Когда бог был кроликом Уинман Сара
— Извини, что так опоздала, — каждый раз говорила она. — Это все волосы.
Она говорила о них как о какой-то хронической болезни вроде астмы или порока сердца. Однажды я два часа прождала ее на детской площадке и встретила на улице, когда уже возвращалась домой.
— Ты не поверишь, что со мной сейчас было, — рыдая, сказала она.
— Что?
— Мне пришлось расчесать волосы двадцать семь раз, прежде чем завязать.
Я обняла ее за плечи, чтобы утешить, словно кто-то обидел ее или, что еще хуже, словно судьба обошлась с ней несправедливо и жестоко, а она вцепилась в меня и держала до тех пор, пока снова не почувствовала себя в безопасности. Тогда она отстранилась от меня, улыбнулась и сказала: «Пожалуйста, никогда не бросай меня. Элли».
Еще какая-то женщина вошла в дверь. Большинство столов были уже заняты, и за ними шли оживленные разговоры. Только напротив меня и за соседним столом оставались свободные места. У женщины были короткие волнистые волосы, она смотрела в мою сторону, и я улыбнулась ей. Похоже, она меня не видела. Женщина была высокой, стройной, даже худой и сильно сутулилась, что очень ее старило. Я не думала, что это она, но все-таки внимательно вглядывалась в ее движения и даже вроде бы начала читать что-то знакомое в ее чертах. Она пошла в мою сторону, и я поднялась ей навстречу, как встают, когда встречаются где-нибудь в кафе, но она прошла мимо и остановилась у столика, где сидели двое.
— Как дела, мам?
— Отлично выглядишь, Бекки. Правда, Бет, она отлично выглядит?
— Точно.
— Спасибо. Как там папаша?
— Да как всегда.
— Все такой же зануда. Шлет тебе привет.
— Ну и ему передайте.
Это случилось внезапно, в один момент: я вдруг поняла, что она не выйдет. Среди сотен гудящих в комнате голосов я услышала ее голое: «Прости, Элли. Я не могу». Это случилось еще до того, как ко мне подошел офицер, до того, как он пошептал мне на ухо, до того, как все замолчали и оглянулись на меня.
Это было такое же чувство, как в тот вечер, когда меня в последний раз прокинули и я зря ждала его в кафе: отвращение опутывало и душило меня, словно удав кольцами, выдавливаю остатки робкой любви и уважения к себе. Я старалась стать такой, какой он хотел меня видеть, но это было невозможно, потому что он хотел видеть не меня, а другую. Но я все-таки старалась, беспомощно и неуклюже. И я его очень ждала. Прождала до тех пор, пока не опустел бар и усталые официанты не двинулись к выходу. Ждала до тех пор, пока мое сердце наконец-то не поверило, что он не придет, и не подтвердило то, что я и так давно знала.
Я поднялась и зашагала к выходу, не в силах даже скрыть свой стыд. Одна из сумок выпала у меня из руки, и я услышала, как разбилась баночка с кремом, но это было уже не важно, потому что сумку вместе с ее содержимым я все равно запихала бы на станции в мусорный бак.
Обратная дорога была длинной и скучной. Я утла подслушивать разговоры соседей по вагону. Устала от частых остановок в крошечных деревушках «всего в двух шагах от Лондона, но сулящих все удовольствия жизни на природе». Устала думать о ней.
Поездка в такси через мост Ватерлоо, как всегда, подняла мне настроение, я расслабилась и, глядя на восток, любовалась привычными очертаниями собора Святого Павла, церкви Сент-Брайдз и разномастными башнями Доклендс, отражающими вечернее солнце. Здесь все ходили пешком, и автобусы были не нужны. На палубах старых, поставленных на вечный прикол пароходов люди пили вино, а легкий ветерок, уже облетевший город, морщинил гладь Темзы и пускал мне в глаза солнечных зайчиков.
Мы миновали Олдуич, Дворец правосудия и поехали по Флит-стрит, на которой я жила, пока училась. Тогда на ней ничего не было, да и сейчас тоже (все эти кафе появятся гораздо позже), и, если мне хотелось есть или я забывала купить бутылку молока, приходилось идти на Стрэнд. Мы поравнялись с Бувери-стриг, я поглядела в сторону реки и успела увидеть солидное здание рядом со старой типографией «Дейли мейл».
