Измеряя мир Кельман Даниэль
Ха!
Я готов дать голову на отсечение!
Гаусс засмеялся.
Они вышли на улицу и обнаружили, что их экипаж уехал.
Тогда пойдем пешком, сказал Гумбольдт. В конце концов, это недалеко, в свое время он и не такие расстояния преодолевал.
Только, пожалуйста, без этого, вспылил Гаусс. Он больше слышать не может про его путешествия.
Оба с ненавистью посмотрели друг на друга и двинулись в путь.
Это все возраст, сказал Гумбольдт через некоторое время. Раньше он мог любого убедить. Преодолевал все препятствия и получал любой паспорт, какой ему был нужен. Никто не мог ему противостоять.
Гаусс не отвечал. Они молча шли друг подле друга.
Хорошо, сказал наконец Гаусс. Он признаёт, что с его стороны это было глупо. Но его это так разозлило!
Этим спиритическим сеансам следует положить конец, сказал Гумбольдт. Так с умершими в контакт не вступают. Это было непристойно, дерзко и вульгарно. Он вырос среди привидений и духов и знает, как надо себя вести с ними.
Эти фонари, сказал Гаусс, скоро их переведут на газ, и ночам тогда придет конец. Они оба состарились далеко не в самое замечательное время. Что теперь будет с Ойгеном?
Исключения из университета не избежать. Возможно, тюрьма. При известных обстоятельствах можно похлопотать об изгнании.
Гаусс молчал.
Иногда приходится принимать тот факт, сказал Гумбольдт, что людям ничем нельзя помочь. Ему понадобились годы, чтобы смириться с тем, что он ничего не смог сделать для Бонплана. Но не убиваться же из-за этого каждый день!
Ему нужно сообщить Минне. Она до идиотизма привязана к парню.
Раз так случилось, сказал Гумбольдт, пусть будет, что будет. Радости от этого мало, жизнь повернулась суровой стороной, даже брутальной, показала, какова судьба неудачника.
Его собственная жизнь уже позади, сказал Гаусс. У него есть семейный очаг, но он для него мало что значит, есть дочь, которая никому не нужна, и попавший в беду сын. И его матери осталось уже немного. Сам он последние пятнадцать лет измерял холмы. Гаусс остановился и посмотрел в ночное небо. Если все взвесить, то он не сможет объяснить, почему чувствует себя так легко.
Он тоже этого не может, сказал Гумбольдт. И у него примерно такое же состояние.
Вероятно, не все возможно. Одно удается, другое нет. Магнетизм. Геометрия пространства. Голова у него уже не та, что прежде, но кое-что он еще может.
Он никогда не бывал в Азии, сказал Гумбольдт. Это как-то ненормально. Вот он и спрашивает себя, а не было ли ошибкой отклонить приглашение в Россию.
Конечно, ему нужны новые помощники. Одному ему уже не справиться. Старший сын подался в военные, младший еще слишком мал, а Ойген теперь отпадает. Но вот этот Вильгельм Вебер ему понравился! И жена у него прехорошенькая. В Гёттингене как раз есть вакансия для профессора физики.
Просто так это теперь у него уже не пройдет, сказал Гумбольдт. Правительство захочет контролировать каждый его шаг. Однако если они его считают слабым и сговорчивым, то очень заблуждаются. Да, в Индию они его не пустили. А вот в Россию он поедет.
Экспериментальная физика, сказал Гаусс. Это что-то новое. И это надо хорошенько обмозговать.
Если немного повезет, сказал Гумбольдт, то можно и до Китая дойти.
СТЕПЬ
Что такое смерть, любезные дамы и господа? По сути, не только угасание и секунды перехода в другой мир, но еще и долгий уход до того, тот затянувшийся на годы ступор времени, в течение которого человек находится еще здесь, но одновременно уже и нет, и когда его величие давно уже стало историей, а он все делает вид, что существует. Так деликатно, дамы и господа, обставляет природа процесс нашего умирания!
Аплодисменты стихли уже после того, как Гумбольдт сошел с подиума. Перед Певческой академией его ждал экипаж, он должен был отвезти его к смертному одру невестки. Она угасала тихо, без излишних болей: то ли спала, то ли дремала. Открыв в самый последний раз глаза, она увидела сначала Гумбольдта и только потом, слегка испугавшись, своего супруга, словно ей было нелегко различить их обоих. Через несколько секунд ее не стало. Они сидели рядышком, Гумбольдт держал руки старшего брата в своих, поскольку знал, что так полагается, и на какое-то время оба совершенно забыли, что лучше было бы сесть прямо и произнести приличествующие случаю слова.
Помнит ли он еще тот вечер, спросил, наконец, старший брат, когда они читали историю про Агирре, после чего он решил отправиться на Ориноко? Дату для потомков они засвидетельствовали!
Конечно, он хорошо помнит этот день, сказал Гумбольдт. Но только он больше не верит, что потомков это будет интересовать, он даже сомневается сегодня в значимости своего путешествия по реке. Канал не принес никакой особой пользы континенту, он так и остался забытый всеми, как и прежде, и с тучами москитов над ним, Бонплан оказался прав. Правда только в одном: что в своей жизни он никогда не знал скуки.
Для него скука никогда не была проблемой, сказал старший брат. Он только не хотел быть один.
А он всегда был один, сказал Гумбольдт, но перед скукой он испытывает смертельный страх.
Он очень страдал из-за того, сказал старший брат, что так и не стал канцлером, князь Гарденберг перешел ему дорогу, хотя это было предначертано ему свыше!
Нет никакого предначертания, сказал Гумбольдт. Просто некоторые люди берут на себя смелость инсценировать его перед другими, а потом сами начинают в него верить. И при этом столько несовпадений и несоответствия, что приходится прилагать неимоверные усилия и насиловать себя!
