Евангелие от палача Вайнер Аркадий

– Не-ет, мой милый, портреты Ильича дают только коммунистам. А ты – шушера беспартийная!

– Па-азволь-те! Не беспартийная, а исключенная! Временно еще не реабилитированная. Так я ведь не формалист, мне все эти билеты, учетные карточки и прочее – ни к чему! – Он все еще нежно прижимал банкноту к груди. – Мне важно, чтобы Ильич на сердце всегда живой лежал, шевелился, похрустывал, дорогой мой, незабвенный! Я тогда и не в ваших рядах могу горы своротить. Или головы. Мы ведь с тобой, Пашенька, большие по ним специалисты, по головам?..

– Ты мне надоел, сукодей! Неси коньяк.

– Айн минутен, цвай коньякен, мелкому не надо – он и так хорош… – И умчался к стойке.

Ведьманкин посмотрел ему вслед, повернул ко мне свое лицо, желтое, ноздреватое, как творожная пасха, с изюмом родинок, и печально молвил:

– Да, Павел Егорович, одно слово – хомо хоминем люпусом ест…

Бедный лилипут из цирка. Ученый инвентарь. Карикатура на меня. А я-то сам – на кого карикатура?

Не знаю. Я люблю уродов. Мне хочется взять на руки Ведьманкина. Держать его на коленях, пусть как кот урчит слабым человеческим голосом. Но ему это будет обидно. Это не совместимо с нашей идеей равенства. Это идет по части братства. Да только, видно, братство обижает равенство, как равенству противна свобода.

Примчался Кирясов с бутылкой паскудного одесского коньяка – эти краснорожие суки-торгашки лупят за него, как за «Мартель». Все нормально: в нашей безбожной державе воскресенье считается днем трезвости. И в конце-то концов, какая разница, чем гнать Истопника – «Мартелем» или одесским «конем»?

Торопливо сунул мне сдачу Кирясов, наверняка трешку себе отжал – в подкожные, разливал по стаканам смолянистую коричневую жижу, бормотал возбужденно:

– Вот, ёш-твою-налево, ценочки на выпивку стали! И деньги – бумажонки, ни хрена не стоят и вида не имеют: на деньги не похожи, талончики засраные! Помнишь, Пашенька, при великом Батьке какие денежки были? До реформы еще? Это ж деньги были, деньги! А не разноцветные подтирочки для лилипутов! Слышь, Ведьманкин? Держава под твой калибер деньги выпускает! Тебя в прежнюю сотнягу завернуть, как в простыню, можно было! Бывалоча, с сотней если девчушку подберешь, так на эти деньги ее напоишь, накормишь и нахаришь. А сейчас? Ну давайте, братишки, давайте нырнем вместе во блаженство, ваше здоровьице, наше почтеньице! Булькнули!..

Булькнули. Нырнули вместе. Опалил меня изнутри этот скипидар, задохся я. Пламя внутри полыхнуло. Плыли долго во тьме, погруженные. Потом вынырнули. Кирясов – в блаженстве. Я – в дерьме.

В стекляшке. С надоедным прилипалой и грустным лилипутом. Ведьманкин печально слушал счастливого Кирясова.

– Ну скажи сам по чсти, мелкий мой, могу я признать эту вшивую десятку равной сталинской сотне? Конечно не могу, поскольку и в этом Хрущ народ свой надул! Раньше денежки были большие и прекрасные, как вся наша жизнь! А Хрущ, ничтожный человечишко, всю жизнь нам ужал, как нынешние деньжата. Запомни, Ведьманкин, если при коммунизме будет все по справедливости, то мне будут давать старые деньги, а тебе, мелкому, и еще евреям будут давать нынешние…

– Почему? – поинтересовался я.

– Потому что человек я большой, мне много надо, а Ведьманкин скромным обойдется. А евреям – в наказание за жадность. Еврей никогда от души жаждущему стакан не поставит!..

Кирясов стал подробно рассказывать нам про своего знакомого, вроде бы приличного человека, гинеколога Эфраимсона, может быть даже кандидата наук, который разевает пасть, как кашалот, если ему стакан поставишь, а чтобы он сам поставил стакан своему другу и советчику Кирясову – скорее даст себе еще раз обрезание сделать. Все-таки есть неприятная черта у этой нации – жадность…

– Вы, Кирясов, грубый и неблагодарный человек, – с достоинством сказал Ведьманкин. – И зачем вам большие деньги – тоже непонятно, поскольку вы все равно всегда пьете чужое. И насчет еврея этого вы все выдумываете, поскольку никому и никогда стакан ставить вы не будете, даже гинекологу. Думаю, что и Эфраимсона никакого на свете нет, это один лишь плод вашего нахального воображения…

Неудержимо весело, радостно расхохотался Кирясов, будто сообщил ему Ведьманкин невероятно смешной анекдот. Долго смеялся, так что и лилипут раздвинул в блеклой улыбке сизые полоски губ.