Нас было семеро — артистов, писателей, художников, музыкантов, — и мы обитали в крошечных комнатушках на двух верхних этажах. Это было затерянное гетто, бесконечно чуждое тем, кто населял адвокатские конторы внизу. Все мы были одиноки, и каждый сам по себе. Днем мы спали, а просыпались и расцветали в сумерках, как ночные фиалки, душистые и сочные. Мы не собирались покорять мир, нам достаточно было избавиться от собственных страхов. С тех пор мы ни разу не встречались. Возможно, только в воспоминаниях.
Я открыла балконную дверь и посмотрела вниз, на площадь. Каждый раз этот вид, полный красоты и покоя, дарил мне ощущение свободы и превосходства, а сегодня еще больше, чем обычно. Я расстегнула рубашку. Весь день меня мучило ощущение, что я грязная, но, вернувшись домой, вместо того чтобы поспешить в душ, я налила себе мартини. Почему она не вышла? Почему отказалась в последний момент? Неужели дело во мне? Неужели я хотела от нее слишком многого? Разочарование все еще было острым и болезненным, будто она одна владела ключом к чему-то неназванному, но очень важному для меня.
Я опустилась на стул и пальцем покрутила оливку в бокале. Музыка вырывалась из соседнего окна, кружила над площадью, и мои мысли неслись вслед за нею. Они снова и снова увлекали меня в наши детские комнаты, к давно забытым лицам, играм и шуткам, которые когда-то казались нам смешными.
Я вспоминала то Рождество, что она провела с нами; ее страстную веру в чудо, которая не давала нам уснуть по ночам. Потом я увидела ее на пляже, в лунном свете она шла по воде, ее непокорные волосы развевались, и она была глуха к моим мольбам.
— Смотрите на меня! Смотри, как я умею, Элли! — крикнула она, широко раскинув руки, и вдруг исчезла среди черных вздыбленных волн, исчезла спокойно и тихо, даже не пытаясь бороться.
В тот раз брат с прудом вытащил ее из воды.
— Какого черта ты вытворяешь, Дженни? — кричал он, волоча ее вялое тело сквозь полосу прибоя. — Ты маленькая идиотка! Мы все тебя ищем, волнуемся! Что ты делаешь? Ты же могла утонуть!
— Ничего бы со мной не случилось, — улыбнулась она. — Со мной ничего не может случиться. Ничто не сможет отнять меня у меня.
С того момента я неотрывно наблюдала за ней. Наблюдала не всегда по-доброму, до тех пор пока не поняла, что этот жар, пожирающий меня изнутри, называется «зависть». Потому что я уже знала: что-то отняло меня у меня, а вместо этого вручило вечную тоску по прошлому, по тому прошлому, в котором еще не было ни стыда, ни страха. А сейчас у этой тоски появился голос, и он был похож на вой раненого животного, скучающего по дому.
Она так и не объяснила мне, что случилось тогда и почему она не пришла, а я и не требовала от нее объяснений; вместо этого она просто пропала на несколько недель, не отвечая на мои письма и тревогу. А имеете с июнем вернулась и она, известив меня об этом знакомым почерком на знакомом конверте, внутри которого была знакомая самодельная открытка, на этот раз с одиноким кроликом.
«Прости меня, Элли, — писала она своими обычными вырезанными буквами. — Не сердись, будь терпелива. Прости».
~
— Извини, — сказал он. — Я знаю, что поздно.
Я только что закончила статью для журнала, легла в постель и посмотрела на будильник — три часа, — и тут раздался звонок. Наверное, надо было включить автоответчик, но я никогда не могла этого сделать, потому что знала, в это время всегда звонит он. Я потянулась за трубкой.
— Джо?
— Угадай, что я тебе скажу, — спросил он.
— Что?
И тут случилось что-то совсем необычное: он засмеялся. В трубке слабо слышались голоса людей и звон бокалов.
— Ты где? — спросила я.
— Не дома.
— Ну, отлично.
— Угадай, кто здесь со мной.
— Понятия не имею.
— Угадай, — повторил он.
— Не знаю! — начала злиться я. — Гвинет Пэлтроу?
(Он действительно познакомился с ней пару недель назад на какой-то премьере и даже заставил меня поговорить с ней по телефону, изображая фанатку.)
— Нет. Это не Гвинни.
— Кто тогда?
И тут он сказал мне.
А потом я услышала в трубке голое: его, а может и не его: голос не мальчика, а мужчины; голос, отделенный от меня восемнадцатью годами молчания. Но когда он сказал: «Привет, малышка Элл» — слова, которые он говорил мне всегда, — у меня сладко защекотало кожу, словно я куда-то падала через слой мягких перьев.
