаено в ее словах? Grande savante. Всезнающий мудрец в дни строгого труда. Проборматываю:
– Les amoureux fervents et les savants austres… Чета любовников в часы живой беседы…
Ее недоумение.
– Ничего, это просто стихотворная цитата. Сибилла, нужно кое-что обсудить. Может статься, я кажусь вам почти нормальным, но это иллюзия. Все, что со мной происходило в прежней жизни, все, понимаете, без исключения, вытерто из моей памяти – будто текст мокрой тряпкой вытерли с доски. Непорочная чернота. Пардон за оксюморонность. Прошу вас понимать все это, ничему не удивляться и… поддержать меня.
Правильно ли я составил текст? По-моему, замечательно. Он поддается двойному прочтению.
– Не беспокойтесь, monsieur Bodoni, я понимаю. Я с вами. Запасемся терпением.
Тихий омут? Запасемся терпением и дождемся, пока я приду в себя, то есть запасемся в том смысле, как все остальные, – или стерпим до тех пор, покуда в мою память не вернется все бывшее между нами и связывающее нас? И во втором случае, что ты сделаешь со своей стороны, чтобы мне помочь вспомнить? Или же, уповая безраздельно, чтобы все стало как прежде, ты ничего не сделаешь, потому что не тихий омут – а настоящий человек, настоящая любовь и для тебя всего важнее – охранить меня от бед? Зажав уста, зажав чувства, в тишине, уговаривая себя, что это, наконец, прекрасная возможность разрубить гордиев узел? Принесешь себя в жертву, воздержишься от прикосновения, не предложишь мне ключ к тайне, не причастишь никакому мадлену – а ведь ты, в любовной гордыне, полностью убеждена, что никому другому не известно заклинание, распахивающее сезам, а тебе-то хватило бы лишь скользнуть по моей щеке прядью твоих волос, наклонившись и подав мне исписанную картонку. Или опять проговорить волшебные и решающие слова, простые, банальные. Слова – канва, та самая канва, по которой мы вышивали наши узоры четыре года, процитируй, произнеси – скажи заклинание! Только мне и тебе ведом его подлинный смысл… Попробую угадать, что это за слова. Et топ bureau? Нет, ошибочка. Это Рембо.
Прощупаем что возможно.
– Сибилла, вы обращаетесь ко мне monsieur Bodoni, потому что мы как будто наново знакомимся? Может быть, мы, работая вместе, говорили друг другу «ты», как все на свете сотрудники?
Зарделась и опять – то же самое нежное всхлипывание.
– Oui, oui, oui, именно, я тебя называла Ямбо. Спасибо, что спросил. Так мне будет гораздо легче.
Глаза осветились счастьем. У нее камень с сердца свалился. Ну и что? Называть коллег на «ты» у нас в Италии принято, вот и Джанни со своей секретаршей, как мы с Паолой слышали вчера в его офисе, разумеется, общается на «ты».
– Ну и чудненько! – произношу я с крайне веселым видом. – Все должно возобновиться точно так, как было всегда. Ты ведь знаешь, как и что было всегда. И можешь помочь мне.
Что она поняла? Что имеется в виду под «как было всегда»?
Дома я не спал ночь, Паола гладила меня по голове. Я грыз себя: разрушитель семьи. (Вообще-то я ничего не разрушал.) В то же время – сокрушался я не о Паоле, а о себе. Главная прелесть любви, сетовал я, в том, чтобы помнить. Есть люди, живущие одними воспоминаниями. Например, Евгения Гранде. Какой смысл, если любил, но не можешь припомнить, как любил? Или – хуже – если, может быть, любил, но этого не помнишь и страдаешь ужасным подозрением: а вдруг нет? Кстати, мне пришло в голову! В наглой самоуверенности я не учел еще один возможный вариант! Вполне возможно, что я потерял из-за нее сон и покой, а она меня поставила на место тихо, мило и бесповоротно. Не уволилась, потому что я все-таки приличный человек и с тех пор веду себя как будто никогда ничего не было. Может быть, она любит эту работу; или же просто не может себе позволить потерять место; а может, ей даже льстит мое отношение, подсознательно ее женская гордыня удовлетворена, и она даже сама себе не признается, что обладает надо мной безграничной властью. Une allumeuse. И даже хуже: в этот тихий омут текут немереные деньги, я выполняю все ее желания, совершенно ясно, что отчетность в ее руках, в ее ведении касса, банковский счет, на который я выписал ей доверенность, – я уже спел «кукареку» учителя Унрата, уже я пропащий человек, не имеющий выхода, – может, благая болезнь меня спасла? Может, нет худа без добра?..
Сволочь я поганая, как я смею валять в грязи все, до чего дотрагиваюсь! Она еще девственница, а я уже преображаю ее в шлюху! Как бы то ни было, даже и слабое подозрение, вмиг отметенное, отяготило наш сюжет. Если не помнишь – любил ли, тем более не можешь быть уверен, достойна ли была любимая твоей любви. Эта недавняя Ванесса, ясное дело, принадлежит к категории флиртов, случайных интрижек, к историям длиной в одну или в две ночи. В случае Сибиллы дело другое. Шутка сказать, четыре года жизни. Ямбо, постой, ты что же, влюбляешься не на шутку? Может быть, прежде и не было ничего, а тут вот здрасте? Лишь оттого, что вообразил былые адские терзания – и очертя голову кидаешься в них как в рай? Ну есть же идиоты, которые пьянствуют, чтобы забыться. Пьянствуют или там колются, говорят – все выходит из головы… Я скажу вам! Самое жуткое как раз, когда из головы все выходит. Есть ли на свете наркотик для вспоминания?
Может… Сибилла…
Все завертелось. Когда идешь ты, струясь власами, Походкой царской Я провожаю тебя глазами – головокруженье.
Наутро я схватил такси и помчался к Джанни на работу. Потребовал, сквозь зубы, выкладывать, что он знает о моих отношениях с Сибиллой. Джанни был ошарашен.
