А порою очень грустны Евгенидис Джеффри

— Физическую нагрузку я тебе обеспечу. — Это было пустое хвастовство.

— Не такая.

— Что это ты всегда с парнями играешь?

— Потому что парни у меня выигрывают. Мне нужно, чтоб было с кем соревноваться.

— Если бы я так сказал, ты бы меня назвала сексистом.

— Слушай, если бы Крисси Эверт жила в Провиденсе, я бы с ней играла. А здесь все мои знакомые девушки никуда не годятся.

Леонард понимал, на кого он похож. Он был похож сразу на всех приставучих зануд подружек, какие у него только были. Чтобы это прекратить, он надул губы, наступило молчание, и Мадлен, взяв свои ракетку и мячики, ушла.

Как только дверь за Мадлен закрылась, он вскочил и подбежал к окну. Он смотрел, как она выходит на улицу в своей белой теннисной форме, с завязанными волосами, с напульсником на запястье подающей руки.

В теннисе было что-то такое — эти аристократические церемонии, чопорная тишина, навязываемая зрителям, претенциозная манера выкрикивать счет, эксклюзивный статус самого корта, где разрешалось свободно перемещаться лишь двоим, оцепеневшие, словно дворцовая охрана, судьи на линии, раболепно суетящиеся в погоне за мячами ребята, — что превращало теннис в явно недостойное времяпровождение. Стоило Леонарду сказать об этом Мадлен, как она начинала сердиться, — из этого можно было заключить, какая глубокая социальная пропасть их разделяет. Рядом с его домом в Портленде был общественный теннисный корт, старый и растрескавшийся, почти все время наполовину залитый водой. Они с Годфри обычно ходили туда курить траву. Это было самое близкое знакомство Леонарда с теннисом. Мадлен же, наоборот, целых две недели в июне-июле каждое утро вставала, чтобы посмотреть «Завтрак в Уимблдоне» по своему портативному «Тринитрону», который установила в квартире у Леонарда. Леонард, лежа сонный на матрасе, наблюдал, как она понемножку откусывает от английской булочки и смотрит матч. Вот куда надо было Мадлен — в Уимблдон, на Центральный корт, делать реверанс перед королевой.

Он смотрел, как она смотрит Уимблдон. Ему было приятно видеть ее рядом. Он не хотел, чтобы она уходила. Если Мадлен уйдет, он снова останется один, как тогда, в детстве, когда жил с родителями и сестрой, один, как в мыслях и часто в снах, как в палате психиатрического отделения.

Свои первые дни в больнице он почти не помнил. Ему прописали торазин, антипсихотик, от которого он вырубался. Спал по четырнадцать часов. Перед тем как положить его в палату, сестра вынула у него из сумки все острые предметы (бритву, ножницы для ногтей). Забрала ремень. Спросила, есть ли у него при себе что-нибудь ценное, и Леонард отдал кошелек, где лежало шесть долларов.

Проснулся он в маленькой палате, одноместной, без телефона и телевизора. Сперва она показалась ему обычной больничной палатой, но потом он начал замечать различия. Кровать и шарниры, на которых держался столик у постели, были приварены друг к дружке, не было никаких шурупов или болтов, которые пациент мог бы вытащить и порезаться. Крючок на двери был не закреплен в одном месте, а присоединен к амортизационному шнуру, который растягивался под грузом, — так, чтобы человек не мог повеситься. Закрывать дверь Леонарду не разрешалось. Ни на этой двери, ни на всех остальных в отделении, включая туалетные кабинки, не было замков. Главной чертой психотделения было наблюдение — он постоянно находился под присмотром. Как ни странно, это ободряло. Сестер не удивляло его состояние. Они не считали, что он сам виноват. Они обращались с Леонардом так, как будто он пострадал при падении или в автокатастрофе. Они ухаживали за ним, выполняя свою поднадоевшую работу, и это, вероятно, сильнее всего — даже сильнее лекарств — помогло Леонарду пережить те первые мрачные дни.

Леонард был госпитализирован по собственному желанию, а значит, мог уйти в любой момент, когда захочет. Тем не менее он подписал бумагу о том, что согласен предупредить больницу за двадцать четыре часа до этого. Он согласился принимать лекарства, подчиняться правилам отделения, поддерживать надлежащую чистоту и гигиену. Он подписал все, что ему подсунули. Раз в неделю ему разрешали бриться. Санитар приносил ему одноразовое лезвие, стоял рядом, пока Леонард брился, а потом забирал. Его заставляли следовать строгому режиму дня, поднимали в шесть утра на завтрак, водили на ежедневные процедуры: терапия, групповая терапия, художественные занятия, снова групповая терапия, физкультура, а потом, после обеда, — часы посещений. В девять вечера — отбой.

Каждый день к нему заходила поговорить доктор Шью. Это была маленькая женщина с пергаментной кожей, всегда державшаяся начеку. Казалось, ее главным образом интересует одна вещь — есть ли у Леонарда суицидальные мысли.

— Доброе утро, Леонард, как чувствуете себя сегодня?

— Страшно устал. Депрессия.

— Есть ли у вас суицидальные мысли?

— Активных нет.

— Это шутка?

— Нет.

— Какие планы?

— Не понял.

— Вы не планируете нанести себе вред? Не фантазируете на эту тему? Не прокручиваете в голове варианты?

— Нет.

Как выяснилось, у людей с маниакальной депрессией риск самоубийства выше, чем у страдающих депрессией. Первой задачей доктора Шью было добиться, чтобы ее пациенты остались в живых. Второй ее задачей было помочь им поправиться побыстрее, чтобы выписаться из больницы прежде, чем кончится их тридцатидневное страховое пособие. Преследуя эти цели (в этом, как ни смешно, было сходство с туннельным зрением, как у маниакальных больных), она в большой степени полагалась на лекарственные средства. Пациентам с шизофренией она автоматически прописывала торазин, лекарство, которое сравнивали с «химической лоботомией». Все остальные принимали успокоительные и стабилизаторы. Утренние сессии терапии у Леонарда с больничным психиатром проходили в обсуждениях всего того, что он принимал. Как он «воспринимает» валиум? Не тошнит ли его? Нет ли запоров? Есть. Торазин мог вызывать отсроченное двигательное расстройство (повторяющиеся движения, в которых часто задействованы рот и губы), но это часто проходило через какое-то время. Врач прописывал дополнительные лекарства, чтобы скомпенсировать побочные эффекты, и, не спросив его про самочувствие, отправлял его восвояси.

Клинический психолог, доктор Венди Нойман, по крайней мере интересовалась душевным состоянием Леонарда, но с ней он виделся только на сеансах групповой терапии. Собравшись в комнате, сидя на складных стульях, они вместе с наркоманами представляли собой пеструю компанию — воистину демократия распада. Там были белые мужчины постарше с татуировками М.I.A. и темнокожие чуваки, целыми днями игравшие в шахматы, бухгалтерша среднего возраста, которая пила столько же, сколько английская регбийная команда, и одна маленькая девушка, начинающая певица, у которой душевное заболевание выражалось в том, что она хотела, чтобы ей отняли правую ногу. Для поддержания беседы они передавали друг другу книжку, старую, в твердом переплете, с расклеившимся корешком. Она называлась «Из тьмы — свет», в ней содержались свидетельства людей, которые вылечились от душевной болезни или научились жить с хроническим диагнозом. Сеансы напоминали религиозные отправления, хотя считалось, что это не так. Они сидели в комнате под безжалостными флуоресцентными лампами, каждый зачитывал вслух абзац, а потом передавал следующему. Некоторые воспринимали книжку как своего рода мистический предмет. Они произносили «павшие» вместо «падшие». Не знали, что означает «освящать». Книжка была сильно устаревшая. Кое-кто из писавших называл депрессию «мерихлюндией» или «черной меланхолией». Когда дошла очередь до него, Леонард зачитал свой абзац так, что по его модуляциям и дикции стало ясно: он попал в больницу прямо из Колледж-хилла.