Две недели спустя меня разбудили автомобильные гудки, утренний нью-йоркский гомон с Грин-стрит и яркое солнце, щедро залившее комнату. Я перевернулась на спину и открыла глаза. У кровати, глядя на меня, на одной ноге стоял брат с чашкой кофе в руке.
— Давно стоишь? — спросила я.
— Двадцать минут. То на одной ноге, — он показал мне, — то на другой. Как австралийский абориген.
— Чокнутый, — сказала я и опять перевернулась, чувствуя одновременно усталость, радость и сильное похмелье.
Я прилетела накануне, поздно вечером. Джо, как всегда, встречал меня в аэропорту и держал в руке большую табличку «ШЕРОН СТОУН». Ему нравилось слушать шепот проходящих мимо пассажиров, ловить завистливые взгляды, а потом наслаждаться разочарованием зевак, когда к нему приближаюсь я, растрепанная, небрежно одетая и ничуть не похожая на Шерон Стоун. Он называл это «дразнить массы» и получал от процесса большое удовольствие.
Когда такси переехало Бруклинский мост (брат всегда просил водителя ехать этой дорогой), я открыла окно, впуская внутрь запах города, его шум, и почувствовала, как замирает сердце при виде всех этих огней, приветствующих, заманивающих меня, как заманили они миллионы других, явившихся сюда за другой жизнью. И мой брат был одним из них; его позвало сюда не золото, а соблазн анонимности, возможность забыть все приставшие за долгие годы ярлыки; возможность освободиться от прошлого и стать собой.
Мы ехали через прославленный деловой район, а у меня сжимаюсь сердце; я думала о брате, о Дженни, о прошлом, о Чарли, о мире моего брата, в котором всегда были «они» и «мы», и я всегда знала, что принадлежу к «мы». Брат указал на башни-близнецы Всемирного торгового центра и спросил:
— Ты ведь никогда не была наверху?
— Нет.
— Смотришь оттуда вниз, и кажется, что ты отрезан от всего. Совсем другой мир. Я на прошлой неделе ходил туда завтракать. Стоял у окна, прислонился к стеклу и думал о жизни внизу. Потрясающее чувство, Элли. Охренительное. Все представляется таким далеким и ничтожным.
Машина вдруг резко затормозила и остановилась. Препятствие посреди дороги. «Да, твою мать, да! Ты убить меня хочешь, придурок?! Пошел ты, твою мать!» Таксист медленно сдал задом. Брат потянулся к решетке и предложил:
— Поехали лучше в «Алгонкин»[23], сэр.
— Как скажешь, приятель, — кивнул водитель и, пренебрегая правилами, рискованно развернулся.
Он включил радио. Лайза Минелли. Песня о возможностях и удаче, даже о победе, песня о любви, которая не предает.
С самого мост приезда его имя, пока не названное постоянно маячило между нами и придавало странный оттенок всем нашим разговорам. Оно как будто заслуживаю отдельной главы, посвященной только ему, и ждало, когда мы перевернем страницу. И вот когда мы сидели в тихом баре, напитки уже были заказаны, а наше внимание безраздельно отдано друг другу, брат дожевал горстку орешков и заговорил:
— Знаешь, ты ведь увидишь его уже завтра.
— Завтра?
— Да, он пойдет с нами. Послушать, как я пою. Ты не возражаешь?
— Почему я должна возражать?
— Ну, может, это слишком быстро. Ты ведь только приехала.
— Со мной все в порядке.
— Он просто сам захотел. Хочет повидаться с тобой.
— Понимаю.
— Точно? Просто он сам захотел.
— Да я тоже хочу его видеть.
Я уже собиралась спросить, стали ли они снова любовниками, но тут нам принесли мартини, и они выглядели так соблазнительно, а времени впереди было еще много, и торопиться не стоило, поэтому я просто сделана первый глоток, вздохнула и сказана:
— Идеально, — потому что так оно и было.
— Идеально, — согласился брат и вдруг наклонился ко мне и обнял.
Он стал похож на Рыжика. Все его поступки приходилось расшифровывать, потому что он редко объяснял их словами; он жил в тихом и молчаливом мире, в мире обособленном и лишенном цельности; в мире, похожем на пазл, который требовалось собрать, — вот потому-то он и звонил мне по ночам, когда ему не хватало нужного кусочка.