Старший брат отклонился назад и долго смотрел на него.
Все по-прежнему одни мальчики?
Ты знал об этом?
Всегда.
Долго никто из них не произносил ни слова, потом Гумбольдт встал, и они обнялись так же формально, как и всегда.
Увидимся ли мы еще?
Наверняка. Во плоти или во свете Господнем.
В Академии его уже ждали спутники по путешествию — ботаник Эренберг и минералог Розе. Эренберг был маленького роста, толстый, с бородкой клинышком. Розе — выше двух метров, и казалось, волосы у него всегда влажные. И тот и другой носили очки с толстыми линзами. Двор приставил их к Гумбольдту в качестве ассистентов. Они вместе проверили все необходимое снаряжение: цианометр, телескоп и лейденскую банку, оставшуюся еще со времен его путешествия в тропики, английские часы (они шли намного точнее старых французских), а для измерения величины наклонения силы земного магнетизма более совершенный инклинатор, изготовленный лично Гамбеем, а также безжелезную палатку. После этого Гумбольдт отправился во дворец Шарлоттенбург, императорскую резиденцию.
Он одобряет это путешествие в империю своего зятя, сказал Фридрих Вильгельм, с трудом подбирая слова. Поэтому он назначает своего камергера Гумбольдта действительным тайным советником, и с сегодняшнего дня к нему следует обращаться не иначе как ваше превосходительство.
Гумбольдт отвернулся, настолько велико было его волнение.
Что с вами, Александр?
Да нет, это все из-за смерти моей невестки, быстро сказал Гумбольдт.
Он знает Россию, сказал король, он знает также, какова репутация Гумбольдта. Но он не желает выслушивать никаких жалоб! Нет никакой нужды лить слезы по поводу каждого несчастного крестьянина.
Он заверил русского царя, сказал Гумбольдт таким тоном, будто выучил текст наизусть, что будет заниматься исключительно изучением неживой природы, а не условиями жизни низших сословий общества. Он уже дважды написал об этом царю и трижды прусским придворным чиновникам.
Дома лежали два письма. Одно от старшего брата, который благодарил его за визит и поддержку.
Увидимся ли мы еще или нет, но в принципе мы на сегодня опять вдвоем, как и прежде. Нам с малолетства привили мысль, что жизнь — вещь публичная. Мы оба думали, что наша жизнь — это весь мир. Но постепенно круг сужался, и мы усвоили, что истинной целью наших устремлений является не космос, а каждый из нас, один для другого. Ради тебя я хотел стать министром, ради меня ты поднялся на самую высокую гору и спускался в глубокие пещеры, для тебя я открыл лучший университет мира, а ты для меня — Южную Америку, и только глупцам, которые не понимают, что такое жизнь двоих друг для друга, могла прийти в голову мысль о нашем соперничестве. Только потому, что на свете был ты, я стал воспитателем и просветителем государства, только потому, что существую я, ты стал исследователем целой части света — одно соразмерно с другим. А для соразмерности у нас всегда было верное чутье, оно никогда нас не подводило. Я призываю тебя не оставлять этого письма на будущее как свидетельство завершения нашей корреспонденции, даже если ты, как ты мне сказал, больше не придаешь значения будущему.
Другое письмо было от Гаусса. И этот высказывал наилучшие пожелания, а также сообщал некоторые формулы, необходимые для измерения земного магнетизма, но Гумбольдт не понял в них ни строчки. Кроме того, Гаусс рекомендовал ему выучить по дороге русский язык. Он сам этим занялся, поскольку, что уж греха таить, дал когда-то давным-давно такое обещание. А если Гумбольдт встретит некоего Пушкина, то пусть не упустит момента заверить этого человека в его, Гаусса, глубочайшем к нему почтении.
Вошел слуга и доложил, что все готово: лошади сыты, инструменты погружены, на рассвете можно трогаться в путь.
Изучение русского в самом деле помогало Гауссу справляться дома с раздражением, которое вызывали у него постоянные причитания и упреки Минны, кислое лицо дочери и бесконечные расспросы про Ойгена. Нина подарила ему на прощание словарь русского языка: она уехала к своей сестре в Восточную Пруссию, навсегда покинув Гёттинген. На какой-то момент Гаусс спросил себя, может, она, а вовсе не Йоханна, была единственной женщиной его жизни.
Со временем он стал мягче. В последнее время иной раз даже без отвращения смотрел на Минну.
Ему будет не хватать ее худого, состарившегося, вечно обиженного лица, когда она умрет.
Вебер писал ему теперь часто. Все говорило о том, что скоро он переберется в Гёттинген. Место профессора было свободно, а слово Гаусса по-прежнему весомо.
Вот беда, сказал он своей дочери, что ты такая страшная, а у него такая хорошенькая жена!
На обратном пути из Берлина, когда Гауссу из-за тряски в тарантасе стало так плохо, как никогда еще в жизни, он захотел как-то себе помочь и принялся размышлять, существует ли взаимосвязь между дрожью в теле, сильной качкой и взбалтыванием всех внутренностей. Постепенно ему удалось уразуметь всю картину. Помочь это ему не помогло, но при этом стал ясен принцип наименьшего принуждения: для механической системы истинным будет то движение, для которого принуждение в каждый момент времени станет наименьшим. Едва прибыв на рассвете в Гёттинген, Гаусс отправил Веберу свои соображения на этот счет, а тот прислал их ему назад со своими умными замечаниями. В ближайшие месяцы рукопись будет напечатана. Так что он теперь еще и физиком заделался.