– Господи, Ямбо, все мы, конечно, таем при виде Сибиллы… я, естественно, и твои коллеги, и даже многие из клиентов… Есть кто приезжает специально посмотреть на Сибиллу. Но это все на уровне шутки, просто такая милая игра, вроде школьного ухаживания. Все над всеми подшучивают. И конечно, над тобой всегда подшучивали, требовали признаться – как там на самом деле дела с прекрасной Сибиллой. Ты улыбался, закатывал глаза, давая понять, что страсти кипят у вас бешеные, а иногда просил прекратить эти шутки, потому что она годится тебе в дочери. Так мы всегда шутили и смеялись. Поэтому я так игриво тогда сказал про Сибиллу, думал, что ты уже повидался с ней, и хотел узнать, как прошла встреча.
– То есть я не рассказывал ничего о своих отношениях с Сибиллой?
– Нет, а было что рассказывать?
– Джанни, не валяй дурака, ты ведь знаешь – я утратил всю память. Специально приехал к тебе, чтоб спросить, не рассказывал ли я чего часом.
– Ничего. Хотя в общем и целом о твоей личной жизни ты меня информировал всегда. Может, чтобы подразнить. И о Кавасси, и о Ванессе, и об американке на лондонской книжной ярмарке, и о хорошенькой голландке, к которой ты трижды мотался в Амстердам, и о Сильване…
– Ого, сколько же баб у меня было.
– Да, мало не покажется. В особенности мне, примерному семьянину. Однако о Сибилле, скажу как на духу, – ни разу не было ни слова. С чего ты заскакал как сумасшедший? Вчера ты увидел Сибиллу, она тебе улыбнулась, и ты решил, что невозможно было сидеть годами вместе и не попытать удачи? Это очень неоригинально. Оригинально было бы, если бы ты закричал: что это за жаба? Кстати, никто на свете не знает, есть ли у Сибиллы личная жизнь. Всегда спокойна и радостна и готова помогать каждому, как будто желает доставить удовольствие ему лично. Опаснейшее кокетство в отсутствии ужимок… Ледяная сфинга.
Джанни вряд ли меня обманывал, но это, однако, ничего не значило. Если с Сибиллой действительно был роман и если он был гораздо серьенее, чем все прочие истории, то, ясное дело, я не ходил исповедоваться ни к кому и не оповещал Джанни. Это была наша сокровеннейшая тайна, моя и моей Сибиллы.
А может, и нет. Ледяная сфинга в нерабочее время имеет личную жизнь. Она уже давно делит ложе и кров с каким-то парнем. Кому какое дело. Она – совершенство, но, разумеется, не смешивает работу с приватной жизнью. Больнейший укус ревности к незнакомому сопернику. Кому случится, кому сулится Твоя невинность, ключ родниковый? Рыбарь досужий, добудет жемчуг Простой удильщик.
– Ямбо, нашла тебе чудную вдову, – сказала мне Сибилла хитрющим голосом. Начинает шутить со мной, вот здорово.
– Это как понимать? – спросил я.
Сибилла пояснила, что книги приходят к антикварам, как правило, несколькими стандартными путями. Бывает, их приносят прямо в контору, ты оцениваешь в меру своей порядочности, но, конечно, хоть что-то стараешься заработать. Бывает, что книгу продает коллекционер, он знает, сколько она стоит на самом деле, то, что удается выторговать, – это крохи. Книги приобретаются и на международных аукционах, но удачными могут считаться только случаи, когда ты один из всех догадался об истинной ценности книги; но чтоб ты один, и никто другой, – это бывает раз в сотню лет, ведь окружающие не идиоты. Если покупать у коллекционеров, наценка при последующих перепродажах получается минимальная, так что это рентабельно только в случае супердорогих книг. Приходят книги и от коллег, от других букинистов, если их клиентура не испытывает интереса к какому-то изданию и не намерена на него разоряться, а ты, наоборот, как раз нашел фанатика, на все готового.
И наконец, стратегия стервятника. Надо наметить благородное семейство, чья звезда понемножечку закатывается. Старый дворец, обветшалая библиотека. Дожидаешься смерти дядюшки, отца, мужа. У наследников возникают проблемы с реализацией мебельных гарнитуров и драгоценностей. Они понятия не имеют, как распродать кучу книг, ни разу в жизни, разумеется, ими не открывавшихся. Мы с тобой присваиваем этим наследникам кодовую кличку «вдова», хотя, конечно, наследник может представать и в образе внука, желающего получить пускай немного, однако в лапу и без промедления (идеальный вариант – если внучек бабник или, допустим, наркоман). Идешь на место, рассортировываешь книги, проводишь в пыльных комнатах когда два, а когда и три дня, прикидываешь и решаешь.
Очередная вдова была именно вдовой, Сибилла получила эту наводку от кого не знаю (секреты фирмы, прошуршала она удовлетворенно и лукаво), а вдовы, судя по всему, считались моим контингентом. Я позвал Сибиллу пойти со мною, опасаясь по недосмотру проморгать самую крупную рыбу. Какая замечательная квартира, да-да, синьора, с удовольствием, коньяк, только немного. И немедленно – рыться, bouquiner, browsing… Сибилла суфлировала правила. Среднестатистически в наборе бывают двести или триста томов нулевой стоимости, несколько старых библий и богословских трактатов – эти пойдут потом на развалы на ярмарке Св. Амвросия. Тома в двенадцатую долю, шестнадцатого века, содержащие «Приключения Телемаха» и утопические путешествия, в одинаковых переплетах, предназначаются дизайнерам по интерьеру, те покупают их погонными метрами, не открывая. Затем малоформатные томики шестнадцатого века, Цицероны и «Риторики к Гереннию», ничего серьезного, прямая им дорога в киоски уличных торговцев на площади Фонтанелла Боргезе в Риме, где их спихивают за удвоенную цену тем, кто желает хвастаться: «Есть у меня и издания шестнадцатого…»
И все же, вороша и копаясь, наталкиваешься подчас, ну скажем, на совершенно иного Цицерона – в альдинском курсиве, или даже на «Нюрнбергскую хронику» в идеальном состоянии, на Ролевинка, на «Великое искусство света и тени» Афанасия Кирхера с чудными гравюрами и лишь с несколькими пожелтелыми страницами, что для бумаги того времени – абсолютное чудо, или даже на обольстительного Рабле, отпечатанного Chez Jean Frdric Bernard в 1741 году: комплектный трехтомник ин-кварто с виньетками Пикара в роскошном переплете красной марокканской кожи, с золотым тиснением на крышках, с конгревным тиснением и с позолотой на корешке, форзацы из зеленого шелка с золотой зубцовкой – которые покойник заботливо укутывал голубой бумагой, чтобы не попортить, поэтому при беглом осмотре они не производили никакого впечатления… Ну, это не «Нюрнбергская хроника», шептала Сибилла. Здесь переплет новодельный, хотя сделан честно и мастерски, у знаменитых Rivire & Son. Так что Фоссати заберет эти три тома не раздумывая, потом объясню, кто такой Фоссати, коллекционирует переплеты.