Тогда, в первое время, у него было ощущение, будто душевная болезнь оставляет место для иерархии, будто он выше остальных маниакально-депрессивных больных. Если борьба с душевным заболеванием состояла из двух частей, одна часть — лекарства, другая — терапия, и если терапия действовала тем быстрее, чем умнее пациент, то многие в группе находились в невыигрышном положении. Они плохо помнили, что с ними происходило в прошлом, не говоря уже о том, чтобы выявлять связи между событиями. У одного парня был тик лица, до того сильный, что казалось, связные мысли буквально вытряхиваются у него из головы. Он мог дернуться и забыть, о чем говорил. Его проблемы носили физиологический характер, элементарная проводка в мозгу была дефектной. Слушать его было все равно что слушать радио, настроенное на частоту между каналами: в речь то и дело с лаем врывались посторонние реплики.

Когда люди говорили о своей жизни, Леонард сочувственно слушал. Он пытался искать успокоение в их рассказах. Но главная его мысль была о том, насколько им хуже, чем ему. От подобной уверенности ему делалось лучше, и он хватался за нее. Но тут пришла очередь Леонарда рассказать свою историю, он открыл рот, и оттуда полилась чушь — в высшей степени хорошо модулированная и артикулированная. Он говорил о событиях, которые привели его к срыву. Декламировал целые куски из третьего тома «Руководства по диагностике и статистике психических расстройств», которые якобы запомнил наизусть безо всяких усилий. Выставлялся умником, потому что привык так поступать. Он не мог остановиться.

Тогда-то Леонард понял одну важную вещь о депрессии. Чем ты умнее, тем хуже. Чем лучше работает твой мозг, тем сильнее тебя раздирает депрессия. Так, пока Леонард говорил, он заметил, что Венди Нойман сложила руки на груди, словно желая защититься от неприкрытой неискренности его слов. Чтобы снова завоевать ее расположение, Леонард признался в неискренности, сказав: «Нет, беру свои слова обратно. Я все вру. Вранье — моя стихия. Это часть моей болезни». Он не сводил глаз с Венди, чтобы понять, ведется она на это или воспринимает как новую неискренность. Чем неотступнее Леонард следил за ее реакцией, тем дальше уходил от правды о себе. В конце концов он затих и остался сидеть, пристыженный, с горящим лицом — на его запирательства было противно смотреть.

То же самое, но по-другому происходило во время его встреч с доктором Шью. Сидя в шершавом кресле в ее кабинете, Леонард не смущался своей ученой манеры говорить. Однако его сознание не переставало анализировать игру, ход за ходом. Чтобы его выписали из больницы, Леонард дал ясно понять, что о самоубийстве он не помышляет. Тем не менее он знал, что доктор Шью выискивает любые попытки скрыть суицидальное мышление (поскольку те, кто помышлял о самоубийстве, были прекрасными тактиками и, когда появлялась возможность, добивались желаемого). Следовательно, чересчур оптимистичным Леонард показаться не хотел. В то же время он не хотел, чтобы совсем не было заметно никаких улучшений. Когда Леонард отвечал на вопросы врача, у него было ощущение, будто его допрашивают в связи с каким-то преступлением. Он как мог пытался говорить правду, но если правда была ему не на руку, он приукрашивал ее или попросту лгал. Он отмечал любые изменения в лице доктора Шью, интерпретируя их как благоприятные или неблагоприятные и в соответствии с этим подправляя свой следующий ответ. У него часто было такое впечатление, будто человек, сидящий в шершавом кресле и отвечающий на вопросы, — марионетка, которой он управляет, так было всегда, а занимаясь этим всю жизнь, настолько к этому привык, что сам он, чревовещатель, больше не имеет своего лица — осталась лишь рука с надетой на нее куклой.

Часы посещений не приносили облегчения. Приходившие друзья подразделялись на две категории. Среди них были душевные, главным образом девушки, которые обращались с Леонардом опасливо, будто он может сломаться, и были балагуры, главным образом парни, которые считали, что помочь ему можно, лишь смеясь над посещениями больницы в целом. Джерри Хайдман принес ему слащавую открытку с пожеланиями выздоровления, Рон Лутц — гелиевый шарик с веселой рожицей. Из разговоров с друзьями Леонард постепенно понял, что для них депрессия — нечто вроде того, когда говорят «я в депрессии». Они считали, что это примерно как плохое настроение, только хуже. Поэтому они старались помочь ему выйти из этого состояния одним махом. Приносили ему шоколадки. Уговаривали вспоминать обо всем хорошем, что есть в жизни.

Родители, как водится, не прилетели его навестить — ни один из них. Фрэнк позвонил один раз, узнав номер от Джанет. Во время недолгого разговора (к общественному телефону стояла очередь из пациентов) Фрэнк трижды — в разные моменты — велел Леонарду «держаться». Он пригласил его в Брюссель, когда ему станет лучше. Фрэнк уже подумывал о том, чтобы переехать в Амстердам и поселиться на лодке. «Давай приезжай, можно будет поплавать на лодке по каналам», — сказал он и вскоре повесил трубку. Рита, сославшись на грыжу межпозвоночного диска (он впервые об этом слышал), сказала, что не может никуда ездить. Правда, она поговорила с доктором Шью и как-то вечером позвонила Леонарду по телефону, на пост медсестры. Время было позднее, часов десять, но сестра разрешила Леонарду подойти.

— Алло?

— Что мне с тобой делать, Леонард? Ну что? Вот ты мне скажи.

— Мам, я в больнице. В психотделении.

— Да знаю я, господи, знаю, потому и звоню. Врач говорит, ты перестал принимать лекарства.

Леонард промолчал в знак согласия.

— Что с тобой такое, Леонард? — продолжала Рита.

Он почувствовал вспышку гнева. На секунду ему показалось, что он вернулся в прежние времена.

— Что со мной? Давай-ка посмотрим что. Прежде всего, родители у меня алкоголики. Одна, вероятно, сама страдает маниакальной депрессией, только без справки от врача. Это состояние передалось мне от нее. Мы оба страдаем этой болезнью в одной и той же форме. У нас эти процессы проходят медленно. Не так, чтобы за несколько часов из хорошего состояния перейти в плохое. Мания или депрессия у нас наступает длинными волнами. Моему мозгу не хватает химических веществ — нейротрансмиттеров, которые необходимы для регуляции настроения, а иногда их вырабатывается слишком много. Биологические проблемы у меня связаны с генами, а психологические — с родителями. Вот что со мной такое, мам.

— А ты все так же ведешь себя, как большой ребенок, стоит тебе заболеть, — сказала Рита. — Я помню, как ты все время ныл и ныл при любой простуде.

— Это не простуда.

— Знаю, что не простуда. — Голос Риты впервые прозвучал пристыженно и озабоченно. — Это серьезно. Я говорила с врачом. Я за тебя переживаю.

— Что-то не похоже.

— Нет, правда, правда. Но послушай, Леонард, дорогой. Ты же теперь взрослый человек. Раньше, когда такое случалось, когда мне сообщали, что ты в больнице, я сразу все бросала и мчалась к тебе. Разве нет? Но что же мне теперь, всю жизнь так — все бросать и мчаться каждый раз, когда ты забудешь лекарство принять? Ты же сам понимаешь, все дело в этом. В твоей забывчивости.

— Я заболел до того, — сказал Леонард. — Потому и перестал принимать литий.

— Но это же глупо. Принимал бы лекарство, так и не заболел бы. Так, Леонард, дорогой мой, послушай. Ты теперь уже не на моей страховке. Понимаешь? Когда тебе исполнился двадцать один год, тебя вычеркнули. Но ты не волнуйся. Я заплачу за больницу. На этот раз заплачу, хотя денег у меня негусто. Ты думаешь, от отца дождешься помощи? Нет. Я заплачу. Но когда выпишешься, обязательно оформи себе страховку.

Услышав это, Леонард почувствовал прилив тревоги. Он сжал трубку, в глазах у него потемнело.

— Мам, откуда я ее возьму, страховку?

— Что значит — откуда? Закончишь университет, пойдешь и устроишься на работу, как все.

— Да не закончу я! — воскликнул Леонард. — У меня три незачета!

— Значит, сдай и получи зачеты. Пора тебе самому заботиться о себе, Леонард. Ты меня слышал? Ты уже взрослый, я это делать не могу. Принимай лекарство, чтобы больше такого не было.