Во второй половине дня Гаусс совершал длительные прогулки по лесам. Он больше не плутал по ним, ибо хорошо знал теперь эту местность, лучше, чем кто-либо другой, в конце концов, зря что ли он наносил ее на карту. Иногда ему казалось, что он не просто измерил этот кусок земли, а даже вроде как и создал его, и только благодаря ему он стал фактом реальности. Там, где раньше были деревья, болота, валуны и поросшие травой холмы, была натянута теперь сеть из прямых линий, углов и чисел. Ничто из того, что кто-то когда-либо измерил, не было и не могло оставаться таким, как прежде. Гаусс спросил себя: а интересно, Гумбольдт понимает это? Начал накрапывать дождь, он укрылся под деревом. По траве пробегала дрожь, пахло свежей землей, и ему хотелось оказаться сейчас где угодно, только не здесь.
Обоз Гумбольдта медленно, очень медленно продвигался вперед. Его отъезд совпал по времени с таянием снегов: он неправильно спланировал путешествие, такого с ним раньше никогда не случалось. Повозки увязали в глине и постоянно соскальзывали с мокрой дороги на обочину, то и дело приходилось останавливаться и ждать их. Колонна была слишком длинной, людей было слишком много. В Кёнигсберг они прибыли позже, чем предполагали. Профессор Бессель встретил Гумбольдта шквалом восторженных слов, показал ему новую обсерваторию, а его гостям — самую большую в стране коллекцию янтаря.
Гумбольдт поинтересовался, не работал ли он прежде с профессором Гауссом.
То был пик его жизни, ответил Бессель, если не сказать проще. С того самого момента, когда король математиков порекомендовал ему в Бремене оставить науку и стать лучше поваром или пойти подковывать лошадей, если, конечно, это не покажется ему слишком сложным, он долго не мог опомниться. Однако ему еще повезло, а вот его другу Бартельсу, который сейчас в Петербурге, досталось от этого человека куда больше. Лекарством против такого высокомерия может служить только симпатия.
Дорога на Тильзит обледенела, колеса несколько раз проламывали лед и проваливались. На русской границе стоял казачий отряд, которому было предписано сопровождать их в дальнейшей дороге.
Гумбольдт заметил, что это абсолютно излишне.
Он должен доверять ему, сказал начальник погранзаставы, это абсолютно необходимо.
Он многие годы провел в диких местах без всякого сопровождения!
Здесь не дикие места, возразил начальник погранзаставы, здесь Россия.
Перед Дорпатом[12] их ждало с десяток журналистов, а также весь естественный факультет в полном составе. Хозяевам не терпелось показать гостям минералогические и ботанические коллекции университета.
Он охотно посмотрит, сказал Гумбольдт, хотя он и прибыл сюда не ради музеев, а ради живой природы.
О природе пока побеспокоится он, услужливо сказал Розе, из-за этого не должно происходить никаких сбоев, ведь зачем-то он поехал с ним!
Пока Розе измерял холмы вокруг города, бургомистр, декан факультета и два офицера водили Гумбольдта по невероятно длинной анфиладе плохо проветриваемых помещений, забитых образцами янтаря. В одном из кусков застыл паук, какого Гумбольдт еще никогда не видел, в другом — с причудливыми крыльями скорпион, которого скорее можно было принять за мифическое создание. Гумбольдт поднес этот янтарь близко к глазам и поморгал, но это не помогло, он плохо видел. Ему необходимо сделать рисунок этого янтаря!
Само собой разумеется, сказал неожиданно появившийся сзади Эренберг, он взял у него из рук янтарь и унес его. Гумбольдт хотел призвать Эренберга назад, но передумал. Это произвело бы странное впечатление на окружающих. Рисунка он так и не получил и вообще больше никогда не видел этот кусок янтаря. Когда он позднее спросил об этом Эренберга, тот не мог вспомнить, о чем он говорит.
Они покинули Дорпат и направились в столицу. Впереди на лошади ехал царский курьер, к ним присоединились два офицера, а также три профессора и геолог из Петербургской академии, некий Володин, о присутствии которого Гумбольдт все время забывал, отчего каждый раз вздрагивал, когда Володин своим тихим и ровным голосом вставлял замечание. Казалось, что в этом блеклом существе есть нечто такое, что противится тому, чтобы память зафиксировала его, или же теолог в совершенстве владеет искусством маскировки. На берегу Нарвы пришлось ждать два дня, пока пройдет ледоход. Их теперь было уже так много, что для переправы был нужен большой паром, а для большого парома — свободная ото льда река. Так что и в Санкт-Петербург они прибыли с опозданием.
Прусский посланник сопровождал Гумбольдта в царский дворец на аудиенцию. Царь долго пожимал Гумбольдту руку, заверял его, что этот визит делает честь России, а потом спросил его о старшем брате, которого хорошо запомнил с Венского конгресса.
Неужели так хорошо запомнили?
Ну, да, сказал царь, хотя, откровенно говоря, я всегда его немного побаивался.
Каждый европейский посол дал в честь Гумбольдта прием. Несколько раз он обедал также в кругу царской семьи. Министр финансов, граф Канкрин, удвоил смету его путевых расходов.
Он очень благодарен, сказал Гумбольдт, хотя с грустью думает о тех временах, когда сам мог финансировать свои путешествия.
Нет никаких оснований для грусти, сказал Канкрин, ему предоставляется полная свобода, а это, и он подвинул Гумбольдту лист, выделенные на его путешествие средства. В дороге его везде будет сопровождать эскорт, на каждой остановке в пути его будут встречать, губернаторы всех провинций России получили царский указ заботиться о его безопасности.
Он, право, не знает, сказал Гумбольдт. Он хотел бы иметь свободу передвижения. Естествоиспытателю иногда приходится импровизировать.
