Великие интервью журнала Rolling Stone за 40 лет Леви Джо
Jann S. Wenner, Joe Levy
The Rolling Stone Interviews
Перевод с английского В. И. Матузовой
© 2007 by Wenner Media LLC
© Перевод. «Прогресс РК», 2013
© Издание на русском языке, перевод на русский язык. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2013
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015
Прямиком из того времени, когда журналисты, художники и музыканты не боялись быть честными.
Введение
Четырнадцатого августа 1968 года группа The Who закончила шоу в зале «Филлмор Уэст» песней «My Generation» («Мое поколение»). В тот вечер Пит Таунсенд не разбил свою гитару, и мне захотелось узнать почему. Поэтому я прошел за кулисы и спросил, не согласится ли он дать интервью журналу Rolling Stone.
Вообще-то, мне хотелось узнать гораздо больше: где Пит вырос; что повлияло на его музыку; какие отношения связывали его с Роджером Долтри; каким, по его мнению, мог бы стать рок-н-ролл; каковы его планы относительно группы. Мы поехали ко мне домой, начали беседу в 2 часа ночи, а закончили на рассвете. Погруженный в свои мысли, Пит выражался решительно и страстно (он даже спросил, не добавил ли я ему ЛСД в апельсиновый сок; нет, я этого не делал). Он говорил об очередном альбоме The Who, который в то время носил название «Deaf, Dumb and Blind Boy» («Слепоглухонемой мальчик»). Примерно через год он признался мне, что именно тогда у него впервые родился замысел рок-оперы «Tommy» («Томми»).
Таким было первое интервью, опубликованное в журнале Rolling Stone. Оно вобрало в себя все то, что мне было так дорого в серьезных интервью с писателями в The Paris Review: в них – помимо того, что вы знакомились с творческим процессом художника, – раскрывались также личная жизнь и чаяния той или иной ведущей фигуры поп-культуры, что напоминало интервью журнала Playboy. В то время только в The Paris Review и в Playboy можно было прочитать осмысленное, глубокое журнальное интервью, но ни одно из этих изданий не относилось к рок-н-роллу всерьез.
Иное дело журнал Rolling Stone. Изначально нас интересовал не только рок-н-ролл, но и культурно-политическая обстановка, в условиях которой создавалась музыка, в свою очередь оказывавшая влияние на культуру и политику. И хотя все мы умели развлекаться, но относились к делу серьезно. Наши интервью не были случайными. Наши репортеры глубоко вникали в мир своих собеседников, и музыканты, с которыми мы разговаривали, на это откликались. Им надоели поверхностные интервью, которые они давали фэнзинам и радиостанциям. Мы предоставили нашим собеседникам новую возможность сформулировать то, о чем они думают, и обосновать то, что они делают, а также возможность говорить с аудиторией прямо, без обиняков.
Интервью Rolling Stone быстро обрели престиж и стали объемными – только в нашем журнале можно было прочитать занимавший десять или пятнадцать страниц рассказ Джерри Гарсии о своем детстве, о первых музыкальных пристрастиях, о службе в армии и об употреблении психоделических наркотических веществ. И мы беседовали не только с музыкантами, но и с писателями, дирижерами, философами, президентами и религиозными деятелями.
Иногда интервью длились часами; порой растягивались на дни и даже месяцы. В 1969 году не одну неделю Джерри Хопкинс разговаривал с Джимом Моррисоном в офисе группы The Doors в Лос-Анджелесе, в ближайшем баре и в стриптиз-клубе, куда хаживал музыкант. В 1973 году Джонни Кэш был так доволен предложением журнала побеседовать с ним, уже зрелым 40-летним человеком[1], что по окончании ночного шоу он пригласил Роберта Хилберна в свой гостиничный номер в Лас-Вегасе, а затем продолжил разговор наутро за завтраком. В 1975 году Нил Янг нарушил многолетнее молчание и поговорил с Кэмероном Кроу[2]; они разговаривали так долго, что у Кэмерона закончились кассеты, и Нилу пришлось снабдить его своими, на которых местами всплывали отрывки его песен.[3] Я помню интервью, которое в 1971 году вместе со мной взял у Джерри Гарсии автор песни «The Greening of America» («Озеленение Америки»), профессор права Йельского университета Чарльз Райх. В жаркие июльские дни мы провели немало часов на лужайке перед домом Джерри близ горы Тамальпаис в Северной Калифорнии с видом на Тихий океан. Несколькими днями спустя любознательный Райх присутствовал на сессии звукозаписи группы The Grateful Dead, а через несколько недель вернулся и проговорил с Джерри еще два часа. Осенью я посвятил еще четыре часа тому, чтобы придать материалу большую публицистичность. В итоге интервью вошло в два номера журнала[4], а со временем вышел его книжный вариант.
