Детство Понтия Пилата. Трудный вторник Вяземский Юрий
К стыду своему, я лишь недавно понял, какую замечательную мать послала мне Фортуна, отобрав у меня кровную и несчастную, которая произвела меня на свет… А тогда, в Кордубе, я лишь запомнил сцену и с величайшим интересом стал наблюдать за сборами в дорогу.
Я так был захвачен новыми событиями, что даже не успел попрощаться с тобой, Луций. Впрочем, в оправдание свое могу вспомнить, что на следующий день после отцовского объявления я прибежал в школу. Но тебя там не было. А разыскивать тебя в городе или в его окрестностях мне было недосуг.
Но ты, как мне потом удалось узнать, ничуть на меня не обиделся. Помнишь, когда год спустя, уже из Новиодуна, я прислал тебе первое письмо, ты мне нескоро ответил и написал буквально следующее: «Луций Анней Сенека шлет привет тезке Луцию. Если ты здравствуешь, хорошо; я здравствую. Я о тебе вспоминаю. Но напиши мне, пожалуйста, какие наши встречи тебе особенно запомнились, и что ты из них почерпнул для себя полезного? Береги здоровье»… Ты явно забыл о моем существовании и не мог понять, какой такой Луций из варварской Гельвеции домогается твоего драгоценного внимания. Клянусь собакой! (В детские годы это было любимой твоей клятвой. Потом ты стал клясться Волчицей. Потом «гением Посидония»)… Но не будем забегать вперед.
II. Как я уже вспоминал, на сборы в дорогу отец отвел лишь один день и две ночи. Взяли с собой самое необходимое, погрузили на телегу пять сундуков, четыре плетеные корзины и пустились в путь.
Ехали по имперской Августовой дороге: сперва вверх по долине Бетиса, затем вниз по долине Хукара; выехав на побережье Внутреннего моря, не стали терять времени и заезжать в Новый Карфаген, а повернули налево и отправились на север, в сторону Тарракона, минуя Илику, Сетаб, Валенцию, Сагунт и Дертозу.
Я, который никогда до этого по имперским дорогам не путешествовал (из Леона в Кордубу мы перебирались по дорогам, которые в Италии называются муниципальными, в Галлии – «паговыми», а в Испании – не знаю, как они называются), – разумеется, я был восхищен этим новым для меня проявлением римской мощи и красоты, во все глаза смотрел и жадно впитывал и запоминал и всю картину в целом, и мелкие детали, окружавшие меня.
Но с твоего позволения, Луций, не стану припоминать и описывать местные красоты и достопримечательности. Во-первых, потому что ты не раз, наверное, следовал Августовой дорогой, когда из Иберии передвигался в Рим или из Рима в Иберию (хотя, скорее всего, вы с отцом добирались до Нового Карфагена, а оттуда более коротким морским путем достигали Рима). Во-вторых, потому что иберийских городов я, собственно говоря, и не видел, ибо ни в одном из них мы не ночевали: либо огибали стороной, либо быстро проезжали насквозь. А в-третьих, мне сейчас о другом хочется вспомнить и как бы поведать тебе.
III. Турма моего отца, как и положено турме, состояла из трех декурий. То есть – тридцать всадников, не считая командира. Но помимо этих конников было еще тридцать легковооруженных воинов, которые наполовину были пехотинцами, а наполовину – тоже неплохими наездниками (о них я чуть позже специально расскажу тебе). К ним в придачу было двадцать калонов, которых обычно называют конюхами, но которые у моего отца были не только конюхами. Итого, семьдесят семь человек солдат, три декуриона и турмарион, Марк Пилат.
Как правило, ранним утром турма выдвигалась вперед, и мы с Лусеной снова встречались с ней лишь под вечер, когда наступало время обеда и последующего ночлега. То есть все конники и все легковооруженные нас покидали – обычно каждый легковооруженный (отец называл их «молодчиками») садился за спину «своего» конника на уксамского коня. Половина калонов-конюхов тоже ускакивала вслед за турмой, на мавританских конях, и каждый калон отвечал за трех мавританских коней, поочередно скача то на одном, то на другом, то на третьем, чтобы лошади ни в коем случае не уставали, но и не отвыкали от седоков. А десять оставшихся конюхов-калонов окружали нашу телегу и служили нам охраной. Лишь один раз в Иберии – на перевале между двумя долинами, Бетиса и Хукара, где, по слухам, всегда было много разбойников, – лишь однажды отец к десяти конюхам прибавил еще целую декурию, с конниками и молодчиками, которую возглавлял декурион Туй – ибериец по происхождению и, как ты видишь, по имени.
Мы с Лусеной, с сундуками и корзинами ехали на телеге – простой, крестьянской, но довольно широкой и просторной, частично закрытой тростниковым верхом, который защищал нас от солнца, ветра и дождя. Два мула везли эту телегу-кибитку. Но не такие, которых мы обычно видим на дорогах, которые еле передвигают ноги и, кажется, вот-вот улягутся на землю и заснут. Нет, отец подобрал нам трудолюбивых, выносливых и довольно-таки резвых мулов. Ими правил Вокат – как ты помнишь, отцовский «военный раб». (Нашу единственную служанку, Олиспу, отец перед отъездом продал соседу, почти за бесценок, потому что за несколько часов невозможно выручить за рабыню приличную сумму.) И еще одна повозка следовала за нами, в которую была сложена амуниция наших конников и легковооруженных. Эту подводу тоже влекли мулы, тоже резвые, и погонщик ее, как сейчас помню, все время шел или бежал сбоку, часто – босиком, и, пожалуй, был самым сердитым и властным из конюхов-калонов.
Завтракали рано утром: перед восходом солнца и вместе с кавалеристами. В полдень перекусывали: иногда прямо на телеге, не прекращая движения, а иногда останавливаясь, расстилая ковер и плащи на пригорках и любуясь окрестными пейзажами, – если было чем любоваться. Обедали уже на вечернем привале: снова все вместе; среди конюхов было два повара, и Лусена им часто приходила на помощь – обед приготовлялся не более чем за час.
Отец и солдаты спали, что называется, под открытым небом. А нам с матерью отвели переносную палатку, скромную, но уютную. Лусена спала на походной кровати, а я – на гадесском ковре, который клали прямо на землю, поверх него настилали солдатский плащ, а другим плащом я укрывался.
Посуду взяли с собой самую простую. Но Лусена заставляла меня пить из маленького серебряного кубка, говоря, что кубок этот волшебный: он, дескать, не только очищает воду, но и отгоняет злых духов и сопутствующие им болезни. Из чего пила Лусена я, представь себе, не помню. А вот отец пил из большого серебряного кубка, на внешних стенках которого были вырезаны названия всех промежуточных станций на дороге Гадес – Рим и указаны расстояния между ними… Как я выяснил, отец купил этот кубок задолго до нашего путешествия: видимо, рассчитывал или надеялся, что скоро ему удастся выбраться из Иберии.
Кубок этот чудом сохранился и сейчас стоит передо мной.
Но я из него пока не прихлебываю. Потому что сижу в тепидарии и еще не заходил в калдарий.
Я так всегда делаю, когда посещаю баню. Обязательно некоторое время, не менее четверти часа, сижу в тепидарии, чтобы слегка вспотеть и подготовить тело к высокой температуре горячей бани. А те, которые любят контрасты, сразу устремляются в калдарий, оттуда кидаются в фригидарий, и снова – в калдарий, совершенно не используя благотворное воздействие тепидария…
Мне так не нравится. Я уже давно перестал любить резкую смену обстановки…
IV. В первый день нашего путешествия, когда мы только покинули Кордубу, выехали на Августову магистраль, и турма отца, что называется, по первопутку, не покинула нас и ехала рядом, проверяя обстановку, мне уже к полудню надоело сидеть на телеге. Я спрыгнул и принялся бегать: сперва убегая вперед и возвращаясь к повозкам, потом взбегая на холмы, следуя по ним параллельно нашему движению, а затем кубарем скатываясь вниз наперерез кавалькаде. Благодаря тренировкам, которые ты мне предписал, я уже очень прилично бегал: в гору бежал, словно по ровному месту, дыхания не сбивал, не утомлялся, потому что умел рассчитывать силы и соразмерять движения. Мне хотелось продемонстрировать своим спутникам – если не отцу, то по крайней мере его подчиненным, – мне хотелось им доказать, что я весьма приспособлен к путешествию и ничуть не буду им в тягость, потому что в каком-то смысле я тоже – маленький солдат; во всяком случае, бегать и прыгать умею превосходно.