Только в том случае, если он плохо спланировал свое путешествие, с улыбкой возразил Канкрин. А в данном случае, он ручается за это, всё спланировано превосходно.
Перед дальнейшим путешествием в Москву Гумбольдт вновь получил почту: два послания от старшего брата, которого одиночество сделало болтливым. Длинное письмо от Бесселя. И открытку от Гаусса, глубоко погрузившегося в эксперименты с земным магнетизмом. Он занялся сейчас этим делом серьезно, велел соорудить специально для этого хижину без окон и с плотно закрывающейся дверью, не пропускающей даже воздух, использовал для строительства гвозди из неподдающейся намагничиванию меди.
Сначала городские советники сочли его сумасшедшим. Но Гаусс так долго ругался с ними, угрожал им и рисовал такие фантастические перспективы относительно торговли, престижа государства и экономики, что они в конце концов согласились и построили ему хижину рядом с обсерваторией. И вот теперь он проводит большую часть дня перед длинной магнитной стрелкой, насаженной на усилительную катушку. Ее вращательное движение было таким слабым, что уловить его простым глазом оказалось невозможно; пришлось направить телескоп на одно из зеркал, установленных над стрелкой, чтобы различать малейшие колебания на подвижной шкале. Предположение Гумбольдта подтвердилось: магнитное поле Земли колеблется, его сила периодически изменяется. Но Гаусс измеряет ее через более короткие интервалы, чем это делал он, измеряет точнее, и, конечно, его расчеты тоже намного лучше; а еще его забавляет, что Гумбольдт упустил из виду следующее: необходимо учитывать растяжение нити, на которую подвешена стрелка.
Гаусс часами наблюдал при свете керосиновой лампы за этими колебаниями стрелки. К нему не проникал ни единый звук. Как тогда полет на воздушном шаре с Пилатром показал ему, что такое пространство, так теперь ему удастся однажды понять природу колебаний внутри ядра Земли. И для этого вовсе не надо лазать на горы и мучительно продираться сквозь джунгли. Тот, кто наблюдает за магнитной стрелкой, смотрит в самое сердце земного шара. Иногда мысли Гаусса отвлекались на семью. Ему не хватало Ойгена, и Минна плохо себя чувствовала, пока его не было. Его младшенький скоро закончит школу. Но и этот тоже не особенно умен, интеллигентностью не отличается, по-видимому, учиться дальше не будет. Придется с этим смириться, нельзя переоценивать людей. Зато, по крайней мере, с Вебером они все лучше и лучше понимают друг друга, а недавно один русский математик прислал ему свое сочинение, в котором высказал мысли о непротиворечивости евклидовой геометрии и о том, что параллельные прямые пересекаются в бесконечно удаленной точке. А когда Гаусс отписал ему, что ни одна из этих идей для него не нова, его приняли в России за хвастуна. При мысли, что другие озвучат то, что он давно уже знает, но только не решался обнародовать, Гаусс почувствовал укол в сердце. Неужели ему надо было дожить до старости, чтобы понять, что такое честолюбие. Время от времени, пока он неотступно следил за магнитной стрелкой и даже боялся дышать, чтобы не спугнуть ее беззвучный танец, он сам себе иногда казался магом темного времени, вроде алхимика на старинной гравюре. А почему и нет? Scientia Nova[13] родилась из магии, и что-то неуловимое в этом духе всегда будет ей присуще.
Он осторожно развернул карту России. Нужно построить такие же магнитные обсерватории, как его хижина, на всем пустынном пространстве Сибири, заселить их надежными людьми, которые будут знать, как надо наблюдать за приборами, час за часом проводить время перед телескопом и вести тихую неприметную жизнь. Гумбольдт может все организовать; предположительно даже и это. Гаусс размышлял. Когда он закончил составлять список подходящих мест для магнитных обсерваторий, его младший сын рывком распахнул дверь: он принес ему письмо. В хижину ворвался ветер, листки разлетелись по воздуху, стрелка панически заметалась, и Гаусс влепил юнцу пару пощечин, которые тот запомнил надолго. Только через полчаса неподвижного сидения и выжидания компас настолько успокоился, что Гаусс отважился шевельнуться и распечатал письмо.
Планы надо менять, писал Гумбольдт, он не может передвигаться по собственному усмотрению, ему предписали маршрут, отклоняться от которого он считает неразумным; он может производить измерения только на заданном маршруте, в других местах — нет, и он просит привязать все расчеты к этим местам. Гаусс отложил, печально улыбаясь, письмо в сторону. Ему впервые стало жаль Гумбольдта.
В Москве все застопорилось. Это невозможно, сказал градоначальник, чтобы такой знаменитый гость взял и сразу их покинул. Благоприятное для путешествия время года, это, конечно, понятно, но московское общество ждет его, он не может отказать Москве в том, что предоставил Петербургу. Так что пока Розе и Эренберг были заняты сбором образцов каменных пород за чертой города, Гумбольдту и здесь пришлось посещать каждый вечер званые обеды, где произносились пышные тосты, а облаченные во фраки гости кричали, поднимая бокалы: vivat! Музыканты невпопад били в литавры и дули в трубы, и каждый раз кто-нибудь участливо спрашивал, может, господину Гумбольдту сегодня нездоровится? Нет-нет, отвечал он тогда и глядел на заходящее солнце, вот только музыка ему не очень нравится, это обязательно должно быть так громко?
Только через несколько недель им позволили отправиться на Урал. К ним присоединилось еще больше сопровождающих, целый день ушел лишь на то, чтобы подготовить все повозки и тронуться в путь.
Это что-то невероятное, сказал Гумбольдт Эренбергу, лично я этого больше терпеть не намерен, какая же это экспедиция!