Сначала нашими героями были новички, впервые дающие интервью. Мы были такими же новичками, постепенно осваивавшими новую сферу журналистики. Мы жаждали открытий, рассказов о том, как рождались музыка и культура, любимые нами, о том, кем были творившие их люди. Мы хотели откровений, и мы их получили. В декабре 1970 года в Нью-Йорке я взял интервью у Джона Леннона; он как раз выпустил свой первый сольный альбом «Plastic Ono Band»[5]. Rolling Stone уже давно знал Джона и Йоко[6]. Леннон выбрал наш журнал, чтобы излить мучительную душевную боль, не оставлявшую его после распада The Beatles.
Вспомним, что The Beatles долгие годы находились в «закупоренном» состоянии, и, как бы ни менялся их имидж, почти весь мир пребывал в состоянии иллюзии, что они все те же аккуратные мальчики в костюмчиках по фигуре с фотографии, сделанной на шоу Эда Салливана. Интервью Леннона журналу Rolling Stone покончило с этой иллюзией. Он поднял занавес над «оргиями», сопровождавшими кочевую жизнь[7], откровенно говорил о том, что группа употребляла наркотики[8]; он песня за песней прошелся по дискографии The Beatles, впервые дав подробный анализ музыки группы («Не имею никакого отношения к „Yesterday“… К „Eleanor Rigby“ я написал едва ли не больше половины слов»). Многие недели все только и говорили об этом интервью, потому что до тех пор никто из «битлов» еще не объяснил общественности причину распада группы. Эффект был шокирующим.
Такой сильный, искренний голос, как у Леннона, был именно тем, чем и должны были быть, на мой взгляд, интервью в журнале Rolling Stone. Лучшие интервью прошедших сорока лет, фрагменты которых собраны в настоящем издании, – это документальные свидетельства о личностях и временах. Это не просто интервью, но и возможность встретиться со знаменитостью с глазу на глаз. Когда мы упорядочиваем синтаксис, делая текст более читабельным – убираем «гм», «ах» и повторы, – мы также приглаживаем речь и особенности характера говорящего. Долгие годы я внушал редакторам и журналистам, что интервьюер обязан видеть в себе дублера читателя и знать, когда он не должен мешать своему собеседнику или читателю. Интервьюер проникает туда, куда хотелось бы попасть любому читателю, будь то гримерная после представления или частный дом, и должен делиться с ним своими впечатлениями. Иногда это означает тесный контакт с собеседником, иногда – брошенный ему вызов. Интервью журнала Rolling Stone отличаются драматизмом и непринужденностью. И особенно – откровенностью.
Читая этот сборник, я был поражен, сколь многими интимными моментами наши собеседники делятся с нами и нашими читателями: Джек Николсон вспоминает, как он узнал, что женщина, которую он считал своей сестрой, на самом деле была его матерью; Эксл Роуз – о жестоком обращении с детьми; Робин Уильямс давал интервью через несколько месяцев после смерти отца и рассказывал о конце своего первого брака; Кортни Лав беседовала с Дэвидом Фрике менее чем через полгода после самоубийства мужа, Курта Кобейна.[9]
Боб Дилан име репутацию неразговорчивого человека, но оказался одним из самых незабываемых собеседников. Помню, скольких сил стоило мне добиться интервью у Дилана в первые годы существования журнала. Музыканта не слишком интересовали разговоры с прессой, и я почти два года писал ему, умоляя о встрече. Приехав в 1969 году в Нью-Йорк, я по возвращении в отель обнаружил телефонограмму: звонил «м-р Диллон». Я подумал, что упустил свой шанс, но, когда по прошествии нескольких месяцев я вновь очутился в Нью-Йорке, в дверь постучали. Открыв, я увидел в коридоре Дилана. Он пришел проверить, приехал ли я, и, когда он устроился, мы начали первое интервью Дилана журналу Rolling Stone. Долгие годы, по мере того, как Дилан вновь и вновь менялся, мы отправляли к нему корреспондентов, которые беседовали с ним, всегда стремясь уловить то главное, что случалось в его жизни и деятельности. Среди лучших текстов – два полных мистицизма интервью 1978 года, которые музыкант дал Джонатану Котту, и откровенная беседа с Куртом Лодером в 1984 году, когда Дилан работал над альбомом «Infidels».[10] Интервью, выбранное для настоящего сборника, было взято Микалом Гилмором после выхода альбома «Love and Theft», одной из лучших работ Дилана периода 1990-2000-х годов. Интервью отличается удивительной позицией Дилана: «Все мои записи порождены панорамой того, чем для меня является Америка. Для меня Америка – это прилив, который поднимает все корабли, и я никогда не ищу вдохновения в других видах музыки».
Подобная позиция отличает интервью с Миком Джаггером и Китом Ричардсом. Долгое время корреспонденты Rolling Stone с удовольствием брали интервью у Кита, поскольку он – один из самых замечательных рассказчиков среди рок-музыкантов. В 2002 году[11] он беседовал с Дэвидом Фрике о долголетии и смертности: «Но мы боремся с предрассудками относительно того, каким якобы должен быть рок-н-ролл. Считается, что следует исполнять рок-н-ролл, только когда тебе двадцать – двадцать пять лет, как будто ты теннисист, а потом три операции на бедре, и тебя списали. Мы исполняем рок-н-ролл, потому что он нас заводит. Мадди Уотерсу и Хаулину Вулфу мысль об уходе на отдых казалась смешной. Надо продолжать делать свое дело – почему бы нет?»
