Свечи на ветру Канович Григорий

— Не знаю, — ответил я.

— Да ты совсем там зачахнешь. Брось его ко всем чертям. У тебя от него борода, и та не растет.

Я смотрел на Лео, на брелок, к которому он как бы весь был привязан, словно собака к конуре.

— Тебя что, мертвые за ноги держат?

— Меня никто не держит.

— Так в чем же дело? Уходи!

— Придет время, и уйду.

— Пора тебе, Даниил, в люди выбиваться. Деньги делать.

— Зачем?

— Ну ты, Даниил, ей-богу, того, — Лео покрутил пальцем возле виска. — Шестнадцать лет живешь на свете и не знаешь, зачем делаются деньги. — Он погладил свое возмущенное брюшко, уставился в зеркало, словно призывал на помощь свое отражение. — Деньги — великая сила. Возьмем, к примеру, наш народ. Что его может спасти? Что?

Я молчал.

— Равенство? Братство? Свобода? — кипятился Паровозник. Он обмакнул в одеколон ватку и приложил к верхней губе. Его, видно, беспокоил чирей.

— Палестина? Ничего подобного. Только деньги. За деньги можно быть равным, свободным и братом кого угодно. Понимаешь?

— Не очень, — признался я.

— Когда-нибудь поймешь… Я сейчас, брат, по ночам много читаю… Раньше как бывало: приходит клиент, садится в кресло, ты его стрижешь-бреешь, калякаешь с ним про Хану-Ципе, и он рад. А сейчас — дудки!.. Сейчас он, брат, другое требует: про Гитлера-шмитлера… про правительство… про социализм и про сына сапожника…

— Какого сапожника?

— Не нашего, конечно… Тот сапожник жил на Кавказе… Во всем голова нужна, Даниил… Если хочешь переманить к себе клиентов, читай, образовывайся, просвещайся. Ко мне, брат, в другие дни валом валят: и наши, и литовцы. А почему?.. Потому что я им вместе с горячим компрессом и одеколоном Гитлера подаю… социализм… сына сапожника… Палестину… Ну?

— Что ну?

— Что ты скажешь?

Мне нечего было ему сказать. Я следил за ним, за его плавными, уверенными движениями, за его бойкой речью, пересыпанной неслыханными словечками, и завидовал ему, читавшему по ночам книжки про всяких там кавказских сапожников, про социализм, про Палестину и Гитлера. По сравнению с Лео я был неотесанным олухом. Ну что я знал? Я знал, что за окном зима, что дует ветер, пронизывающий северный ветер, а значит, Иосифу не станет легче.

— Мне нужен помощник, — торжественно объявил Паровозник и потеребил бородку. — Ступай, Даниил, на кладбище, собери свои пожитки и перебирайся ко мне. Положу тебе приличное жалованье. Жить будешь, как царь, в отдельной комнате.

— А как же Иосиф?

— Иосиф мне не нужен.

— Он болен, — напомнил я.

— Ну и что? — Лео снова потеребил бородку, словно он из нее вытягивал ускользающую нить мысли. — Либо умрет, либо поправится.

— Я не могу его бросить.

— Дурак, — беззлобно бросил Паровозник. — О других пусть господь бог думает. Это его работа.

— Я не могу его бросить, — повторил я.

— Как знаешь, — буркнул Паровозник. — Тогда хотя бы вывеску мне намалюй.

Не дожидаясь моего согласия, Лео исчез и вскоре приволок большой, морозно поблескивающий лист жести. Он положил его на столик, прихлопнув обе газеты, и, сложив большой и указательный пальцы в подобие карандаша, размашисто вывел свое имя и звание.

— На имя не скупись. Я и за краски заплачу. Пиши крупно и ясно: ЛЕО ПАРОВОЗНИК МУЖСКОЙ МАСТЕР, — распорядился владелец парикмахерской. — По-еврейски мельче, по-литовски крупней. Как-никак, они хозяева. Вот тут, — Паровозник очертил на листе окружность, — одна голова, а тут — другая. Только смотри, чтобы ни на кого не были похожи. У нас в местечке нет красавцев, достойных украсить вывеску. Ты их, брат, сам придумай. Или погоди, — Лео вдруг вытащил из-под жести газету. — Одну голову ты можешь срисовать с него.