Но отец на меня ни малейшего внимания не обратил. А некоторые конники сначала за мной приветливо наблюдали, но, заметив, что их командир даже не смотрит в мою сторону, нахмурились и наблюдать перестали. Когда же я стал взбегать на холмы, двигаясь над дорогой, то позади себя я скоро заметил всадника из декурии Туя, который, на лошади продираясь через кусты, глядел на меня настороженно и, как мне показалось, вовсе не приветливо.
Я сбежал с холма и выбежал на дорогу, перед носом у кавалькады. Отец, который ехал рядом с телегой, укоризненно и виновато посмотрел на Лусену, и та крикнула: «Сыночек! Хватит шалить! Возвращайся на место!» А когда я запрыгнул на телегу, отец, не взглянув на меня, произнес негромко, но так, что многие конники, и молодчики, и конюхи слышали:
«Ну, вот загнали собачонку на место. Слава Меркурию! Теперь никто не крутится под ногами».
И почти все рассмеялись. Злорадно – никто, но многие – с облегчением.
Таков был итог моей демонстрации. И больше я уже не бегал вокруг телеги: ни до перевала, ни после него. И не то чтобы я устыдился или обиделся на отца. Я вдруг в полной мере ощутил, что и для отца, и для всех этих людей я лишь маленькая собачонка, которая путается под ногами, за которой надо присматривать, которую надо кормить и которой иногда хочется побегать и попрыгать. И эту собачонку придется терпеть до Тарракона. А там можно будет отделаться от нее – сдать на руки деду, Публию Понтию Пилату.
V. И когда я ощутил и осознал это, то почти тут же подумал и как бы ответил отцу:
Не «собачонка» я, а поймен, у которого есть недавно разработанная им пойменика. И в Тарраконе тебе не удастся отделаться от меня. Я вместе с Лусеной поеду за тобой в Германию. И там стану воином. Как ты, мой любимый и прекрасный отец! Я докажу тебе, что я твой сын, и сын этот уже кое-что может и умеет. Сам ты меня к этому принудил, когда сравнил с собачонкой и велел сидеть на телеге. Потому что путь наш долгий. И можно впервые применить на практике то замечательное оружие и те хитроумные приемы, которые подарили мне великие герои.
Повторяю, без всякой обиды, а с радостью и чуть ли не с благодарностью подумал и решил. И почти тут же сказал себе:
Начать надо с разведки.
VI. И прежде всего защитить самого разведчика.
Из многоразличных средств я выбрал для себя только два: «шапку Аида» и «щит Персея». Сейчас попытаюсь пояснить.
Шапка Аида должна была сделать меня как бы невидимым. То есть ни отец не должен был заметить, что я за ним наблюдаю, ни другие люди, которых я собирался использовать, не должны были догадываться, что я их целенаправленно расспрашиваю об отце. И даже если у них зарождалось подозрение, что я исподволь собираю сведения, они должны были приходить к выводу, что, поскольку меня во всеуслышание назвали собачонкой, ну так эта самая собачонка ходит теперь и принюхивается к чему ни попадя, без какой бы то ни было определенной цели, как это часто бывает с собачонками… Одним словом, «шапка Аида». И даже Лусена не должна была догадываться, что маленький поймен приступил к разведывательной стадии своей Маркомахии.
Щит Персея. Может быть, я не совсем точно обозначил защитный прием. Но суть его была в следующем. Надо было напрочь забыть, что изучаемый мной человек – мой родной и любимый отец. Марк Пилат отныне должен был стать для меня, как у нас говорят в Службе, «наблюдаемым объектом». Все родственные чувства, все обиды, упреки и щемящие ожидания следовало сжечь и истребить в себе, как Фетида сожгла и истребила человеческую немощь и смертную природу в теле Ахилла. Только тогда можно было надеяться провести всестороннее и непредвзятое исследование наблюдаемого объекта и попытаться нащупать головы и птерны, которые заключал и прятал в себе этот человек. Иными словами, надо было постоянно защищаться от отца зеркальным щитом, чтобы от его взгляда не окаменело мое исследование.
VII. Ежедневно я вел наблюдения за Объектом, то есть следил за отцом в новой и чрезвычайно благоприятной для наблюдения обстановке. Ведь дома, в Кордубе, и раньше в Леоне отец уходил на службу, и я его больше не видел. А тут он все время был на виду. Я видел, как он скачет на лошади, как владеет оружием, как командует турмой, как тренирует и воспитывает своих конников и легковооруженных. Я имел возможность изучать Марка Пилата в его родной стихии: Марка-воина, Марка-командира, Марка-всадника, то есть ту оборотную сторону Объекта, которая до этого пряталась от меня. Я скоро понял, что совершенно не знал своего отца, и только теперь он стал приоткрываться, как бы выступая из сумрака на свет, с каждым днем все более и более яркий.
Разумеется, к полевым наблюдениям я с первого же дня стал добавлять граев глаз, изваяния горгон, восхищение Телемаха и тоску Пенелопы, то есть приступил к работе с «источниками», которых теперь вокруг меня было в изобилии – целая турма с молодчиками и конюхами. И с этими источниками, до этого для меня совершенно закрытыми, я теперь вместе путешествовал, завтракал и обедал, сидел у вечернего костра, прятался в шалашах от дождя, мог встать среди ночи и, сославшись на бессонницу, подолгу беседовать в ночном карауле.
Основную информацию я получил, понятное дело, от тех конюхов, которые охраняли наш маленький обоз и всё время были рядом. Но некоторые очень ценные для меня сведения мне удалось получить от двух молодчиков – галлекийца Вига и гиспальского римлянина Гнея Виттия, а также от конника Сервия Колафа.
Виттий был до беспамятства влюблен в моего отца, восхищался своим командиром, поклонялся ему, словно богу, и стоило мне лишь «тронуть струну», как юный и пылкий молодчик Гней Виттий, подобно какому-нибудь Фемию или Демодоку, начинал петь хвалебную оду Марку Пилату, – тут только слушать и отбирать нужные детали.
Виг-галлекиец, напротив, был несколько обижен на отца – за то, что тот не переводит его из легковооруженных молодчиков в конники. А потому иногда позволял себе критические замечания в адрес Марка Пилата – как ты понимаешь, ценные сведения для того, кто занят поиском голов и птерн.
Что же касается Сервия Колафа, тот этот первый конник первой декурии, ветеран и главный помощник отца в воспитании конников и молодчиков, чуть ли не с самого начала нашего путешествия вбил себе в голову, что он и меня, сына своего начальника, должен наставлять и воспитывать, и делал это главным образом на рассказах о доблести, достоинствах и профессиональном мастерстве Марка Пилата. Несмотря на свое прозвище Колаф («удар кулаком»), это был добрый и отзывчивый человек, хотя со своих воспитанников, что называется, драл три шкуры.
С твоего позволения, Луций, не стану дольше описывать, где и как я по крупицам собирал нужную мне информацию, а сразу перейду к тому портрету Марка Пилата, который нарисовался у меня к Новому Карфагену, вернее, к тому моменту, когда мы выехали на берег Внутреннего моря и по прибрежной магистрали направились в сторону Тарракона.
VIII. Марк Пилат, мой отец, был по всем признакам и по всеобщей оценке образцовым воином. Храбрый, но осторожный, опытный и вместе с тем вдохновенный и изобретательный. Несмотря на средний рост и стройное телосложение, он был крайне опасен для своих противников, крепок, вынослив и неутомим. Быстро бегал, высоко и далеко прыгал, поднимал тяжести, как заправский атлет. Поразительно сильными были у него кисти рук, и если он этого хотел, никто не выдерживал его поистине стального рукопожатия. К тому же, как это было принято в Иберии, Марк Пилат великолепно умел драться – не только кулаками, но локтями, ногами и особенно опасно и неожиданно – головой.
