Свечи на ветру Канович Григорий

— Я тебе его пришлю.

— Почему бы тебе не одолжить у других? У Шенделя Ойзермана, например.

— Ты единственный, который может дать мне деньги без всяких условий. Шендель одалживает только на еврейские дела.

— А твое дело какое?

— Мое дело? Смешанное, — сказал Ассир.

— Тогда проси взаймы у литовцев.

— И литовцы не дадут.

— Откуда ты знаешь?

— Кому охота тягаться с приставом, — проворчал сын мясника. — Ты замучил меня своими вопросами.

— Ничего не поделаешь. На базаре всегда задают много вопросов.

— Но мы же не на базаре, — воскликнул Ассир. — Я уезжаю не один. С Кристиной, — выбился из сил Ассир.

— Вот оно что!

— Только смотри: никому ни слова.

— Надо было влюбиться в еврейку. Это обошлось бы тебе дешевле, — съязвил я.

— А может, мне еврейки не нравятся. Толстые, носатые, крикливы, как вороны.

— А мать у тебя цыганка? Зачем ты ее обижаешь?

— Никого я не обижаю. Просто любовь не спрашивает, — простонал Ассир. — Выручи. На первых порах нам хватит. Потом я куда-нибудь устроюсь на работу.

— А Кристина согласна?

— Когда будут деньги, она согласится.

Странное дело, но обида, которую я затаил на Ассира после того, как он разул меня посреди улицы, улетучилась, испарилась, и от его исповеди, сбивчивой и смятенной, у меня на душе стало легко, и эта легкость передавалась всему вокруг: и ободранной стене булочной, и жестяным крышам, заваленным снегом, и самому небосводу, высокому и недосягаемо близкому, как любовь.

— Ладно, — сказал я. — Приходи завтра вечером.

Ассир бросился ко мне и захлопал меня по плечу своей белой изнеженной рукой, невесть чем приманившей к себе Кристину.

— Я дам тебе расписку. Ей-богу.

— Не надо мне расписки, — сказал я. — Кто же расписывается в собственной честности? Только жулики.

Ассир опрометью помчался из переулка к гимназии, чтобы подкараулить Кристину и сообщить ей про мои доллары, как про родительское благословение.

Бедные, бедные! Все равно им не удастся отсюда уехать. Господин пристав снарядит погоню, и Кристину с Ассиром вернут обратно. Может, даже в кандалах. Мясник Гилельс не переживет такого позора. Его старое сердце лопнет, как бычий пузырь, а господин пристав сошлет Кристину в какой-нибудь монастырь, где, кроме Иисуса Христа, не будет ни одного еврея.

Но почему, почему, думал я, их должны разлучить? Разве господь бог не один на всех, как птицы, деревья, как ветер? Если есть отдельный господь у мясника Гилельса и отдельный у господина пристава, неужели они не могут выбрать свободную минуту и договориться. Уж кто-кто, а боги не должны разлучать тех, кто любит.

С такими мыслями я вошел в молельню, и служка Хаим страшно возмутился, увидев меня с окровавленной курицей.

— Как ты посмел войти в божий дом с этой дрянью!

— Эта дрянь кошерная, — успокоил я Хаима. — Я только что от резника.

— Сейчас же вынеси ее за порог и зарой в снег! — В заикании служки слышались далекие перекаты грома.

— Да я к вам на минуточку.

— Ничего не хочу знать.

Пришлось зарыть курицу в сугроб — благо снега под окнами синагоги было полно.

Как я ни зарекался не приходить к Хаиму, судьба то и дело сталкивала меня с ним. Если не считать могильщика, он был единственным человеком в местечке, связывавшим меня с той канувшей в небытие порой, когда меня укрывали от всех бед и напастей тяжелые и теплые крылья бабушки, когда я мечтал стать птицей, подняться в небеса и парить над синагогой, над рыночной площадью и над костелом.

Вместе с Иосифом Хаим учил меня уму-разуму. В отличие от могильщика, разглагольствовавшего по вечерам о преимуществах лопаты, Хаим напирал на веру, рассказывал о тех, кто принял за нее смертные муки, и мне было интересно слушать о кострах в Испании или о жестокосердных римлянах, осквернивших святую землю. Все это — и костры, и римляне — было далеко от местечка, от унылого кладбища, утопавшего в снегу или в травах, но я живо представлял себе и огонь, лизавший упрямые кости, и топот ног, сотрясавший окрестности святого города — Иерусалима.