И на приклеенном к стенке кафе линялом плакате смеялись мускулистые микроцефалы, расшибающие молотками цепи империализма на земном шаре.

Оглянулся я: и остальные отдыхающие, выпивающие в кафе людишки над чем-то смеялись, приклеенно улыбались, вяло, бессмысленно, будто неохотно. И бабки-душегубки за стойкой скалились над своими страшными котлетами.

Люди, которые смеются. Гуинплены. Племя счастливых Гуинпленов. Над чем вы смеетесь? Чему радуетесь?

– Нырнем, ребятки! Оросим ливер свой, братишки! – веселился, бушевал Кирясов.

Безбилетный пассажир, вечный «заяц» алкоплавания был счастлив, что успел в трезвое воскресенье прокатиться в ракетах нескольких типов. И еще не вечер.

– Ой, насмешил, мелкий мой, ну и сказанул! – смахивал он с глаз ненастоящие, глицериновые слезы. – Сейчас вонзим по стакашку, и помчится коньячок в нас легко и нежно, как Иисус Христос в лапоточках по душе пройдет… И станем сразу молодыми и сильными, как…

Не придумал – как кто станем мы молодыми и сильными, и яростным взмахом, будто шпагоглотатель, вогнал в себя струю дымного «коня», хрякнул так, что все его медали, значки, ордена на пиджаке зазвенели.

И я нырнул в коньяк, как в болотный туман, и выскочил с тиной на зубах.

А лилипут отпил половину маленькими глотками и сморщился мучительно. Мне было его жалко. Заснул первоклассник однажды и проспал тридцать лет, очнулся – а расти уже поздно. Только гадостям и поспел научиться.

– Плохо мне сегодня, – пожаловался лилипут. – Товарищ у меня погиб.

– Тоже мелкий? – участливо поинтересовался Кирясов.

– Не-ет, – покачал детской сморщенной головкой лилипут. – Он был рослый…

Рослый. Точка отсчета. Неудачник должен жить с лилипутами. Он там будет Гулливером.

Мы все – лилипуты. А управляют нами обосравшиеся гулливеры. Все думают, что они великаны, а они не годны в жизни ни на что, кроме как управлять нами…

– Вот, значит… – печально тянул Ведьманкин. – Музыкант он был… в цирке у нас… в оркестре… на электрогитаре играл… замечательно играл… как Ростропович… на гастролях в Саратове водопровод прорвало… электрогитару замкнуло… током его и убило…

Кирясов хотел было снова захохотать, но мигом – интуицией безбилетника ракетно-бутылочного транспорта – сообразил, что существует возможность получше.

– Ведьманкин, мы должны помянуть твоего друга, – торжественно и строго предложил он. – Ты этого, мелкий, не знаешь, а мы с Пашей – ветераны, фронтовики, мы-то знаем, как терять друзей боевых. Давай, гони на помин души друга бутыль!

Лилипут безропотно достал кошелек и стал отсчитывать мятые рубли и трешки. Кирясов рядом нетерпеливо переминался, топотал ножищами, изнемогал от желания скорее захватить еще одно место в ракете – и сразу же нахамить поильцу.

Нелепая история.

Нелепые люди.

Нелепо живут.

Нелепо умирают.

Электрогитара в роли Суки, электрического стула. Убивает здоровенного жизнерадостного лабуха. Рослого. Наверное, похожего на Кирясова. А на алюминиевом стульчике против меня сидит печальный говорящий лилипут, страдает. Ножки болтаются, до пола не достают. Ему было бы лучше умереть легкой мгновенной смертью – удар током в разгаре гитарной импровизации, под овации восторженных поклонников его таланта. Большего, чем у Ростроповича.

Всем было бы лучше. Да видно, нельзя. Ведьманкин зачем-то нужен. Наверное, бездарным гулливерам нужны лилипуты. Рослых и так многовато.

Примчался счастливый Кирясов, быстро разлил коньяк по стаканам, заорал:

– За Пашу выпить нам пора! Гип-гип-ура! Гип-гип-ура! За Пашу выпить нам пора!

Он уже забыл, что выпивка перепала ему на помин души замкнувшегося электричеством гитариста.

Ведьманкин затряс творожным сырком своего желтенького лица:

– Кирясов! Мы с Павлом Егоровичем хотим выпить за усопшего моего товарища!