В конце концов определили десяток книг, которые при перепродаже, если все выгорит, принесут не менее сотни тысяч долларов. От одной «Хроники» можно было ожидать как минимум пятидесяти тысяч прибыли. Кто знает, как угораздило их попасть в библиотеку этого нотариуса, для которого книги были статус-символом, но на фоне отчаянной скаредности: я уверен, нотариус приобретал только то, что не требовало от него финансовых жертв. Эти ценные тома к нему попали, предполагаю, сорок – пятьдесят лет назад, когда потрепанный книжный хлам вообще принято было выбрасывать на помойку.
Сибилла кратко проинструктировала меня, что делать дальше, я попросил хозяйку к нам присоединиться, и все пошло – как будто век не прекращал свою обычную практику. Я ей поведал, что книг действительно много, но стоимость их невысокая. Я выложил на стол самые увечные экземпляры, со ржавыми страницами, с потеками влажности, расколами книжных блоков, с поцарапанными переплетами, как будто их терли наждаком, в кружевах от червоточин, вот, глядите еще, профессор, подпевала Сибилла, такое коробление неисправимо даже под прессом, я помянул ярмарку Св. Амвросия.
– Не знаю даже, заберут ли у меня все это, синьора, и не стоит уж говорить, что складские площади нынче – самое дорогое удовольствие… Предлагаю пятьдесят тысяч долларов за всю эту партию.
Партию?! О-о! Я считаю употребимым слово «партия» – говоря о книгах?.. Я считаю достаточной сумму в пятьдесят тысяч за изумительную библиотеку, которую муж собирал целую жизнь? Да это оскорбление памяти покойника! Выслушав все, что полагается, я плавно перехожу ко второй части.
– Знаете ли, нас интересуют разве что вот эти десять. Готов пойти навстречу и предлагаю тридцать тысяч за эту десятку.
Вдова прикидывает. Пятьдесят тысяч за большую библиотеку выглядело скандально, тридцать тысяч за десять книжек – вроде бы вполне прилично. А библиотеку, наверно, можно будет продать какому-нибудь еще букинисту, не такому переборчивому и прижимистому. Ударяем по рукам и подписываем.
Возвращаемся в офис полные радости – школьники, сдувшие контрольную.
– Это большое свинство? – спрашиваю я.
– Да что ты, Ямбо, так поступают все, cos fan tutti.
А, Сибилла тоже поигрывает словами навроде меня.
– Будь там не ты, а другой, ей дали бы еще меньше. И потом, ты видел, что там за мебель, картины, серебро, у этих людей денег куча, и книги их не интересуют. А мы работаем для тех, кому книги все-таки интересны.
Что бы я делал без Сибиллы. Жесткая и нежная, хитрая как голубица. Опять меня повело на сладкие мысли, завертелся осточертелый волчок – а может, а может…
Однако, к счастью, беседа с вдовушкой меня измотала. Пришлось отправляться домой. Паола высказала мнение, что за последние дни я стал совсем какой-то умученный. Лучше, вероятно, мне ходить в контору не каждый день, а через день.
Я старался думать о постороннем:
– Сибилла, моя жена сказала, что у меня была подборка высказываний о тумане. Где они?
– Да, есть куча рваных ксерокопий. Но я переписала все тексты в компьютер. За что благодарить, это просто удовольствие. Я сейчас, мы быстро найдем, в какой папке.
Я, конечно, знал, что существуют на свете компьютеры (как и что существуют аэропланы), однако, безусловно, я притронулся к компьютеру впервые в этой новой жизни. Все вышло как с велосипедом – стоило сесть за клавиатуру, пальцы забегали самостоятельно.
Туманов у меня набралось на сто пятьдесят страниц. Дйствительно, думаю, сильно мне душу перепахали эти туманы… Вот «Флатландия» Эбботта: двухмерная среда, где живут только плоские фигуры, треугольники, квадраты, многоугольники. Если они не способны смотреть сверху, а при взгляде сбоку видимы только линии, как же им узнавать друг друга? А благодаря туманам. Если в атмосфере присутствует туман, то предметы, которые находятся на расстоянии, скажем, в три фута, мы видим значительно хуже, чем предметы, расположенные на расстоянии двух футов одиннадцати дюймов. В результате тщательное и постоянное наблюдение за сравнительной ясностью или расплывчатостью линий позволяет нам делать заключение о конфигурации предметов, причем с огромной точностью. Везет же треугольникам, блуждают себе в тумане и все понимают: вот он шестиугольник, вот он параллелепипед. Хотя двухмерные, однако счастливее меня. Большинство накопленных цитат я знал наизусть.
– И с чего бы это? – ломал я голову, рассказывая Паоле. – Ведь все мое должно было быть забыто? А коллекция цитат уж такая моя! Она подобрана лично мною.
– А ты не думай, будто помнишь то, что насобирал, – отвечала Паола. – Ты, наоборот, насобирал все, что помнил. Цитаты – часть твоей энциклопедии. Как все те прочие стихотворения, которые ты читал здесь мне в первый день, вернувшись из больницы домой.