Мик же не получает удовольствия от интервью. Он отказывается оглянуться назад, обратиться внутрь себя или сосредоточиться на себе. Правда, в 1994 году он согласился дать большое интервью, и мы с ним сочли возможным взглянуть на все прошедшее как на историю. На подготовку материала ушел целый год. Я сопровождал его в турне – Палм-Бич, Монреаль и Кёльн, – помогая ему осмыслить его повседневность – его распевки, приготовления к шоу; я также спрашивал Кита, Чарли Уоттса и Рона Вуда, какие вопросы они хотели бы ему задать. В наших интервью он остановился, как водится, на детстве, говорил о радостях и трудностях своего длительного партнерства с Китом, которого знал с малолетства. «Когда Кит употреблял героин, работать было очень трудно. Он оставался творческим человеком, но ему нужно было больше времени. И все тоже употребляли наркотики и пили ужасно много. И на всех это влияло по-разному. Но я так и не поговорил с Китом об этом всерьез… Поэтому я могу только строить догадки. Я вам вот что скажу: вероятно, я читал об этом в журнале Rolling Stone».
В октябре 2005 года я отправился в Канкун[12], чтобы взять интервью у Боно. Я готовился несколько недель, разговаривал с Эджем и менеджером группы U2 Полом Макгиннесом, чтобы узнать хоть что-то о характере Боно, встречался с редакторами, уточняя мой список вопросов при просмотре прошлых интервью. В Канкуне мы беседовали десять часов в спальне дома, который снимали Боно и его жена Али во время недельного перерыва в турне. Мы говорили о его вере и религиозных обрядах, о его развитии как исполнителя. Мы то и дело возвращались к его успехам в деле списания долгов бедных стран третьего мира и о его кампаниях против СПИДа в Африке. А я старательно подводил его к теме отношений с отцом, сильным человеком, с которым он не уживался в детстве. «Вы когда-нибудь чувствовали свою вину за то, как вы к нему относились?» – спросил я его. «Нет, – ответил он, – пока я, блин, не встретил вас!» Впоследствии он вспоминал это как момент личного откровения. Несомненно, Боно – одна из самых ярких и страстных фигур в рок-н-ролле. Все же он не был доволен своими ответами на некоторые вопросы и поэтому через две недели пришел в наш офис, когда группа U2 находилась в Нью-Йорке, и мы провели еще два часа, уточняя детали. В итоге появилось одно из наших самых удачных интервью.
Интервью журнала Rolling Stone посвящены не только музыке. Долгие годы Rolling Stone ценится за свое новаторское и глубокое освещение политики, и я с гордостью констатирую, что оно отличается глубиной и активным отношением к тому, что происходит. Мы выступали против несправедливых войн, которые вела Америка, от Вьетнама до Ирака, и давно выступаем за контроль над вооружениями, защиту окружающей среды, разумную и ответственную налоговую политику, не устаем говорить о проблеме наркотиков. Когда мы интервьюируем политиков, мы избегаем новостной тематики и неожиданных вопросов. Мы даем то, на что у политической прессы никогда нет времени, – пытаемся раскрыть, что это за люди, каковы они и какой жизненный опыт сформировал их мышление. Журнал Rolling Stone опубликовал три интервью с Биллом Клинтоном; первое из них появилось в 1992 году, во время его первой избирательной кампании. Оно было неформальным – кандидат был одет в костюм цвета хаки и встретился с Хантером С. Томпсоном, Пи Джей О’Рурком, Уильямом Грейдером и мною в одном из своих любимых ресторанчиков в Литл-Рок. Второе интервью он дал в столовой Белого дома. Клинтон вышел из себя, возмутившись тем, что он назвал «коленным рефлексом либеральной прессы», вечно задающей вопросы о его преданности своим идеалам. «Мне это надоело, можете так и написать в вашей чертовой статье», – кричал он. Мы и написали, и еще многие вставили этот яростный упрек в свои статьи. Я поинтересовался у Клинтона его настроением в 2000 году, когда брал у него третье интервью[13] в частной резиденции Белого дома и на «Борту № 1»[14]. Клинтон сказал тогда: «Я научился тому – и этому я учился почти весь первый срок, – что в некоторые моменты президентам не позволено испытывать личные чувства».