Подобно легендарному Серторию, Марк любил Иберию, с уважением относился к коренному ее населению, многих своих молодчиков и даже конников вербовал из кельтских и иберийских племен. И вообще, как я сейчас понимаю, по духу своему, по манерам и по повадкам он был столько же испанцем, сколько римлянином. Он ведь родился в Иберии. И дед мой, Публий Пилат, в Испании родился и не покидал ее. И прадед мой, Квинт Понтий Первопилат, на свет появился в Иберии и духом ее был изначально проникнут.
Дома одеваясь как римлянин, на службе и в походе Марк преображался почти в испанца. Вместо римского шлема носил на голове темную повязку. Поверх римских доспехов надевал не кавалерийский плащ, а шерстяную накидку – и не пурпурную турдетанскую, а типа тех, которые изготавливают в районе Месеты: с застегивающимся воротом и лацканами, у которых тяжелый запах. Когда садился на лошадь, натягивал облегающие штаны, которые поддерживались широкими подтяжками. Ноги обувал в просторные кожаные сапоги с широкими голенищами; и лишь под вечер, на ночевках, переобувался в сандалии – опять-таки не римские, а осунские: остроносые, завязанные на икрах много раз перекрещенными тесемками.
Оружие сплошь было испанским. Вместо римского кавалерийского меча – фальчион: короткая, широка и кривая иберийская сабля, пригодная не только для нанесения ударов, но и для бросков с расстояния. Этой саблей можно было с одного взмаха отсечь голову, отрубить руку у самого плеча, вспороть живот и нанести другие тяжелые раны. Страшное оружие! Рукоятка сабли заканчивалась головой лошади, а ножны были кожаными.
Дротики были тоже не такие, как в римской кавалерии. Наконечник был длинным, чтобы пробить броню и как можно глубже проникнуть в тело. Древко было сделано из пихты. А на конце древка помещался квадратный кусок железа, обвязанный бечевой и густо обмазанный смолой. Эту смолу перед броском нередко поджигали – чтобы, если дротик вонзится не в тело, а в щит, горящее древко пугало противника, и он отбрасывал в сторону щит, становясь беззащитным.
Помимо этого типа дротиков у Марка было много других моделей, и всеми он великолепно умел пользоваться. Намного точнее и лучше, чем любой из его всадников. «Но не так божественно, как это делал Квинт Пилат, дед командира и твой прадед», – однажды в сердцах объявил мне Виг-галлекиец.
Лошадником Марк Пилат был превосходным. Лучше самого опытного и умелого конюха знал, видел и чувствовал каждую лошадь. Даже предчувствовал ее, ибо, глядя на жеребенка, почти с безошибочной точностью мог предсказать, какой конь из него вырастет, чему его удастся обучить, и как он будет скакать и сражаться. И каждое животное, прежде чем попасть в турму, сперва проходило его тщательный осмотр, а большинство лошадей он сам ездил покупать, иногда в весьма отдаленные уголки Бетики и даже за ее пределы.
Наездник – великолепный. По рассказам восторженного Гнея Виттия, он совершал на коне чудеса акробатики: мог, например, управлять лошадью, находясь у нее под брюхом, и из этого положения метать свои дротики. Виттий утверждал, что однажды, якобы на его глазах, отец поспорил с каким-то центурионом, что перепрыгнет на коне через телегу, доверху нагруженную шанцевым инструментом. А когда отец перепрыгнул, и центурион, не желавший отдавать проигранный заклад, стал возражать, что они, дескать, спорили на прыжок через две телеги, потому как через одну телегу любой опытный кавалерист перепрыгнет, отец, ни слова не сказав в ответ, велел поставить другую телегу и, с не меньшей легкостью перелетев через два препятствия, спросил: «Ну, сколько еще телег ты выстроишь передо мной? Не волнуйся, приятель. Мы с моей клячей все их перемахнем, чтобы устыдить тебя и вылечить от жадности».
А Виг-галлекиец однажды обиженно поведал мне: «В Кордубе твой отец, пожалуй, лучший из наездников. Но у нас, в Галлекии, в Бракаре и даже в Бригантии, многие могут с ним поспорить и некоторые даже выиграют. И прадед твой, Квинт Понтий, был намного более искусным кавалеристом, чем твой отец. Это все говорят».
IX. Удивительным и замечательным командиром был мой отец.
Все турмальные солдаты – и конники, и легковооруженные и даже конюхи – были лично им подобраны, так как Марк Пилат был не только турмарионом, то есть командиром конной турмы, но по призванию турмарием, то есть вербовщиком солдат для своего подразделения. Каждого солдата отбирал, и никто без его одобрения не мог служить у него.
Я уже вспоминал, что в турме у него были не только римляне, но также иберийцы, и этих иберийцев он никогда не отделял от римлян, не создавал отдельных иберийских декурий, как это практиковали другие командиры.
Всех своих подопечных он неустанно и беспрерывно тренировал и воспитывал. И прежде всего велел держаться в стороне от других солдат. Ибо, во-первых, объяснял Марк Пилат, настоящие конники представляют собой элиту римского войска и ни в коем случае не должны даже за пределами службы смешиваться «с какой-то пехотой». А во-вторых, утверждал отец, «это ведь не воины, а полицейские: они за свою жизнь не видели ни одного настоящего сражения; и нечего вам с ними разговаривать, даже здороваться с ними надо с осторожностью, потому что ничему хорошему они вас не научат».
Сам был аккуратным и от каждого солдата требовал образцовой аккуратности в уходе за лошадьми, в содержании амуниции, в поддержании внешнего вида. Встав рано поутру, его солдаты сперва долго чистили зубы, затем тщательно расчесывали волосы, потом чистили лошадей, до блеска надраивали оружие, металлические части обмундирования и упряжи и лишь после этого принимались за завтрак. Сам видел и свидетельствую, что в других конных подразделениях никогда не встречал такой ежедневности и такого внимания к мелочам.
И ни в одной из турм – ни в римских, ни в галльских, ни даже в германских конных отрядах – я не видел таких преданных всаднику лошадей. Их с юного возраста приучали повсюду следовать за наездником, так что во время тренировки или в ходе сражения всадник мог спрыгнуть с лошади, отойти или отбежать от нее в сторону, а конь, словно собака, повсюду следовал за ним, чтобы в любой момент оказаться под рукой. Виг утверждал, что такое воспитание лошадей Марк не сам придумал, а «содрал у нумидийцев», то есть у прославленных всадников великого Ганнибала.
У тех же нумидийцев, как мне объяснили, отец позаимствовал и «тактику двух лошадей». То есть, рядом со всадником, взнузданная и покрытая чепраком (седел у нас не использовали), всегда скакала вторая лошадь. И когда в ходе тренировки или в пылу сражения лошадь под воином уставала, конник в полном вооружении перепрыгивал на вторую и свежую и продолжал на ней работать или сражаться. К тому же, как я уже вспоминал, один конь у всадника был мавританский, а другой – из Уксамы. И на уксамских, на редкость выносливых конях, отрабатывали приемы ближнего конного боя, а на мавританских, менее выносливых, но намного более стремительных и быстрых, пускались в погоню и отрабатывали преследование. А уксамские лошади без седоков скакали следом, так что, если вновь случались рубка и ближний бой, всадник мог снова перепрыгнуть с быстро устающего мавританца на неутомимого уксамца.
Обычно в кавалерии подразделения имеют, как некоторые выражаются, «специализацию». То есть существуют турмы лучников, декурии пращников, отряды копьеметателей и так далее. Марк же обучал своих воинов одинаково хорошо владеть всеми видами оружия: мечами различных форм, всеми разновидностями дротиков, разными пращевыми снарядами (от простого камня до зажигательного ядра). Помню, как возле двухвратной арки божественного Августа (той, что отделяет Бетику от Ближней Провинции), отец устроил военные игры, во время которых его воины демонстрировали свое умение. А по окончании принялся распекать одного своего конника, Марцелла, которого, кстати, весьма ценил за его кавалерийские и воинские способности. И так наставлял: «Пращой безобразно работаешь… Что значит: всадник, а не пращник?! Ставишь себя выше Геркулеса?! Тот был замечательным пращником… Сколько раз повторять вам: настоящий конник – бог войны и, стало быть, универсальный воин! Нет для него «второстепенного» и «недостойного». Недостойно для него только одно – уступить противнику на поле боя. И если ты владеешь пращей хуже балеарского пращника – стыд и позор для тебя и для всей нашей турмы… Не может быть у тебя любимого оружия – ты всеми видами оружия должен одинаково хорошо владеть! Отныне, до самой Галлии, отбираю у тебя меч и дротики. Только со щитом и с пращой будешь работать, пока не научишься, как германец. Потому что конные германцы, я вам объяснял, любят метать камни. И как мы будем выглядеть перед ними, если заранее не подготовимся?!»