— Я так рад, что ты приехала, — сказал он.
Я откинулась на спинку и внимательно посмотрела на него. Его лицо изменилось: оно стаю мягче, ушли напряжение и усталость, прятавшаяся в глазах. Он казался счастливым.
— Правда? — спросила я и просияла.
Немолодая пара, сидевшая под пальмой, оглянулась на нас с улыбкой.
— Ну так вот, — сказал он.
— Ну так что?
— Можно, я еще раз расскажу все с начала?
— Давай, — кивнула я.
Он одним глотком допил свой мартини и начал сначала.
Это был благотворительный вечер «Стоунволла»[24]. Брат обычно поддерживал эти мероприятия. На этот раз оно проводилось в одном из больших аристократических особняков на окраине Гринвич-Виллидж. Вечера были довольно камерными, и посещали их, как правило, одни и те же люди, но деньги на них всегда собирались хорошие, главным образом благодаря высоким ценам на билеты, «молчаливым» аукционам и другим аукционам совсем уж интимного свойства, о которых знали только избранные.
— Но ты ведь сначала не собирался идти? — подсказала я, торопясь достичь той части истории, которую еще не слышала.
— Нет, не собирался. Но потом вспомнил, что мне надо посмотреть, как они отремонтировали особняк, потому что я как раз присматриваю новый дом и мне нужен архитектор; и это, кстати, тоже важная тема — завтра ты должна съездить со мной и взглянуть на дом.
— Хорошо, съезжу. — Я глотнула водки, и она сразу же ударила в голову. — Рассказывай дальше.
В небольшом саду играл струнный квартет, и брат просидел там большую часть вечера в приятной компании пожилого джентльмена по имени Рэй; тот вспоминал о волнениях в Виллидж в 1969-м и рассказывал о своих ужинах с Кэтрин Хепберн и с Марлен, которую знал, потому что работал костюмером на «МГМ», дружил с фон Штернбергом и еще имел немецкие корпи со стороны матери. Постепенно стемнело, и в садике зажгли свечи, наполнившие воздух ароматом жасминового чая и инжира. Квартет замолчал, и гости перешли в дом, чтобы узнать результаты аукциона и отведать предлагаемых в тот день японских блюд. Скоро брат и Рэй остались в саду вдвоем. Однако никаких неприличных предложений не последовало, все напоминало вечера, которые брат проводил с Артуром за неторопливыми разговорами о Холстоне[25] и Уорхоле.
И вдруг по пожарной лестнице в сад спустился человек. Совсем молодой, как показалось в свете свечей; не такой уж молодой, как выяснилось, когда он приблизился. Но Рэй оглянулся на него и улыбнулся.
— Кто это к нам пришел, такой молодой и красивый?
Мужчина засмеялся в ответ.
— Меня зовут Чарли Хантер. Как поживаешь, Джо?
Официант принес нам еще по мартини. Я почувствована, что проголодалась, и заказала вторую порцию оливок.
Они успели втиснуть годы жизни в ту пару часов, что продолжалась вечеринка, а потом, счастливые, пьяные и все еще не верящие в свою встречу, брели по узким улочкам Виллидж обратно в СоХо[26]. Выходные они провели в квартире Джо, среди пивных бутылок и пустых коробок из-под пиццы, взахлеб пересказывая друг другу все те годы, что разделили их и определили характер каждого. Тогда-то Чарли и открыт ему, что тоже не должен был оказаться на той вечеринке. В пятницу он собирался вернуться домой в Денвер, но рейс отложили, а потом на понедельник наметилась какая-то важная встреча и коллега, которого он знал только по имени, предложил: «Оставайся, сегодня будет вечеринка», и он остался и не видел коллегу с тех пор, как тот на аукционе записывал ставку в надежде выиграть ужин на двоих в «Трибека-гриль» с какой-то неназванной знаменитостью.
Джо одним глотком допил то, что оставалось у него в стакане.
— И знаешь. Элл? По-моему, он собирается насовсем перебраться в Нью-Йорк.
Кажется, в этот момент я все-таки спросила его, стали ли они снова любовниками, а может, и не спросила, потому что он как раз заказал третий мартини, и тогда эта идея мне очень понравилась, но вкус третьего мартини все еще стоял у меня во рту, когда утром я проснулась, разбуженная всепроникающим солнцем, и обнаружила, что брат стоит у моей кровати на одной ноге, держит в руке чашку с макиато и притворяется австралийским аборигеном.