Густая пелена уже застилала мне глаза. Дышать почему-то тяжело. По стеклянным стенкам кафе текут толстые ручейки вонючего пота. Смеются микроцефалы с молотками на плакате. Локоть соскальзывает с края стола.

– А я разве против? – удивился Кирясов. – Хотите выпить за своего товарища, значит и я вас поддержу! Сроду Кирясов не бросал друзей в трудную минуту…

Вот и появился незаметно у меня новый товарищ. Три товарища.

Три товарища. Где бы нам сыскать хорошего писателя, крепкого социалистического реалиста, чтобы написал он про нас захватывающий роман?

Три товарища. Говорящий лилипут, усопший электролабух и профессиональный людобой. А то, что кромешник не знает гитариста, а карлик ничего не знает об опричнике, – это даже интереснее, это лучше. Интрига сильнее.

Толкается в мой стакан, чокается со мною Ведьманкин, далеко от меня сидит, на другом конце стола, с трудом его различаю, будто вижу его безволосую мордочку скорбящей мартышки через перевернутый бинокль, и пить хочется, но жутковато: в руке за круглым стеклом словно мазут плещется, жирные темные разводы на стенках.

Может быть, бабки уже мазут в коньяк льют? Вряд ли. Мазутом топят котельные. А не людей. А людьми топят котельные?.. Истопник… Что притих, страшно?.. Где затаился?

Хлобыстнем мазута! Чем себя люди не подтапливают!

С ревом и грохотом, с палящим жаром рванулась в меня выпивка. Гори огнем! Я хотел бы умереть, играя на электрогитаре. Сначала – пьяно, а потом уж – форте, электрическим ударом по сжатым в просительную щепоть пальцам.

Чего там щерятся за стойкой бабки-душегубки? Почему люди плывут в потеках пота со стеклянных стен? Чего горестно вещаешь, мелкий человек? Зачем жалуешься на Бога, отчего зовешь его Прокрустом?

– Вы, Кирясов, вздорный, недостоверный человек! Вы, может быть, и не человек вовсе, а просто выдумка, неинтересный лживый каприз природы. – От горя пьяный лилипут плакал. – И не поверю, что такой человек мог служить в наших органах. Вы только выпивали целую жизнь при ком-нибудь! И не верю, что это ваши собственные правительственные награды. За что вам награды? Интересно знать, где вы их взяли?

– Где взял? – встрял я, с трудом ворочая толстым вялым языком. – Где взял! Купил. Он их, Ведьманкин, чтобы ты знал, купил…

– Прстань выдумвть, – лениво отмахнулся Кирясов. Напиваясь, он закусывал гласными. – Не выдумвй, Пшка! Че ще выдумвть ршил?

– Как купил? – удивился лилипут.

– За деньги. На рынке. Ты ему не верь, Ведьманкин, что он бедный. Он нас с тобой богаче. У него большие деньги припрятаны.

– Шутите? – неуверенно спросил лилипут.

– Ккаки шутки – полхрена в желудке! – тяжело качнулся к нам Кирясов. – Пшка, брсь, не физдипини, чет выдумвш? Ккие дньги?

– С конфискаций! Ты ошибаешься, Ведьманкин, он – не выдумка. Он в органах служил. И занимался конфискациями.

– Конфискациями?!

Кирясов набычился тяжело, зло нахмурился, подлез ко мне:

– И ты, Пшка, на дрга бз вины все валишь? Дрга сдаешь?

– Сядь, говно, – сказал я ему устало. – Ты мне не друг, а подчиненный.

– Был пдчиненный, а тпрь – уже не пдчиненный…

– Ты мне всегда будешь подчиненный. А ты, Ведьманкин, слушай, раз мы теперь на всю жизнь друзья с твоим усопшим гитаристом. Кирясов после работы не ложился спать, как все, а со своим дружком Филиппом Подгарцем ходил по судам и слушал дела с приговором на конфискацию. На другое утро они надевали форму и перли на квартиру к семье осужденного – у вас-де конфискация, ну-ка подавайте все ценные вещи!

– И отдавали? – с ужасом спросил карлик.

– А как же! Кому могло прийти в голову, что два таких распрекрасных капитана работают не от Конторы, а от себя? Года два шустрили, пока пьяный Подгарец где-то не разболтал. По миллиону на рыло срубили!

– А ты их видл, мои мльены? – окрысился Кирясов. – Че ж их не ншли?