Не всегда получается так, как хочется, вмешался в разговор Розе.
И, кроме того, сказал Эренберг, что тут можно возразить? Это все умные, достойные уважения люди, они вполне могут облегчить работу, которая, возможно, вам уже непосильна.
Гумбольдт покраснел от гнева, но прежде чем он успел что-то сказать, повозка двинулась в путь, и его ответ потонул в скрипе колес и стуке копыт.
Под Нижним Новгородом он измерил с помощью секстанта ширину Волги. Целых полчаса он неподвижно смотрел в окуляр, вращал алидаду, бормотал расчетные цифры. Сопровождающие почтительно наблюдали за ним. Ощущение такое, сказал Володин, обращаясь к Розе, словно совершаешь путешествие во времени и погружаешься в учебник истории, так это все возвышенно. Он растроган до слез!
Наконец Гумбольдт возвестил, что река имеет пять тысяч двести сорок целых и семь десятых фута в ширину.
Само собой, сказал одобрительно Розе.
Двести сорок целых и девять десятых, если быть точным, сказал Эренберг. Однако должен признать, что для таких допотопных методов это довольно хороший результат.
В городе Гумбольдта встретили хлебом-солью и преподнесли ему символический золотой ключ. В качестве почетного гражданина города он должен был присутствовать на выступлении детского хора и принять участие в четырнадцати официальных и двадцати одном частном приеме, прежде чем смог отправиться по Волге дальше на сторожевом корабле. Под Казанью Гумбольдт настоял на том, чтобы заняться измерением земного магнетизма. Он приказал поставить на широком поле свою безжелезную палатку, попросил соблюдать полный покой и тишину, залез внутрь и закрепил компас на предусмотренной для этого упругой нити. Ему понадобилось больше времени, чем обычно, потому что у него дрожали руки, а глаза все время слезились на ветру. Стрелка несмело заколебалась, потом успокоилась, застыла на несколько минут, а затем снова начала колебаться. Гумбольдт подумал о Гауссе, который сейчас, удаленный от него на шестую часть света, делает то же самое. Вот бедняга, он никогда ничего не видел в этом мире.
Гумбольдт меланхолически улыбнулся, ему вдруг стало жаль Гаусса. Розе постучал снаружи по брезенту и спросил, нет ли возможности ускорить дело.
Отправившись дальше, они увидели колонну осужденных женщин в сопровождении казаков с пиками. Гумбольдт хотел остановиться и поговорить с женщинами.
Исключено, сказал Розе.
Совершенно и абсолютно немыслимо, подтвердил Эренберг. Он постучал в стенку, и повозка двинулась дальше; через несколько минут облако пыли скрыло от них колонну осужденных.
В Перми все повторилось — Эренберг и Розе отправились собирать камни, а Гумбольдт — на обед к губернатору. У губернатора было четверо братьев, восемь сыновей, пять дочерей, двадцать семь внуков и девять правнуков, а также несметное количество двоюродных братьев и сестер. Все эти люди присутствовали на обеде и жаждали рассказов о континенте по ту сторону океана. Он ничего не знает, сказал Гумбольдт, почти ничего уже не помнит и хочет поскорее лечь в постель.
На следующее утро он распорядился разделить собранную коллекцию камней: от каждого образца по два экземпляра, и обе части транспортировать в отдельности.
Но работа давно уже ведется с разделенными частями коллекции, сказал Розе.
И все время так, с самого начала, сказал Эренберг.
Ни один уважающий себя исследователь не работает иначе, сказал Розе. И добавил, что, в конце концов, каждый из них знаком с трудами Гумбольдта.
Они добрались до Екатеринбурга. Купец, в доме которого их поселили, был, как и все мужчины здесь, с бородой, одет в длинный кафтан и подпоясан кушаком. Когда Гумбольдт вернулся поздно вечером с приема у городничего, хозяин захотел с ним выпить. Гумбольдт отказался, тогда купец принялся всхлипывать, как ребенок, бил себя в грудь кулаками и кричал на плохом французском, какой он несчастный-разнесчастный и как хочет умереть.
Ну хорошо, подавленно сказал Гумбольдт, но только одну рюмку!
От водки Гумбольдту стало так плохо, что ему пришлось провести в постели два дня. По высочайшему указанию перед домом выставили караул из уральских казаков, а двух есаулов так и не удалось отговорить не спать, громко храпя, в углу его комнаты.
Когда он смог встать, Эренберг, Розе и Володин повели его на золотые россыпи. Начальника рудника по фамилии Осипов волновал вопрос, что делать с рудничной водой. Он привел гостя в одну затопленную штольню. Вода там стояла по пояс, пахло плесенью. Гумбольдт угрюмо смотрел на свои намокшие брючины.
Надо лучше откачивать!
Насосов мало, сказал Осипов печально.
Тогда, сказал Гумбольдт, надо купить дополнительно.
Осипов спросил, а откуда взять деньги?
Чем меньше воды в шахте, произнес Гумбольдт медленно, тем выше добыча золота.
Осипов вопросительно смотрел на него.
И в результате насосы быстрее окупятся, разве не так?
Осипов задумался, а потом сгреб Гумбольдта в охапку и прижал к груди.
В пути Гумбольдт простудился. У него болело горло и текло из носа.
Простуда, сказал он и закутался плотнее в свой шерстяной плед. Не может ли кучер ехать немного помедленнее, я ничего не вижу, кроме мелькающих елок!
К сожалению, сказал Розе, этого нельзя требовать от русских ямщиков, они только так умеют ездить и никак иначе.