~
Дом прятался в самой середке Гринвич-виллидж, на зеленой улочке, удивительно тихой и какой-то нездешней, учитывая, что располагалась она всего в одном квартале от Бликер-стрит и в двух от площади Вашингтон-Сквер. Агента мы увидели еще издали: он говорил по телефону, стоя под большим айлантом, который в этот иссушающий полдень давал явно недостаточно тени.
Последние пятьдесят ярдов мы преодолели бегом, и я выиграла этот неожиданный забег, потому что первой прикоснулась к черной металлической решетке. Агент смотрел на нас с недоумением: мы были потными, разгоряченными и, наверное, показались ему бедными, такими бедными, что вряд ли потянули бы хотдог на двоих, не говоря уж об элитной нью-йоркской недвижимости.
Аромат айланта стал сильнее, когда по ступенькам мы поднялись к входной двери, и как только агент открыл ее, он смешался с активным запахом сырости, которая, как поспешил заверить нас агент, была легко разрешимой проблемой, а отнюдь не конструктивной особенностью дома. Внутри было темно, пусто, а окна закрывали плотные деревянные жалюзи, застрявшие на полпути, когда мы попытались их поднять. Все тут казалось на редкость убогим, и благодаря нелепой планировке дом напоминал курятник. Стены скрывались за полосатыми обоями с чередованием оранжевого, черного и коричневого цветов, дубовые перила были грубо окрашены, а краска почти неразличима под слоем жирных пятен. Я вернулась в коридор и по узкой лестнице поднялась на второй и на третий этаж, обнаружила на верхнем дыру в потолке и в ней — птичье гнездо; потом осторожно спустилась на кухню и вышла в жалкий садик за домом, заросший сорной травой и молодыми, высотой по колено айлантами — видимо, отпрысками того дерева, что росло у входа. У этого дома было так много недостатков, он требовал такой большой работы; но пока я стояла перед ним, а брат тайком показывал на часы, мне открылась и его первоначальная планировка, и то, каким он мог бы стать. Поэтому когда брат без всякого энтузиазма спросил: «Ну как тебе?» — я ответила: «Мне очень нравится». И это было правдой.
Когда мы вернулись домой, было почти шесть. Я быстро приняла душ, оделась и, чтобы не нервничать, взялась за статью, которую надо было закончить до завтра. Это была даже не статья, а пилотный проект колонки для воскресной газеты; я дала ей временное и незамысловатое название «Потерянные и найденные», но, как ни странно, в будущем оно так и закрепилось за ней. Это был рассказ о Дженни Пенни и о том, как она вернулась в мою жизнь; несколько историй, связанных нашей перепиской и воспоминаниями. Я волновалась, когда писала ей об этой идее, спрашивала ее мнение и, возможно, разрешение, если статья будет опубликована. Уже со следующей почтой я получила ее решительное и однозначное согласие, а также новое имя — псевдоним, который она придумала себе по моей просьбе.
Я еще не закончила, когда услышала звонок в дверь. Брат окликнул меня из своей спальни. Я открыла замок на входной двери, сделала несколько шагов назад и стала ждать. Вдруг я вспомнила про полотенце на голове, поспешно стащила его, и мокрые волосы рассыпались по плечам. Я очень нервничала. Пыталась представить себе, как он войдет и что скажет. Может, бегом ворвется в квартиру и закричит, что счастлив видеть меня? Или вежливо постучит? Я услышала его шаги по лестнице, потом они остановились. Он не сделал ни того ни другого; он просто немного приоткрыл дверь, просунул внутрь голову, улыбнулся и сказал:
— Привет. Элл. Как жизнь?
Его смуглые черты совсем не изменились, и улыбка была такой же, но из голоса исчез протяжный эссекский акцент, который я хорошо помнила. И он принес шампанское. Мы не собирались оставаться дома, но он все-таки принес шампанское, потому что для такого момента требовалось шампанское.
Он, подбоченившись, оглядел меня и сказал:
— Совсем не изменилась.
— Ты тоже, — ответила я.
Мы обнялись, и бутылка шампанского, которую он все еще держал в руке, холодила мне спину.