– Дурак, их не нашли потому, что не я искал. Захоти я их найти, я бы твой миллион за сутки из тебя вышиб вместе с позавчерашним дерьмом. А я тебя, свинюгу, по дружбе старой прикрыл, благодаря мне пошел в суд как аферист, отделался двумя годами. Хотя полагалось тебе – как расхитителю социалистической собственности – пятнадцать сроку, пять – «по рогам», пять – «по ногам». А ты еще гавкаешь здесь…

– Не ври, Пшка, ничего ты не по држбе, а боялся, чтбы не расклолся я, как ты к мне свъю девку-жидовку возил… Да-а, возил, к мне, н-мою квртиру…

Ведьманкин спал. Он спал давно, уютно уложив мятую мордочку в тарелку с кусками лимона. Если бы не спал, не стал бы я рассказывать ему о Кирясове. Его это не касается. Это из нашей жизни, отдельной от них, опричь их представлений, отношения у нас особые, им непонятные. Кромешные. Они все – мелкие и рослые – нам чужие. Мы – опричнина.

Пусть спит Ведьманкин, видит свои маленькие, короткие сны. Малы его радости, и кошмары невелики. Ему, наверное, снится, что он играет на электрогитаре, как Ростропович.

Пусть спит. Так и не узнает, что его друг Кирясов, вздорный недостоверный человек, сказал сейчас правду: тридцать лет назад я возил на его квартиру свою девку-жидовку, самую прекрасную женщину на свете, какую я знал.

И может быть, именно тогда – в отместку за мою нечеловеческую, противоестественную, преступную радость – превратил Господь детскую кроватку Ведьманкина в прокрустово ложе? Ведь кто-то же должен быть наказан за чужие грехи! Рослые рождают лилипутов.

Как хорошо, Ведьманкин, что никогда ты не видел девку-жидовку, которую я возил на квартиру к Кирясову, Римму Лурье.

Как хорошо, что ты, мелкий, не притаился тогда где-нибудь на шкафу или под диваном, не подглядел, как я ее первый раз раздевал, а она вяло и обреченно сопротивлялась. Иначе в те же времена рухнула бы твоя безумная надежда, что в лучезарном будущем как-нибудь устроится ваша лилипутская судьба. Ты бы не плутал бесплодно и мучительно в нелепых размышлениях, а сразу же уткнулся в краеугольный камень, межевую веху, исторический пупок человечества – точку возникновения нашей всепобеждающей идеи обязательного равенства.

Ее придумал лилипут, подсмотревший, как Рослую Красавицу раздели, разложили, загнули ножки, с хрустом и смаком загнали в ее бархатистое черно-розовое лоно член размером с его ногу!

Лилипут увидел, и сердце его взорвалось криком о мечте недостижимой и нереальной: на это имеют право все! Я не хочу лилипуток! Я тоже имею право на Рослую!

Так безнадежно, яростно и прекрасно грезит кот, обоняющий тигрицу в течке.

Лилипуты и ошалевшие коты посулили мир Рослых всем. Этот великий миф бессмертен. Пока не разрушит Землю дотла. Ведьманкин не может отказаться от мечты взгромоздиться на Римму Лурье. А имею на нее право только я.

Рослых, жалко, остается все меньше, лилипуты заполоняют Землю…

О господи, какая ты была красивая тогда! Как пахло от тебя дождем, горячей горечью, гвоздикой! Нежная дурочка, ты хотела говорить со мной строго, ты изо всех сил подчеркивала, что у нас только деловая встреча, вроде беседы клиента с адвокатом – надо, мол, только оговорить гарантии услуги и ее стоимость. Глупышка, придумала игру, где решила вести себя как королева. Только на шахматной досочке твоей тогдашней жизни у тебя больше не было ни одной фигуры, кроме охраняемого офицерами короля.

Смешная девочка, ты понятия не имела о ровном давлении пешек, угрозах фианкетированных слонов, безнадежности отрезанных ладьями вертикалей, о катастрофе вилок конями, неудержимом движении моего короля.

Королевна моя! Ушедшая безвозвратно, навсегда! Любимая, ненавистная, пропавшая! Я сейчас пьяный, слабый, мне все равно сейчас, мне даже перед собой выламываться не надо. Все ушло, все истаяло, ничего больше не повторится. Никогда больше, никто – ни Марина, ни все шлюхи из Дома кино, ни все штукатуры мира – не дадут мне большей радости, чем соитие с тобой. Ты была одна на свете. Такие больше не рождаются. Может быть, только твоя дочурка Майя. Ну и моя, конечно, тоже.

Эх, Майка, глупая прекрасная девочка, ты тоже не в силах понять, что единственный основной закон людской – это Несправедливость. Ведь справедливость – всего лишь замкнутая на себя батарея: ток жизни сразу останавливается.