Как бы то ни было, цитаты я припоминал сразу. Начиная с известной Дантовой:
- Как, если тает облачная мгла,
- Взгляд начинает различать немного
- Все то, что муть туманная крала,
- Так, с каждым шагом, ведшим нас полого
- Сквозь этот плотный воздух под уклон,
- Обман мой таял, и росла тревога…
У Д’Аннунцио хороший туман в «Ноктюрне»: Кто-то проходит рядом со мной, не вызывая шуму, будто бы босиком… Туман попадает в рот, наполняет легкие. У Каналь Гранде туман скопляется, застаивается. Незнакомцы все серы, все легки, незнакомцы – тени. Под самым домом антиквара он вдруг стремительно исчезает. Вот антиквар – истинно черная дыра: что упало, то пропало, не жди возврата.
Вот Диккенс, известное начало «Холодного дома»: Туман везде. Туман в верховьях Темзы, где он плывет над зелеными островками и лугами; туман в низовьях Темзы, где он, утратив свою чистоту, клубится между лесом мачт и прибрежными отбросами большого (и грязного) города. Туман и у Эмили Дикинсон: Let us go in; the fog is rising.
– Пасколи я не читала до сих пор, – говорила Сибилла. – Ты подумай, какая прелесть.
Сейчас она совсем близко склонилась ко мне, чтобы читать с монитора, так что могла бы и скользнуть прядью по моей щеке. Могла, но не скользнула. Теперь уж не по-французски, она тихо читала по-итальянски с этим мягким славянским выговором:
- E’ tacito, grigio il mattino;
- la terra ha un odore di funghi;
- di gocciole pieno il giardino.
- …Immobili tra la leggiera
- caligine gli alberi: lunghi
- lamenti di vaporiera…
- …Немо и серо утро,
- земля пропахла грибами,
- и каплями полон сад.
- Деревья в туманной пудре,
- и горестно за стволами
- локомотивы трубят.
- Третью цитату она не сумела прочитать:
- – La nebbia… gemca?
- – Gmica.
- – А, понятно.
- Видно, она рада выучить новое слово.
- La nebbia gemica, tira una buffa
- ch’empie di foglie stridule il fosso;
- lieve nell’arida siepe si tuffa
- il pettirosso…
- Взвыл туман, заворотил листы
- и в канаву зашвырнул взакрутку,
- прыгнула в неплотные кусты
- красногрудка;
- Под туманом бьются камыши
- и трясется рощица окольня,
- над туманом высится в тиши
- колокольня…
Замечательный туман у Пиранделло, вот неожиданность, казалось бы – как может быть хороший туман у сицилийца? Туман рвался в клочья… Вокруг каждого фонаря зевал ореол. Хотя, конечно, куда ему против миланского тумана, описанного Альберто Савинио: Туман комфортабелен. Он превращает города в большие бонбоньерки, а жителей в конфеты. В тумане идут женщины и девушки в капюшонах. Легкий пар витает у их ноздрей, полуоткрытых губ. Входить в гостиные, расширенные зеркалами… Целоваться, выдыхая остатки тумана, когда снаружи туман жмется в окно, матовит стекла, ненавязчивый, томный, покойный…
Миланские туманы у Витторио Серени:
Распахнуты в пустоту двери в туманный вечер. Никто не входит – не выходит, разве что кроме кома смога, кроме вопля мальчишки – вот парадокс – «Иль Темпо ди Милано» – алиби, благословение. В тумане все потаенное сокрыто, движется и доходит до меня, отходит от меня историей, памятью, двадцатый – тринадцатый – тридцать первый года как трамвайные номера…
Чего я только не надергал. Вот «Король Лир»: Туман болотный, Подъятый мощным солнцем, отрави Всю красоту ее, убей в ней гордость!
А Дино Кампана? Через бреши ржавых рыжих бастионов, размытых туманом, отверзаются молча долгие улицы. Коварный пар тумана угрустняет дворцы, кутая башенные макушки, на немых и опустелых стогнах, как после разгрома.
Сибиллу обворожил Флобер: Голые окна спальни, расположенной во втором этаже, пропускали белесый свет. В окна заглядывали верхушки деревьев, а там дальше при лунном свете над рекой клубился туман, и в нем тонули луга.
Восхитилась она и Бодлером: В туманной сырости дома, сливаясь, тонут, В больницах сумрачных больные тихо стонут.
Эти чужие слова пробивались из Сибиллиных уст с журчанием, будто из ледового кладезя. Кому случится, кому сулится Твоя невинность, ключ родниковый?
Сибилла была, тумана не было. Туман рассеялся от чужих глаз, от чужих слов. Может, когда-нибудь мне удастся занырнуть в тот туман, если Сибилла поведет меня бок о бок, рука в руке.
Я несколько раз показывался Гратароло, он одобрял все действия Паолы. Он сказал, что благодаря ее разумному поведению я стал почти самостоятелен и сумел счастливо избежать примарных фрустраций. Это он так думает, Гратароло.
Вечерами мы (я, Джанни, Паола и наши девочки) играли в тихие игры – в скрэббл. Домочадцы утверждают, что это мое любимое занятие. Я все так же бойко, как до болезни, подбираю слова, в том числе очень хитрые, вроде акростих (уцепившись за слово акр), или очень заковыристые, типа зевгма. Я оприходовал ценные буквы «Э» и «З» в двух далеко друг от друга отстоящих клетках, заняв концом слова угловой красный квадрат и сумев наступить еще на один красный квадрат: выложил слово эмфитевзис. Двадцать одно очко, умножаем результат еще и на девять (потому что есть две красные клетки, каждая из которых – утроение); плюс пятьдесят очков в качестве приза за освоение всех имеющихся на руках букв; вот двести тридцать девять очков единым махом. Джанни обозлился: ах, вот ты какой! Если это называется терять память! – вопил он. Думаю, это был наигрыш, чтобы меня ободрить.
Беда не только в потере памяти, а в том, что моя новая память – фуфло. Гратароло что-то проронил в самом начале о том, что, имея память в таком примерно состоянии, как моя, кое-кто придумывает себе обрывки прошлого, ни в малой мере не переживавшегося взаправду, – чтобы иметь хоть какие-то воспоминания. Что, и Сибилла тоже – только фикция?