Брат присоединился к нам, когда хлопнула пробка. Он был еще мокрым после душа, но уже успел надеть розовую футболку с надписью «Шесть Джуди», силуэтом Джуди Гарленд и еще одной надписью поменьше: «Песни на ужин». Они делали так всегда: заказывали новые футболки для каждого благотворительного выступления. Как-то концерт давался в поддержку престарелых, и тогда на футболках было написано: «Петь можно в любом возрасте». На этот раз на повестке дня была еда для бездомных и покупка новой передвижной кухни.
Я передала бокалы с шампанским, которые наполнила доверху. Обычно я так не делала, но сейчас мне это требовалось, потому что, когда брат поднял бокал и сказал: «За нас. Наконец-то мы вместе», у меня по щеке, еще до того как я сделала глоток, побежала первая слеза.
Я думала, что он в кабинете помогает Джо решить какую-то финансовую проблему, поэтому вздрогнула, когда почувствовала на плече его руку.
— Подожди, — попросил он, потому что я как раз собиралась выключать компьютер.
Стоя у меня за спиной, он прочитал первый абзац.
— Что скажешь? — спросила я.
Тут в комнату заглянул брат.
— Такси уже здесь. Готовы? — спросил он и бросился к себе в комнату за дисками и рекламными фотографиями.
— И я хочу туда, — тихо сказал Чарли. — Напиши и обо мне.
— Туда?
— Ты же меня потеряла, а потом нашла, — кивнул он. — Значит, и про меня можно написать, верно?
— Тебе придется поменять имя.
— Эллис.
— Что?
— Мне нравится имя Эллис.
— Хорошо.
— А Дженни Пенни какое выбрала?
— Либерти. Либерти Белль[27].
Мы занят маленьким столик у задней стены, подальше от людей, которых не знали, и тем более от тех, которых знали, поближе к ледяному бару с водкой и неиссякаемыми запасами крошечных гамбургеров и толстых креветок в чесночном соусе.
— А я думал, ты, может, замужем, — сказал он.
— Нет, — ответила я и допила то, что оставалось в бокале.
Молчание.
— И попыток не было? Не встретила никого стоящего?
— Нет.
— Ни разу?
— В ретроспективе — ни разу.
— «В ретроспективе». Господи, до чего же вы похожи. — Он помахал рукой брату, который как раз выглянул из-за красного бархатного занавеса. — Свой собственный маленький клуб.
— Нет, на самом деле все немного сложнее.
— Все мы немного сложнее, Элл. Помнишь, как мы последний раз виделись?
— Помню.
— Сколько тебе тогда было: девять, десять? Ты здорово злилась на меня.
— Он ведь так и не смог тебя забыть.
— Знаю, знаю, — засмеялся он.
— Нет, правда.
Я потянулась за бокалом вина, который на подносе проносили мимо.
— А нам было по пятнадцать, да? Черт. Куда ушли все эти годы, Элл? Посмотри на нас сейчас.
— А мне кажется, все было вчера, — сказала я и одним глотком наполовину опустошила бокал. — Ну и как вы — опять трахаетесь?
— Бог мой, какие мы стали взрослые.
— Да, как-то быстро повзрослели. Ну так как?
— Нет. — Он постарался ухватить бокал с шампанским С проносимого подноса И пролил ПОЛОВИНУ себе на рукав. — Он не может со мной.
— Почему?
— Потому что он никогда не возвращается к прошлому.
Бобби, самый волосатый из «Шести Джуди», вышел на сцену и представил всю группу. Он рассказал о благотворительной организации, о ее задачах, сказал несколько слов о художниках, чьи картины висели по стенам, поговорил о деньгах и попросил, чтобы их жертвовали побольше.
— А кстати, — повернулась я к Чарли, — последний раз я видела тебя не тогда. Последний раз я видела тебя по телевизору, когда тебя заталкивали в машину.
— А, это.
— Ну и?.. — спросила я, но он сделал вид, что не слышит.
Скоро комнату заполнили первые звуки «Танцующей королевы»[28].
Мне никак не удавалось уснуть. Выпитый за день кофе и разница в часовых поясах объединили усилия, и в три часа ночи я была бодра, как в полдень. Я встала, прокралась на кухню, нашла себе большой стакан воды. Включила компьютер. Совсем близко раздавалось сонное дыхание. Брат никогда не закрывал дверь спальни. Так он чувствовал себя в безопасности: ему надо было слышать звуки дома и посторонний звук, если он вдруг раздастся. Я аккуратно прикрыла дверь. Сегодня ему ничего не грозило. Сегодня его охраняли я и Чарли, спящий в соседней комнате.