Они остановились только перед горой Магнитной. Среди равнины возле села Высокая Гора возвышалась громада буроватой глины, таившей в себе несметные залежи железной руды; компас зашкаливало. Гумбольдт тут же начал подъем на гору. Из-за простуды это давалось ему с трудом, несколько раз он прибегал к помощи Эренберга, опирался на его руку, а когда решил нагнуться и поднять какой-то камень, его пронзила такая боль в спине, что он обратился к Розе и попросил того взять на себя сбор образцов пород. Это была совершенно излишняя просьба, поскольку управляющий местного завода по переработке руды уже ждал их на вершине горы и приготовил в качестве подарка ящичек с тщательно уложенными образцами пород. Гумбольдт поблагодарил его хриплым голосом. Ветер яростно трепал края его пледа.
Так что, спросил Розе, спускаемся вниз?
На завод привели подростка.
Его зовут Павел, сказал управляющий, ему четырнадцать лет и он страшно глуп. Но нашел вот этот камень.
Парень раскрыл грязную ладонь.
Однозначно алмаз, сказал Гумбольдт, немного поизучав камень.
Это вызвало всеобщее ликование, начальники участков хлопали друг друга по плечу, шахтеры отплясывали на радостях, а потом запели хором, кто — то из горняков отвесил парню дружескую, но весомую оплеуху.
Неплохо, сказал Володин. Всего несколько недель в стране и уже найден первый алмаз в России, сразу чувствуется рука мастера.
Не он его нашел, сказал Гумбольдт.
Если ему позволено будет дать совет, сказал Розе, впредь Гумбольдту лучше никогда не повторять этой фразы.
Существует правда, лежащая на поверхности, и другая, скрытая в глубине, сказал Эренберг. Уж мы-то, немцы, знаем это точно.
Разве много надо для того, произнес Розе, чтобы дать людям на какой-то миг то, чего они так желали?
Через несколько дней до них доскакал вконец загнанный курьер и вручил благодарственное послание от царя.
Простуда Гумбольдта не проходила. Они ехали по звенящей комарами тайге. Небо было высокое, и солнце, казалось, вообще не заходило, так что ночь оставалась слабым воспоминанием. Даль с ее поросшими травами болотами, низкими деревьями и извивающимися змейками ручейками расплывалась в белесой дымке. Иной раз, когда Гумбольдт испуганно просыпался от мимолетного сна и тут же убеждался, что стрелка хронометра опять продвинулась на час вперед, небо с его перистыми облаками и непрерывно слепящим солнцем представлялось ему разделенным на сегменты и испещренным трещинами, которые, стоило только повернуть голову, сдвигались вслед за его взглядом.
Эренберг выжидательно спросил, не дать ли ему еще и второй плед.
Он никогда не пользовался двумя пледами одновременно, ответил Гумбольдт. Тем не менее Эренберг невозмутимо протянул ему еще один плед, и поскольку слабость оказалась сильнее раздражения, он схватил его, закутался в мягкую теплую ткань и спросил, уже борясь со сном, далеко ли еще до Тобольска.
Очень далеко, сказал Розе.
А может, и нет, возразил Эренберг. Страна настолько безумно велика, что расстояния уже не имеют никакого значения. Дистанции становятся математической абстракцией.
Что-то в этом ответе показалось Гумбольдту дерзким, но он слишком устал, чтобы копаться в этом. Ему вдруг вспомнилось, как Гаусс говорил об абсолютной длине, о прямой линии, к которой уже ничего нельзя присоединить и которая хотя и конечная величина, а тянется бесконечно, так что любой возможный отрезок может рассматриваться только как ее часть. На несколько секунд, в промежутке между сном и бодрствованием, у него возникло чувство, что эта прямая имеет что-то общее с его жизнью, и все станет ясным и понятным, если только он поймет, что именно. Ответ напрашивался сам собой. Надо написать Гауссу. Но на этой мысли он заснул.
Гаусс рассчитал, что Гумбольдт проживет еще от трех до пяти лет. С некоторых пор он снова занялся статистикой смертей. Он делал это по поручению Государственной страховой кассы, работа хорошо оплачивалась, к тому же с точки зрения математики была небезынтересной. Он только что прикинул вероятную продолжительность жизни всех своих знакомых. А когда он в течение часа считал проходивших мимо обсерватории людей, он уже мог оценить, сколько из них окажутся под землей через год, через три года, через десять лет.
Так, сказал он, должны работать астрологи!
Нельзя недооценивать гороскопы, ответил ему Вебер, совершенная наука научится и их мобилизовывать, ведь начинают уже использовать силу гальванических элементов. Кроме того, кривая нормального распределения вероятностей никак не меняет простой истины, что никто не предполагает, когда он умрет — жребий выпадает каждому всегда только один раз.
Гаусс попросил его впредь не произносить никаких банальных глупостей. Его жена Минна, поскольку она больна, умрет раньше него, затем — его мать, а потом и он сам. Об этом свидетельствует статистика, и так оно и будет. Он понаблюдал еще немного в телескоп за зеркальной шкалой, но магнитная стрелка не колебалась. Вебер тоже ничего не ответил. Вероятно, импульсы опять пропали на пути к нему.
Они теперь часто так болтали. Вебер сидел там, далеко от него, в центре города в физическом кабинете перед второй катушкой с точно такой же стрелкой. С помощью индуктора они посылали в условленное время сигналы друг другу. Нечто подобное Гаусс пытался много лет назад наладить для связи с Ойгеном с помощью гелиотропа, но парень никак не мог усвоить бинарный алфавит. Вебер считал эту его идею гениальным открытием, которое профессору только и надо было, что опубликовать, чтобы стать богатым и знаменитым. Он и так уже знаменит, ответил ему тогда Гаусс и, собственно, в какой — то мере даже и богат. А сама идея настолько проста, что он охотно уступает ее всяким разным болванам.