Все без исключения всадники Марка умели скакать, отпустив поводья и сражаясь обеими руками. Это Пилат тоже «содрал у нумидийцев». И в ходе тренировок они вообще не взнуздывали лошадей, управляя только ногами. «Ваш враг однорукий! А у вас – целых две руки!» – радостно кричал отец и, потрясая двумя дротиками, пускал своего коня в такой неистовый галоп, на котором и взнузданной лошадью трудно командовать, а Марк ухитрялся резко поворачивать, прыгать через канавы и поваленные деревья, на полном скаку останавливать своего стремительного мавританца.
Стремительность и непредсказуемость в движении – этому он особенно настойчиво и трудолюбиво обучал своих подопечных. Вся турма могла во мгновение ока рассыпаться по сторонам, как это делают мелкие рыбешки при нападении крупного хищника, и также мгновенно и непредсказуемо собраться в стальной кулак, или в острый клин, способный проткнуть и пронзить не только кавалерийский отряд, но и легионные порядки…
Ясное дело, «содрал у нумидийцев» и «слямзил у историков», как уточнял Сервий Колаф.
И, надо полагать, позаимствовал у историков, убедил начальство и ввел в свою турму тех, кого сам называл молодчиками. То были, как правило, юноши. Они считались легковооруженными, хотя получали изрядную конную подготовку. Они садились позади собственно всадников, умели по сигналу ловко и бесстрашно соскакивать на землю и внезапно превращаться в пехотинцев, а потом так же внезапно и по сигналу вскакивать на лошадь позади своего всадника. Находясь на земле, они должны были нападать на вражескую конницу и осыпать ее градом мелких дротиков, почти не целясь, но нанося ей множественные и болезненные раны; кинжалами они должны были подкалывать лошадей и теми же кинжалами добивать упавших на землю всадников. Сидя верхом, они на полном скаку стреляли из луков и метали камни. Когда конники пересаживались на быстрых мавританцев, молодчики, как правило, следовали за ними на уксамцах, чтобы в любой момент прийти на помощь своим старшим товарищам: с наскоку прикрыть их градом стрел или шквалом камней либо, спешившись, мгновенно преобразиться из лихих наездников в самоотверженных легковооруженных, снующих между всадниками с кинжалами и дротиками.
Как мне объяснил Колаф, данный прием отец позаимствовал не у нумидийцев, а у Сципиона Африканца, который подобными юными копьеметателями наводил страх на тяжелую карфагенскую кавалерию. Однако в это, так сказать, историческое заимствование Марк Пилат внес собственные добавления и усовершенствования. Во-первых, у каждого легковооруженного, или молодчика, был свой конник, и именно его лошадей он обязан был защищать в конном бою. Во-вторых, к приемам борьбы, позаимствованным у нумидийцев и мавританцев, Марк Пилат прибавил некоторые уловки, вычитанные им из описаний галльских и германских кавалеристов. В-третьих, молодчикам было обещано, что со временем самые трудолюбивые и успешные из них будут повышены рангом и станут конниками, и им будут подобраны собственные легковооруженные защитники и подчиненные.
Несмотря на жесткую дисциплину и строгую иерархию, царившие в турме отца, Марк Пилат чистил коней вместе с конюхами, во время учений бегал и прыгал вместе с молодчиками, тренировался и состязался наравне с конниками. И радовался, если кто-то превосходил его, обгонял или побеждал в учебном бою; хотя подобное, на памяти Гнея Виттия, никогда не случалось, но Виг-галлекиец утверждал, что изредка кое-кому из солдат удавалось взять верх над своим командиром. То есть четкая субординация в выполнении приказов, а в остальном – совместная еда, общий кров, похожие оружие и обмундирование, мужская дружба и воинское братство на всех ступенях иерархии: турмарион – декурионы – конники – легковооруженные – конюхи.
Такие отношения, как мне сообщили, почти не встречались ни в римских, ни во вспомогательных войсках, где каждый офицер норовил выпятить и подчеркнуть свое командирство, в быту и на учениях, и запросто мог ударить кулаком подчиненного конника, сломать палку о легковооруженного или велеть высечь плетьми провинившегося конюха. От отца же никто даже грубого слова не слышал – ну, разве что едкое и насмешливое замечание, после которого, по словам Гнея Виттия, хотелось сначала со стыда провалиться под землю, а потом тут же исправить свою оплошность.
X. Я быстро установил, что все подчиненные отца души в нем не чаяли. Причем не только декурионы и конники, но и низшие конюхи и погонщики. Наверное, потому, что в турме Марка Пилата они себя никогда низшими не чувствовали. Один пожилой конюх, я слышал, как-то сурово отчитал одного из декурионов, за то, что тот не заметил легкого недомогания своего коня, и декурион тут же признал свою ошибку, перед конюхом извинился и поблагодарил за замечание. Даже Виг-галлекиец, который, как я вспоминал, обижался на отца и позволял иногда колкие замечания в его адрес, с такой радостной ревностью смотрел иногда на своего командира, что я подумал: вели ему Марк Пилат забраться на высокую скалу и прыгнуть с нее, и Виг не задумываясь выполнит смертельный приказ, а восторженный Гней Виттий – нет, пожалуй, не прыгнет.
Стало быть, прекрасный солдат, замечательный командир и воспитатель.
А каков подчиненный?
XI. На Севере, как я уже вспоминал, начальство ценило и уважало отца. Он был первым турмарионом, правой рукой префекта конницы, его заместителем, и часто в отсутствии префекта командовал не только своей первой турмой, но и всей легионной кавалерией, состоящей обычно из десяти, а у нас, в Леоне, из семи турм (потому что конница Четвертого, бывшего Македонского, легиона, как мне удалось узнать, была не полностью укомплектована)…
В Кордубе же положение изменилось, и многие достоинства Марка Пилата в глазах начальства и других командиров стали выглядеть чуть ли не недостатками.
Об этом мне постепенно рассказали конник Сервий Колаф, декурион Туй и некоторые из молодчиков и конюхов.
Сервий – после того, как мне удалось с помощью некоторых приемов спровоцировать его на откровенный разговор, – Сервий Колаф однажды признался и показал: «Такие замечательные солдаты, как твой отец, ценятся во время боевых действий. А у нас, в Бетике, нет ни войны, ни легионов. Командиры у нас ленивые. Солдат не тренируют. И сами мало что умеют. Естественно, отец твой и наша доблестная турма – для них словно кость в горле или бельмо на глазу. Тут прежде всего досада: с какой стати этот Пилат так старается и выставляет себя? Потом, понятное дело, зависть, потому что в глубине души все они хотели бы быть похожими на Марка. Но нет у них для этого ни способностей, ни смелости, ни трудолюбия. А когда всего этого нет, одна зависть остается. Вдобавок, отец твой держится особняком. Кому же понравится, когда его во всем превосходят и даже взгляда не удостаивают?»
Туй мне так объяснял: «Марк любит Иберию. Марк многих иберийцев взял в свою турму. Меня, ибера, сделал декурионом. Я стал командовать римскими гражданами. Начальники были против. Начальники велели Марку убрать варвара с декурионов. Но Марк меня не только оставил. Марк после их приказа стал являться к начальникам в иберийской одежде и с иберийским оружием. Начальники рассердились. Начальники не любят, когда их не слушаются. Начальники считают, что римляне должны командовать иберами, а не иберы – римлянами».