Надо как-то спасаться. На работу ходить – мука смертная. Я сказал дома Паоле:
– Работать утомительно. Вечно одно и то же, одна и та же улица. Уехать, что ли? Мой офис дышит полной грудью, всем заправляет Сибилла, подготавливает каталог. Мы можем поехать, ну скажем, в Париж.
– Париж – вот это точно будет для тебя «утомительно». Перелет, гостиница… Надо обдумать.
– Ну не в Париж, тогда в Москву, в Москву…
– Откуда к тебе Москва?
– Из Чехова. Ты знаешь, цитаты – мои единственные фонарики в тумане./p> Глава 4 Я один по улицам иду Мне показали кучу семейных фотографий, которые, естественно, ничего мне не говорили. Там были только фото, снятые за годы совместной жизни с Паолой. Все детские фотографии были где-то в другом месте. Вероятно, в имении Солара. Я поговорил по телефону с сестрой, она звонила из Сиднея. Когда она узнала, что со мною случилось, собралась было лететь сюда, но сама была после операции, и доктора запретили ей такой дальний перелет. Ада попыталась что-то вызвать из моей памяти, потом перестала пытаться и просто заплакала. Я сказал, что когда она поедет, я попрошу ее привезти мне утконоса, с хорошим характером и прирученного. Почему утконоса – сам не знаю. Моих зоологических познаний хватало и на кенгуру, но всякому известно, что за ними убирать – замучаешься. На работу я ходил только на несколько часов. Сибилла возилась с каталогом и, естественно, замечательно ориентировалась в библиографии. Я время от времени пробегал глазами ее наработки, говорил, что дело идет прекрасно и что мне нужно к врачу. Она с беспокойством провожала меня взглядом. Думает, что я совсем больной, сильно ненормальный? Думает, что я ее избегаю? Не могу же я сказать ей: «Ты не должна служить мне подпоркой, моей хромоногой памяти, каркасом для реконструкции… милая, родная, любимая?» Я спросил у Паолы, какова моя политическая ориентация: – Не хотелось бы обнаружить, что я, к примеру, фашист. – Ты, что называется, порядочный человек и демократ, – ответила Паола, – но больше по интуиции, чем по идейности. Ты любишь провозглашать, что политика скучна – и дразнишь меня «пассионария». Ты как будто прячешь под старинными книгами свой страх или презрение к миру. Нет, хотя, если разобраться… На моральные стимулы ты отзываешься. Подписываешься под письмами неагрессивных пацифистов, не выносишь расизма. И даже член общества противников вивисекции. – Вивисекции животных, полагаю. – Да, естественно. Вивисекция людей называется война. – Что ж, и раньше… когда мы еще не были знакомы, я тоже исповедовал эти взгляды? – Ну, насчет отрочества и юности я из тебя мало что сумела вытянуть. И вообще не все мне было в тебе ясно, я имею в виду – в идейном плане. В тебе как-то сочетались отзывчивость и цинизм. Если дело шло о смертных приговорах, ты подписывался под протестами, давал деньги на лечение наркоманов и так далее, но когда при тебе упоминалось, что погибло десять тысяч детей, ну, не знаю, в Центральной Африке, ты на это заявлял, что мир устроен до крайности паскудно и поделать с этим лично ты не можешь ничего. Ты всегда был жизнерадостен, ухаживал за красотками, пил вино, слушал музыку, но меня не покидало ощущение: все это внешний декор, попытка спрятаться. Чуть покопаешь, и вылезут традиционные темы, что история – кровавый бред и что мир – неизвестно чья оплошность. – У меня нейдет из головы, что наш мир – создание сумрачного божества, что я и сам – частица его мрака. – Кто это сказал? – А бог его знает. – Значит, это сказал кто-то, кто тебя сумел зацепить… При всем при том, если тебя о чем-то просили, ты в лепешку разбивался – выполнял, да и без всяких просьб, помню, что с тобой творилось во время флорентийского наводнения, через два часа ты был уже во Флоренции и простоял всю неделю по колено в грязи, спасая книги Национальной библиотеки. Ну в общем, я могу сформулировать – ты был отзывчив на невеликое и циничен в отношении великого. – По-моему, довольно здравая позиция. Занимайся тем, что тебе по силам. Остальное – это недоработка бога, как говаривал Граньола. – Кто такой Граньола? – Этого я тоже не сумею сказать. Но когда-то, как ты понимаешь, знал. Что еще я знал когда-то? Однажды утром я пробудился, о белла чао белла чао белла чао чао чао, я пробудился, преобразился, пошел варить себе caff (увы, без кофеина) и при том напевал: Roma поп fa’ la stupida stasera. Почему эта песня крутилась у меня в голове? Прекрасный знак, сказала Паола, от утра к утру ты все больше напоминаешь самого себя. Тем самым я узнал, что, оказывается, я каждое утро, готовя кофе, напеваю себе под нос. Без всякого объяснения – почему именно одну песню, а не другую. Любые расследования (что мне привиделось во сне, о чем мы говорили накануне вечером, что я читал на ночь) никогда не давали удовлетворительных результатов. Может, ну не знаю, когда я надевал носки, что-то навеяло? От цвета рубашки что-то прорезалось? Пакеты на кухне о чем-то напомнили? От каких-то явно несущественных впечатлений всякий раз задействовались новые участки музыкальной памяти. – Однако, – провозгласила Паола, – характерно, что в твой репертуар входили исключительно песни начиная с пятидесятых годов, ну максимум – мелодии первого сан-ремского фестиваля: Vola colomba bianca vola и Lo sai che i papaveri. Никогда ты не опускался в толщу истории, никогда я от тебя не слышала ни одной музыкальной фразы сороковых, тридцатых или двадцатых годов. Паола напела мелодию Sola me ne vo per la citt — звуковой фон послевоенного времени, – хотя в те времена она была еще ребенком и песню эту может помнить в основном из-за радио, которое транслировало ее беспрерывно. Конечно, мне мелодия показалась