— А кто он такой?

— Английский министр, — сказал Паровозник. — Очень представительный мужчина. И прическа у него — люкс. Правда?

— Правда.

— Только запомни: слева на вывеске должна быть литовская внешность, а справа — еврейская. Бритье — не обряд обрезания. Оно, брат, доступно всем, и все могут им пользоваться. Понял?

— Понял.

— А чью голову прикажешь делать крупней? — спросил я. — Литовскую или еврейскую?

— Головы делай одинаковыми, чтобы не было обиды.

Будь на дворе лето, я никогда бы не согласился рисовать Паровознику вывеску. Я вообще ни разу вывески не рисовал. Но на дворе трещал мороз, до лета было так же далеко, как до бога, я изнывал от скуки и безделья: день-деньской сидишь у печки и подкармливаешь огонь чурками да слушаешь истошный кашель Иосифа, а кашель, как известно, не соловьиный свист и даже не карканье кладбищенских ворон, ворону хоть напугать можно. Потому заказ старшего подмастерья Лео Паровозника пришелся как нельзя кстати. Я раздобуду краски, сооружу кисть и приступлю к работе.

— Когда вывеска будет готова? — осведомился Лео.

— Постараюсь к будущей субботе.

— Вот тебе на краски, — Паровозник вытащил из кармана серебряную денежку и небрежно протянул мне. — Да еще подумай о моем предложении. Мы бы с тобой сработались.

Я взял трескучий лист жести, еврейскую газету с изображением английского министра, серебряную монету и вышел на улицу.

На рыночной площади мерзла запряженная в возок лошадь. Из ноздрей у нее шел пар, и он висел над крупом, как над полком в бане. Я бросил в кузов жесть, свернул вчетверо еврейскую газету, спрятал ее за пазуху, взобрался на облучок и покатил к синагоге.

Когда я вошел в молельню, служка Хаим все еще стоял у амвона, и его высохшие, словно гороховый стручок, губы шептали молитву. Хаим не обратил на меня никакого внимания, он весь как бы пребывал там, за невидимой чертой, где обитал его единственный друг и заступник. Меня еще на свете не было, когда Хаим стал прислуживать в молельне. Пробовал он податься в портные, потом в старьевщики, но у него ничего не вышло. Одни в местечке уверяли, будто Хаим пошел в служки от лени, другие говорили: от сиротства (у него не было ни одного родственника в местечке, вся его родня будто бы угорела, только он один-единственный уцелел). В местечке не было ни одного еврея более преданного господу богу, чем он, хотя всевышний не спешил отплатить ему за преданность и послушание.

Хаим был маленький, сухонький, пахло от него свечами и священными книгами, ходил он тихо, мелкими вкрадчивыми шажками, носил все черное, то ли в память об угоревших, то ли по другой причине. Уж он-то точно никогда не делал денег и, видать, не жалел об этом. Зачем ему деньги, если у него есть бог, а его ни за какие деньги не купишь.

— Здравствуйте, — сказал я, и Хаим удивленно повернулся в мою сторону.

— Здравствуй, — ответил Хаим, и по выражению его землистого лица, заросшего, как пустырь, жесткими колючками, я догадался, что он все еще там, за облаками, и у него нет ни малейшего желания спускаться ко мне, к какому-то пустяковому разговору о Иосифе, к метле и грязи на полу божьего дома, которую он отмывает без малого сорок лет, а ее с каждым годом становится все больше и больше.

— Меня к вам Иосиф прислал, — извинился я.

Слова мои не сразу дошли до сознания Хаима. Он долго стоял ко мне вполоборота, пока наконец не встрепенулся, не стряхнул с себя не то усталость, не то благоговение перед господом, а может, и то и другое вместе.

— При-при-тащи из ко-ко-лодца воду… Ве-ведра и ко-ко-ромысло в углу, — пропел он.

Когда я вернулся с водой, Хаим добавил:

— Намочи тряпку, и с божьей помощью начнем.