В целом более трех десятков интервью в этом сборнике образуют историю культуры нашего времени, историю, рассказанную самыми выдающимися людьми нашего времени. Здесь и пионеры рок-н-ролла Тина Тернер, Рэй Чарльз и Джонни Кэш. Здесь и ключевые представители 1960-х – Леннон, Джаггер, Дилан, Таунсенд и Джерри Гарсия; одних мы застали в начале своего творческого пути, другие предстали в перспективе нескольких десятилетий взлетов и падений. Здесь и авторы песен 1970-х (Нил Янг), 1980-х (Брюс Спрингстин и Боно), 1990-х (Курт Кобейн) годов и наших дней (Эминем). Здесь и великие режиссеры: Фрэнсис Форд Коппола, Джордж Лукас, Клинт Иствуд и Спайк Ли. Здесь и писатели, и киноактеры, и бизнесмены. Мы также поговорили с богом в лице далай-ламы.
Теперь мы живем в другое время. Уже нельзя подойти после шоу к Питу Таунсенду и спросить, сможет ли он дать интервью. Неизменно одно: Rolling Stone продолжает вести самый проникновенный и доходчивый разговор.
Ян Саймон ВеннерНью-Йорк13 сентября 2007 года
Пит Таунсенд
Интервьюер Ян Саймон Веннер
Твое выступление обычно заканчивается песней «My Generation», и при этом ты, как правило, разбиваешь свою гитару. Сегодня ты этого не сделал. Почему?
– Ну, причина есть, но это не то, о чем действительно стоило бы говорить. Объясню, о чем я думал, когда это делал.
Да, я разбил много гитар, из них восемь или девять именно таких, на какой играл сегодня, и вполне мог бы разбить и эту, а в дальнейшем еще много гитар. Но просто я вдруг решил, прежде чем приняться за дело, что если и есть место в мире, где я смог бы сойти со сцены, не разбивая гитары, то это – концертный зал «Филлмор».
Я заранее решил, что не хочу разбивать гитару, поэтому и не разбил, а не потому, что она мне нравится, или потому, что я вроде бы решил больше не разбивать гитар. Просто я как бы принял решение относительно данной ситуации: мне было любопытно узнать, смогу ли я убедить себя с этим справиться. И думаю, что именно поэтому песня «My Generation» была совсем ни к чему в конце. Знаете, вообще-то мне совсем не хотелось ее исполнять. Даже не хотелось, чтобы слушатели ее ждали, потому что я просто не собирался ее исполнять.
Но Кит, как обычно, продолжает переворачивать свой барабан.
– Да, но для меня это невероятно личный момент. Я часто выхожу на эстраду и говорю себе: «Сегодня я не буду разбивать гитару и пофиг» – вам известно, как на меня давят, – пусть даже мне захочется сделать это музыкально или как-то иначе, я просто не буду этого делать. Но реальность всегда отличается от мыслей.
Сегодня почему-то я снова сказал себе: «Не буду ее разбивать» – и не разбил. И не знаю, правда, не представляю, почему я этого не сделал. Но, знаете, не разбил – и это впервые. Хочу сказать, что прежде я говорил себе это миллион раз, и ничего не получалось.
Мне кажется, скучно говорить о том, почему ты разбиваешь свою гитару.
– Нет, вовсе не скучно. Скучно иногда это делать. Я могу это объяснить, могу это оправдать и могу это усугубить. Я могу делать многое, драматизировать это и толковать. В основе своей это экспромт. Думаю, разбить гитару – это как с самим исполнением; это исполнение, действие, момент, и на самом деле это неосознанно.
Когда ты начал разбивать гитары?
– В первый раз это произошло случайно. Мы просто дурачились в клубе, где играли по вторникам, и я сломал гриф гитары о низкий потолок; меня это в некоторой степени шокировало – я такого не ожидал. Я вообще не хотел этого делать, но так случилось.
И я думал, произойдет что-то невероятное, ведь гитара была по-настоящему мне дорога. Я ждал, что все станут говорить: «Ого, он разбил свою гитару, он разбил свою гитару», – но никто ничего не сказал. Это меня взбесило, и я решил, что публика должна заметить столь важное событие. Воплощая в жизнь принятое решение, я разбил гитару, носился с нею по сцене и разбрасывал ее куски, а потом взял запасную гитару и продолжил как ни в чем не бывало.
Ты был счастлив?
– В глубине души я был глубоко несчастен, потому что инструмент пропал. Распространились слухи, и через неделю ко мне подошли люди и сказали: «О, нам известно, приятель, так с гитарой еще никто не обходился» – и все такое. С этого как будто все и началось; мы приезжали в другой город, и мне говорили: «Эй, мы слышали, что ты разбил гитару». И это все нарастало, как снежный ком, и вот однажды к нам пришли репортеры весьма известной ежедневной газеты и сказали: «О, мы слышали, что ваша группа крушит гитары. Так мы ждем, что вы и сегодня сделаете это, ведь мы из Daily Mail. Тогда вы попадете на первые полосы».
И это должна была быть всего лишь вторая разбитая мною гитара, правда. И знаете, я пошел к менеджеру, Киту Ламберту, и сказал: «Надо ли, можем ли мы позволить себе это ради известности?» Он ответил: «Да, если попадем в Daily Mail». Я разбил гитару, и, конечно, Daily Mail не купила фотографию и не желала ничего знать об этой истории. После этого я оказался по уши в дерьме и с тех пор разбивал гитары.