А вот что сообщил мне один из конюхов, и я его, что называется, взъерошенный и долгий рассказ попытаюсь причесать и суммировать: (1) Марк требует для себя хороших лошадей. Но хорошие лошади дорого стоят. (2) Марк разбирается в лошадях, ему невозможно подсунуть плохую и дешевую лошадь, начальству же доложить, что приобрел хорошую и дорогую, и разницу в цене положить себе в карман, что испокон веков делали конные командиры, особенно в провинциях. (3) С Пилатом никак нельзя договориться, и главного турмария по всей Бетике, имевшего неосторожность предложить ему выгодную сделку на подборе и покупке лошадей, Марк тут же обвинил перед кордубским претором: дескать, мошенник и вор; пришлось обращаться за помощью к влиятельным магистратам, чтобы защитить злосчастного турмария от следствия и суда. (4) Хотели общими усилиями укротить Пилата. Но у того неожиданно явился могущественный покровитель – Луций Анней Сенека Ритор. Этот, можно сказать, «отец города» однажды побывал на военных учениях и пришел в полный восторг от Пилатовой турмы. А когда кто-то из магистратов укоризненно заметил, что Пилат со своими всадниками дорого обходятся городской казне, Сенека Ритор громогласно вопросил: «Какой город в Испании считаете наипрекраснейшим?!» «Кордубу», – естественно, ответили ему. «А этот наипрекраснейший город может иметь прекрасных лошадей и прекрасно обученных кавалеристов? Хотя бы одну турму?!» – продолжал вопрошать Сенека. «Может и должен», – пришлось ответить. «Ну так стоит ли жадничать и жалеть деньги на нашу красоту, доблесть и славу перед лицом Обеих Провинций?!» – Короче, похвалил и заступился.
(Видишь, как поворачивается колесо Фортуны: Сенека Младший взял под свою опеку Луция Пилата, а Сенека Старший защитил от возможных нападок его отца – Марка Понтия Пилата! Ты знал об этом? Не думаю. Знала об этом одна Фортуна и крутила нас на своем колесе…)
Не только на покупке лошадей зарабатывали. Конные отряды, например, занимались выбиванием денег из должников, за что командиры получали приличные вознаграждения. За взятки посылали солдат на полевые и строительные работы. Когда какая-нибудь знатная матрона отправлялась в путешествие, вместе с ней снаряжалась иногда целая турма, разумеется не бесплатно, и эти римские «матери провинции» даже соревновались друг с дружкой, у кого военная свита будет пышнее и многочисленнее… Разумеется, отец в этих, с позволения сказать, операциях никогда не участвовал, и в страшном сне не могло присниться никому из его начальников поручить Марку Пилату подобное дело.
Полагаю, однако, что более всего раздражало в моем отце то, что он никого и ничего не боялся. А такие бесстрашные люди, готовые идти напролом и даже в отсутствие защитников отстаивать свою правоту – такие люди всегда вызывают к себе страх. И страх превращается в ненависть.
К тому же отец был непредсказуемым, то есть его поступки и реакции было трудно рассчитать заранее.
Короче, когда из Рима вдруг пришло распоряжение отправить в Германию конное подразделение, как было сказано «лучшее и готовое к боевым действиям»… Представляю, какой праздник случился в среде местного военного начальства!
XII. Всю эту информацию об отце я собрал, пока мы двигались по Августовой дороге от Кордубы до побережья Внутреннего моря. И уже во время сбора начал прикидывать, какие тут могут быть птерны или головы Гидры, положительные и отрицательные, или, как я их тогда стал именовать, болезненные и радостные, так как прикосновение к первым вызывало боль, страх или гнев, а ко вторым – радость и ответное притяжение.
Я скоро понял, что у этого человека – ты помнишь, что я заставил себя относиться к отцу как к Объекту, с которым меня связывал лишь мой интерес исследователя? – у этого Марка Пилата, на первый взгляд, почти не было болезненных птерн. Его не любило командование – он не обращал внимания. Ему завидовали равные по рангу – он этой завистью гордился. Его выслали из Испании – он с радостью воспринял эту высылку как долгожданную командировку и ответственное поручение, потому что был воином, а не полицейским, солдатом, и не служебным карьеристом.
Ежедневно тренироваться самому, воспитывать преданных кавалеристов и любить жену свою Лусену – вот всё, в чем он нуждался. И, знаешь Луций, то, что твои стоики достигают путем длительного самоограничения, строгих диет, изощренных психологических упражнений, у моего отца было от природы. Он был неуязвим для злорадства людей и для происков Фортуны. Помнишь нашу последнюю беседу в Александрии? Ты говорил: «Над нравами философа Фортуна не властна»; «Философ должен поставить Фортуну на одну ступень с собой, и если она это поймет, то окажется над ним бессильной»; «Даже если она метнет в такого человека свое зловредное копье, то не ранит, а лишь оцарапает, да и то редко»… Мне и тогда, в Египте, казалось и теперь кажется, что всё это ты говорил о моем отце. И честно тебе признаюсь: за всю жизнь я не встретил, пожалуй, более самодостаточного, более защищенного и счастливого – да, представь себе, поистине счастливого человека!
Казалось бы, страшный удар – гибель любимой дочери, которую собственными руками угробил… Помнишь, ты говорил: «Фортуна не сбивает с пути – она опрокидывает и кидает на скалы»?… Да, опрокинула так больно, что чуть рассудка не лишился. Да, швырнула на скалы, так что самый вид Леона и Севера стал нестерпимым, и, бросив любимых солдат и товарищей по службе, бежал через всю Иберию, в Кордубу, где у него ни кола ни двора, ни знакомых, ни турмы. Но сбить с пути – нет, не сбила. Потому что Лусена и лошади остались. И месяца не прошло, как он снова был счастлив, утром уходя на любимую службу и вечером возвращаясь к любимой жене… «Над нравами человека Фортуна не властна». Ты прав, Сенека.
Стало быть – неуязвим. И следовало разрабатывать не болезненные, а радостные птерны. Вернее, те головы, которые вызывали ко мне неприязнь, надо было нейтрализовать или вовсе отсечь, а на их месте выявить, вырастить и подкормить (как подкармливают собак, иногда весьма недружелюбных) головы приязни, головы благорасположения, то есть положительные птерны отцовства, которые маленькая Примула, едва явившись на свет, тотчас пробудила в своем отце, а мне никогда не удавалось, несмотря на старания.
XIII. При подъезде к Илике я уже в общих чертах разработал программу своей первой махэ, как я по-гречески стал именовать ту часть пойменики, в которой поймен от сбора информации переходит к завоеванию объекта и из разведчика превращается в охотника. С твоего позволения, однако, не стану перечислять тебе пункты этой программы, ибо, во-первых, они постоянно уточнялись и корректировались на всем протяжении махэ, от Илики до Тарракона, а во-вторых, мне будет неинтересно вспоминать, а тебе – слушать, если я сразу сообщу о тайных замыслах и предполагаемых средствах.
Лишь основные принципы перечислю.
С таким сложным и трудноуязвимым противником, как Марк Пилат, нельзя было рассчитывать на мгновенную победу. Невозможно было одномоментно поразить цель, как это удалось Парису, или Персею. Надо было с самого начала приготовиться к длительной махэ, с последовательным использованием оружия дальнего, среднего и ближнего боя, то есть сначала стрел, затем дротиков и только потом меча. При этом надо было ожидать, что отдельное оружие и единичное попадание в цель не принесет мне даже намека на успех, но общий обстрел, многочисленные и разнообразные уколы и поражения, взятые вместе, как бы переполнят чашу и выплеснут из нее долгожданную победу. Военным языком выражаясь, это была осада, а не генеральное сражение.
По-прежнему следовало соблюдать строжайшую конспирацию. И шапку Аида надо было еще сильнее натянуть на голову, дабы Объект ни в коем случае не заметил, что на него ведется затяжная и планомерная охота. И в щит Персея мне теперь еще чаще приходилось прятать свой взгляд, чтобы, увидев в противнике собственного отца, не окаменеть от любви и страха.
Надо было не только подавлять враждебные мне головы, но провоцирующими уколами, игривой щекоткой и ласковыми поглаживаниями будить, возбуждать и располагать к себе радостные птерны.
Используя стрелы, дротики и надеясь на меч, нужно было на всякий случай искать стимфалийские трещотки, адамантовый серп, ремешок от шлема (см. 4.XXVIII), то есть «спецоружие».