Он что, решил использовать меня как поломойку и водоноса? Чтобы отмыть пол молельни, двумя ведрами воды не обойдешься. Только успевай таскать.

— Что будет?.. Что будет, когда я умру, — протянул Хаим и плеснул из ведра на пол..

— С кем? — спросил я, принимаясь мокрой тряпкой вытирать ступени амвона.

— С полом, — сказал служка. — Никто не хочет ползать на коленках. Даже перед господом.

Он замолчал, наступил правой ногой на огромный лоскут женского платья, — откуда оно только взялось в синагоге — и пустился в странный пляс по многострадальному полу. Хаим скользил по нему, испытывая нечто похожее на наслаждение и впадая в забытье, дарившее ему упорство и силу. Казалось, он слышит не скольжение ног, не шорох тряпки, а шелест листвы могучего кедра на земле обетованной и хлопанье ангельских крыльев. Недаром он не открывал глаза, потому что с открытыми глазами человек ничего не видит. Ровным счетом ничего. У него, у Хаима, за сорок лет выработалось другое зрение, и, чем слабее становились глаза, тем больше и ясней он видел.

— Почему ты, Даниил, не приходишь в синагогу? — он сошел с лоскута женского платья, как сходят с корабля на берег.

— Некогда.

— Для всего у вас есть время. Только для веры нет, — продолжал Хаим.

— За Иосифом надо ухаживать.

— Ухаживать надо за своей душой. Засохнет она у тебя, Даниил, как сад без дождя.

Он снова наступил на лоскут женского платья и снова отправился в плавание по молельне.

— Погибнете вы без веры, — пробормотал он.

— Кто?

— Все. Твой дед, например, отчего погиб?

— От старости, — сказал я.

— От старости умирают, — поправил меня служка. — А твой дед погиб раньше, чем умер. Потому что перестал верить.

— Во что?

— В господа нашего. Зачем твоему деду нужен был господь, если он ему часы в починку не приносил?

Как всегда, Хаим говорил путанно и властно. Он все больше распалялся, проглатывал разрубленные заиканием слова, и я злился на него, на себя и на Иосифа. С какой стати служка поносит деда? Что он ему плохого сделал? Было время — до той страшной ночи, когда в чаду угорело все семейство Хаима — они оба дружили и даже вместе подались на заработки за границу, в Латвию. Мне бабушка рассказывала. В Латвии Хаим и дед устроились на табачной фабрике и изготовляли лучший в мире дым. У нас дома долго хранилась одна папироса. Дед всем давал ее понюхать. Она пахла городом и свободой.

— Мой опекун Иосиф хочет обтяпать с вами одно дельце, — сказал я, пытаясь хотя бы на время отвратить служку Хаима от мыслей о господе, его друге и заступнике.

— Слышал, слышал. Кончим мыть полы и об-об-тя-паем, — пообещал Хаим и продолжал: — Зато бабушка у тебя была — золото! По правде говоря, других баб я по ночам выгоняю из молельни, а ее нет. Пусть сидит и молится.

— Кого вы выгоняете? — не понял я.

— Других баб. Покойницу Хану-Ципе, жену Гилельса Малке, а на твою бабушку смотрю и радуюсь крепости нашей веры.

— Как же они молятся, если они все давно на том свете, — сказал я.

— А ты, что, думаешь: так они целыми днями там и торчат? Иногда господь отпускает их к нам, и самые усердные из них воздают ему хвалу в молельне. Приходи как-нибудь ночью. Сам увидишь.

— Ничего я не увижу, — сказал я.

— Потому что не веришь… Без веры человек слеп, — гнул свое служка.

Зимнее солнце клонилось к закату, когда мы кончили мыть многострадальный пол синагоги и вышли с Хаимом на улицу. Я подсадил его в возок, и мы поехали. Хаим все время кутался в черное пальто с замасленным от пота воротником и продолговатыми, как пиявки, пуговицами. Он громко дышал горбатым носом, заложенным вечным насморком и обрывками молитв.

— Не гони так, — попросил он, хотя я и не думал гнать лошадь.

То тут, то там белели сугробы, и взгляд служки блуждал по ним, как ветер.

— Даниил, — вдруг заговорил Хаим. — А почему бы тебе не переехать с кладбища?