знакомой, но не вызвала никакого интереса. Такой же эффект, как если бы мне пропели Casta diva. Точно, я никогда не был большим опероманом. Никакого сравнения с Eleanor Rigby, скажем, или с Que ser ser, whatever will be will be, или с Sono una donna поп sono una santa. Что же до мелодий и ритмов довоенной эстрады, Паола мотивировала мое равнодушие «вытеснением детского опыта». Все годы нашей общей жизни, добавила Паола, я интересовался классической музыкой и джазом, любил ходить на концерты, ставил пластинки, но никогда не включал радио. Ясно, что радиопередачи как класс принадлежали, вкупе с деревенским имением, к другим периодам. Однако на следующее утро, готовя кофе, я пропел вот что: Мелодия лилась сама собой, я растрогался чуть ли не до слез. – Ну вот почему теперь ты это поешь? – спросила Паола. – Не знаю. Может, потому, что она называлась «В поисках тебя». Кого – тебя? – То есть ты теперь отпятился в сороковые годы, – размышляла вслух Паола. – Может, главное и не в этом, – отвечал я. – У меня что-то внутри зашевелилось. Вроде озноба. Или не озноб. Или как будто… Помнишь «Флатландию», ты ведь тоже читала. Там герои – треугольники и квадраты – живут в двух измерениях, у них отсутствует идея объемности. И с ними вдруг вступает в контакт кто-то вроде нас с тобой, выходцев из трехмерного мира. Этот кто-то трогает их сверху, нажимает на поверхность. У плоских героев появляется ни с чем не сравнимое ощущение, хотя они не способны даже сказать, что это. А мы, трехмерные, чувствуем то же самое, если с нами вступает в контакт четвертое измерение. Мы не способны описать это чувство. Нечто из четвертого измерения трогает нас изнутри, ну, скажем, за селезенку, так осторожненько… Что мы ощущаем, когда нам пожимают селезенку? Я бы сказал… таинственное пламя. – Какое таинственное пламя? – Не знаю, я просто так сказал. – И ты что-т такое ощутил, когда увидел снимок родителей? – Почти. Хотя не совсем. Хотя почему не совсем? Что-то такое. – Это интересные данные, Ямбо, они говорят о многом. Паола все поддерживает меня, все ободряет. А я, между нами говоря, запылал таинственным пламенем, возмечтав о Сибилле… Воскресенье. – Пойди пройдись, – сказала Паола. – Хорошее занятие. Не выходи только за пределы знакомого района. На площади Каироли есть цветочный киоск, он открыт и в выходные. Купи цветов, каких-нибудь повеселее, или роз купи, а то эта квартира напоминает склеп. Я отправился на Каироли, ларек был закрыт. Я профланировал по улице Данте до Кордузио, уклонился направо к бирже и оказался на воскресной толкучке всех миланских коллекционеров. На улице Кордузио продавали марки, на улице Арморари – старые открытки и картинки, весь Центральный пассаж был заполнен коллекционерами монет, солдатиков, образков, часов и телефонных карточек. Коллекционирование – страсть анальная, да и мой род деятельности тоже относится к анальной сфере психики. Люди собирают что угодно, даже колпачки от кока-колы. Или инкунабулы, как в моем случае. Кока-кольные колпачки дешевле инкунабул. На площади Эдисона, слева от книжного развала, за подборками старых журналов, рекламных плакатов и табличек, предлагается разный старый хлам: лампы якобы стиля либерти, на самом деле новодел, черные подносы с жирными цветами, фарфоровые балерины. На лотке четыре запечатанные цилиндрические банки, в них прозрачный раствор (формалин?), а в формалине круглые или вытянутые голыши, обвитые белесыми тяжами. Что-то морское, голотурии, головы спрутов, вылинявшие кораллы? Или болезненное порождение тератологической фантазии? Какой художник создал такую скульптуру? Ив Танги? Лоточник пояснил, что это законсервированные тестикулы: кобеля, кота, петуха и какого-то еще животного, с почками и мочеточниками. – Девятнадцатый век. Научные пособия. Сорок долларов штука. Одни контейнеры стоят больше. Этим экспонатам по сто пятьдесят лет. Четыре на четыре шестнадцать. Отдам всю серию за сто двадцать. Эти тестикулы были очаровательны. Наконец-то нечто, не пришедшее ко мне из семантической памяти, о которой толкует Гратароло. И в то же время не относящееся к индивидуально накопленному опыту. Кто это индивидуально накапливает опыт встречи с песьим хреном, в смысле – без остального кобеля, в абсолютном виде? Я порылся в кармане, у меня только сорок-то и было, чеками у лоточников не платят. – Мне собачьи, пожалуйста. – Напрасно не берете всю серию. Оказия. Всего не укупишь. Я вернулся домой с кобелиным хреном, Паола переменилась в лице: – Чудная вещица. Настоящее произведение искусства. Где мы ее поставим? В гостиной, и, когда будем подавать к столу тефтели или оливы в тесте, гостей будет рвать на ковер? Или ты предлагаешь в спальне? Извини, конечно, но придется тебе отправить это к себе в антикварню, там с каким-нибудь фолиантом по естественным наукам эти яйца найдут общий язык. – А я думал тебя обрадовать. – И обрадовал, потому что ты единственный мужчина на свете, которого жена посылает купить розы, а он приходит с собачьими яйцами. – Ну ведь я же неповторим. Меня когда-нибудь запишут в Гиннесс. И вообще, ты же знаешь, я болел. – Не выкручивайся. Ты и до болезни был с большим приветом. Не случайно ты заказываешь своей сестре утконоса. Однажды ты чуть не приволок китайский бильярд шестидесятых годов, который стоил как картина Матисса, а грохотал, как все дьяволы ада. Ту толкучку, оказывается, Паола знала, более того, ее знавал и я в прежней жизни, я купил там однажды первое издание «Гога» Папини, оригинальный переплет, неразрезанные листы, за десятку. Через неделю, в воскресенье, Паола пошла со мной в качестве сторожа, потому что, сказала она, если я вернусь на этот раз с яйцами