Времени на охотничью операцию у меня было, вроде бы, достаточно, но чтобы не заиграться и не перерасходовать его, я на всякий случай заранее поставил на своем пути как бы милевые столбы, то есть решил, что от Илики до Сагунта я буду пользоваться стрелами, от Сагунта до Дертозы – пущу в ход дротики, а на участке Августовой магистрали от Дертозы до Тарракона мне придется уже обнажить меч или вместо него применить спецоружие, если мне удастся отыскать его. Потому что если я и тогда не нанесу решающего удара и чаша не переполнится, то в Тарраконе меня отдадут деду, и никакая пойменика не поможет мне продолжить путь в Германию.
Так я решил. И начал, как сказано,…
XIV. … со стрел. Прежде всего я попросил Агафона – так звали конюха, который, как ты помнишь, рассказывал мне об отце, – я попросил его научить меня ездить на лошади. А когда тот ответил, что без разрешения командира турмы, моего отца, никак не может этого сделать, мне пришлось его слегка уколоть дротиком.
«Ты, что, не любишь своего начальника?» – спросил я.
«Очень уважаю и люблю», – ответил пожилой конюх.
«Так почему не желаешь мне помочь? – спросил я. – Я хочу сделать отцу сюрприз. Доставить ему удовольствие».
Конюх задумался, почесал в бороде, а потом покачал головой и сказал:
«Нет, парень. У нас так не принято. У нас принято обо всем докладывать турмариону».
Тогда мне опять пришлось уколоть его, на этот раз немного сильнее.
«Ты ведь грек?» – спросил я у Агафона.
«Я пользуюсь латинским гражданством. Но родители мои были греками. Оба. Отец и мать», – ответил конюх.
«А знаешь ли ты, что по-гречески означает твое имя?» – спросил я.
«Знаю, – ответил Агафон. – Оно означает «хороший».
«Не только «хороший», – уточнил я. – Оно также означает «добрый», «благородный» и главное – «храбрый».
Конюх еще глубже задумался. А я грустно вздохнул и сказал:
«Ошиблись твои родители. Не то дали тебе имя».
Разговор состоялся сразу после завтрака, когда конники покинули нас и выдвинулись вперед на очередное учение. А примерно через час Агафон взял одного из коней, велел мне немного отстать от обоза и принялся обучать меня верховой езде.
Агафон оказался хорошим учителем. Приведу лишь несколько примеров. В первый же день он отучил меня бояться высоты, заставив лечь навзничь на широкий круп коня (он специально подобрал спокойного и широкого тяглового коня); и так я ездил сначала шагом, а потом тихой рысью. Через день он научил меня облегчаться на рыси. Через три – поднимать лошадь в галоп и прочно держаться на этом аллюре. Через неделю он принялся натурально издеваться надо мной: между моими коленями и крупом лошади клал монеты, чтобы я крепко прижимал ноги, и всякий раз заставлял спрыгивать с лошади и подбирать монеты, когда они падали, и снова садиться верхом и класть под колени проклятые медяки. Или просовывал мне за спину и между локтями палку, вырабатывая прямую посадку и правильное положение рук. И всякий раз, когда я чересчур натягивал или резко дергал повод, подбегал ко мне и острой палкой слегка колол мне в ногу, объясняя: «Ты делаешь больно лошади. И я тебе буду делать больно. Пока не научишься. Пока повод в твоих руках не станет паутинкой».
И так каждый день по нескольку часов до полудня я осваивал езду на лошади. И дней через десять мне стало казаться, что я уже готов продемонстрировать отцу свое мастерство наездника. Разумеется, как бы случайно попавшись ему на глаза.
Я не сомневался, что Объекту уже давно доложили о моих упражнениях с Агафоном. Но он ни слова не сказал ни мне, ни Лусене, ни конюху. Когда же я, наконец, решился «вручить подарок» и на вечернюю стоянку, где нас ожидала кавалерия, подъехал не на телеге, а верхом на лошади, отец даже не глянул в мою сторону. Хотя я очень старался, и Гней Виттий, увидев меня, восторженно воскликнул: «Смотрите, как уверенно держится! Сразу видно, что отец у него – всадник и родился на лошади!» А Сервий Колаф, придирчиво меня оглядев, заметил критически, но словно к продвинутому коннику обращаясь: «Когда движешься по кругу, надо, чтобы голова лошади смотрела внутрь, а не в сторону, как у тебя. За этим обязательно надо следить». Даже Виггаллекиец пробормотал нечто невнятное, но одобрительное. И лишь Марк Пилат, говорю, не удостоил меня ни словом, ни взглядом.
И то же случилось на следующий день.
Лишь на третий день Объект обратил на меня внимание. Он подошел к моему коню, нагнулся и что-то там сделал, отчего конь неожиданно взвился на дыбы, а я плашмя рухнул на землю, больно ударившись спиной и головой. Конь отбежал в сторону. Лусена, вскрикнув, соскочила с телеги и стала поднимать меня, потому что некоторое время я лежал на земле, оглушенный ударом. А Марк Пилат, по-прежнему на меня не глядя, грустно сказал стоявшему рядом Марцеллу:
«Не выйдет из него конника. Вперед не подался. Повод выпустил. Упал враскоряку».
«Всему этому можно научить. Твой сын. Тебе и кости в руки», – улыбнулся и заметил кавалерист.
Марка же как будто передернуло от этого «твой сын». И с обидой глянув на Марцелла, Пилат заключил:
«Когда человек не чувствует лошади и боится ее, ничему путному его не научишь. Как будто не знаешь?!»
И отошел в сторону, не интересуясь, что происходит с его сыном.
А я, когда пришел в себя, подошел к сбросившему меня коню, взял его обеими руками и, глядя в глаза, некоторое время жаловался ему и упрекал за резкое движение, затем сел на него, сделал несколько кругов на спокойной рыси, а потом долго выгуливал, разнуздал и повел к морю купаться.
А начиная со следующего дня, мы с Агафоном стали отрабатывать сначала «столбик», потом «горку» (это когда конь становится на задние или на передние ноги, и так это называется у кавалеристов). А затем стали учиться падать: вперед кувырком, назад с оборотом и вбок с перекатом, и так, чтобы по возможности не терять повода и всякий раз оказываться ногами на земле.
Страха во мне было по самое горло. И лошадь я, действительно, пока чувствовал плохо. Но я знал, что делаю. Стрелы этого типа с первого раза никогда не попадают в цель. Ими надо каждый день пристреливаться. И вовсе не обязательно, чтобы они попадали в Объект. Если они метят кого-то из его окружения, то этот меченый скоро начинает работать на тебя и говорить: «больно ударился, но тут же заставил себя сесть на лошадь»; «его разве учили держаться на столбике? вот то-то и оно!», «старается, парень, неужели не видно?» и даже: «зачем было подкалывать? можно было иначе проэкзаменовать».
XV. Продолжая ежедневно пускать «лошадиные» стрелы, я присоединил к ним другие стрелы и стрелки. Я стал, например, на привалах оказывать содействие конюхам: собирал хворост, помогал разжигать костер, приносил воду.
С конюхов я перешел на легковооруженных молодчиков. Когда они приводили в порядок оружие, я крутился рядом и норовил пригодиться: принести чистого морского песка, подать оселок, сбегать за чем-нибудь нужным.
Этим я не только демонстрировал заинтересованность и прилежание на глазах у Объекта, не только приобретал, что называется, залповую поддержку со стороны солдат, но получил доступ к новым источникам информации, постепенно расположив к себе даже декурионов первой и второй декурии: Гая Калена и Квинта Галлония.
XVI. А за три дня до Сагунта, едва мы проехали Валенцию, я принялся «обстреливать» Лусену: помогал ей садиться в повозку и спускаться с нее; стоило подуть ветерку, набрасывал ей на плечи шерстяную накидку или укутывал в солдатский плащ; бегал к источникам и родникам, мимо которых мы проезжали, и приносил ей прозрачную и вкусную воду, которую она с благодарностью пила, а я влюбленно смотрел на нее и ласково называл «мамой» и «мамочкой» – никогда до этого я ее мамой не звал, а только «Лусеной».