Было ли неизбежным твое намерение разбивать гитары?
– Это должно было случиться, потому что я приближался к точке, когда мне надо было бы играть и играть, а, должен сказать, я все еще не могу играть так, как мне бы хотелось. Потом было хуже. Я не мог играть на гитаре; я без конца слушал великую музыку, я слушал всех людей, с которыми встречался. Начав выступать как группа The Who, мы исполняли блюзы, и я балдел от блюза и знал, что от меня требуется, но я не мог его играть. Я ничего не мог поделать. Я знал, что должен был играть: музыка жила у меня в голове. Внутренним слухом я слышал ноты, но не мог воспроизвести их на гитаре.
Это ужасно меня огорчало. Я пытался выразить жестами то, чего не мог исполнить как музыкант. Я производил невероятные действия и, чтобы заставить одну струну звучать громче, с размаху ударял по ней, хотя на самом деле ее следовало просто тронуть. Я поднимал руку высоко вверх и ударял по струне так, что казалось, порву ее, пусть даже звук не был слишком громким. Так или иначе, это все копилось, копилось, копилось и копилось, а потом я стал ставить перед собой невероятные задачи.
Как это повлияло на твою игру на гитаре?
– Вместо этого я сказал себе: «Ладно, ты не можешь сделать это музыкально, так сделай это визуально». И я превратился в шоумена. На самом деле, я напрочь забыл о гитаре, потому что моя визуальность стала моей музыкой больше, чем собственно гитара. Я стал прыгать по сцене, а гитара утратила свое значение. Я колотил по ней, и она отзывалась; я царапал ее, тер о микрофон и все такое; она даже не участвовала в моем выступлении. Она не заслуживала ни доверия, ни уважения. Я бил по ней, и бил ею о стены, и бросал ее на пол в конце выступления.
И однажды гитара разбилась. Она просто не была частью меня, и с тех пор я никогда по-настоящему не считал себя гитаристом. Когда ко мне подходят и спрашивают, например: «Кто твой любимый гитарист?», я отвечаю: «Я знаю, кто мой любимый гитарист, но, обращаясь ко мне как к гитаристу, забудьте об этом, потому что я не даю комментариев по гитаре. Я не говорю на языке гитары, а просто ее швыряю». И по сей день я только учусь. Если я играю соло, для меня это развлечение, потому что я не могу играть то, что хочу. Дело в том, что я не могу выбраться из этого, потому что не играю на гитаре. Когда мне следовало бы играть, я пишу песни, а когда я пишу песни, мне следовало бы играть.
Ты сказал, что проводишь почти все время, сочиняя песни в своем подвале.
– Я много пишу во время турне. Много пишу в самолетах. И конечно же дома. Когда я сочиняю песню, то обычно первым делом пишу стихи на основе какой-то идеи, а потом беру акустическую гитару и присаживаюсь к магнитофону, пытаясь постепенно положить стихи на музыку. Пытаюсь добиться сочетания музыки с поэзией. Если это удается, то мне надо добавить еще что-то; могу добавить бас-гитару или барабаны или еще один голос. Вообще-то, я занимаюсь этим ради собственного удовольствия.
Сейчас я работаю над стихами для следующего альбома. В целом замысел альбома сложен. Не знаю, смогу ли я с ходу объяснить его. Но он возник в результате сущей малости. Речь шла о создании оперы, о подготовке альбомов, о многом, и так случилось, что мы вложили все эти идеи, всю эту энергию и все эти хитрости и все, что мы наметили для будущих альбомов, в одну колоритную упаковку. Эта подборка, надеюсь, будет называться «Слепоглухонемой мальчик». Это история ребенка, который родился слепоглухонемым, история его жизни. Слепоглухонемого мальчика представляет группа The Who, коллектив музыкантов. Герой представлен в музыке, представлен в главной мелодической теме, которую мы играем и которой открывается сама опера, – в общем, это песня, описывающая слепого, глухого и немого мальчика. Но на самом деле важно то, что мальчик, поскольку он слепоглухонемой, все воспринимает как вибрации, которые мы переводим в музыку. Вот что мы действительно хотим сделать: создать ощущение, что, слушая музыку, ты можешь на самом деле представить этого мальчика, представить все, что с ним происходит, потому что мы творим его, играя на инструментах.
Да, на самом деле это довольно нетрадиционная вещь. Но она очень, очень дорога мне, потому что она… внутри; мальчик все видит через музыку и во сне, и все такое невесомое… Он ощущает прикосновения извне, прикосновения матери, отца, но он переводит их в музыку. Отец сильно переживает, что его ребенок слепоглухонемой. Он хочет, чтобы его ын играл в футбол и делал бог весть что еще.