Именно тогда, в ночной темноте, я написала о том как Эллис снова вошел в нашу жизнь — августовским вечером, в тот час, когда любители распродаж усаживаются в барах и рассказывают друг другу об удачных покупках, намечающихся разводах, новых романах и будущих отпусках. Я написала, как он вошел с бумажником, распухшим от пятидесятидолларовых купюр и дисконтных карточек: Музей современного искусства и Метрополитен, «Старбакс» и «Дидрих». Как он вошел с едва заметным шрамом над верхней губой — результат неудачного падения на лыжном склоне — и с раной в сердце, нанесенной мужчиной по имени Дженс; мужчиной, которого он на самом деле не любил, но который занимал место в его жизни и в ночных разговорах выслушал немало его секретов; у каждого когда-то был такой. Как он вошел с торчащим из кармана письмом, которое пару дней назад написала его мать, куда более эмоциональным, чем обычно, с вопросами о том, как он живет, и сожалениями, что они так мало общаются. Я написала, как он вошел с тем страшным грузом воспоминаний, который носил с собой уже столько лет и о котором отказывался говорить, и с пустым местом там, где когда-то было ухо. Я написала, как он вошел, уже зная, что меняет работу и жизнь, что оставляет снежные поля и склоны Брекенриджа и Скалистых гор ради клочка земли в штате Нью-Йорк, где нет никаких соседей и только горы Шаванганк будут следить за ним сверху, и ради ничего не обещающего человека из далекого прошлого.
Вот так он снова вошел в нашу жизнь; так я это запомнила.
~
5 июня 1997
Дженни.
Каждое утро я, захватив «Гардиан» и «Ньюс ов зе уорлд», прохожу под двойной аркой ворот и оказываюсь в знакомом дворе с фонтаном, парковкой и лавочками, на которых сидят пациенты с торчащими из них резиновыми трубками. Я ни с кем не здороваюсь, даже с привратником. Меня ничего не касается, кроме той истории, которая разворачивается в тихой палате на верхнем этаже. Рыжик съежилась буквально у меня на глазах; совсем ненадолго она задержалась на том весе, о котором мечтала всю жизнь, но потом очень быстро высохла до состояния скелета, у которого теперь хватает сил только на сон.
Мы все успели привыкнуть к ее раку, да и сама она привыкла к нему или, по крайней мере, к размеренному чередованию курсов лекарств и химиотерапии и к тому, как они вот уже семь лет влияют на нее. Но невозможно привыкнуть к этой новой инфекции: к тому, что она делает с ее телом и как разрушительно влияет на дух. Пока Рыжик болела только раком, она ни разу не пожаловалась на несправедливость судьбы, но инфекция пожирает ее мужество, и она все чаще начинает жалеть себя, чего раньше никогда не позволяла, а потом ненавидит себя за это. Жизнь ведь действительно очень нехорошо обошлась с ней, Дженни; и те дни, когда она это сознает, невыносимо тяжелы и для нас. Я чувствую себя такой беспомощной.
Сейчас она спит, а я работаю, сидя у ее кровати. Я снова пишу нашу колонку, которая, как ни странно, имеет успех. Вернее, странно это только мне, а ты ведь всегда знала, что так и будет. Либерти и Эллиса обсуждают сейчас в поездах и автобусах и в кафе во время обеденного перерыва. И что ты об этом думаешь, Дженни Пенни, верная моя подруга? Слава наконец-то нашла тебя…
~
Я выглянула в окно; темнота сомкнулась над зданиями и высокими деревьями в Постманс-парке. Тени были большими и уродливыми. Мне не хотелось домой. Дом был здесь, а подруг мне заменили медсестры; долгими ночами я подслушивала их разговоры и знала все о разбитых сердцах и вечной нехватке денег, о ценах на квартиры и на туфли и о том, как мрачно было в Лондоне перед сменой правительства.
А сама я рассказывала им о Рыжике; об этой женщине, которая пила шампанское с Гарленд и секретничала с Уорхолом. Я показывала им старые фотографии, поскольку хотела, чтобы они узнали ее, чтобы увидели женщину за прикрученной к запястью биркой с именем, номером и датой рождения. Женщину, которая оживлялась и начинала вибрировать, когда слышала рассказы о том, как кто-то встретил Лайзу на Пятой авеню или видел спрягавшуюся за черными очками и шарфом Гарбо в Верхнем Ист-Сайде, — возбуждалась, потому что она, в отличие от бездарностей, любила чужую славу и грелась в ее лучах. У нее были и свои моменты, золотые моменты, которые навсегда останутся с ней, неподвластные разрушительной силе времени.