С особым усердием и с утроенной нежностью я за ней ухаживал на вечерних привалах, когда все собирались у костра, и можно было не сомневаться, что Объект видит, как я о ней забочусь, и слышит, как называю ее «мамой».
И тут, разумеется, надо было постоянно держать перед собой щит Персея и ни на мгновение не снимать шапки Аида. То есть ни в коем случае не смотреть в сторону отца и, на полную мощь используя данные мне богами актерские способности, создавать впечатление, что всё, что я делаю, льется из меня, так сказать, от чистого сердца, только Лусене предназначено, и я даже на замечаю, что вокруг нас сидят люди, и сам Марк Пилат смотрит на меня с прищуренным удивлением.
Не видеть Объект и не замечать его поведения – это тоже были стрелки, маленькие, но острые.
XVII. И вместе с другими снарядами дальнего боя, возле Сагунта, как я и рассчитывал, они, похоже, сработали. Сужу об этом по следующему эпизоду.
Утром, отпуская солдат погулять по городу, Марк подозвал к себе конюха Агафона и сказал ему: «Ты у него теперь вроде учителя. Возьми с собой парня. Покажи ему Сагунт. Он, кроме Кордубы, ни одного города не видел»… (Такая, как у нас, в Службе, говорят «подвижка»…)
Я, ясное дело, уставился в щит Персея и решительно отказался от прогулки, сославшись на то, что давно уже обещал дежурным конюхам и молодчикам купать и выгуливать лошадей.
И вечером, когда конники вернулись в лагерь, еще одну подвижку пронаблюдал.
Я подкараулил и слышал, как отец тихо спросил Лусену:
«Он, что, обиделся на меня? Представляешь, не захотел пойти в город».
«Он не мог обидеться. Потому что любит тебя», – ответила мудрая женщина.
Отец недоверчиво хмыкнул. Разговор происходил в темноте, и я не имел возможности видеть их лица.
«А разве в последнее время он не тебя любит?» – через некоторое время ехидно спросил отец.
«Тебя он любит намного сильнее. И я не раз тебе об этом говорила», – ответила Лусена.
Снова помолчали. Потом отец сердито сказал:
«Любит, не любит – я уже отправил Воката в Тарракон. Через неделю сдадим его деду. Или дяде, если дед откажется».
Оставалась неделя! И, стало быть, по правилам пойменики, самое время было переходить к дротикам, то есть к оружию среднего радиуса действия.
XVIII. Дротики эти были уже мной вычислены, но еще предстояло добыть их, ими вооружиться и рассчитать момент для броска.
Дротики я позаимствовал из разных источников, но главным образом у Сервия Колафа – большого любителя истории и неплохого рассказчика. С ним я беседовал в первый день пути на участке Сагунт – Тарракон. (Благодаря тебе, Луций, я уже знал, как построить беседу и как задавать вопросы, чтобы твой собеседник рассказывал тебе именно то, что тебя интересует.)
И вот, на второй день пути, когда мы стали лагерем, и отец – виноват, Объект – находился поблизости, я подошел к Вигу-галлекийцу и громким голосом, как будто с обидой, но в то же время в радостном возбуждении, стал говорить: «Ты не прав, Виг. Да будет тебе известно, что своими блестящими победами Ганнибал был обязан в первую очередь своей коннице! Она составляла почти треть его армии, а у римлян – только десятую часть от их легионов. И в ближнем бою африканские и испанские всадники Ганнибала, естественно, превосходили италийских всадников.
А после того, как последние были убраны с дороги, легионы не могли сохранить привычный для них строй и отбивать многочисленную конницу на флангах… Не надо, не говори ничего в свое оправдание. Просто ты не знаешь истории!» Эту речь я предварительно несколько раз прорепетировал, чтобы не сбиться на сложных «военных» словах и звучать как можно взрослее и, так сказать, историчнее. И произнеся ее в присутствии Объекта, я тут же отошел в сторону, чтобы бедный Виг не успел опомниться и не стал во всеуслышание доказывать, что никогда он не говорил со мной ни о Ганнибале, ни, тем более, о превосходстве пехоты над конницей.
На третий день, опять-таки под вечер и в присутствии Марка Пилата, разговаривая с моим новым доброжелателем, вторым декурионом Квинтом Галлонием, я так выстраивал и поддерживал беседу, что, почувствовав на себе внимание Объекта, ловко повернул нить разговора и тихо и доверительно, а не громко и вызывающе, как накануне, заметил: «Ну ясное дело. Сципион именно тогда стал побеждать африканцев, когда переманил на свою сторону Масиниссу – великого конника и командира непобедимых нумидийских всадников». И тут уже не надо было никуда уходить. Но взглянуть на отца и на его реакцию было бы преступно по отношению к правилам пойменики.
На четвертый день – на правом берегу Ибера, напротив Дертозы – я оставил в покое Сципиона с Ганнибалом и стал рассуждать с Марцеллом о коннице Юлия Цезаря, особенно напирая на то, что кавалерия его лишь тогда стала успешной, когда он сформировал ее из испанских и галльских конников. И вдруг услышал:
«Испанцев у Цезаря почти не было. Это ты, брат, сочиняешь».
Это отец мне возразил. А я как бы смутился и улизнул в темноту.
Представляешь? Объект не только уже давно прислушивался к моим рассуждениям, но не удержался и вступил в разговор. Клянусь Парисом, три дротика достигли цели!
XIX. На следующее утро мы переправились через Ибер и, не заезжая в Дертозу, направились к Тарракону. До него оставалось всего лишь два дня пути. Теперь мне было уже не до дротиков. Предстояло пустить в ход пику, наподобие тех, целиком железных, с перекрестьем в основании острия, с утолщением в середине стержня, с зазубринами и длинным жалом, которые иногда брали с собой иберийские охотники, когда шли охотиться на вепря или на медведя.
Страшно было, конечно. Но надо было переступить через страх, надо было уязвить самую жестокую гидрину голову в душе Объекта и освободить дорогу очень сложным чувствам, положительным и отрицательным, сильно перемешанным и как бы переплетенным между собой, которые я, разумеется, могу описать, но сейчас у меня нет ни времени, ни желания подыскивать слова и копаться во всей этой психологии…
Я лучше кратко расскажу тебе, Луций, как было дело. А ты сам поймешь и оценишь.
На вечерней стоянке я подошел к отцовскому мавританцу, которого держал под уздцы конюх по имени Талиппа. «Можно выгулять его?» – попросил я. «Нельзя, – ответил Талиппа. – Злой конь. Никого не подпускает. Только командира». «Но ты ведь им занимаешься», – возразил я. «Меня можно. Я мавританец», – ухмыльнулся конюх. «Меня тоже можно. Меня – сын командира» – передразнил я, решительно отобрал повод и стал гладить коня. Тот сначала с удивлением на меня поглядывал, потом закрыл глаза, опустил голову и попытался укусить меня за ногу. Но я уже давно к этому коню присматривался. Я отпрянул в сторону, подпрыгнул и оказался у него на спине, не выпуская, разумеется, поводьев. Конюх закричал что-то по-мавритански и пытался ухватить повод. Но я как бы в испуге дернул повод, так что конь развернулся и сшиб конюха с ног.
Тут разом закричали несколько голосов: «С ума сошел!», «Слезай немедленно!», «Прыгай!», «Убьешься!» У меня не было времени рассмотреть, кто кричит, потому что в следующее мгновение конь сделал сначала «столбик», потом «горку». Однако я удержался – недаром учил меня Агафон.
И тогда мавританец пустился в безудержный галоп.
Другие лошади тоже были взнузданы – я учел это обстоятельство. Я видел, что несколько конников тут же прыгнули на своих мавританцев и пустились за мной в погоню. Но даже несмотря на то, что отцовский конь то и дело брыкал задними ногами и дергал головой, натягивая меня к себе на шею, – несмотря на эти попытки освободиться от меня, которые, естественно, несколько замедляли движение, догнать мавританца Марка Пилата было практически невозможно, потому что стремительнее и неистовее коня не было не только в турме, но и, пожалуй, во всей Иберии. Мне об этом было тоже известно.