Вместо того чтобы самой приехать в Провиденс, она отправила к нему сестру. Джанет приехала на выходные, прилетела из Сан-Франциско, где устроилась на работу в «Гампс», специалистом по маркетингу. Она жила с каким-то парнем старше ее, разведенным, у которого был дом в Саусалито. Упомянула о дне рождения, на который не пошла, и о своем требовательном начальнике — тем самым дала Леонарду понять, на какие жертвы она готова ради того, чтобы приехать и подержать его за руку. Джанет, по-видимому, искренне считала, что ее проблемы важнее того, с чем приходится сталкиваться Леонарду. «Я бы тоже могла впасть в депрессию, если бы распустилась, — говорила она. — Но я не распускаюсь». Некоторые из пациентов в общей комнате заметно напугали ее, и она то и дело смотрела на часы. Когда в воскресенье она наконец уехала, он испытал облегчение.

К тому времени начались выпускные экзамены. Поток посетителей иссяк — теперь к Леонарду приходили один-два человека в день. Теперь он жил ради перекуров. После обеда и вечером старшая сестра раздавала сигареты и другие табачные изделия. Жевать табак не разрешалось, поэтому Леонард брал то, что нравилось другим парням его возраста, Джеймсу и Морису, — эти тонкие небольшие влажные сигары, которые назывались «Бэквудс» и были упакованы в кисет из фольги. В сопровождении либо Венди Нойман, либо охранника они все вместе спускались на первый этаж больницы. На площадке с черным покрытием они передавали по кругу единственную зажигалку и запаливали свое курево. «Бэквудс» были сладкие на вкус и хорошо вставляли. Леонард попыхивал вовсю, прохаживаясь взад-вперед и глядя на небо. Он казался себе Любителем птиц из Алькатраса, только без птиц. Дни шли, и он чувствовал себя заметно лучше. Доктор Шью приписывала это улучшение тому, что начал действовать литий. Но Леонард считал, что тут в большой степени помогли старый добрый никотин, выходы на воздух и наблюдение за одиноким облачком, проплывавшим по небу. Иногда он слышал, как гудят машины или кричат дети, а однажды ему показалось, что на бейсбольной площадке неподалеку кто-то прямой подачей аккуратно вколотил мяч, — звук, который его мгновенно успокоил, крепкое «тук» от удара дерева по коже. Леонард вспомнил, каково было играть за «Малую лигу», какое чувство вызывала идеальная подача. Так началось его выздоровление. Просто суметь вспомнить, что когда-то давным-давно счастье было таким вот простым.

А потом в комнате для посетителей появилась Мадлен, пропустив выпускную церемонию, и Леонарду хватило одного взгляда на нее, чтобы понять, что он снова хочет жить.

Существовала только одна проблема. Его не выписывали. Доктор Шью продолжала перестраховываться, откладывать день выписки. Так что Леонард по-прежнему посещал групповые сеансы, рисовал картинки, когда надо было заниматься поделками, играл в бадминтон или баскетбол во время физкультурных упражнений.

На групповые сеансы ходила одна пациентка, которая произвела на Леонарда глубокое впечатление. Звали ее Дарлин Уитерс. Она была маленькая и коренастая, сидела с ногами на складном стуле, обхватив коленки, всегда заговаривала первой из пациентов.

— Привет, меня зовут Дарлин. Я наркоманка, алкоголичка и страдаю депрессией. Уже три недели тут — и знаете чё, мисс Нойманн? Готова выписаться, как только вы скажете.

Улыбалась она широко. В такие моменты ее верхняя губа закручивалась кверху, выталкивая блестящую полоску — розовую изнанку. Среди родных ее прозвали Тройная Губа. На сеансах Леонард немало времени проводил в ожидании улыбки Дарлин.

— Этот рассказ мне близок, потому что автор говорит, у нее депрессия вызвана низкой самооценкой, — начинала Дарлин. — А я с этим как раз сталкиваюсь ежедневно. Вот в последнее время я чё-то сама себе не нравлюсь — а все потому, какие у меня сейчас с моим парнем отношения. У нас были серьезные отношения, когда я в больницу попала. А тут — бац, и с тех пор от него ни слуху ни духу. Ни в часы посещений не приходит, ничё. Сегодня утром просыпаюсь и чувствую, прям жалко себя. Говорю: «Ты, Дарлин, вон какая толстая. Чё у тебя за внешность такая? Вот он и не приходит». И тут начинаю думать про своего парня — и знаете чё? У него из рота воняет. Не, правда! Когда он ко мне подходит, я каждый раз должна нюхать, как у него из рота воняет. Чё мне они сдались, серьезные отношения с таким: ни зубы не чистит, ни гигиену не поддерживает. И тут понимаю: это ты так к себе относишься, Дарлин. Типа, такая никчемная, с любым пойдешь, кто ни возьмет.

Дарлин благотворно влияла на все отделение. Она часто сидела в общей комнате в уголке и напевала себе под нос.

— Что это ты распелась, Тройная Губа?

— Пою, чтоб не плакать. Ты бы тоже попробовал, а то чё так ходить, ныть?

— Это я ною?

— Да ты не то что ноешь, ты вообще как я не знаю кто! Тебе новый диагноз надо придумать. Синдром кислой мины — вот у тебя что.

Если верить ее рассказам на групповых сеансах, Дарлин бросила школу после десятого класса. С ней плохо обращался отчим, и в семнадцать лет она ушла из дому. Недолгое время она занималась проституцией в Ист-Провиденсе — однажды на собрании она удивительно откровенно говорила на эту тему и больше ни разу ее не касалась. К двадцати годам она пристрастилась к героину и алкоголю. Чтобы слезть с героина и алкоголя, ударилась в религию.

— Понимаете, наркота для меня была просто чтобы не так больно было. До того могла обдолбаться, что уже не понимала, где я. Ну, скоро все потеряла — работу, квартиру. До такой жизни дошла, что уже ни в какую. Потом к сестре переехала. Ну вот, а у моей сестры собака, звать Гровер. Помесь питбуля с кем-то. Иногда вечером приду к сестре в квартиру и Гровера гулять вывожу. Не важно — поздно, не поздно. А когда человек питбуля выгуливает, лучше его не трогать. Идешь по улице, а все такие: ой, блядь! Мы с Гровером обычно на это кладбище ходили, там у них трава еще. И вот как-то раз вечером мы обходим церковь сзади, а я пьяная, как обычно, и тут я смотрю на Гровера, а он на меня смотрит, как вдруг он бац — и говорит: «Чё ты с собой делаешь, Дарлин?» Богом клянусь! Ясно, это все у меня в голове было. Но все равно, истину сказал. Устами собаки! На другой день пошла к врачу, а врач меня послал в Санбим-хаус, а они меня раз — и кладут. Даже опомниться не дали, домой сперва сходить. Прямо в палату меня, от наркомании лечить и от алкоголизма. А вот потом, когда я просохла, тогда депрессия и навалилась. Прям как будто дожидалась, пока я слезу с герыча и с алкоголя, чтобы как следует взять и ебануть. Извиняюсь, мисс Нойман. Три месяца пролежала в Санбим-хаусе. Это два года назад было. И вот теперь опять здесь. В последнее время как-то тяжеловато было, финансовые проблемы, личные. Жизнь у меня лучше становится, только от этого не легче. Надо просто дальше работать по программе, в смысле от наркомании, и принимать лекарства, в смысле от болезни. И знаете, я одну вещь поняла в промежутке между наркотиками и депрессией. Депрессия гораздо хуже. Депрессия — это тебе не то что взял и слез. От депрессии не вылечишься. Депрессия — она как болячка, которая все не проходит и не проходит. В голове у тебя болячка. Надо просто осторожно, не трогать, где болит. Да только она там так навсегда и останется. У меня все. Спасибо за внимание. Мир вам.