Так как от Вебера никаких сигналов больше не поступало, Гаусс встал, сдвинул свою бархатную шапочку на затылок и отправился на прогулку. Небо было затянуто прозрачными облаками, похоже было, что пойдет дождь.
Сколько часов провел он перед этой индукторной катушкой, ожидая хоть малейшего знака от нее? Если Йоханна была там, далеко, как и Вебер, только еще дальше и неизвестно где, почему она не могла воспользоваться той же возможностью? Если умершие позволяли той девушке в ночной рубашке вызывать их и разговаривать с ними, почему они пренебрегали этим первоклассным устройством? Гаусс немного поморгал: с его глазами творилось что-то неладное, небосвод казался ему испещренным трещинами.
Он почувствовал, как упали первые капли дождя. Может, умершие вообще не могут больше разговаривать, потому что находятся в другой, более плотной среде, потому что им эта здешняя реальность кажется химерой, полуреальностью; для них это давно разгаданная загадка, с хитросплетениями которой им придется связаться еще раз, если они захотят двигаться или разговаривать. Некоторые все-таки предпринимают кое-какие попытки. А те кто поумнее, отказались от них. Он присел на камень, струйки дождя стекали по его голове и плечам. Смерть придет как познание нереальности. И тогда он поймет, что такое пространство и время, какова природа линии и в чем сущность числа. А может даже, почему он сам себе вечно кажется не самым удачным изобретением, вроде как копией кривой поверхности реального человека, помещенной слабоумным изобретателем в какой-то странный второсортный универсум. Он огляделся вокруг. Что-то мигающее, вроде световой сигнализации, пронеслось по небу, словно одна прямая линия, причем где-то очень высоко наверху. Улица перед ним показалась Гауссу шире обычного, городской стены не стало видно, а между домами поднялись зеркальные башни из стекла. Металлические капсулы двигались вдоль улиц, как колонны муравьев, глухое гудение наполняло воздух, висело под самым куполом неба; казалось, даже исходило от слабо подрагивающей земли. Ветер имел кисловатый привкус. Пахло чем-то жженым. И было еще что-то невидимое, в чем он не отдавал себе отчета: электрическое вибрирование, ощутимое только по легкому недомоганию и слабым колебаниям в окружающей среде. Гаусс наклонился вперед, и с этим его движением все разом прекратилось: с криком ужаса он проснулся. Поднялся насквозь мокрый и быстрыми шагами пошел назад к обсерватории. Вот это и есть старость — способность задремать в любом месте.
А Гумбольдту пришлось дремать в стольких повозках, ехать на таком количестве перекладных, видеть столько равнин и степей, ничем не отличающихся друг от друга, столько горизонтов, тоже всегда одних и тех же, что он уже сам себе казался нереальным. Его спутники нацепили маски от комаров, а ему всё было нипочем: комары напоминали ему о далекой молодости и о тех месяцах, когда он чувствовал себя самым живым среди живых. Их эскорт опять увеличился, сотня солдат скакала с ними в таком темпе сквозь тайгу, что нечего было и думать о сборе образцов или об измерениях. Даже в Тобольской губернии и то возникли трудности: в Ишиме Гумбольдт, к неудовольствию полиции, вступил в разговор с польскими арестантами, а потом ускользнул от всех, взобрался на небольшую гору и установил там свой телескоп. Несколько минут спустя его окружили солдаты. Что это он тут делает, зачем направил трубу на город? Сопровождающие освободили его, но Розе в присутствии всех сделал Гумбольдту выговор: он должен оставаться под присмотром эскорта, что за идеи приходят ему в голову!
Их коллекции непрерывно пополнялись. Повсюду их ждали местные исследователи, они передавали им тщательно снабженные надписями образцы минералов и растений. Один университетский профессор, с бородой, лысиной и в круглых очках, подарил им крошечный пузырек с космическим эфиром, который он отделил от воздуха с помощью сложной фильтровальной установки. Пузырек был таким тяжелым, что Гумбольдт мог поднять его только двумя руками, а его содержимое излучало такой темный свет, что предметы даже на некотором расстоянии теряли свои очертания. Субстанцию нужно хранить в особых условиях, сказал профессор и протер запотевшие очки, она легко воспламеняется. Что касается него самого, он отказался от дальнейшего проведения опытов и разобрал установку, да и кроме того здесь больше ничего не осталось, и он рекомендует зарыть пузырек поглубже в землю. И смотреть на него долго тоже лучше не надо, это не очень хорошо для души.
Все чаще стали попадаться деревянные постройки с круглыми крышами, глаза людей сделались узкими, на пустынных просторах страны киргизские кочевники возводили свои юрты. Вдоль границы выстроился казачий полк с развевающимися знаменами, казаки салютовали им, раздались громкие звуки трубы. Некоторое время они ехали по степи среди кочевников, а потом их поприветствовал китайский офицер. Гумбольдт произнес речь про заходящее и восходящее солнце, про Запад и Восток, про человечество как единое целое. А потом заговорил китаец, но переводчика рядом не было.
У него есть брат, сказал Гумбольдт тихо Эренбергу, так он даже и этот язык изучал.
Китаец, улыбаясь, поднял обе руки. Гумбольдт подарил ему рулон голубого сукна, а китаец вручил гостю пергаментный свиток. Гумбольдт раскатал его, увидел, что он покрыт письменами, и с беспокойством уставился на иероглифы.
Им надо возвращаться, зашептал Эренберг, пребыванием здесь они и так уже испытывают терпение и благоволение царя, о переходе границы не может быть и речи.
На обратном пути им попался буддийский храм калмыков.