Преследователи от меня все больше и больше отставали. Почва тем временем стала каменистой и крайне опасной для бешеного галопа, которым мы шли. Несколько раз мавританец споткнулся, и если бы мы тогда упали, клянусь Эпоной, я бы теперь не вспоминал о своем детстве!
Когда он первый раз споткнулся, сзади меня раздалось несколько испуганных вскриков.
Когда конь во второй раз зацепился ногой, позади себя я услышал рев и хрип. Оглянуться я не мог. Но понял, что хрипит лошадь, а ревет по-звериному человек, обходящий меня сзади и с левой стороны.
Этим человеком, как потом оказалось, был турмарион, Марк Пилат, мой отец.
Потом мне рассказывали, что он вскочил на разнузданную уксамскую лошадь, умудрился на этом тихоходе догнать преследовавших меня мавританцев, столкнул с одного из них конника (или солдат сам спрыгнул на полному ходу) и, рыча на ухо коню, поскакал не прямо за мной, а несколько левее.
Услышав его грозный голос, мой мавританец начал постепенно сбавлять ход и тоже стал забирать влево, чтоб скакать рядом с хозяином. И скоро мы неслись вместе.
Но недолго – не более стадии. Потому что отец перепрыгнул с одного коня на другого, я оказался у него в объятиях, он вырвал у меня повод, и мы снова пустились в бешеный галоп, но уже в сторону лагеря.
Прискакав в лагерь, отец в обнимку со мной спрыгнул с коня, бережно поставил меня на землю и, о чем-то словно задумавшись, принялся ходить между конников, со всех сторон окружавших нас.
У одного взял плетку, повертел ее в руках, но отбросил в сторону.
Затем поднял с земли длинную палку, но тоже отбросил.
А потом подошел к стойке с оружием и вынул из нее – представь себе! – ту самую иберийскую железную пику, о которой я недавно вспоминал, с зазубринами и длинным жалом! Пику эту он сотряс в руке, как всегда делают перед броском, развернулся и медленно двинулся в мою сторону с перекошенным от ярости лицом.
«Убью! Все – в сторону! Убью гада!» – страшно хрипел он, на меня надвигаясь.
Клянусь Парисом и всеми моими героями, я не испугался! Вернее, я так был оглушен скачкой и погоней, удивлен своей дерзостью и тем, как крепко и бережно отец прижимал меня к себе, когда мы скакали обратно, что еще не успел испугаться. Я лишь подумал: «Ну, кажется, перестарался». И зачем-то закрыл глаза.
Помню, что я ожидал не удара, а какого-то громкого крика или многих воплей.
Но не было ни крика, ни воплей. И отец вдруг перестал хрипеть и ругаться.
А когда я снова открыл глаза, он уже выронил пику, стоял надо мной и бормотал, тихо и бессвязно: «Мог ведь запросто… Насмерть… В одно мгновение… Тебе же сказали… Это кони… Боевые… Мой конь!.. Дикий и лютый!..»
Я стоял неподвижно и смотрел на отца, стараясь, чтобы и лицо мое было таким же неподвижным и как бы окаменевшим.
А отец вдруг махнул рукой, отошел к своему мавританцу, схватил его за морду, нагнул к себе и сначала прижался лицом, а потом принялся целовать коня в щеки, в губы, в глаза.
Он долго ласкал коня. А я, представь себе, словно видел, как у Объекта из спины торчит воткнутая мной пика. И другие, толпившиеся поодаль, мне показалось, тоже видели, как она у него торчит – железная, между лопаток…
Мне подумалось, что этой пикой я до срока и окончательно поразил Объект. И не надо больше пойменики…
Но я ошибался.
XX. Утром следующего дня я поймал обрывки разговора между Марком и Лусеной. Голоса Лусены я вовсе не слышал, но некоторые слова отца звучали достаточно отчетливо:
«После вчерашней выходки?… Нет, не проси… Именно ради тебя не сделаю!..»
Мне всё стало ясно. Пика, конечно, сработала, но, что называется, «на ожесточение». И к этому ожесточенному противнику придется теперь применить меч…
Воката помнишь? Его еще от Сагунта послали в Тарракон. И он долго отсутствовал. А вернулся после Дертозы – в тот день, когда я устроил спектакль на мавританце.
Такого смурного Воката я никогда не видел. Он старался ни с кем не встречаться взглядом. Кутался в плащ, словно его знобило. Слегка прихрамывал. Шел позади повозок, а не рядом с нашей телегой, как обычно.
Я присоседился к нему и стал, как у нас говорят, «раскручивать». И вот что мне удалось выведать и узнать.
Дед мой, Публий Понтий Пилат, который, как ты помнишь, в год моего – и нашего с тобой! – рождения жил в Цезаравгусте, через три года был избран одним из верховных преторов Ближней Провинции и вынужден был перебраться в столицу, где сначала жил у среднего сына, Гая Понтия Пилата, а затем приобрел себе дом и в нем поселился, рассчитывая, что его не раз еще будут выбирать на провинциальные должности. И точно: через несколько лет он был избран эдилом, а потом – снова претором и главным судьей Ближней Иберии по финансовым и арбитражным вопросам.
Уцепившись за то, что, дескать, дважды претор и судья, я принялся восхвалять справедливость моего деда. А Вокат мрачно кивал и соглашался: «Да, справедливый человек».
«И, насколько мне известно, он с каждым человеком умеет найти общий язык!» – продолжал восхищаться я.
«Да, с каждым», – тряс головой и прихрамывал Вокат.
«И главное в нем то, говорят, что, будучи строгим и справедливым судьей, он в глубине души – мягкий и милосердный человек. Даже к преступникам».
«Со мной он тоже милостиво поступил, – согласился Вокат. – Только сутки держал меня у порога, не пуская в дом. А потом велел запереть в сарай, а не бросил в яму с провинившимися рабами. И снова только на сутки, а не на неделю. А когда меня повели на пытку, не стал калечить мне тело, а только слегка помял ноги тисками. И жгли они меня осторожно, чтобы волдыри потом не превратились в раны». – Так мне спокойно и грустно признался Вокат.
А я возразил:
«Наверное, так у них принято, у судей. Ты ведь раб. Раба надо в первую очередь испытать на пытке». Вокат глянул на меня так, словно впервые увидел, но тут же согласился:
«Конечно, раб… Да, наверное, принято…»
А я принялся развивать тему: дед мой, дескать, очень нас ждет и страшно волнуется о том, как протекает наше путешествие. И вот, пришел какой-то странный человек, к тому же раб, которого он никогда в жизни не видел…
Вокат, наконец, не выдержал и, как у нас в Службе говорят, «потёк». Он остановился и гневно объявил:
«Он меня не раз видел и знает. И тебя он, может быть, ждет! Но отцу твоему запретил приближаться к своему дому. И велел совсем не въезжать в город, чтобы никто в Тарраконе не видел его жены. Кроткую и добродетельную Лусену, мою госпожу, он обозвал таким грязным и пошлым словом…!»
Вокат поперхнулся и замолчал. На лице его отобразился ужас. Он лишь сейчас понял, что рассказал то, что ни в коем случае не следовало мне рассказывать.
А я схватил Воката за руки, заглядывал ему в глаза и шептал:
«Я обожаю тебя, Вокат! Ты даже не представляешь, какой ты мне сделал подарок! Камнем Юпитера клянусь, что ни одна душа не узнает о нашем разговоре! Ты самый прекрасный человек на свете!»
Вокат был так напуган и изумлен моими словами, что ничего мне не отвечал. И только вскрикнул, когда я пытался обнять его, – как потом выяснилось, ему жгли главным образом спину.
XXI. Ты, мудрый Сенека, наверное догадался, как я использовал только что обретенный мной меч? Но все равно вспомню и расскажу по порядку.
Ближе к полудню Лусена начала вглядываться в меня, вроде бы исподволь, но так пронзительно, что я стал ощущать ее взгляды кожей и частями тела: правым ухом, левой щекой, затылком, спиной и плечами. Но стоило мне к ней повернуться, она от меня отворачивалась. А потом снова ввинчивала в меня взгляд и рылась во мне, шарила и искала, пытаясь нащупать.
Мне это надоело, и я уныло спросил:
«Ну что? Ну что, мама?!»