То, что Дарлин верующая, Леонарда не удивляло. Так часто бывало с теми, у кого нет надежды. Однако Дарлин не производила впечатления слабой, доверчивой или глупой. Хотя она часто упоминала свою «Высшую Силу», а порой говорила «моя Высшая Сила, которую я решила называть Богом», видно было, что она — человек на удивление рациональный, умный, не любительница судить других. Когда Леонард выступал перед группой, разматывал длинные, запутанные петли бредятины, он часто взглядывал на Дарлин и видел: она слушает его и поддерживает, словно он вовсе не чушь несет, а если и так, то Дарлин понимает, зачем он так говорит — чтобы избавиться от этого и отыскать в себе что-то подлинное, существенное. Большинство пациентов с историей пагубной зависимости набрались религиозных идей из двенадцатишаговых программ. Венди Нойман в глазах Леонарда была настоящим секулярным гуманистом, но всегда придерживалась нейтральных суждений, что, разумеется, было правильно. Ясно было, что все пациенты отделения едва держатся. Говорить или делать что-то такое, что могло бы помешать чьему-то выздоровлению, было ни к чему. В этом смысле отделение сильно отличалось от внешнего мира, обладало моральным превосходством над ним.

Однако верить в Бога Леонард был не в состоянии. Иррациональная природа религиозной веры представлялась ему очевидной еще до того, как он прочел Ницше и его предположения подтвердились. Единственными занятиями по истории религии, которые он посещал, был обзорный курс под названием «Введение в восточную религию», куда было трудно попасть. Леонард не помнил, почему он записался. Это было в осеннем семестре, предыдущей весной ему поставили диагноз, и дела у него двигались медленно. Он садился в задних рядах переполненной аудитории, прочитывал, как минимум, половину заданного, приходил на семинары, но никогда ничего не говорил. Больше всего из занятий ему запомнился этот парень, который обычно приходил в мешковатых заношенных костюмах и разбитых туфлях — вид, как у какого-нибудь пьяного проповедника или у Тома Уэйтса. Он ходил с черным, обрамленным металлическими полосками портфелем, в каком могли бы содержаться пятьдесят тысяч наличными, а на самом деле лежало издание «Упанишад» в мягкой обложке под редакцией Мирчи Элиаде и недоеденное печенье, завернутое в бумажную салфетку. В этом парне Леонарду нравилась та манера, в которой он ненавязчиво поправлял безграмотные мнения, высказывавшиеся на семинарах. В группе было полно сторонников сельхозкооперативов, вегетарианцев в рабочих комбинезонах и майках ручного крашения. Эти ребята склонны были считать, что западная религия в ответе за все плохое на свете, за насилие над землей, бойни и опыты на животных, тогда как восточная религия — экологически чистая и мирная. У Леонарда не было ни желания, ни сил дискутировать по этим вопросам, но ему нравилось, когда за это брался молодой Том Уэйтс. Например, когда они обсуждали понятие ахизмы, молодой Уэйтс обратил внимание на то, что в Нагорной проповеди говорится о чем-то похожем. Он произвел на Леонарда впечатление, отметив, что Шопенгауэр пытался заинтересовать западный мир ведантическими учениями еще в 1814 году, что две культуры смешиваются уже долгое время. Он снова и снова утверждал, что истина не является собственностью какой-то одной веры и что, если приглядеться, можно найти то общее, в чем все они сходятся.

В другой раз они отклонились от темы. Кто-то упомянул Ганди, вспомнил, как его вера в ненасилие вдохновила Мартина Лютера Кинга и в результате был принят Закон о гражданских правах. Выступавший подчеркивал, что Америка, так называемая христианская страна, стала более справедливой и демократичной благодаря индусу.

Тут заговорил молодой Уэйтс.

— На Ганди оказал влияние Толстой, — сказал он.

— Что?

— Свою философию ненасилия Ганди почерпнул у Толстого. Они переписывались.

— Э-э… но Толстой же вроде в девятнадцатом веке жил?

— Он умер в тысяча девятьсот двенадцатом году.[27] Ганди писал ему как своему кумиру. Он называл Толстого своим «великим учителем». Так что вы правы. Мартин Лютер Кинг перенял ненасилие у Ганди. А Ганди перенял его у Толстого, который взял его из христианства. Так что философия Ганди на самом деле ничем не отличается от христианского пацифизма.

— Ты хочешь сказать, что Ганди был христианин?

— По сути говоря, да.

— Но как же так? Христианские миссионеры постоянно пытались обратить Ганди. Но у них так ничего и не получилось. Он не мог принять такие вещи, как воскресение и непорочное зачатие.

— Это не христианство.

— Как не христианство?

— Это просто мифы, которыми обросли основные идеи.

— Но в христианстве полным-полно мифов. Вот почему буддизм гораздо лучше. Там тебя не заставляют ни во что верить. Даже в бога верить не обязательно.

Молодой Уэйтс постучал пальцами по своему портфелю, собираясь с ответом.

— Когда умирает далай-лама, его дух, согласно верованиям тибетских буддистов, перевоплощается в очередном младенце. Монахи объезжают все деревни, рассматривают всех новорожденных, чтобы понять, который из них он. Привозят с собой личные вещи умершего далай-ламы, трясут ими у младенцев над лицом. В зависимости от реакции младенцев они тайно — никому не могут поведать, как именно, — выбирают нового далай-ламу. Правда, странно, что подходящий младенец всегда рождается в Тибете, где монахи могут его найти, а не в Сан-Хосе, например? И то, что это всегда мальчик?

В тот момент Леонард, одержимый Ницше (и полусонный), не хотел ввязываться в спор по этому вопросу. Истина тут заключалась не в том, что все религии одинаково правильны, а в том, что все они одинаково бессмысленны. Когда семестр закончился, он забыл о молодом Уэйтсе. И не вспоминал о нем два года, пока не начал встречаться с Мадлен. Однажды, когда Леонард разглядывал пачку фотографий, лежавшую у Мадлен на столе, ему попалось довольно много снимков, на которых был молодой Уэйтс. Количество их прямо-таки пугало.

— А это кто такой? — спросил Леонард.

— Это Митчелл, — ответила она.

— Митчелл, а дальше?

— Грамматикус.

— А, Грамматикус. Я с ним на занятия по истории религии ходил.

— Неудивительно.

— Вы с ним раньше встречались?

— Нет! — запротестовала Мадлен.

— У вас тут ужасно интимный вид.

Он показал ей снимок, на котором Грамматикус положил свою курчавую голову ей на колени.

Нахмурившись, Мадлен взяла фотографию и положила обратно на стол. Она объяснила, что знакома с Грамматикусом с первого курса, но они поссорились. Когда Леонард спросил ее, почему они поссорились, она уклончиво сказала, что это трудно объяснить. Когда Леонард спросил ее, почему трудно объяснить, Мадлен призналась, что их с Грамматикусом всегда связывала платоническая дружба, во всяком случае с ее стороны платоническая, но в последнее время он «вроде как влюбился» в нее и был оскорблен в своих чувствах, поскольку она не ответила ему взаимностью.

В то время эти новости Леонарда не беспокоили. Смерив Грамматикуса по шкале, какая принята у животных, — у кого рога больше, — он понял, что явно ведет. Но в больнице, когда свободного времени у него образовалось много, Леонард начал задумываться, вся ли это правда. Ему представлялась сатироподобная фигура Грамматикуса, пытающегося взгромоздиться на Мадлен сзади. Эти картины — Грамматикус трахает Мадлен, Мадлен ублажает его языком — вызывали боль и возбуждение, смесь, как раз нужную для того, чтобы вывести Леонарда из его сексуального оцепенения. По каким-то неведомым Леонарду причинам — хотя дело тут, вероятно, было в потребности к самоуничижению — мысль о том, как Мадлен бесстыдно изменяет ему с Грамматикусом, его заводила. Пытаясь пробить больничную скуку, он мучил себя этими извращенными фантазиями и дрочил в душевой кабинке, придерживая дверь без замка свободной рукой.

Леонард продолжал изводить себя подобным образом и после того, как они с Мадлен снова сошлись. В день выписки медсестра проводила его на улицу, он забрался в новую машину Мадлен. Пристегивая ремень на переднем сиденье, он представлялся себе новорожденным, которого Мадлен впервые везет домой. Пока Леонард был взаперти, город заметно позеленел, стал красивым, неспешным с виду. Студенты разъехались, Колледж-хилл стоял пустынный и тихий. Они приехали к Леонарду домой. Стали жить вместе. И Леонард, поскольку не был младенцем, поскольку он был здоровенным больным мудаком, когда Мадлен отсутствовала, все время проводил, воображая, как она отсасывает у своего партнера по теннису в раздевалке или как ее имеют в библиотеке между полок. Однажды, неделю спустя после того как Леонард вернулся, Мадлен упомянула о том, что столкнулась с Грамматикусом утром в день выпуска и что они помирились. Грамматикус поехал к себе домой, жить с родителями, но Мадлен много разговаривала по телефону, пока Леонард лежал в больнице. Она сказала, что заплатит за все междугородние звонки, и теперь Леонард ловил себя на том, что проверяет счета из телефонной компании, выискивая номера с кодами Среднего Запада. В последнее время она, к его беспокойству, стала брать телефон в ванную и закрывать дверь, а потом объясняла, что не хотела ему мешать. (Мешать чему? Мешать ему лежать в постели и толстеть, словно теленок в загоне? Читать один и тот же абзац из «Антихриста», который он уже трижды прочел?)