И наши с тобой отношения – огромная несправедливость. Хотя я не ропщу. Я знаю про основной закон, а ты нет. Ты появилась на свет, ты родилась в эту безумную жизнь только потому, что я смог заставить твою мать тебя родить. Совратил, запугал, заставил – она-то не хотела тебя всеми силами души. Я заставил.

Теперь меня ты ненавидишь, а ее – любишь. Это справедливо?

Если бы ты знала все, ты бы мне сейчас с пафосом сказала, что сначала я изнасиловал твою мать, а потом не давал ей сделать аборт, чтобы крепче привязать ее. А о тебе самой я в то время не думал.

Ну что ж, это правда. Правда твоей матери.

Но любовь к ближнему – пустая красивая выдумка, потому что если начать копаться в ней все глубже и глубже, то в конце концов дороешься до мысли, что каждый человек на земле – один-одинешенек, и самый близкий-наиближайший ему – враг, и распорядитель его судьбы, и вероятный его убийца.

Подумай сама, Майка, – ведь мама твоя, Римма, которую ты так любишь, на которую так похожа, уже хотела однажды убить тебя. Ведь ты уже была – только очень маленькая, меньше Ведьманкина, ты уже жила в ее чреве, а она наняла убийцу в белом халате, который должен был разыскать тебя в теплой темноте вместилища и разрубить твою голову лезвием кюретки, сталью разорвать твое слабое махонькое тельце на куски и выволочь наружу окровавленные комья нежного мяса, мягкие хрящики, швырнуть в грязный таз и выкинуть тебя – длинноногую распрекрасную невесту заграничного молодца из Топника – на помойку. Твои останки дожрали бы бродячие собаки.

Тебе это нравится?

А я не дал. Почему не дал – ведь это сейчас и не важно. Важно только то, что не дал. Запугал, обманул, задавил. Но не дал. Вот это важно. Причины в жизни не имеют значения, имеет значение только результат.

А в результате ты меня ненавидишь.

Дурочка, благословляй свою ненависть. Если бы я не убил твоего деда Леву, не изнасиловал, запугавши, твою мать, все было бы прекрасно. Твоя мать Римма однажды встретила бы замечательного молодого человека – не убийцу и кромешника, а благоприличнейшего медицинского иешиботника, обязательно из еврейской профессорской семьи, может быть из гомеопатов, они нежно полюбили бы друг друга, и он не заваливал бы ее на продавленный диван Кирясова, пропахший навсегда потом и спермой, а поцеловал бы впервые, лишь снявши флердоранж. Таким папанькой можно было бы гордиться, его было бы нельзя не любить.

Только к тебе это никакого отношения не имело бы. Тебя не было бы.

Ты не существовала бы. Не возникла. Не пришла сюда, чтобы вырасти, ненавидеть меня, любить свою распрекрасную мамашку, которая хотела тебя убить, женихаться-невеститься с фирмачом, связанным с третьей эксплуатационной конторой ада.

Я вынул для тебя билет в бездонной дезоксирибонуклеиновой лотерее. Один билет из триллионов. Выигравший.

За это ты меня ненавидишь и что-то складно вякаешь про справедливость. И когда я хочу объяснить тебе – для твоей же пользы, – что все люди – враги, ты с глубокомысленным видом вопрошаешь: действительно ли я такой фантастически плохой человек?

А я не плохой. Я – умный. Я видел и знаю все. И всех пережил. И все помню. Оттого наверняка знаю, что все разговоры о доброте – или глупость, или жульничество.

И твоя мамашка тогда – тридцать лет назад, – встретившись со мной на Сретенке, все говорила о добре, о необходимости доброты, о спасительной обязательности добрых поступков. Она со мной говорила как со стряпчим-общественником: с одной стороны, намекала, что мой труд не останется без благодарности, с другой – стеснялась предложить денег. Ведь в вашей среде всегда считалось, что взятка оскорбляет человека.

А я ничего почти ей не отвечал, отделывался односложными замечаниями да деловыми хмыками и, крепко держа под руку, быстро вел в сторону Даева переулка, где в маленьком дворике, во флигеле у Кирясова, была зашарпанная комнатенка, которую он сейчас громко именует квартирой.

Римма с трудом поспевала за моим быстрым шагом и, уже когда мы сворачивали в темную подворотню, спросила с испугом: «Куда вы ведете меня?»

Я оглянулся: никого не было видно в сыром теплом сумраке осеннего вечера, остановился, а в руке влажнел от моего волнения ключ кирясовского логова, посмотрел ей в глаза, строго спросил:

– Вы понимаете, что я единственный человек, кому вы теперь можете доверять?