— Реб Хаим, куда вы деваете свечные огарки? — спросил я, когда служка соблаговолил меня выслушать.

— А что?

— Я их у вас куплю.

— А я не продаю, — сказал Хаим.

— Тогда отдайте даром.

— Чтобы совершить грех?

— Разве благодеянье — грех?

— Ты мне зубы не заговаривай. Думаешь, я не знаю, на что тебе понадобились свечные огарки. Сколько раз я тебе говорил: только господь бог мог создать кого-нибудь по образу своему и подобию. Простому же смертному не позволено тягаться с всевышним. Он все равно надорвется и килу получит.

— Всевышний?

— Да отсохнет у тебя язык, — проворчал Хаим. — Кого ты на сей раз собрался вылепить?

— Вас, — сказал я.

— Меня уже давно вылепили, — служка прищурился и, как бы сквозь сон, пробормотал: — Ты хочешь вылепить ее.

— Да, — признался я.

— Вылепи ее в своих мыслях.

— Давно вылепил.

— Вылепи ее в своем сердце.

— И там вылепил.

— А ты не спеши, не хвастай. Иную всю жизнь лепишь, а она о том и не догадывается. Лепишь, лепишь, пока не приходит день и все рассыпается в прах.

Я был уверен, что Хаим сейчас начнет вспоминать Латвию, табачную фабрику и дочь хозяина, в которую был кощунственно влюблен, но служка пожевал губами, поежился и сказал:

— Скорей бы холода прошли. Уж очень долго они длятся.

— Может, все-таки отдадите мне огарки?

— Нет, — сказал Хаим.

— А почему у них по-другому?

— У кого? — не сразу сообразил служка.

— В костеле.

— Ты, оказывается, в костел ходишь?

— Да никуда я не хожу. Зашел разок с Пранасом из любопытства.

— Любопытство вас погубит, — проворчал Хаим. — Будь оно проклято!

— Какие там красивые картины! А статуи!

— Только и ищете предлог, чтобы перестать быть евреями. Искус велик! Вас и картинами пытают, и женщинами, и даже прическами… Долой бороду, долой душу! Чего ж ты ждешь? Крестись! Будешь денно и нощно прелюбодействовать, малевать и ваять. Их бог разрешает.

— А сколько, реб Хаим, вообще богов?

— У меня один. И пребудет вовеки.

— А у господина пристава?

— Другой.

— Что же получается: только у нас в местечке два бога. Сколько же их на белом свете?

— Не знаю.

— Один запрещает, другой разрешает. Какие же они боги, если не могут примириться?

— Тебе, Даниил, надо сходить в баню, — сказал Хаим, сильно заикаясь.

— Зачем?

— Попариться.

— А я недавно парился, — ответил я, не понимая, куда он клонит.

— Не похоже, — произнес служка. — Сходи еще раз, заберись на верхний полок. Может, он и выйдет из тебя.

— Кто?

— Червь сомнения, — серьезно сказал Хаим.

Огарков он так мне и не дал. Ничего не поделаешь — придется потратиться на свечи. Свечи — не мрамор, не разорюсь.

По дороге домой я решил еще зайти в парикмахерскую. Пусть Лео пострижет меня, не ехать же с такими патлами в город, шапка не налезает.

Над дверью парикмахерской скрипела прежняя вывеска: «Мужской мастер Арон Дамский из Парижа», и, судя по ней, борьба Паровозника с Рохэ пока не принесла ему успеха.

— Кур я стригу только за доллары, — осклабился Лео, когда я вошел и положил под столик птицу. — Присаживайся, Даниил! В один момент доделаю товарища Пинхоса и примусь за тебя.

Только сейчас я заметил в зеркале сына портного Бенце Когана. Пинхос сидел ко мне спиной, и колдовавший над ним Лео небрежно бросил:

— Ты знаком с товарищем Пинхосом?

— Да, — сказал я.

— Не называйте меня, пожалуйста, товарищем, попросил сын портного Бенце Когана. Он покосился на руки Паровозника, на бритву и беспокойно засопел. Видно, Лео слишком туго стянул ему простыней шею.

— А что? — удивился мужской мастер. — Нас тут никто не слышит.

— Слушаю вас, Паровозник, и поражаюсь, — протянул Пинхос. — Не старый вы вроде человек, а лести в вас уйма.