В конце августа Мадлен поехала в Приттибрук повидать родителей и кое-что привезти из дому. Через несколько дней после возвращения она небрежно упомянула о том, что видела Грамматикуса в Нью-Йорке, где он остановился по дороге в Париж.

— Вот так взяла и столкнулась с ним? — спросил Леонард, лежа на матрасе.

— Ага, мы с Келли. В каком-то баре, куда она меня затащила.

— Вы с ним трахались?

— Что?!

— Может, ты с ним трахалась. Может, тебе нужен парень, который не жрет литий в огромных количествах.

— О господи, Леонард, я ведь тебе уже говорила. Мне это не важно. Врач говорит, это вообще не из-за лития, так ведь?

— Врач много чего говорит.

— Слушай, сделай одолжение, не разговаривай со мной так. Мне это не нравится. О’кей? А то просто ужас какой-то.

— Извини.

— У тебя депрессия начинается? Такое ощущение, что у тебя депрессия.

— Нет. Ничего у меня не начинается.

Мадлен легла на постель, обвилась вокруг него.

— Ничего не начинается? А вот так ты разве ничего не чувствуешь? — Она положила руку ему на ширинку. — Чувствуешь? Как тебе?

— Приятно.

Это помогло на какое-то время, ненадолго. Если бы вместо прикосновений Мадлен Леонард сосредоточился на мыслях о том, как Мадлен прикасается к Грамматикусу, возможно, это сработало бы. Но реальности ему теперь было недостаточно. Эта проблема была еще больше и глубже, чем его болезнь, и он не знал, как с ней справиться. Поэтому он закрыл глаза и крепко обнял Мадлен.

— Извини, — сказал он снова. — Извини, извини.

Леонард чувствовал себя лучше в окружении людей, которым было так же тяжело, как и ему. Все лето он поддерживал отношения с несколькими пациентами, с которыми познакомился в больнице. Дарлин переехала в квартиру к другу в Ист-Провиденсе, и Леонард несколько раз ходил повидать ее. У нее, видимо, наступил приступ сверхактивности. Она не могла усидеть на месте и непрерывно говорила что-то довольно бессмысленное. Все время спрашивала: «Ну чё, Леонард, все нормально?» — и не дожидалась ответа. Несколько недель спустя, в конце июля, Леонарду позвонила сестра Дарлин, Кимберли, и сказала, что Дарлин не подходит к телефону. Они вместе пошли к Дарлин домой, где нашли ее в состоянии тяжелого психоза. У нее было ощущение, будто соседи сговорились выгнать ее из квартиры. Они распространяли о ней слухи, жаловались хозяину дома. Она боялась выходить на улицу, даже мусор выносить. В квартире пахло протухшей едой, Дарлин снова начала пить. Леонарду пришлось позвонить доктору Шью и объяснить ситуацию, а Кимберли тем временем уговаривала Дарлин принять душ и переодеться. Каким-то образом им удалось заманить Дарлин, перепуганную, с широко раскрытыми глазами, в машину и отвезти в больницу, где доктор Шью уже подготавливала бумаги для повторной госпитализации. Всю следующую неделю Леонард посещал ее каждый день. Большую часть времени Дарлин ничего не соображала, но посещения его успокаивали. Находясь там, он забывал о себе.

Единственное, что помогло Леонарду пережить остаток лета, — это перспектива отъезда в Пилгрим-Лейк. В начале августа пришел конверт из лаборатории. Внутри на прекрасно отпечатанных листах, каждый их которых был украшен тисненой шапкой — ни дать ни взять рельеф, — материалы для ознакомления. Письмо, адресованное «Мистеру Леонарду Бэнкхеду, научному сотруднику», подписал лично Дэвид Малкил. Присланные бумаги успокоили Леонарда — он боялся, что начальство может узнать про его госпитализацию и аннулировать стипендию. Он прочел список научных сотрудников и университетов, где они учились, и нашел там свое имя — ровно там, где ему полагалось быть. Помимо информации о жилищных условиях и прочих льготах в конверте содержалась анкета, где Леонарду следовало перечислить свои «научные приоритеты». В Пилгрим-Лейк развивались четыре направления: рак, биология растений, вычислительная биология, геномика и биоинформатика. Леонард поставил «1» в графе «Рак», «2» в графе «Биология растений», «3» в графе «Вычислительная биология» и «4» в графе «Геномика и биоинформатика». Не бог весть что, но уже сам факт, что он заполнил анкету и отправил ее в лабораторию, представлял собой первое достижение Леонарда за это лето, единственный осязаемый признак того, что у него есть шанс продолжать занятия наукой.

Как только они приехали в Пилгрим-Лейк в последние августовские выходные, эти признаки стали множиться. Им дали ключи от просторной квартиры. Кухонные шкафчики были заставлены новенькими тарелками и почти новыми кастрюлями и сковородками. В гостиной стоял диван, два стула, обеденный и письменный стол. Имелись кровать — двуспальная, большая, — а также исправное освещение и сантехника. Целое лето они провели в квартирке Леонарда, где недоставало мебели, — это походило скорее на обитание в ночлежке, чем на совместную жизнь. Но теперь, переступив порог их нового жилища на берегу, они испытали возбуждение, словно молодожены. Леонард тут же перестал ощущать себя инвалидом, о котором заботится Мадлен, и начал приходить в себя.

Его вновь обретенная уверенность сохранялась до приветственного ужина в воскресенье вечером. По настоянию Мадлен Леонард надел галстук и пиджак. Он ожидал, что будет выделяться из толпы, но когда они вошли в бар рядом с обеденным залом, почти все мужчины были в пиджаках и галстуках. Леонарду оставалось только восхищаться способностью Мадлен интуитивно угадывать подобные вещи. Получив свои значки с именами и план рассадки, они присоединились к толпе, чинно попивавшей коктейли. Стоило им покрутиться там минут десять, не больше, как к ним подошли познакомиться двое ребят, попавшие с Леонардом в один отдел. Карл Беллер и Викрам Джейлти уже были знакомы друг с другом по Массачусетскому технологическому институту. В Пилгрим-Лейк они находились не дольше, чем Леонард (то есть два дня), но уже источали дух всезнания в том, что касалось лаборатории и ее работы.

— Ну что, — спросил Беллер, — ты какие области выбрал? Что у тебя на первом месте?

— Рак, — ответил Леонард.

Беллера с Джейлти это как будто позабавило.

— Это все выбрали, — сказал Джейлти. — Процентов девяносто.

— В общем, тут дело такое. На рак записалась куча народу, поэтому многим дали то, что у них на втором или третьем месте, — объяснил Беллер.

— А нам что дали?

— Нам — геномику и биоинформатику, — сказал Беллер.

— Я это на последнее место поставил, — сказал Леонард.

— Серьезно? — В голосе Джейлти прозвучало удивление. — Большинство людей вычислительную на последнее место поставили.

— Ты к дрожжевым экспериментам как относишься? — спросил Беллер.

— Вообще-то меня как-то к дрозофиле больше тянет, — ответил Леонард.

— Не поперло тебе. На следующие девять месяцев у нас план один — дрожжи.

— Да я все равно рад, что тут оказался, — искренне признался Леонард.

— Конечно, в анкете смотреться будет неплохо. — С этими словами Джейлти ухватил канапе с проплывавшего мимо подноса. — И земными благами тут обеспечивают по полной. Но даже в таком месте можно застрять в застойной области.