— Куда?

— В синагогу, — сказал служка.

— Зачем? — удивился я.

— Ты сирота, я сирота.

— Иосиф тоже сирота.

— Все мы сироты, — согласился Хаим. — Но в божьем доме должен быть служка… Поверь, это лучше, чем служить продавцом в лавке или учеником в парикмахерской.

— Может быть, — сказал я. — Но я… но я…

— Что ты?

— Я, реб Хаим, иногда верю, иногда не верю.

— Ты еще молод, — сказал Хаим. — Я тоже не сразу стал верить. Вера, она, голубчик, что дом: по камешку складывается, по кирпичику.

Я слушал его, и мне казалось, будто много лет тому назад, в ту страшную ночь, когда все семейство Хаима заснуло вечным сном, он сам угорел не от чада, а от веры. Меня так и подмывало спросить его, чем вознаградил за нее своего верного слугу господь бог, сколько процентов, как сказал бы мой первый учитель парикмахер Арон Дамский, получает Хаим от своей веры за год, но я сдержался.

— Разве жене пожалуешься на жену? — пропел служка. — Она облает тебя, обзовет последними словами. А господь бог все выслушает, все поймет.

Под ногами лошади скрипел снег. Воздух был чист. За косогором подо льдом ворочалась река, и оттуда доносился глухой ропот.

— Вера, Даниил, это большая голубятня, — неожиданно заключил Хаим. — Поднимешься на чердак, и ты уже с птицами, и ты уже над землей.

Больше Хаим не сказал ни слова. Он сидел, нахохлившись, вобрав голову в плечи, и я думал, чего только в той голове нет, тут и господь бог, и облезлые ведра в углу молельни, и лоскут женского платья, раздобытого, видно, у старьевщика, и хата на окраине местечка, где он родился и ползал по полу вместе со своими многочисленными братьями и сестрами. И еще я думал о том, почему он мне ни с того ни с сего предложил перебраться с кладбища в синагогу. Ну, конечно же, ему просто нужен работник, так же, как Лео Паровознику или моему опекуну Иосифу. Меня неприятно удивило то, что я в равной мере гожусь и в брадобреи, и в служки, и в могильщики. Неужели верить можно научиться с такой же быстротой, как держать лопату или бритву. Нет, нет, вера тут ни при чем. Хаиму просто невмоготу самому таскать тяжелые ведра с водой, ноги у него от старости одеревенели. А мне силенок не занимать. Не знаю, кто более угоден господу: сильный или слабый, но слабым он оставляет веру, а сильным обычно вкладывает в руки лопату или коромысло.

Пока я распрягал в сарае лошадь, Хаим мерял своими мелкими шажками кладбище. Он явно не торопился в избу и, проваливаясь в снегу, плутал между надгробий.

— Что вы ищете, реб Хаим? — спросил я, заперев на засов сарай и подбросив лошади охапку мерзлого сена.

— А что люди могут искать на кладбище? — Хаим поежился и еще глубже вобрал голову в плечи.

— Ваши лежат там, — сказал я и ткнул пальцем в заснеженную сосну, застывшую у самой ограды.

— Знаю, — буркнул служка и покосился на сосну. — Беда, и только.

— Беда?

— Реб Натан, председатель нашей общины, даже к министру ездил. Ничего не помогло.

— О чем вы, реб Хаим?

— О кладбище… Придется вам с Иосифом перебираться.

— Куда?

— Куда велят.

— Кто? — ошеломленно спросил я.

— Магистрат. Реб Натан пробовал отстоять участок за кладбищенской оградой. Но там, оказывается, построят казарму. Только Иосифу пока ничего не говори… Не надо его расстраивать.

— А разве казарму нельзя построить в другом месте?

— Нельзя.

— Почему?

— Я не генерал. Я служка. Генералы лучше знают, где должно быть кладбище, а где казарма.

Хаим замолк и горестно направился к избе. Я открыл дверь, и мы тихо вошли внутрь.

Иосиф спал. В тишине слышно было его шмелиное сопение. Служка Хаим подошел к печке, распростер над потухшим огнем свои маленькие руки и так держал, словно остывший пепел мог их обогреть.