И она затравленно-растерянно кивнула:

– Да… Больше некому…

А я чуть слышно рассмеялся:

– Не в Большом же театре встречаться для разговора старшему офицеру МГБ с дочерью изменника Родины, врага народа…

– Неужели за вами тоже следят? – удивилась Римма.

– Следят не за мной, а за вами, – сказал я и положил ей руку на мягкое вздрогнувшее плечо. – Но могут иногда следить и за мной. У нас следят за всеми.

Прошли через пустынный дворик, будто вымерший, только подслеповато дымились грязным абажурным светом некоторые окна, поднялись в бельэтаж по замусоренной зловонной лестнице, и я отпер дверь в комнату Кирясова – бывшую кладовую уничтоженной барской квартиры.

В темноте я искал эбонитовую настольную лампу, поскольку верхний свет не включался. Наткнулся на замершую Римму – и вся она, горячая, гибко-мягкая, душистая, как пушистый зверек, попала мне в руки.

– Не надо! Не трогайте… Не смейте!..

– От тебя зависит судьба твоего отца…

– Вы шантажист… Вы преступник…

– Дурочка, ты можешь спасти его, только ставши моей женой…

– Вы обманули меня… Вы прикидывались… Изображали сочувствие…

– За бесплатно только птички поют…

– Мы заплатим – сколько попросите!

– Я уже попросил… Другой цены нет… Не существует… Я тебя люблю!

– А я ненавижу…

– Это не важно… Потом все поймешь…

– Это грязно… это подло… Вы не смеете!..

– Не говори глупостей… Решается твоя судьба, судьба твоего отца… Пойми, дурочка, я не заставляю тебя… Я хочу заявить начальству, что женюсь на тебе… мне удастся смягчить участь отца…

Как в бреду говорили мы – быстро, яростно, смятенно, – и весь наш горячечный разговор был просто криком: моим оголтелым и торжествующим «ДА!» и ее отчаянным и бессильным, заранее побежденным, подорванным любовью к отцу «НЕТ!».

Я лихорадочно шарил по ней руками, расстегивая пуговицы, кнопки, раздергивая молнии, а она все еще пыталась мешать мне, и руки у нее были горестно-надломленные, слабые, парализованные страхом и смутной надеждой спасти отца, и от этого я становился многоруким, как Шива. Ей было со мной не справиться, не помешать мне.

С истерической слезой она бормотала, уговаривала подождать, только не сейчас, потом, лучше потом, она согласна – она выйдет за меня замуж, только бы я спас отца, но сейчас не надо, это нехорошо, это ужасно, это стыдно, она девушка, у нее ни с кем такого не было, она боится, лучше сейчас не надо, лучше завтра, она мне верит, но не надо сейчас – это ужасно, мы же ведь не скоты, не животные, ну давайте подождем немного, она мне даст честное слово…

А я уже расстегнул на ней юбку, стащил блузку, куртка давно упала на пол, рывком раздернул крючки на поясе, и чулки заструились вниз, и трясущаяся рука скользнула по шелковой замше ее бедра в проем трусиков и вобрала в ладонь горячий бутон ее лона, ощутила влажную щель естества ее, и я понял, что схожу с ума, что я не могу больше ждать ни секунды, что нет больше сил уговаривать, объяснять, заставлять.

До хруста прижимая ее к себе каждым сладостным мне мягким изгибом, я присел немного, а ее на себя вздернул.

Она вскрикнула и обмякла, повисла на мне, словно я ее ножом пырнул. Может, и была она без сознания – не помню.

Так и гнал – стоя.

Пока в самом уже конце, чувствуя приближающуюся сладкую дыбу, великую муку наслаждения, завалил ее на кирясовский диван, продавленный, как корыто, сотнями поставленных на нем пистонов, весь пропитанный жидкостью людской жизни, и, любя ее, мою незабвенную Римму, от этого еще сильнее, завыл от радостного страдания, от счастья моего зверства…

Молодость ушедшая, жизнь кучерявая.

Ах, Майка, как тебе повезло, что я такой, какой есть! Что я опричник, сильный и злой. А не безобидный ласковый дедушка-побирушка, как, например, Махатма Ганди с его дурацкой «брахмачарией». Поверил бы в нее, отказался от половой жизни, мамашка твоя осталась бы в целости.

Да ты бы не родилась.

…Очнулся я – нету целой жизни, нет Даева переулка, нет Риммы.