— Без лести нет парикмахера, — заявил Лео. — Нельстивый парикмахер то же самое что необрезанный раввин, прошу у вас прощения. К нему никто не пойдет. Вам приятно слышать: «товарищ», приставу — «господин», нашему раввину — «ребе». Парикмахер, как вождь, должен уметь заглядывать вперед. Вы же сами на речке говорили, что старый порядок скоро рухнет и все будут товарищами. Вот я и тренируюсь. Поверьте мне, товарищ Пинхос, лесть еще никому не приносила убытков. Сидите спокойно, не ерзайте, иначе я вас нечаянно пораню. Так вы, товарищ Пинхос, все-таки думаете, что угнетенные и угнетатели поменяются местами?

— Никогда я так не думал, — вспылил сын портного Бенце Когана.

— Так что, вообще угнетателей не будет?

— Вообще.

— Ну, это бабушкины сказки! Кто правит, тот и угнетает. Правду я говорю, Даниил?

— Не знаю.

В парикмахерскую неслышно спустилась Рохэ. Она молча дошла до дверей, взглянула под столик, под зеркальную стойку, снова вернулась назад, постояла, обвела горящим взглядом заведение, и от этого взгляда вдруг повеяло чем-то неотвратимым, почти осязаемым, как головешки на пожарище.

— Что вы ищете, Рохэ?

Мужской мастер Лео Паровозник кончил стричь Пинхоса и принялся вытряхивать простыню. Смирные волосы портняжки закружились в воздухе и полетели в сторону старухи, отрешенно разглядывавшей комнату.

— Садись, Даниил, — велел Лео, но у меня пропало всякое желание стричься. Мне захотелось поскорей убраться отсюда, чтобы больше не видеть в зеркале Рохэ, ее седые усы, разросшуюся бородавку под крючковатым носом, безумные глаза, сверкавшие зло и неумолимо.

— В другой раз забегу, — сказал я, не отваживаясь сесть в кресло.

Постриженный Пинхос многозначительно посмотрел на меня, расплатился и вышел из парикмахерской, оставив после себя запах тайны и дешевого одеколона, который мужскому мастеру Лео Паровознику привозили из города дочери балагулы Цодика, любившие больше всех в местечке душиться и неравнодушные к парикмахерам.

— Садись, садись, — насильно усадил меня Лео, накрыл простыней, и я почувствовал облегчение от ее хрусткой и холодной свежести.

— Она искала вывеску? — спросил я у Паровозника, когда Рохэ наконец вышла.

— Нет. Вывеска стоит в сенях. С ней это и раньше бывало.

— Что?

— Ходит по дому и ищет. Спрашиваешь ее — молчит или чушь городит. Позавчера, например, такое брякнула: справедливости ищу. Ты слышал, справедливости. А в судный день и того хлеще: ищу, говорит, смерти.

— Может, она спятила?

— Не мое счастье, — вздохнул мужской мастер. — Она в полном уме.

— И ты не боишься?

— А чего мне бояться? Ее дом, пусть ищет. Не моей же она смерти ищет. А справедливости под крышами нашего местечка никогда не было. И не будет. Ты лучше расскажи, сколько долларов оторвал.

— Немного.

— Скромничаешь! — Лео оттяпал машинкой клок моих волос на затылке и продолжал: — Живут же сволочи! Говорят, одна дорога стоила им три тысячи долларов.

— Возможно.

— Да я за такие деньги сам бы умер.

— Ты и скажешь!

— Будь я сыном этого корчмаря, я бы его прах развеял по ветру, а доллары вложил в более доходное дело, чем могила. Что ты намереваешься с ними делать? Мой совет: положи их в банк, пусть растут проценты… Готово. С тебя доллар, счастливчик!

Я встал, посмотрел в зеркало и увидел в нем Пинхоса, расхаживавшего около парикмахерской и как будто ждавшего кого-то.

— До свиданья, Лео! — сказал я.

— Не забудь курицу.

Я вытащил из-под столика курицу и вышел на улицу.

Когда я поравнялся с Пинхосом, он неожиданно сказал:

— Сыну Саула Клейнаса не к лицу водиться с такими, как Лео Паровозник.

— А с кем же мне водиться?

— С Пранасом Семашкой или Борухом Дудаком. Они парни рабочие, сознательные, кое-чему научить могут. Зря ты их сторонишься. По синагоге шастаешь, со служкой беседы ведешь. Так ты, пожалуй, совсем в старика превратишься.