— Я разбужу его, — предложил я Хаиму.

— Не надо. Пусть спит.

Хаим не двигался с места, и его руки, повисшие над пеплом, с растопыренными пальцами казались двумя ветками, оголенными зимними ветрами.

— Может, затопить? — сказал я, пожалев продрогшего Хаима.

— Затопи.

Не успел я разжечь огонь, как Иосиф проснулся. Он оглядел избу, заметил Хаима и бросил:

— Не поверишь, мне первый раз в жизни сон приснился.

— Что же тебе снилось? — из приличия поинтересовался служка.

— Стыдно признаться.

— Ты всегда был грешником, Иосиф. Вспомни молодость, — сказал Хаим и наперед захихикал. Его хихиканье еще более подчеркнуло тишину, вязкую, как столярный клей, и насквозь пропитавшую хату. Предчувствие беды только усилилось от неуместного смеха служки. Хаим и сам не помнил, когда последний раз в жизни смеялся. Чего, чего, а смеха господь бог от него не требовал. Иосиф же, видать, наотрез отказался вспоминать молодость, ничего в ней путного не было. А может, ее самой не было?

— Мне приснилось, — сказал могильщик, — будто я забеременел.

К моему удивлению, Хаим не захохотал, а насупился и медленно побрел к Иосифовой кровати.

— Ты что меня разглядываешь, старый подсвечник? — обиделся мой опекун. — Сказано тебе — приснилось.

— Ну? — уступил служка. — Кого же ты родил — мальчика или девочку? А может быть, двойню?

— В том-то и вся загвоздка, — вздохнул Иосиф.

— В чем?

— Хожу беременный, а родить не могу.

— Срок, может, не вышел, — явил свое великодушие Хаим.

— Все сроки вышли, и хоть бы хны.

— Что же было дальше?

— Дальше я остался с животом… Дурной сон… Что-то непременно случится, — сказал Иосиф, он закашлялся, и кашель заглушил все его страхи и подозрения.

Я разжег огонь, и в избе снова повеяло теплом: миротворным и стойким.

Иосиф слез с кровати, допрыгал на одной ноге к изъеденному древоточцем комоду, извлек оттуда бутылку мутной дешевой водки, припасенной бог весть к какому случаю, разлил по стаканам и, когда служка Хаим брезгливо отодвинул от себя свою долю, опрокинул залпом, вытер запекшиеся губы рукавом холщовой рубахи и сказал:

— Хоть бы раз напился, Хаим.

— Зачем? — не понял служка.

— Чтобы веру свою испытать. Мой отец, царство ему небесное, тоже верил, как ты.

— Добрый человек был сапожник Мейлах.

— Добрый, но раз в месяц выпивал штоф водки, запирался в своей каморке и матерно поминал имя господа. Помянет и уставится осоловелым взглядом вверх, на небо: когда, мол, оно рухнет на голову и покарает его за богохульство. Но небо как висело над его пьяной головой, так и висело.

— Бог милостив, — обронил служка.

— Неужели тебе никогда не хотелось послать нашего боженьку к чертовой матери?

— Не кощунствуй, Иосиф, — осадил его Хаим. — Если ты послал за мной, чтобы я выслушивал твои богомерзкие речи, то ты глубоко ошибаешься.

— Ладно, — Иосиф был слаб и захмелел быстрей обычного. — Рассказывай, что слышно в мире.

— Мир велик, а у человека два уха и две ноги, — уклончиво ответил служка, теряясь в догадках, какое же дело собирается с ним обтяпать могильщик. Может, Иосиф пронюхал про строительство казармы и начнет на чем свет стоит ругаться и требовать, чтобы община, ее председатель, хозяин мебельной фабрики, достопочтенный Натан Пьянко, местечковый раввин Иегудиил и даже он, служка Хаим, пошли к бургомистру и выцарапали ему глаза, если тот не наложит запрет на строительство казармы. Все евреи местечка должны лежать вместе, а не где попало. В конце концов — как бы они ни плодились — сколько им нужно: еще гектар, еще два. Но с другой стороны, Хаим, как и я, знал крутой нрав Иосифа. Пронюхай он про строительство, он черта с два стал бы рассказывать про свою беременность.