динозавра, придется ломать двери, чтобы пронести их в гостиную. Марок не надо, телефонных карточек не надо, а старые газеты меня волновали. Это время нашего детства, сказала Паола. Я на это: – Ладно, бог с ними. Но мимоходом мне в поле зрения попали комиксы про Микки-Мауса. И рука сама потянулась. Дело шло о позднейшей перепечатке, что-то вроде семидесятых годов, это ясно по обратной сторонке переплета, да и по стоимости. Я открыл на середине: – Даже не пытаются воспроизвести оригинал, те печатались в два цвета, одна прокатка кирпичного и одна коричневого, а тут с чего-то вдруг белый с синим. – А как ты можешь знать? – Не знаю, как могу, а только знаю. – Но ведь обложка точно как оригинальная, и глянь сюда – дата 1937, да и напечатанная цена, одна лира пятьдесят, может быть только довоенной. «Клад коровы Кларабеллы» – тянулась по обложке разноцветная надпись. – Это как они дерево перепутали, – сказал я. – Какое дерево перепутали? Я мгновенно пролистал альбом и с поразительной уверенностью раскрыл прямо на нужных кадрах. Почему-то не тянуло читать написанное в пузырях, как будто надписи были на непонятном языке или будто буквы налезали одна на другую. Я и не читая декламировал тексты наизусть. – Ну смотри, Микки-Маус и конь Хорас Хорсколлар идут со старой картой искать клад, который закопал не то дедушка, не то дядюшка коровы Кларабеллы. Он всю жизнь боролся против гадостного Эли Сквинча и коварного Одноногого Пита. Они приходят по карте куда надо, находят большое дерево, ведут от него линию к саженцу, ищут место по треугольнику. Роют, роют – ничего. Так и роют, покуда Микки-Маус не догадывается, в чем дело. Карта-то 1863 года. То есть семидесятилетней давности. Ну как же мог семьдесят лет назад уже быть этот саженец! Следовательно, тот давешний саженец – это нынешнее большое дерево, а тогдашнее большое дерево – это сегодня уже трухлявый пень. Ну вот они по дряхлому пню и по большому дереву проводят новые линии, делают новые расчеты и, конечно, выкапывают клад. – Ого, как же ты все это вспомнил? – Это входит в набор стандартных знаний, полагаю? – Ни в какой это не входит в набор. Это не семантическая память. Это автобиографическая память. Это твои сильные детские впечатления. И все раскрутилось от микки-маусной обложки. – Не знаю, в микки-маусной ли дело. По-моему, сработало имя Кларабелла. – Rosebud. Разумеется, мы купили этот альбом. Я провел весь вечер, разглядывая, однако ничего интересного не откопал. Так я и думал, все окончилось на корове, никакого тебе таинственного пламени. – Нет спасения мне, Паола. Я не влезу в этот сезам. – Но ты же вспомнил как-то про те два дерева. – А Пруст умел вспоминать про три. Писанина, писанина, книги дома и книги на работе. Вся моя так называемая память – писанина. – Значит, будем надеяться на писанину, если на мадлен надежды нет. Ну не Пруст ты. Ну что поделать. Засецкому тоже было далеко до Пруста. – Кто сей народ и что их сила? – Да я сама о Засецком бы не вспомнила, если б не Гратароло. Хотя, конечно, я его читала, этот Poterjannyj i vozvrascennyj mir. При моей профессии как я могла не читать Лурию. Давно, правда, и для какой-то статьи. Сейчас я его перечитала совершенно по-другому, очаровательная книжка, за два часа прочитывается вся насквозь. Итак, Лурия – это такой важный нейропсихолог, русский, он описывает один клинический случай. У него был пациент по имени Засецкий. Во время Второй мировой войны этого Засецкого ранило осколком в голову, и у него была поражена лобно-теменная область левого полушария. Оклемался, но в голове у него была жуткая каша, он даже не умел уяснить положение собственного тела в пространстве. Иногда ему казалось, что части тела меняются местами, что голова у него разрослась, что туловище стало крошечным, что ноги переселились на голову. – Ну, кажется, это не мой случай. Я не утверждаю, что ноги у меня на голове. Или фаллос на носу. – Погоди. Ладно бы только ноги на голове. Это он не всегда ощущал. Только временами. А вот хуже обстояло дело с памятью. Память у него была вся лохмотьями, рваная, дырявая, в общем, тебе, знаешь, грех жаловаться. Он тоже не помнил ни где родился, ни как по имени звали его маму, но он еще и разучился читать и писать. Лурия взялся за этот случай. У Засецкого оказалась железная воля. Он с нуля научился заново читать и писать. И стал писать без продыху. За двадцать пять лет он записал не только все, что сумел выволочь из катакомб своей памяти, но еще и все, что с ним происходило изо дня в день. Будто бы его рука автоматически, самостоятельно умела приводить в порядок все, что не удавалось уяснить голове. Он писал выше себя, умнее себя. Так на бумаге он постепенно находил себя самого. У тебя совершенно другой случай, но что меня поразило, это что он себе обустроил новую бумажную память. Ушло на это двадцать пять лет. А у тебя бумажная уже имеется. И зря ты говоришь, что это – писанина, которой набиты офис и квартира. Я как раз уверена, что твой волшебный клад зарыт в деревенском имении. Я очень много думала на эту тему, поверь мне. Ты слишком резко повернул ключ, расставаясь с писаниной своего детства, с бумажками своей юности. Думаю, там зарыто что-то имеющее к тебе самое главное отношение. Сделай мне божескую милость, собирайся и поезжай в Солару. Поезжай один, потому что, во-первых, меня уж точно сейчас с работы не отпустят, а во-вторых, потому что по-хорошему ты должен пройти весь свой путь самостоятельно. Ты должен встретиться с прошлым сам. Побудешь там сколько-нибудь и посмотришь, что в результате получается. Ну, в крайнем случае окажется, что потерял две недели, зато подышал свежим воздухом. Амалии я уже