Как-то раз ночью пьяный отец садится у детской кроватки, смотрит на ребенка и заговаривает с ним, а ребенок только улыбается, и отец хочет, чтобы сын его услышал, и рассказывает, как другие папы могут взять ребенка с собой на футбол, научить его играть в футбол и все такое, и он спрашивает: «Слышишь?» Ребенок, конечно, не слышит. Он наслаждается этой музыкальностью, невероятной музыкальностью; он в восторге. А отец находится вне его тела, и эту песню напишет Джон. Надеюсь, Джон напишет песню об отце, оказавшемся в крайне трудном положении.
Ребенок не отвечает, просто улыбается. Отец начинает бить его, и с этого момента все становится невероятно реальным. С одной стороны, чудная музыка мальчика, проживающего свою никчемную жизнь. А с другой – реальность отца, которому тяжело, но через удары он обретает связь. Отец бьет ребенка… В музыкальном плане, чтобы вещь заиграла, я хочу передать ее Киту: «Это твоя сцена, приятель, продолжай с этого места».
А ребенок не улавливает насилия. Он только знает, что происходит нечто, что он чувствует. Он не ощущает боли, ни с чем ее не ассоциирует. Он просто ее принимает.
Подобная ситуация происходит в опере дальше, когда отец пытается уговорить мать отдать ребенка дяде. А дядя, знаете ли, сексуальный извращенец. Когда ребенок оказывается у дяди, тот трогает его тело. И именно в это время ребенок слышит, как мать окликает его по имени. Ему удается услышать слово «Томми». И знаете, это великое событие для него – услышать имя, все равно какое. И он действительно обретает опору в своем имени. Он решает, что оно его король и его цель. Томми – это что-то, приятель.
Он проходит через это, и появляется дядя, начинается сцена с телом ребенка, понимаешь, и мальчик испытывает сексуальные вибрации, получает, понимаешь, сексуальный опыт, и вновь звучит незатейливая музыка; это истолковывается как музыка, и это не что иное, как музыка. Здесь нет ассоциаций с нечистоплотностью или с тайными или прочими моментами, обычно ассоциируемыми с сексом. Никакого романа, никакого визуального или звукового стимула. Простейшее прикосновение. Оно бессмысленно. Или не бессмысленно; понимаешь, ты просто не реагируешь. Медленно, но верно ребенок обретает способность постигать, при этом сохраняя наивность, невероятную наивность своей души. Он начинает понимать, что может видеть, слышать и говорить; все это есть и все время происходит. И он все время мог видеть и слышать. Все, что перед ним, все время мог видеть.
Это нелегкий скачок. Будет чрезвычайно трудно, но мы хотим попробовать выразить это в музыке. Тут тема мальчика начинает меняться. Возникает понимание того, что он приближается к тому моменту, когда покорит вершину, преодолеет свои эмоциональные расстройства. Ты перестаешь размениваться на песни о переживающем отце, любящей матери и прочем – ты просто обращаешься к тому, что случится с ребенком.
Музыка должна объяснить происходящее, что мальчик вырастает и обретает нечто невероятное. Для нас нет ничего особенного в том, что мы слышим и говорим, но для него это абсолютно невероятно и ошеломляюще; именно это мы и хотим передать в музыке. В стихах это очень легко сделать; правда, мне это удавалось не раз. Получается высокая поэзия, но так много зависит от музыки, так много. Надеюсь, у нас это получится. Стихи будут хороши, но все трудности того, что мы пытаемся сказать, заключены в музыке, в том, как мы ее исполняем, как интерпретируем, в том, как развивается опера.
Главными действующими лицами будут мальчик и его музыкальные предметы; у него есть мать, отец и дядя. Появится и врач, который попытается оказать психиатрическую помощь ребенку, но не выполнит свою задачу до конца. Первое из двух важных событий в жизни мальчика – это когда он слышит, как мать зовет его, слышит слово «Томми», и теперь значительная часть его жизни состоит из одного этого слова. Второе важное событие – это когда он видит себя в зеркале, видит впервые в жизни. И он отпрянул – теперь вся его жизнь сосредоточена на этом образе. Все теперь сосредоточено на нем самом: музыка и стихи; он начинает говорить о себе, о своей красоте. Он, конечно, не знает, что увиденный им образ – это он сам, но все же считает отражение чем-то принадлежащим ему, ведь именно так и было все это время.
Кажется, эта тема – молодой парень нашего возраста, который становится изгоем при весьма заурядных обстоятельствах, – повторяется, возможно, не столь драматично, во многих написанных тобой и исполненных группой The Who песен. Почему она повторяется?
– Не знаю. Никогда на самом деле об этом не думал.
Прыщавые мальчики, девицы, страдающие излишней потливостью…
– Это мое почти все. Подобно тому, как тоже мое то, о чем я сейчас говорю. Это, вероятно, мои идеи, поэтому они получаются одинаковыми; я уверен, у них одинаковые недостатки.
Понимаете, у меня необычная семья. Мои родители были музыкантами. В основном они принадлежали к среднему классу; понимаете, они были музыкантами, и я проводил много времени с ними, когда родители других детей находились на работе, и я проводил много времени без них, когда другие дети бывали с родителями. Вот так это происходило. Они подолгу отсутствовали. Но и подолгу оставались дома. Они всегда были обходительны со мною – никто никогда не запрещал мне играть на гитаре и никто никогда не запрещал мне курить марихуану, хотя родители и предостерегали меня от этого.