Подобно всем остальным научным сотрудникам, Леонард надеялся попасть в отдел к какому-нибудь известному биологу, может, даже к самому доктору Малкилу. Но когда несколько минут спустя появился их завотделом, Леонард покосился на его значок и не узнал имени. Боб Килимник был человеком лет сорока с лишним, громкоголосым, не склонным смотреть людям в глаза. Твидовый пиджак на нем казался не по погоде теплым.

— Так, вся команда в сборе, — сказал Килимник. — Добро пожаловать в Пилгрим-Лейкскую лабораторию. — Взмахом руки он указал на роскошный обеденный зал, на официантов в белых пиджаках, на ряды столов, украшенных букетами дикорастущих цветов. — Смотрите не привыкните ко всему этому. Исследовательская работа обычно не такая. Обычно это пицца навынос и растворимый кофе.

Младшие сотрудники из администрации начали созывать народ к столу. Когда все расселись, официант сообщил, что сегодня вечером в меню омары. За столом кроме Мадлен оказались жена Беллера, Кристин, и подруга Джейлти, Алисия. Леонарду приятно было отметить, что Мадлен выглядит лучше обеих. Алисия, жившая в Нью-Йорке, жаловалась, что ей придется ехать на машине обратно сразу после ужина. Кристин спрашивала, есть ли у кого-нибудь еще в квартире биде и зачем это нужно. Пока подавали закуски и разливали пуйи-фюиссе, Килимник расспрашивал Беллера и Джейлти про разных профессоров биологии в МТИ, с которыми был лично знаком. За основным блюдом он начал подробно объяснять, в чем состоит его работа по исследованию дрожжей.

Но Леонард не в состоянии был понять значительную часть из сказанного Килимником — по множеству причин. Прежде всего, он несколько оторопел в присутствии знаменитости — доктора Малкила, который появился в конце зала во время речи Килимника. Элегантный, с седыми волосами, зачесанными назад с высокого лба, Малкил провел свою жену в отдельную столовую, где уже было полно старших научных сотрудников и руководителей биомедицинских компаний. Вдобавок Леонарда отвлекали замысловатое убранство стола и поданный омар, которого трудно было разделывать трясущимися руками. Сидя с повязанным вокруг шеи пластиковым нагрудником, Леонард пытался расколоть клешни, но они все время скользили по тарелке. Пользоваться крохотной вилочкой, чтобы вытащить хвост омара, он опасался и в конце концов попросил Мадлен помочь ему, добавив в качестве оправдания, что он как выходец с Западного побережья привык есть крабов. И все же Леонарду вначале удавалось угнаться за беседой. Преимущества работы с дрожжами были очевидны. Дрожжи представляли собой простые эукариотические организмы. Они обладали коротким временем генерации (от одного до двух с половиной часов). Дрожжевые клетки легко поддавались трансформации либо путем внедрения в них новых генов, либо с помощью гомологической рекомбинации. Дрожжи были организмами простого генетического устройства, особенно по сравнению с растениями или животными, и бесполезных последовательностей ДНК, мешавших делу, там было относительно мало. Все это он понимал. Но когда он положил в рот кусок омара, отчего в желудке лишь поднялась тошнота, Килимник начал говорить об «асимметрии дочерних клеток, связанной с их развитием». Он упомянул гомоталломные и гетероталломные штаммы дрожжей, стал обсуждать две работы якобы хорошо известных ученых: авторами первой были Осима и Такано, второй — Хикс и Херсковиц, как будто эти имена должны были что-то говорить Леонарду. Беллер и Джейлти кивали.

— Расщепленные молекулы ДНК, внедренные в дрожжи, способствуют эффективной гомологической рекомбинации на расщепленных концах, — говорил Килимник. — А это значит, что нам, наверно, удастся разместить наши структуры в хромосоме рядом с CDC36.

К этому моменту Леонард перестал есть и лишь прихлебывал воду. У него было ощущение, будто его мозг превращается в кашу и сочится из ушей, подобный зеленым потрохам омара у него на тарелке.

Килимник продолжал:

— Говоря коротко, нам предстоит сделать вот что: поместить инвертированный ген HO в дочерние клетки, чтобы выяснить, влияет ли это на их способность менять пол и спариваться.

Из этих слов Леонард понял только два: «пол» и «спариваться». Что такое ген НО, он не знал. Он никак не мог вспомнить, в чем разница между Saccharomyces cerevisiae и Schizosaccharomyces pombe.[28] К счастью, Килимник не задавал вопросов. Он сказал им, что они научатся всему, чего не знают, на занятиях по дрожжам, которые будет вести он сам.

После того ужина Леонард как мог пытался нагнать упущенное. Он прочел нужные статьи, работы Осимы, Хикса. Материал был не такой уж трудный, по крайней мере в кратком изложении. Но Леонарду редко удавалось дочитать предложение до конца, не отвлекаясь. То же происходило с ним на занятиях по дрожжам. Несмотря на стимулирующий эффект табака, засунутого за щеку, Леонард чувствовал, как его мысли останавливаются минут на десять кряду во время лекций Килимника. Под мышками у него разгорался пожар от страха, что в любой момент его могут вызвать и он выставит себя идиотом.

Когда занятия по дрожжам закончились, тревога Леонарда быстро обернулась скукой. Его задача была в том, чтобы подготавливать ДНК, разрезать ее эндонуклеозами рестрикции и лигировать. На это уходило много времени, но ничего трудного тут не было. Возможно, работа нравилась бы ему больше, если бы Килимник подбодрил его хоть словом или посоветовался с ним по какому-нибудь поводу. Но руководитель группы почти не появлялся в лаборатории. Большую часть времени он проводил у себя в кабинете за анализом образцов, едва поднимая голову, когда в комнату заходил Леонард. Леонард сам себе казался секретарем, который приносит корреспонденцию на подпись. Когда он встречал Килимника на территории комплекса или в столовой, тот часто не замечал его.

К Беллеру и Джейлти относились несколько лучше, но ненамного. Они начали перешептываться о переходе в другую группу. Ребята по соседству работали с генетически видоизмененными дрозофилами, пытаясь определить причину болезни Лу Герига. Что же до Леонарда, он пользовался отсутствием Килимника и устраивал себе частые перерывы, во время которых выходил за здание лаборатории покурить на прохладном морском ветерке.

Главной его задачей в лаборатории было не выдать своей болезни. Подготовив ДНК, Леонард должен был провести электрофорез препарата, что требовало работы со столиками для заливки геля. Ему всегда приходилось ждать, пока Джейлти с Беллером отвернутся, чтобы он мог вытащить из агарозного геля гребенки, поскольку никогда не знал, насколько сильный у него будет тремор в данный момент. Справившись с заливкой геля и подождав около часа, он должен был покрасить образцы бромистым этидием и визуализовать ДНК в ультрафиолете. А когда со всем этим было покончено, приходило время приниматься за следующий образец с самого начала.

Это была самая трудная задача — не перепутать образцы. Готовить ДНК, цепочку за цепочкой, сортировать, помечать, сохранять каждую, невзирая на провалы внимания и помутнения в голове.

Он каждый день считал минуты до того, как можно будет уйти. Каждый вечер, вернувшись домой, первым делом заскакивал в душ и чистил зубы. После этого, моментально почувствовав себя чистым, избавившись от неприятного вкуса во рту, он решался прилечь рядом с Мадлен на кровати или на диване, положить свою большую намокшую голову ей на колени. Это было его любимое время суток. Иногда Мадлен зачитывала вслух отрывок из романа, который читала. Если на ней была юбка, он прижимался щекой к ее гладким-прегладким бедрам. Каждый вечер, когда приходило время ужина, Леонард говорил: «Давай вообще никуда не пойдем». Но Мадлен каждый вечер заставляла его одеться, и они шли в столовую, где Леонард пытался не подать виду, что его тошнит, и не опрокинуть свой стакан с водой.