— Как дела, деточка? — подала голос проснувшаяся Рыжик и потянулась к моей руке.
— Как ты?
— Неплохо.
— Дать воды?
— Только если со скотчем — ты же меня знаешь.
Я положила прохладную ткань ей на лоб.
— Что происходит в мире? — спросила она.
— Вчера застрелили Джанни Версаче, — сказала я, открывая газету.
— Джанни кого?
— Версаче. Модельера.
— А, этого… Мне никогда не нравилась его одежда.
Она опять откинулась на подушки и сразу же заснула, возможно успокоенная тем, что в мире есть хоть какая-то справедливость.
Летние вечера были долгими и теплыми, и мне хотелось вывести ее во двор, и дать ей посидеть на солнце, и увидеть, как на ее лице вновь проступают веснушки. Мне хотелось отвезти ее в свою квартиру на Клоз-Фэр, ту самую квартиру, посмотреть которую мы зашли с ней в прошлом ноябре всего на пять минут, и она сразу же сказам, что я должна здесь поселиться. Мне хотелось, чтобы мы посидели на крыше, полюбовались на Смитфилд, увидели, как этот огромный мясной рынок распускается по утрам, словно гигантский бутон. Мне хотелось, чтобы под звон колоколов Святого Варфоломея мы ели круассаны, и читали воскресные приложения, и сплетничали о людях, которых мы знаем и которых не знаем. Но больше всего мне хотелось, чтобы она была здорова и снова закружилась в цветном водовороте лондонской жизни. Но этому не суждено было случиться. Рыжик так никогда и не вышла из своей палаты, и уже в самом конце я сказала ей, что она ничего не теряет, потому что ведь мы успели сделать все это, прожить все эти моменты, так ведь? Значит, и жалеть не о чем.
— Хорошо бы мой прах рассыпали вот здесь, — сказала она как-то, разглядывая фотографию, где она стояла на нашем причале, а за ее спиной неслась разбухшая от половодья река. — Тогда я смогла бы присматривать за всеми вами.
— Как ты хочешь, Рыжик. Мы сделаем асе, что ты хочешь, только скажи.
И она сказала, и мне пришлось прятать свои слезы за листом белой бумаги и больничной шариковой ручкой.
В тот вечер я пошла домой, чтобы принять душ и переодеться. Старая дорога за церковью была совсем пустой, и до самого дома меня провожали тихие голоса давно ушедших. Уже у дверей я обернулась на звук шагов; легкая тень, скрывшаяся в тени; смех, разговор, слова прощания, эхом отразившиеся от кирпичной стены, и потом тишина. Тишина. Густая и насыщенная. Почти съедобная.
Я смотрела в зеркало на отражение своего тела; тела, которое я когда-то презирала и от которого почти отреклась. Оно не было достаточно хорошо ни для меня, ни для других; но в тот вечер оно показалось мне прекрасным; оно было сильным, и этого достаточно.
Я открыла ящик стола и достала кольцо. На внутренней стороне ободка надпись: «Лас-Вегас 1952. На память о нас. К.». Она никогда не рассказывала мне, кто такой этот К., но Артур считал, что это был опасный человек, гангстер, и общие воспоминания у них не были долгими. Сейчас кольцо было мне в самый раз; я надела его на безымянный палец и поднесла к свету. Бриллианты и сапфиры засверкали. Я улыбнулась точно так же, как девочка, когда-то получившая его в подарок. Девочка, замороженная во времени.
Я сняла трубку, еще не зная, что скажу ему. Он приезжал всего шесть недель назад, когда ее только положили в больницу. Он прилетел из Нью-Йорка хотя его начальник был недоволен и даже грозил увольнением, но он все-таки прилетел, потому что любил Рыжика и не мог не прилететь. Я привела его и палату, и, увидев его, она засветилась такой радостью, что, кажется, даже рак отступил от одного его присутствия. И всю ту неделю она чувствовала себя гораздо лучше, но все это было еще до инфекции. Уезжая, он поклялся, что приедет навестить ее в октябре. Сейчас была третья неделя июля. И я звонила ему.
— Привет, Джо.
Молчание в ответ.
— Уже недолго осталось, — сказала я.
— Ясно. Позвони мне, когда будешь у нее.
— Позвоню.
— А сама ты как?
— Паршиво.