Они не запрещали мне ничего из того, что мне хотелось делать. Половой акт я впервые совершил в гостиной родного дома. Самое невероятное – я просто не знаю, как повлияли на меня мои родители, но знаю, что повлияли. Не могу сказать, каким образом они это сделали. Когда люди узнают, что мои родители музыканты, то задают вопрос, какое влияние они на меня оказали. Хотел бы я знать, черт побери; они не повлияли ни в музыкальном отношении, ни в каком-либо другом. Но, по-моему, я даже не осознаю классовой структуры или возрастной структуры, и все же я постоянно пишу о возрастных структурах и о классовых структурах. На поверхности, мне кажется, я сосредоточен на расовых проблемах и политике. В глубине – на гораздо более простых вещах.
Должно быть, ты думал о том, откуда это все, если не от родителей. Возможно, твое окружение в юности?
– То, что произвело на меня наиболее сильное впечатление в жизни, было движение модов в Англии, невероятное молодежное движение. Это движение захватило гораздо больше молодежи, чем движение хиппи, андеграунд и тому подобное. Это было войско, мощное, агрессивное войско тинейджеров с транспортными средствами. Ребята со своими мотороллерами и собственной модой. И что важно, она была приемлема; их одежда была стильной, модной, опрятной и привлекательной. Ее можно было носить, будь ты даже банковским клерком. Все зависело от того, кто ты. Люди думали: «Какой элегантный молодой человек». А ты был стилягой, но не напрягал окружающих. И это было хорошо. Чтобы стать модом, следовало коротко стричься, иметь достаточно денег на по-настоящему модный костюм, добротную обувь, хорошие рубашки; и ты должен был уметь танцевать как сумасшедший. И всегда должен был иметь много «колес», которыми ты должен был накачиваться. Ты должен был иметь мотороллер, весь в фонариках. Ты должен был иметь нечто вроде армейской куртки с капюшоном и надевать ее, когда едешь на мотороллере. Вот каким был мод, такие вот дела.
С модами также ассоциировалась музыка The Who. Вот почему мне нравятся моды, парень, потому что мы были модами и из них вышли. Это мое поколение, и поэтому сложилась песня «My Generation» – из-за модов. Моды смогли оценить вкус The Beatles. Они смогли оценить их стрижки и все их «фишки».
И случилось так, что феномену The Who удалось побудить людей к действию. Факт в том, что четверо модов смогли на самом деле объединиться в хорошо звучавшую группу, учитывая, что почти все моды были мусорщиками из низшего класса, знаешь ли, но имевшими достаточно денег, и могли, знаешь ли, купить себе лучший выходной костюм. В наши дни, о’кей, совсем немного таких групп. Но моды не те люди, которые могли играть на гитаре, – им было просто интересно создать группу. В то время наша музыка представляла собою то, что нравилось модам, и была бессмысленным мусором.
Мы играли, например, «Heat Wave», весьма длинную версию «Smokestack Lightning» Хаулина Вулфа, и, как и сегодня, пели песню «Young Man Blues»; это довольно непоследовательный набор музыки, которую они считали своей, и, возможно, что-то такое, подо что ты начинал топать на третьем такте или хлопать на пятом. Да нет, им нравилось все. Они были модами, и мы тоже моды, и мы их любим. Когда мы знали наверняка, что где-то будет тусовка модов, там мы и играли. Таким местом был Брайтон.
У моря?
– Да. Именно там они обычно собирались. Мы всегда играли там. И нас ассоциировали со всем этим, и мы были в духе этого всего. И конечно, рок-н-ролл, даже смысла нет упоминать это слово; то, что музыка становилась частью этого движения, было потрясающе. Музыка рождалась из драйва самой молодежной тусовки.
Видишь ли, как личности эти люди ничего собой не представляли. Они принадлежали к самым низам, самые низшие «общие знаменатели» в Англии. Не просто молодежь, но молодежь из низов. Им пришлось приспособиться к моде среднего класса, говорить и вести себя, как представители среднего класса, чтобы получить ту работу, которая позволяла им выживать. Им пришлось приспособиться к тем правилам, что уже вокруг них существовали. Поэтому их способ продвижения был не так уж эффективен; они как были стилягами, так ими и остаются. Тем больше жизни в этом движении. Оно было невероятным. Трудно вообразить, какая это была сила, все эти дети военных; ветераны вернулись с войны, и давай строгать детей – и вот вам результат. Тысячи и тысячи детей, слишком много детей – на них не хватало ни учителей, ни родителей, ни «колес». Все просто были обречены стать модами.
Не помню, читал ли я об этом или мне рассказал[15] Глен Джонс. Ты и твоя группа вышли из криминогенной, бандитской среды, были неугомонными и делали вот что: ты был готов рисоваться перед каждым; ты был парнем с большим носом, и тебе хотелось заставить всех вокруг полюбить его, твой большой нос.