— Говорят, Гитлер напал на Польшу, — сказал служка Хаим, совершенно сбитый с толку.

Слышать от Хаима о Гитлере было странно и непривычно. Чьи-чьи, а его мысли витали только в молельне и пылью оседали на ее пол, потолок и стены. Служка говорил о Гитлере, как о боге, с каким-то почтительным страхом и назидательной таинственностью.

— Что-то ему дома не сидится, — сказал Иосиф. Он оживился от выпитого. Водка перекрасила его лицо, и оно из пепельно-серого стало почти румяным.

— Не сидится, — поддержал его служка. — Только ты в последнее время домоседом заделался.

— Гитлер напал на Польшу, а на меня напал кашель, — сказал мой опекун. — Того и глядишь — придушит.

Время шло, и служка Хаим томился от неведения. Ему не терпелось узнать, зачем могильщик послал за ним, а тот, как нарочно, не торопился выкладывать ему свое дело.

— Что еще в местечке говорят? — Иосиф подлил себе водки, и Хаим поморщился.

— Говорят, будто ты сам кур режешь, — пристыдил его служка. — А это, как тебе известно, большой грех. В местечке есть резник.

— А чем мой нож хуже? — спросил Иосиф.

Служка Хаим обиженно встал из-за стола.

— Мне пора. Скоро люди начнут собираться на вечерний молебен.

— Я хотел бы составить завещание, — неожиданно произнес мой опекун и потянулся к стакану.

— Завещание?

У меня заколотилось сердце. Оно стучало в наступившей тишине неприлично громко, и я нисколько бы не удивился, если бы мой опекун попросил, чтобы я его усмирил. Никогда до сих пор мне не приходилось слышать от Иосифа о его смерти. Смерть всегда относилась к другим, а сам Иосиф был бессмертен, как земля или небо.

— Глупости, — сказал служка Хаим и отобрал у Иосифа стакан. — Можно подумать, что ты умираешь.

— А что, по-твоему, я делаю?

— По-моему, ты пьешь водку.

В маленьких хитрых глазах служки свечой затеплилось сочувствие. Иосиф, конечно, такой и сякой, на язык не сдержан, с всевышним запанибрата, но разве не он с его тяжелыми, заскорузлыми, как корни, руками столько лет стоит на черте, отделяющей суету сует от того порога, за которым душа праведника замирает от сладостных звуков флейты, а грешник затыкает нос от запаха кипящей смолы. Хаим не мог и не хотел примириться с мыслью о том, что Иосифа скоро не станет. Он по-своему любил могильщика. Во-первых, он был ему обязан жизнью. В ту страшную ночь, когда хату запеленал ядовитый дым, Иосиф вытащил его во двор, запряг кладбищенскую лошадь и помчался с ним в уездный город к врачу, в местечке тогда докторов не было. Во-вторых, в душе служка надеялся, что, когда настанет час, не какой-нибудь неотесанный новичок вроде меня, а сам Иосиф предаст его земле, и земля действительно покажется ему пером и пухом.

— Я решил все переписать на Даниила, — сказал могильщик.

— Похвально, — сказал Хаим. — Но что за спешка?

— Ты за меня сходи к нотариусу, — продолжал Иосиф.

— Успеется, успеется, — пропел Хаим. — Прежде всего тебе надо подлечиться. Я сегодня же попрошу доктора Гутмана, чтобы он к тебе заехал. Гутман — это тебе не Иохельсон. Во-первых, он верит в бога.

— Для доктора этого мало, — съязвил мой опекун.

— Он тебя быстро на ноги поставит.

— Ты хотел сказать — на одну ногу. На вторую я сам себя поставлю. Даниил, ты по ошибке не спалил мою деревяшку? — обратился ко мне Иосиф, и я бросился в угол за его культяпкой с такой прытью, будто от того, как скоро я приволоку его деревянную ногу, зависело все: и жизнь Иосифа, и мое будущее.

— Пристегни ее, и сразу почувствуешь себя наполовину лучше, — сказал служка.