Запотевшее душное кафе. Вздремнул я. Исчез лилипут Ведьманкин. Привалившись, спит Кирясов, сипло дышит, прижимается ко мне лысиной, холодной и влажной, как остывший компресс. Оттолкнул я его, а он сразу глаза открыл, ожил, занадеялся:

– Поспал ты маленько… Мы тебя будить не хотели. Решили, проснешься – еще по стакану царапнем…

– А где лилипут?

– Он тут с каким-то засранцем познакомился. Любопытный гусь, анекдоты смешные рассказывает. Но – пропоец. Ведьманкину куртку продал…

– Какую куртку?

– Школьную. Ну, знаешь, синюю такую, форменную… Купи, говорит, за рупь – ей сносу не будет. Они за портвейном пошли. Слышь, Паш, анекдот он рассказал: Сталину архитектор показывает макет – мол, как надо Красную площадь переделать…

Убитый током гитарист, лилипут и опричник. И еще Истопник. Монстриада.

Я встал со стула. Сильно кружилась голова. По улице с визгом промчалась милицейская машина. А может, это Истопник с лилипутом пропадом пропали? Не-ет, звучат в ушах завлекающие сирены – милицейская, пожарная, скорой помощи.

«…Постав на мэсто, сабака!..» Ха-ха-ха…

Глава 7. Бесовщина

«Постав на мэсто!..»

Истопник, поставь меня на место. Отстань. Ты меня все равно не получишь. Плевал я на срок, что ты мне назначил! Какой еще там месяц? Мне нужен по крайней мере еще год. Ровно через год у меня будет день рождения.

Сегодня – нет, а через год будет. Потому что сегодняшний день будет через год не первым марта, а двадцать девятым февраля.

Я родился на Кривого Касьяна – двадцать девятого февраля. Мне исполнится пятьдесят шесть. Но это по их – дурацкому счету лилипутов. На самом деле мне стукнет пятнадцатый годочек. Високосный. Годы мои длинные, очень полные. Вам такого не прожить. А мне еще надо. Много.

Нужно только Истопника одолеть. Через март перевалить.

Может, он Ведьманкина унесет? И успокоится?

А мне бы только до дома дойти. Устал я.

Дождь из снега. Коричнево-синие зловонные лужи – как озера разлившегося йода. Холодный пар отвесно поднимается к небу. А неба-то и нет, на плечиках наших хрупких лежит кровля рухнувшего мироздания. Тухлые огни маячат, в сторону отманивают, с дороги сбивают. И пути этому конца нет.

Еще шагов сто.

Где ты, маячный смотритель, указчик фарватера к финской моей покойной койке? Где ты, дорогой мой баварский вологодец Тихон Иваныч? Почему не машешь фонарем с кирпичной пристани подъезда, почему не встречаешь мою запитую до краев лодчонку, еле выгребающую из бурных волн мартовских луж?

Выстывший предбанник адской котельной. Мокрый ветер пахнет землей и серой. Бросайте причальные концы, спускайте трап. Я хочу с жадностью вглядеться в прозрачные голубые глаза моего бакенщика в подъезде, погладить белые, нежные, чуть растрепавшиеся волоски моего верного сторожевого, бессменного моего на вахте, ласково стряхнуть пыль с его оттопыренных чутких ушей. Верный мой, бесстрашный заградотряд.

Услышать его голос, тихий и внушительный, как спецсообщение:

– Гости у вас в дому… Давно… С час как пришли.

Какие гости? Мы в гости не ходим и к себе не зовем. Мы дружим в ресторанах. С теми, чью жену можно трахнуть. Никто больше не дружит домами. Дружат дамами.

– Дочерь ваша… с тем самым… на такси приехали… Я вам на всякий случай номерок запомнил.

ДО УТ ДЭС. ДАЮ, ЧТОБЫ И ТЫ МНЕ ДАЛ.

Расширение обмена информацией, программа ЮНЕСКО. Дорогой мой трехглавый вологодский Цербер, неутомимый страж лагерного Аида, мне не нужен номерок такси. Я и так знаю номерок моего эвентуального зятя. Записан он где-нибудь в картотеке. Приблизительно так: 007.

Летит наверх коробка лифта, качается во тьме. Лебедка с визгом жует тросы, рокочут шкивы, щелкают реле. Спирт шипит, выгорает алыми, синими язычками в желудочках сердца.

Далеко еще до моего дня рождения, целый год. Я юркнул меж днями, затесался между листочками календаря, спрятался в астрономической раковинке. Не выковырнете вы меня оттуда! Кишка тонка! Вы меня плоховато знаете. Я на Кривого Касьяна родился, четырнадцать лет високосных отстоял – один против всех, и всю эту распроклятую жизнь по кривой касательной мчусь. Мне какого-то поганого Истопника бояться? И тебя, говенный империалист, родственничек хренов из Топника, тебя тоже раком поставлю! Нет у вас еще силы против Хваткина!