позвонила. – Амалии? А кто это – жена Засецкого? – Ага, его бабушка. Амалия – неотъемлемая часть Солары. Ты про Солару, как можно догадаться, еще не все знаешь. Послушай. Твой дед сдавал землю и строения арендатору Томмазо, уменьшительное имя Мазулу, жену его звали Мария. Земли там было полно, она была под виноградниками, и был в заводе многочисленный скот. Мария тебя знала с рождения и очень любила. У них была Амалия, их дочка, которая на десять лет старше тебя, и она тоже с тобой возилась изо дня в день, и тоже очень любила, и была за старшую сестру, за няньку и за что хочешь. Она тебя боготворила. Когда твои дядья продали землю и продали хуторок на холме, при главном доме были оставлены небольшой виноградник, фруктовый сад, огород, свинарник, крольчатник и курятник. Ни о какой аренде речь вести уже не было смысла, ты передал все Мазулу в безраздельное пользование, с условием, чтобы его семья держала в порядке дом. Потом, увы, не стало Мазулу, умерла и Мария, а что касается Амалии, то она так и не вышла замуж, поскольку красотой не отличалась, поэтому она продолжает жить в нашем доме, продает яйца, продает кур – к ней обращаются из ближайшего бурга, – вызывает раз в году к себе в поместье резника, тот ей забивает кабана, какие-то двоюродные помощники опрыскивают купоросом лозы и помогают собирать урожай. В общем, счастливая жизнь, хотя, понятное дело, одинокая, поэтому главное счастье – когда наведываются наши с тобой девочки с ребятами. Мы платим ей за продукты, за яйца, кур и колбасу, за фрукты с овощами она не берет – все это ваше, еще чего не хватало. Чистый ангел, а уж как готовит, ты сам увидишь. Когда я сказала, что ты, не исключено, приедешь, она чуть сознание не потеряла от счастья: синьорино Ямбо, о боже милостивый, увидите, он тут поздоровеет как миленький, я салат ему тот самый, который он любит больше всего… – Синьорино Ямбо. Звучит величественно. Кстати, откуда вы выкопали это имечко? – Ну, для Амалии ты будешь синьорино и в восемьдесят лет. Откуда взялось имя Ямбо – мне рассказала давным-давно Мария, покойница. Это ты сам себя так назвал. Ямбо – Вихраст. Ну тебя и стали звать Ямбо. – Кто-кто вихраст? – Ну, у тебя, вероятно, волосы торчали вихрами. Имя Джамбаттиста тебе, видать, не сильно нравилось, в чем я тебя понимаю. Да бог с ней, с этой ономастикой. Давай поезжай. Поездом нереально, туда с четырьмя пересадками, тебя повезет Николетта, ей, кстати, нужно забрать кучу вещей, которые она позабывала, когда была на Рождество, потом она сразу вернется, тебя оставит на попечении Амалии, и Амалия будет тебя облизывать, она умеет появляться, когда нужно, и исчезать, когда она не нужна. Туда пять лет назад протянули телефон. Если что – позвонишь. Пожалуйста, давай попробуем сделать по-моему. Я попросил сколько-то дней на размышление. Я, да, конечно, сам что-то блеял только совсем недавно о путешествии, чтобы спастись от тех мучений в антикварне. Но, если честно, хотел ли я действительно спасаться от тех мучений? Если честно? Куда ни кинь, везде лабиринт. Какое направление ни выбери – ошибка. Да и хочу ли я выбирать? Хочу ли я из этого лабиринта выбираться? Кто говорил: Сезам, откройся, я хочу отсюда выйти? Мне же требовалось, наоборот, войти, как Али-Бабе. Войти в катакомбы памяти. Сибилла сама разрубила проклятый узел. Мы сидели в конторе, она вдруг совсем неотразимо всхлипнула, вся пошла розовыми пятнами (В крови, пыланьем мажущей щеки, Смеется космос) и, сгибая в бараний рог библиотечную карточку, произнесла: – Ямбо, ты должен узнать об этом первым… Короче, знаешь ли, я выхожу замуж. – То есть как ты выходишь? – выпалил я в ответ, что-то вроде «как ты смеешь». – Ну замуж. Знаешь, когда двое меняются кольцами, а все гости кидают на этих двоих рис? – Нет, я знаю, что такое замуж… Я имею в виду, ты меня бросаешь? – Почему бросаю? Он работает ассистентом у архитектора и пока что не так много получает, я должна продолжать работать, вторая зарплата. И вообще, как я могу, как я могла бы тебя бросить? Вонзил ему нож глубоко в сердце и повернул его дважды. Конец «Процесса», попросту говоря, конец процесса. – И что, эта история… я имею в виду, это у вас давно? – Нет, недавно. Познакомились несколько недель назад. Знаешь, как случается… Он очень хороший. Ты увидишь. Знаю, как случается. Может, до этого были и другие, тоже «очень хорошие». Может, она воспользовалась случаем, я имею в виду – моим несчастным случаем, чтобы раз и навсегда решить нашу с ней ситуацию. Может, кинулась в объятия первого встречного. Шагнула в неизведанность. То есть я испортил ее жизнь даже двояко. Чем ты испортил ее жизнь, идиот? Жизнь идет своей дорогой, она молода, встретила парня, впервые в жизни влюбилась… Впервые в жизни? Мы уверены? Кому сулится твоя невинность, ключ родниковый, Не убиваясь, не утруждаясь, примет подарок… – Придется придумать тебе хороший подарок. – Да время еще есть. Мы решили это только вчера вечером. Но я считаю, что должна дождаться, когда ты полностью выздоровеешь, тогда я смогу уйти в отпуск на неделю со спокойной совестью. Со спокойной совестью. Какие мы совестливые. Как там говорилось в последней цитате о тумане? В последней из моих выписок? Когда мы доехали до Римского вокзала вечером в Страстную пятницу, и она вышла из экипажа, и ее охватил туман, мне подумалось, что вот сейчас я теряю ее на всю будущую жизнь, ныне и бесповоротно. Значит, гордиев узел развязался сам собою. Прошлое кануло, его вытерли как будто с классной доски тряпкой. Отныне она тебе дочка, она тебе дочка. Раз так, было можно уезжать. Вернее, должно. Я сказал Паоле, что собираюсь в Солару. Она просияла: – Увидишь, тебе там будет отлично.