Здесь отправляются мрачные культовые обряды, сказал Володин, не мешало бы разок взглянуть на это.
Служитель храма в желтом одеянии и с бритой наголо головой провел их внутрь. Золотые статуи улыбались, в воздухе витал аромат жженых трав. Маленький, одетый в желто-красные одежды лама уже поджидал их. Лама поговорил по-китайски со служителем храма, и тот обратился на ломаном русском к Володину.
Он уже слышал, что здесь разъезжает человек, который все знает.
Гумбольдт запротестовал. На самом деле он ничего не знает, но он посвятил всю свою жизнь тому, чтобы изменить это обстоятельство, он приобрел знания и объехал мир, и это всё.
Володин и служитель храма всё перевели, лама улыбнулся. Он постучал кулаком по своему толстому животу.
Всегда всё здесь!
Простите? не понял Гумбольдт.
Здесь внутри стать сильным и великим, сказал лама.
Именно к этому всегда и стремился, сказал Гумбольдт.
Лама дотронулся своей мягкой детской ладошкой до груди Гумбольдта".
Но это все ничто. Кто этого не понимает, тот не будет знать покоя, будет вечно носиться по миру, словно буря, все сотрясать и ничего не созидать.
Гумбольдт охрипшим голосом заявил, что он не верит в Ничто. Он верит в изобилие и богатство природы.
Природа не познала избавления, сказал лама, она дышит отчаянием и безутешностью.
Гумбольдт растерянно спросил Володина, правильно ли тот все перевел.
Черт побери, ответил Володин, откуда ему знать, во всем этом ровным счетом нет никакого смысла.
Лама поинтересовался, может ли Гумбольдт разбудить его собаку.
Он сожалеет, сказал Гумбольдт, но он не понимает этой метафоры.
Володин обратился за помощью к служителю храма.
Никакой метафоры, сказал он потом, позавчера умерла любимая собачонка ламы, кто-то по недосмотру наступил на нее. Лама сберег тельце и просит Гумбольдта, которого он считает всесторонне знающим человеком, вернуть ему собачку.
Гумбольдт ответил, что он этого не может сделать.
Володин и служитель храма перевели, лама поклонился. Он знает, что посвященный в таинство жизни может сделать это только в исключительном случае, но он просит этой милости, собачка ему очень дорога.
Он действительно не способен на такое, повторил Гумбольдт, у которого от благоухания трав постепенно начала кружиться голова. Он не может ничто и никого пробудить от смерти!
Он понимает, сказал лама, что умный человек хочет ему этим сказать.
Он ничего не хочет сказать, воскликнул Гумбольдт, он просто не может этого сделать.
Он понимает, сказал лама, может ли он, по крайней мере, предложить умному человеку чашку чая?
Володин посоветовал соблюдать осторожность, в этой местности принято варить чай с салом. С непривычки от такого угощения может стать дурно.
Гумбольдт с благодарностью отказался, сославшись на то, что не пьет чай.
Он понимает, сказал лама, и это послание.
Это никакое не послание! вскричал Гумбольдт.
Я понимаю, сказал лама.
Гумбольдт нерешительно поклонился, лама сделал то же самое, и после этого они продолжили свой путь.
Перед Оренбургом к ним присоединилась еще одна сотня казаков, чтобы защищать их от нападения орд кочевников. Теперь участников экспедиции было свыше пятидесяти: они ехали в двенадцати повозках в сопровождении более чем двухсот солдат. Они постоянно неслись на огромной скорости и, несмотря на просьбы Гумбольдта, не делали промежуточных остановок.
Это слишком опасно, говорил Розе.
Да и путь слишком длинный, поддакивал Эренберг.
И дел предстоит еще очень много, сообщал Володин.
В Оренбурге их ждали три киргизских хана, прибывших с большими свитами, чтобы встретиться с человеком, который знал все. Гумбольдт робко спросил, нельзя ли ему подняться на один или два кургана, его интересуют образцы пород, да и атмосферное давление он тоже давно не измерял.
Потом, сказал Эренберг, сначала — игры!
Вечером, перед тем как отправиться дальше, Гумбольдту удалось тайком произвести в своей спальне замеры земного магнетизма. На следующее утро у него появились боли в спине, с этого момента он ходил немного согнувшись. Розе с полным почтением помогал ему сесть в повозку. Когда они проезжали мимо колонны ссыльных, он принудил себя не выглядывать из окна.
В Астрахани Гумбольдт впервые в своей жизни поднялся на пароход. Два мотора выпускали в воздух вонючий черный дым, стальной корпус судна тяжело и без особого рвения разрезал морскую поверхность. Брызги слабо светились в предрассветных лучах. На маленьком острове они сошли на землю. Из песка торчали лапки зарывшихся туда тарантулов. Когда Гумбольдт потрогал их, тарантулы дернулись, но не убежали. Со счастливым выражением лица он сделал несколько зарисовок. Он посвятит этому длинную главу в своих путевых очерках.
Он мало в это верит, сказал Розе. Описание путешествия уже заказано, Гумбольдту не придется с этим возиться.
Но он хочет сам все описать, сказал Гумбольдт.
Он никому не навязывается, сказал Розе, но ему поручил это лично король.
Пароход отчалил, остров вскоре скрылся из виду. Их окутал густой туман, невозможно было различить, где вода, а где небо. Только время от времени выныривала усатая голова тюленя. Гумбольдт стоял на носу, неотрывно глядел вперед и сначала никак не отреагировал на слова Розе, сказавшего, что пора возвращаться.
Возвращаться — куда?
Сначала на берег, сказал Розе, потом в Москву, а оттуда в Берлин.
Значит, это конец, сказал Гумбольдт, кульминация, окончательный рубеж? И дальше я уже пройти не смогу?