— А может, я уже превратился? Лучше скажите, чего вам от меня надо?

— Твой отец был светлым человеком. И добрым.

— С кем?

— Со всеми. Кроме недругов.

— Разве бабушка была его недругом?

— Он и с твоей бабушкой был добрым. Просто она его не понимала.

— Добро все понимают. Даже собаки.

— Ух ты! Ты, оказывается, крепкий орешек. Молодец!

Мы незаметно свернули к пустынной рыночной площади, по которой бродил наш местечковый сумасшедший Беня Цукерман и высоким, нестареющим голосом выкрикивал:

— Многая лета! Многая лета! Ура! Ура! Ура!

Увидев нас, Беня бросился к Пинхосу, схватил его за рукав и, растягивая рот в широкую и жуткую гримасу, завопил:

— Ваше императорское величество! Солдат восьмого стрелкового полка… Вениамин Цукерман! Разрешите помочиться!

И, не дождавшись императорского разрешения, расстегнул ширинку и принялся поливать и без того желтый от конской мочи снег.

— Несчастный, — сказал Пинхос.

Некоторое время мы шли молча. Пинхос держался за рукав, как за кровоточащую рану, а я смотрел на его бледное, словно припорошенное снегом лицо и вспоминал разговор в избе рыбака Виктораса, городские папиросы незнакомца, привезшего мне отцову фотографию, замасленные карты и рот хозяйки, из которого несло тленом.

— Надвигаются исключительно важные события, — наконец заговорил Пинхос. — Скоро вся власть перейдет в руки тех, кто трудится. Пора выбрать баррикаду.

— А что это такое — беррикада?

— Тебе надо учиться, — сказал Пинхос. — Сколько ты прожил на кладбище?

— Почти три года.

— Многовато. Но ты потерпи немножко. Скоро мы тебя оттуда заберем.

— Кто меня заберет?

— Мы, — сказал Пинхос, и я как ни силился, никого, кроме рыбака Виктораса и незнакомца, курившего городские папиросы, при этих словах не мог вспомнить.

— Ну, я с тобой заболтался, — сказал Пинхос.

Он ждал от меня ответа, и я ответил:

— Привезите вашу штуковину. Я ее похороню на время. А вы мне пальто сошьете?

— Пальто шьет мой отец.

— А вы что делаете?

— То же, что и твой отец, — улыбнулся сын портного.

— Риву и Люцию, да?

Эти слова я знал назубок. Бабушка повторяла их всякий раз, когда у нее спрашивали, чем занимается ее Саул.

— Мой сын делает Риву и Люцию.

— Революцию делают массы, — сказал Пинхос, и улыбка согрела его исхудалое лицо. — Когда-нибудь ты поймешь. Держись поближе к Пранасу или Дудаку. Они объяснят тебе.

Объяснить-то они объяснят, но кто сошьет мне пальто?

Авигдор пришел на другой день, под вечер, когда ранние зимние сумерки обволакивают землю и на растревоженный заботами и враждой мир нисходят благодать и умиротворение. Не слышно ни карканья ворон, ни собачьего лая. Тихо. Так тихо, будто все затаилось в ожидании чего-то необыкновенного, будто вот-вот по хрусткому снегу явится мессия или какой-нибудь другой чудотворец — люди ведь никогда не перестают ждать чуда. Наверно, тем они и отличаются от деревьев. Разве деревья не работают? Работают. Растут, едят, ссорятся, засыпают и видят деревянные сны. Что снится той сосне возле сарая? Может, она видит себя лодкой, плывущей по зеркальной речной глади? А может, старушечьей клюкой, стучащей не о мостовую, а в чье-то сердце?

— Что снится той сосне возле сарая? — спросил я у Авигдора, но он только расплылся в улыбке, и от нее покой за окном показался еще более пророческим.

Курица была сварена, сложена в сундучок. Я объяснил Авигдору, как напоить лошадь. Он закивал большой головой и, не раздеваясь, лег на Иосифову кровать. Лег и захрапел. Такого храпа я сроду не слышал. Казалось, перемалывают камни.

Авигдор спал и мстил во сне богу за немоту.

Как я услышал за окнами скрип саней, я и сам не знаю. Видно, глухонемой переворачивался на другой бок и сделал передышку.

Сани подкатили к самому порогу.

— Рыбу просили? — раздался за окном мужской голос, и чье-то лицо прильнуло к стеклу.