В конце сентября, когда Мадлен поехала в Бостон на свою викторианскую конференцию, Леонард едва не сломался. Все три дня, пока ее не было, он остро скучал по ней. Он то и дело звонил в ее номер в «Хайетте», но никто не брал трубку. Мадлен, когда звонила ему, обычно торопилась на ужин или на лекцию. Иногда он слышал других людей в помещении, счастливых, нормально функционирующих людей. Леонард пытался как можно дольше держать Мадлен на проводе, и стоило ей повесить трубку, как он начинал считать часы до того момента, когда можно будет позвонить ей снова. Подходило время ужина, он принимал душ, надевал чистую одежду и направлялся по дощатому настилу к столовой, но перспектива того, что придется дискутировать с Беллером и Джейлти по какому-нибудь техническому вопросу, заставляла его покупать взамен замороженную пиццу в круглосуточном магазинчике в подвале столовой. Он разогревал ее у себя в квартире и смотрел «Блюз Хилл-стрит». В воскресенье, когда тревога стала возрастать, он позвонил доктору Перлману, чтобы объяснить, как он себя чувствует. Перлман по телефону продиктовал рецепт, чтобы Леонарду дали ативан в аптеке П-тауна, и Леонард поехал забирать его, взяв у Джейлти его «хонду» под предлогом, что ему нужно лекарство от аллергии.

Вот так и вышло, что через три с половиной недели после начала работы он принимал литий и ативан, каждое утро и вечер размазывал между ягодицами каплю мази от геморроя, выпивал стакан метамусила с апельсиновым соком за завтраком, проглатывал при необходимости таблетку от тошноты, название которой забыл. Совсем один в своей замечательной квартире, среди гениев и будущих гениев, на остроконечном мысе, на краю земли.

В понедельник после обеда Мадлен вернулась с конференции, сияя энтузиазмом. Она рассказала ему о своих новых друзьях, Энн и Мег. Сказала, что хочет заниматься викторианцами, хотя Остин, строго говоря, относится к эпохе Регентства и в их число не входит. Она взахлеб говорила о том, что познакомилась с кем-то по имени Терри Касл, о том, что это за великий ученый, и Леонард испытал облегчение, узнав, что Терри Касл — женщина (а потом — не такое уж облегчение, узнав, что ей нравятся девушки). Возбуждение Мадлен по поводу будущего выглядело еще более живым на фоне внезапно остывшего энтузиазма Леонарда. Теперь он был более или менее нормален, более или менее здоров, но утратил всю свою обычную энергию и любопытство, перестал быть чувственной натурой. На закате они ходили гулять по берегу. От маниакальной депрессии Леонард отнюдь не сделался ниже ростом. Мадлен по-прежнему идеально вписывалась в его объятия. Однако теперь даже природа была для него испорчена.

— Ты чувствуешь, пахнет тут чем-нибудь? — спросил он.

— Пахнет океаном.

— А я ничего не чувствую.

Иногда они ездили в Провинстаун пообедать или поужинать. Леонард изо всех сил пытался жить сегодняшним днем. Он выполнял свои обязанности в лаборатории, стойко переносил вечера. Старался ограничивать до минимума стресс. Но через неделю после того, как было объявлено о присуждении Нобелевской премии Макгрегор, Мадлен сказала Леонарду, что у ее сестры, Элвин, «брак находится в кризисе» и что мать хочет привезти ее на Кейп, чтобы обо всем переговорить.

Леонард всегда с ужасом думал о том, что придется знакомиться с родителями подруги. Если в их размолвке с Мадлен прошлой весной и в последовавшем затем его срыве и было что-то хорошее, то лишь одно: пропала необходимость знакомиться с мистером и миссис Ханна в день выпуска. Все лето, вовсе не горя желанием показываться людям на глаза таким распухшим, в неустойчивом состоянии, Леонард успешно оттягивал встречу, скрываясь в Провиденсе. Но оттягивать ее и дальше он не мог.

День начался знаменательно, пусть и рановато, с шума из квартиры сверху, где Джейлти с Алисией предавались утехам. Здание, в котором они жили, Старбак, было перестроенным сараем, без какой-либо звукоизоляции. Судя по звукам, казалось, что Джейлти с Алисией не просто находятся с ними в одной комнате — казалось, что они в одной кровати с ними, решили перепихнуться прямо между Мадлен и Леонардом, продемонстрировать им, как это делается.

Когда все стихло, Леонард встал и пошел пописать. Он проглотил три таблетки лития с утренним кофе, наблюдая, как над бухтой встает заря. По сути, он чувствовал себя довольно прилично. Ему показалось, что сегодня у него хороший день. Он оделся немного лучше обычного — в штаны защитного цвета и белую рубашку с воротничком. В лаборатории он завел что-то из Violent Femmes и начал готовить образцы. Когда вошел Джейлти, Леонард улыбнулся ему:

— Как спалось, Викрам?

— Хорошо.

— Матрас не натер ничего?

— А ты что… Ах ты скотина!

— Я-то тут при чем? Я ничего, просто лежал в постели, никого не трогал.

— Понимаешь, Алисия только на выходные приезжает. Мадлен всегда тут, при тебе.

— Это верно, Викрам. Это верно.

— Нас что, правда слышно было?

— Не, это я так, постебаться решил.

— Не говори Алисии ничего. Не смущай ее, ладно? Договорились?

— Ваша оперная тайна умрет вместе со мной, — сказал Леонард.

Однако к десяти часам в голове начал сгущаться туман. У Леонарда заболела голова. Лодыжки у него до того отекли от задержки жидкости, что он казался себе каким-то Годзиллой, топая туда-сюда в помещении, где стояла тридцатиградусная жара. Позже, когда он вынимал из столика гребенку, рука у него задрожала, отчего в геле образовались пузырьки, и его пришлось выбросить и начать все по новой.

Вдобавок ко всему начались проблемы с кишечником. Не надо было принимать таблетки с кофе на пустой желудок. Боясь провонять туалет в лаборатории, Леонард вернулся в обед домой и с облегчением обнаружил, что Мадлен уже уехала встречать мать с сестрой. Он заперся в сортире с «Выставкой жестокости», надеясь не задерживаться там надолго, но от этих пропульсивных движений почувствовал себя до того грязным, что разделся и принял душ. Потом, вместо того чтобы снова облачиться в хорошую одежду, надел шорты с футболкой и повязал на голову бандану. Ему предстояло провести еще какое-то время в тридцатиградусной жаре — не хотелось мучиться. Сунув в один носок жестянку с табаком, он тяжело поплелся обратно в лабораторию.

Мадлен привела мать с сестрой после обеда. Филлида оказалась одновременно более церемонной и менее пугающей, чем он ожидал. Ее выговор аристократки из Новой Англии, подобного которому он не слышал нигде, кроме кинопленок с новостями 30-х годов, был воистину поразителен. Первые десять минут, пока он показывал ей лабораторию, ему все казалось, что она говорит так специально. Все это походило на визит Ее Величества. Филлида вся была — прическа и сумочка, постоянно расспрашивала высоким голосом, с удовольствием прикладывалась глазом к микроскопу и выслушивала рассказы подданного о его последних научных достижениях. Леонарду приятно было увидеть, что Филлида умна и даже обладает чувством юмора. Он перешел на роль чудаковатого ученого, начал объяснять подробности о дрожжах и на минуту почувствовал себя настоящим биологом.

Трудной частью встречи было общение с сестрой. Несмотря на уверения Мадлен, называвшей свое семейство «нормальным» и «счастливым», от Элвин шли флюиды, свидетельствовавшие об обратном. Она источала враждебность, разглядеть которую было так же легко, как синий бромофеноловый краситель. Ее пухлое веснушчатое лицо содержало все те же элементы, что и лицо Мадлен, но смешанные не в тех пропорциях. Она явно всю жизнь страдала от своего положения менее симпатичной сестры. Что бы он ни говорил, она стояла со скучающим видом; заметно было, что она испытывает какое-то физическое неудобство. Когда Мадлен увела Элвин с Филлидой, Леонард облегченно вздохнул.

В целом он решил, что визит прошел относительно неплохо. Его трясучка не слишком бросалась в глаза; ему удавалось поддерживать беседу и смотреть на Филлиду с вежливым интересом. В тот вечер, когда он вернулся домой, Мадлен встретила его в одном лишь банном полотенце. Потом и оно исчезло. Он потащил ее к постели, стараясь не слишком задумываться. Снимая штаны, он убедился в том, что у него вполне нормальная эрекция. Он попытался было шмыгнуть в эту лазейку, однако тут вмешалась проза жизни — вопросы предохранения, и она закрылась так же быстро, как и открылась. А потом, как ни стыдно ему было, он заплакал. Прижался лицом к матрасу и заревел. Кто знает, были ли эти эмоции настоящими? Может, это просто от лекарства произошло? Расчетливое существо, обитавшее в уголке его разума, смекнуло, что плач разжалобит Мадлен, сблизит их. Так и вышло. Она обняла его, как маленького, гладила его по спине, шептала, что любит его.