Моя карта – старше. У меня в сдаче всегда будет больше козырей. Когда Господь нам на кон, стасовав, раздавал, я у него под левой рукой сидел. Не-ет, уважаемые господа и дорогие товарищи, не физдипините зазря!

Моя карта старше!

Не находя в кармане ключей, я изо всей силы давил кнопку дверного звонка и, быстро, рывком, оборачиваясь – на всякий случай, – бормотал, грозился, уговаривал себя:

– Не выеживайся, гнойный Истопник, не припугивай, сука, не взять тебе меня на понт, потрох рваный, я твою дерьмовую котельную пахал в поддувало…

– …Что? – встревоженно спросила Марина, распахнув дверь.

– Хрен через плечо! – рявкнул я находчиво и влетел в прихожую, чуть ее с ног не столкнул, но сзади спасительно щелкнул стальной язычок замка.

Иди, достань меня теперь, сучара Истопник, в моем хоуме, который и есть мой кастль.

Жалко лишь, гарнизон в моей крепости – говно. Корыстные глупые наемники, идейные предатели. Они хотят впустить в мою двухкомнатную Трою деревянную лошадь.

О, безнадежность обороны кооперативной крепости на берегу Аэропорта, из которого никуда не улетишь!

Я, ответственный квартиросъемщик Трои № 123 на шестнадцатом этаже, расчетный счет во Фрунзенском отделении Мосстройбанка, изнасиловал и пленил вашу замечательную красавицу, а потом учинил Иудейскую войну.

Допустим.

Но я не убивал вашего Ахилла. Я убил своего сына Гектора. Вы знаете об этом? Нет? Вот, знайте.

Об этом известно только одному человеку. Ну, может быть, еще двоим-троим. Теперь знаешь и ты, Истопник.

Может быть, хватит?

Давай все забудем. Тогда сможем помириться. Я тоже устал. Я не тебя, Истопник, боюсь и не с тобой хочу мириться.

Я хочу помириться с миром. Я хочу покоя. Я хочу дожить до старости – мне всего четырнадцать моих, високосных лет. Я хочу снова…

– Снова напился, скотина? – звенящим шепотом спросила Марина. Неподдельный звон страсти, так звенит ее голос в бессловесном стоне, когда я пронимаю ее в койке до печенок и она жадно и зло кончает, уже жалея, что это удовольствие схвачено, а будет ли снова – неизвестно.

– Напился, моя ненаглядная, – признался я. – Напился, моя розовая заря. Мне плохо, я устал. Идем в койку, раздень меня…

– Раздеть тебя? – Сорванный беличий помазок пролетел мимо и исчез в звоне воздуха, который высекал из тишины красный хлещущий крысиный хвост. – А где твои кальсоны, сволочь? Кто раздевал с тебя сегодня ночью кальсоны?

Она сделала огромную паузу, которая должна была пронзительно скрипеть и тонко выть от нашего душевного напряжения.

Где их, паскуд, учат системе Станиславского?

И снова затхлый воздух прихожей треснул, гикнул, зазвенел, располосованный красной нагайкой ее крысиного хвоста.

– Где твои кальсоны?!

Где действительно мои кальсоны?

Далекий одноглазый штукатур! Разве ты сторож кальсонам моим? Что ты сделала с ними? Ты могла их продать. Поменять на французский бюстгальтер. Выкинуть. Можешь сама носить – в морозы они тебе ох как пригодятся! А можешь набить их ватой и поставить в изголовье, как поясной бюст. В смысле – ниже пояса. Вставишь в гульфик отвес ливерной колбасы, и мой нижепоясной скульптурный портрет готов. Композиция «Юный романтик на станции Лианозово». Музей Гуггенхейма в Нью-Йорке купит за большие деньги, а ты, мой похотливый циклоп, бросишь штукатурить в котельной и уедешь с женихом из Топника на Запад.

– Где твои кальсоны?!

– Они развеваются над куполом Рейхстага… – сообщил я обреченно. – Я донес их, водрузил и осенил. Все остальные погибли, я вернулся один.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Всем известно изречение Конфуция о черной кошке в темной комнате. Однако много веков спустя инспекто...
Константин Савин, входящий в десятку лучших и всемирно известных репортеров тайно прибыл в Эдинбург....
Перед вами замечательный фантастический роман Ли Брекетт. Увлекательный сюжет, удивительные приключе...