Я накинул на плечи кожушок и вышел на крылечко. В темноте я узнал Виктораса и Пранаса.

— Ты один? — спросил рыбак, вглядываясь в темноту.

— Я и глухонемой Авигдор, — ответил я. — Не на кого дом оставить. Я еду в город.

— А рыба не протухнет? Нет? Погреб у тебя есть? — процедил Викторас.

— Есть.

— Тащи фонарь.

Я вынес фонарь. Викторас и Пранас взяли мешок и потащили к сараю.

— Кроме тебя, кто-нибудь спускается сюда?

— Только мыши, — сказал я.

— Мыши — это хорошо, — сказал рыбак Викторас. — Присвети.

Я присветил ему.

— Тут никому в голову не придет искать, — сказал Викторас и вывалил из мешка рыбу. В зыбком свете фонаря она походила на причудливые драгоценные камни, отливавшие то золотом, то серебром.

— Жарь и кушай на здоровье, — сказал Викторас. — Хорошему человеку не жалко.

Он приподнял ляду и спустил мешок вниз. Что-то грохнуло.

Меня так и подмывало спросить, что там в мешке, но рыбак Викторас очень торопился. Одно не вызывало сомнений: за то, что осталось в мешке, можно угодить на каторгу. Это тебе не Кристина. Тут, если уж закуют в кандалы, то обратно в местечко не отправят, сошлют не в монастырь, а куда-нибудь подальше, туда, где не год и не два маялся мой отец Саул. Наверно, в мешке оружие, порох или того похуже. Не станут же они прятать в погребе листовки. Совсем недавно листовками было усыпано все местечко. Лавочник Хацкел Ройтман заворачивал в них селедку. Его даже допрашивали: откуда, мол, вы их добыли. Нашел, говорит, около дома. Целую пачку. Хотел, говорит, отнести в участок, но раздумал. Господин пристав рассвирепел и пригрозил Ройтману холодной. Но Ройтман парень не промах, Ройтману палец в рот не клади.

— Для меня, говорит, листовки — как для вас газеты. Не более, чем бумага, господин пристав. Жалко, когда такая обертка пропадает.

Что бы там ни было в мешке, дело сделано. Теперь поздно жалеть. Конечно, когда Викторас и Пранас уедут, проще простого спуститься в погреб и узнать. Но я не люблю совать нос в чужое дело.

— Если будешь совать нос в чужое дело, останешься без носа, — говорила бабушка.

Возьму утром сундучок и отправлюсь в город. Представляю себе, как обрадуется Иосиф, если он жив. А если умер… Куда я дену курицу?

— Ты едешь со мной или остаешься? — спросил рыбак у Пранаса.

— Малость побуду, — ответил Пранас. — Помогу рыбу чистить.

— Помоги, — сказал Викторас, забрался в сани, дернул вожжи, и озябшая лошадь перешла на беззаботную рысцу.

— Не буду я ее чистить, — сказал я Пранасу. — Пусть лежит, пока не вернусь.

— Как хочешь.

Мы вошли в избу. На кровати с прежней мощью храпел Авигдор. Руки у него покоились на животе, как у покойника, и мне хотелось подойти и отбросить их в стороны.

— Помнишь, как мы с тобой ездили в город?

— Помню, — ответил я.

— Дураки, — сказал Пранас и, помолчав, добавил: — А как полиция пришла, помнишь?

— Помню. Мы лежали на чердаке и смотрели на звезды. Одна была такая светлая. Больше я ее ни разу не видел.

— Звезд много. Разве все запомнишь?

— Нет ее.

— Куда ж она делась?

— Упала, наверно… Как поживает твоя мама?

— Неважно, — сказал Пранас. — Без отца нелегко. А Стефания еще маленькая.

— А отец где?

Страницы: «« ... 1617181920212223 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Канун Нового года и Рождества – наверное, лучшее время в году. Люди подводят итоги уходящего года, с...
Абатон… Таинственный исчезнувший город, где в библиотеке хранятся души великих странных… Старинная л...
В век современных технологий так важны человеческое участие и общение. Давайте подарим детям сказку....
Полтора столетия на Земле властвовал Союз Корпораций. Но в результате Евразийского восстания Корпора...
Эта книга для тех, кто хочет реально изменить свою жизнь, стать счастливым, заниматься любимым делом...
Инвестиционного гуру Уоррена Баффетта многие называют «провидцем». Сам Баффетт говорит, что предсказ...