В тот момент он, видимо, заснул. Проснулся он в одиночестве. Наволочка была сырая, как и простыня под ним. Часы у кровати показывали 10:17. Он лежал в постели, сердце его дико билось, охваченное страхом, что Мадлен ушла навсегда. Через полчаса Леонард выбрался из постели, принял ативан и вскоре снова заснул.

В следующую пятницу, сидя в кабинете Перлмана в Массачусетской больнице, Леонард изложил свои обстоятельства.

— Я принимаю по тысяче восемьсот миллиграммов с июня. Сейчас октябрь. Уже четыре месяца прошло.

— И вы, кажется, довольно хорошо переносите литий.

— Хорошо? Посмотрите, что у меня с рукой. — Леонард вытянул ее. Она была устойчива, как скала. — Да вы подождите. Сейчас начнет трястись.

— С серозной жидкостью у вас все в порядке. Деятельность почек, деятельность щитовидной железы — все нормально. Почки выводят шлаки очень быстро. Поэтому вам и требуется столь высокая дозировка, чтобы литий продолжал оказывать терапевтическое действие.

Леонард приехал в Бостон с Мадлен, в ее «саабе». Прошлым вечером, в начале одиннадцатого, ему позвонил домой Килимник и сказал, что ему нужна партия новых образцов к следующему утру и что Леонард должен приготовить их этой ночью. Леонард отправился в лабораторию в темноте и обработал столики с гелем, визуализировал ДНК и положил изображения фрагментов Килимнику на стол. Уходя, он заметил, что кто-то, Беллер или Джейлти, оставил один из микроскопов включенным. Он уже собирался выключить подсветку, как вдруг, заметив, что на предметном столике лежит пластинка, нагнулся посмотреть.

Глядя в микроскоп, Леонард испытывал точно такое же изумление, что и в первый раз, когда ему, десятилетнему, подарили на Рождество подержанную игрушечную модель из Toys «R» Us. Кажется, будто не столько смотришь в линзу объектива, сколько ныряешь с головой в микроскопную вселенную. От того, что микроскоп не выключили, окуляр несколько перегрелся. Леонард подкрутил грубую настройку фокуса, потом тонкую, и вот они: стайка гаплоидных дрожжевых клеток, колышущихся, словно дети в прибрежных волнах в Рейс-пойнт-бич. Клетки были видны Леонарду до того ясно, что он удивился, почему они не реагируют на его присутствие; однако они оставались безучастными, как всегда, плавая в своем круге света. Даже в этой агаровой среде, где не было места эмоциям, гаплоидные клетки, казалось, воспринимали свое одинокое положение как нежелательное. Один гаплоид, в нижнем левом квадранте, нацеливался на гаплоидную клетку рядом. В этом было что-то прекрасное, напоминавшее танец. Леонарду захотелось посмотреть все представление, но на это ушел бы не один час, а он устал. Отключив подсветку, он пошел во тьме назад к своему зданию. Был уже третий час.

На следующий день Мадлен отвезла его в Бостон. Она подвозила его каждую неделю, радуясь случаю порыться часок в книжных на Гарвард-сквер. Когда они ехали по шоссе номер 6, под низко нависшим небом того же тускло-серого цвета, что и домики, рассыпанные по всему пейзажу, Леонард уголком глаза наблюдал за Мадлен. В университете, пока шел процесс уравнивания, различия в их воспитании можно было игнорировать. Но после визита Филлиды все переменилось. Теперь Леонард понял, откуда взялись некоторые особенности Мадлен: почему она говорила «конечно» вместо «конешно»; почему ей нравился вустерский соус; почему она считала, что спать с открытыми окнами, даже в морозные ночи, полезно для здоровья. Бэнкхеды не были приверженцами открытых окон. Они предпочитали окна закрывать и задергивать шторы. Мадлен была за солнечный свет и против пыли; она была за генеральную уборку, за то, чтобы выбивать коврики на перилах крыльца, чтобы держать дом или квартиру в чистоте, не допуская паутины и грязи, как не допускаешь в голову нерешительность и мрачные размышления. То, как уверенно Мадлен вела машину (она часто утверждала, что из спортсменов получаются лучшие водители), свидетельствовало о простой вере в себя, которой у Леонарда, несмотря на весь его ум и оригинальность мышления, не было. Сначала встречаешься с девушкой потому, что от одного ее вида у тебя подкашиваются ноги. Влюбляешься в нее, ни за что не хочешь упустить. И все-таки чем больше думаешь о ней, тем меньше понимаешь, кто она такая. Надежда была на то, что любовь превозмогает все различия. Такова была надежда. Леонард держался за нее — пока еще держался.

Подавшись вперед, он открыл бардачок и, порывшись в записях, вытащил кассету с Джоан Арматрейдинг и поставил ее.

— Только не думай, что это признак одобрения с моей стороны, — сказал он.

— Обожаю эту запись! — Он знал, что Мадлен так скажет, и почувствовал прилив нежности. — Включи погромче!

На въезде в Бостон они увидели голые осенние деревья. Вдоль Чарльза попадались бегуны, в тренировочных штанах и фуфайках с капюшонами, изо рта у них шел пар.

До приема оставалось еще сорок пять минут, и Леонард, вместо того чтобы идти в больницу, зашел в соседний парк. Парк был примерно в таком же состоянии, что и он сам. Скамейку, на которую он сел, казалось, грызли бобры. В десяти ярдах из сорняков поднималась статуя ополченца, «Человек-минутка», разрисованная граффити с помощью баллончика. Люди-минутки, вооруженные ружьями с кремневыми затворами, боролись за свободу и победили. А вот если бы такой сидел на литии, был бы не человек-минутка, а человек-пятнадцать-минут или человек-полчаса. Пока они заряжали бы свои ружья и добирались до поля боя, британцы уже победили бы.

В два часа Леонард пошел в больницу, чтобы объясниться с Перлманом.

— О’кей, значит, вы перестали принимать литий сознательно. И все-таки вопрос в том, зачем вы это сделали?

— Потому что меня тошнило от него. Надоело так себя чувствовать.

— А как вы себя чувствовали?

— Тупой. Медлительный. Полуживой.

— У вас была депрессия?

— Да, — согласился Леонард.

Перлман помолчал, улыбнулся. Положил руку на свою лысую макушку, словно не желая упустить замечательную мысль.

— Вы чувствовали себя ужасно еще до того, как перестали принимать литий. А сами хотите, чтобы я снова перевел вас на эту дозировку.

— Доктор Перлман, я уже больше четырех месяцев сижу на этой повышенной дозе. И хуже, чем от этих побочных эффектов, никогда в жизни себя не чувствовал. Я хочу сказать, у меня такое ощущение, будто меня медленно травят ядом.

— А я как ваш психиатр хочу сказать, что будь это так, мы бы увидели доказательство тому в ваших анализах крови. Все побочные эффекты, которые вы описываете, совершенно нормальны. Хотелось бы, чтобы они уменьшались побыстрее, но порой на эти вещи уходит какое-то время. Тысяча восемьсот миллиграммов — при вашем росте и весе — не такая уж высокая дозировка. Впрочем, я готов подумать, чтобы уменьшить ее в какой-то момент. Я не против этого. Но дело в том, что вы у меня пациент относительно новый. С этой точки зрения я и должен рассматривать ваш случай.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Странные и загадочные события происходят в Игрушечном королевстве. В самом центре этих невероятных п...
Это история произошла в годы Великой Отечественной войны в глухой сибирской деревне. После проводов ...
У Киры жизнь шла ровно и гладко, словно в сказке, и всё было замечательно. Судьба сложилась так, как...
Мы с детства слышим о том, что мысли материальны. О чем подумаешь, то и исполнится. Однако не у всех...
В своей новой книге Тит Нат Хан, знаменитый мастер дзен, показывает, как сохранять невозмутимость, н...
Доктор Чжи Ган Ша – всемирно известный целитель, основатель нового подхода в медицине, выдающийся ма...