Иосиф послушался его, пристегнул культяпку, спина его выпрямилась, и он снова выглядел почти молодцевато.

— Теперь хоть в пляс, — похвалил его Хаим.

— А что?

Могильщик выпил остаток водки, подхватил служку и затопал деревяшкой.

— Отпусти, — взмолился Хаим. — Ты с ума сошел.

Но Иосиф не отпускал его, кружил по избе, притопывал и приговаривал:

— Не люблю лечиться. Не люблю лечиться.

Я смотрел на него с удивлением и испугом, и, чем яростней он кружился, тем деланней казалась его радость. Наконец он отпустил Хаима и, пошатываясь, побрел к кровати.

— Помнишь, как я на своей свадьбе плясал? — Иосиф с трудом взбирался на кровать. Кузнечными мехами вздымалась волосатая грудь, а глаза подернулись, как лужицы ледком, до того они остеклянели.

— Помню, — промямлил служка.

— Скоро я снова буду плясать с нею.

— С кем?

— Со своей Двойрой.

То ли от водки, то ли от жара Иосиф впал в беспамятство. Он что-то бормотал, и от его бормотания служка Хаим еще больше заикался, гладил почему-то меня по голове и не спешил, совсем не спешил на вечерний молебен.

— Прости меня, господи, — Хаим по обыкновению сперва обратился к всевышнему, а потом уж ко мне. — Я не должен был переманивать тебя в синагогу. Ты обязан, Даниил, остаться на кладбище и помочь Иосифу. Если бы он за тебя не поручился, не миновать бы тебе приюта.

Что верно, то верно. Если бы не могильщик, маяться бы мне где-нибудь в сиротском доме. Но разве я не отблагодарил Иосифа за все его благодеяния? Мы оба — два хоронили мертвых, ухаживали за могилами, выкашивали высокую, по грудь, траву — нигде трава так высоко не поднималась, как на кладбище, в ней не только мертвые тонули, но и живые, только лошадь радовалась ей. Да мало ли чего я делал на кладбище! Прошлой осенью, к примеру, кровлю починил, сам, без всякой помощи. Принес дранку и починил, чтобы на голову не текло. Был я у Иосифа не только за кровельщика, но и за конюха, и даже за лекаря: варил в чугунке всякую полезную траву, других лекарств, кроме водки, могильщик не признавал. По субботам, бывало, топаем с Иосифом куда-нибудь в деревню за чабрецом да подорожником, за полынью да ромашкой. Ходим, бывало, по лугу или по лесу, а крестьяне диву даются: чего, мол, нехристи ищут, не золото ли? Боже праведный, как мне не хотелось возвращаться назад! Я бы вечно вышагивал по лугам или лесам с торбой или, на худой конец, сидел бы на крыше и смотрел бы вдаль.

Теперь уж мне не снилось, будто я птица и парю в небе над кладбищем. Мои сны наполнились бегством. Я и сам толком не знал, куда убегал. Наверно, в ту даль, открывшуюся мне однажды с крыши.

Может, не у каждого человека в жизни есть даль, но почти у всех бывает такая крыша. Если не крыша, то дерево или другая какая-нибудь вышка, вроде голубятни на чердаке. Забираешься туда, и все, чем прежде жил, вдруг раскалывается, рассыпается в прах, остается только ощущение высоты и захватывающей дух дали.

С того памятного дня, когда я с охапкой дранки полез на крышу, когда примостился у трубы, меня не оставляло стыдное неблагодарное желание улизнуть от Иосифа, куда угодно, хоть в Америку, хоть в Африку, только бы не видеть эти покосившиеся кладбищенские ворота, эту латаную-перелатанную избу, эти молчаливые надгробия и эти заросшие медвежьим мехом сосны, над которыми неизбывно кружит и кружит воронье.

— А чем я могу ему помочь? — сказал я, почти не скрывая своего стыдного неблагодарного желания.

Хаим и сам не знал, чем я могу помочь могильщику. Служка растерянно заморгал глазами и процедил:

— Посторожи его. Когда человека сторожат, смерть его не трогает. Смерть, Даниил, похожа на вора.

— Бабушку мою сторожили трое, — возразил я.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...