Вероятно, это мешанина из того, что рассказывал Глен, и написанной мною статьи. Да, Глен был именно тем человеком, перед которым мне хотелось рисоваться. Как раз когда я вошел, Глен стоял на сцене и пел. Я вошел, потому что обожал его группу. Я часто ходил на его выступления, а он объявлял в микрофон: «Посмотрите на того парня с огромным носом» – и, конечно, все поворачивались, чтобы посмотреть на меня, и этим Глен выражал свою признательность.
Когда я ходил в школу, чудаки, одетые по старинке, с такими древними девицами, что даже не верилось, что они еще живы, любили посудачить про мой нос. Он, мой чертов нос, казался мне, парень, самым главным в моей жизни. Бывало, отец выпьет, подойдет ко мне и скажет: «Послушай, сынок, знаешь ли, внешность еще не все» – и выругается. Набравшись, он стыдился меня, моего огромного носа и пытался подбодрить меня. Я знаю, что нос большой, и это, конечно, просто невероятно, я стал врагом общества. Мне пришлось через это пройти. Я справился и до сих пор не могу в это поверить, но я больше не думаю о моем носе. И если бы я сказал так, когда был ребенком, если бы я когда-либо сказал себе: «Когда-нибудь ты проживешь целый день, парень, ни разу не вспомнив, что твой нос самый большой в мире», – знаешь, я бы рассмеялся.
Он был огромен. В то время именно поэтому я брался за любую работу. Играл на гитаре – из-за моего носа. Писал песни – из-за моего носа, все песни. Я как-то намекнул на это в одной статье, где сделал более логичный вывод, рассуждая о моей нынешней работе. Я сказал, что мне было нужно одно – отвлечь внимание от моего носа и перенести его на мое тело, заставить людей глядеть на мое тело, а не на мое лицо – превратить мое тело в механизм. Но к тому времени, когда я полностью ушел в такие визуальные занятия, я, так или иначе, забыл про свой нос и про бахвальство и подумал, что если нос большой, то он заметен, а это самое главное в жизни, потому что, ну, не знаю, он словно маяк или вроде того. Так или иначе, но к тому времени мое поведение совершенно изменилось.
Джим Моррисон
Интервьюер Джерри Хопкинс
26 июля 1969 года
Как все началось… твое решение стать артистом?
– Думаю, у меня было смутное желание заниматься чем-то таким с тех пор, как я услышал… знаете ли, рождение рок-н-ролла совпало с моей ранней юностью, с периодом формирования моего сознания. Я просто тащился от рок-н-ролла, хотя в то время и помыслить не мог, что когда-нибудь сам этим займусь. Полагаю, что пристрастие к музыке сложилось бессознательно, ведь я все время слушал рок-н-ролл. Так что когда это наконец случилось, мое подсознание уже все подготовило.
Я никогда об этом не думал. Это просто было во мне. Никогда не пел. Даже не помышлял об этом. Думал, что стану писателем или социологом, ну, может быть, буду писать пьесы. Никогда не ходил на концерты – разве что пару раз. Кое-что смотрел по телевидению, но это меня не увлекало. Но в голове у меня проигрывался весь концерт с участием группы, с пением и слушателями – с большой аудиторией. Первые написанные мною пять-шесть песен родились из воображаемого рок-концерта, который звучал в моей голове. А раз уж я написал эти песни, то должен был их спеть.
Когда это случилось?
– Года три назад. Я не участвовал ни в какой группе. Просто однажды я оставил колледж и пошел к морю. Я не придавал этому особого значения. Впервые в жизни, после пятнадцати лет постоянной учебы, я был свободен. Было чудное жаркое лето, и песни только-только зазвучали в моей голове. Думаю, у меня до сих пор хранится тетрадь с этими песнями. Такой услышанный мною мифический концерт… хотелось бы мне когда-нибудь воспроизвести его – вживую или в записи. Мне бы хотелось воспроизвести то, что я слышал в тот день на берегу моря.
Ты играешь на каком-либо музыкальном инструменте?
– Ребенком пытался учиться на фортепьяно, но мне не хватило усидчивости.
Как долго ты брал уроки?
– Всего несколько месяцев. Освоил только азы.
А сейчас есть желание играть на музыкальном инструменте?
– Нет. Я играю на маракасах. Могу сыграть несколько песен на фортепьяно. То, что я сам придумал. Только это не музыка; это – шум. Могу сыграть одну песню. Но тональность в ней меняется лишь дважды. Два аккорда, так что это довольно примитивно. Мне бы хотелось уметь играть на гитаре, но я этот инструмент не чувствую.
Когда ты начал писать стихи?
– О, кажется, в пятом или шестом классе я написал стихотворение «Экипаж, запряженный пони» («Pony express»). Это было мое первое стихотворение, такая стилизованная под балладу вещица. Но она все никак не получалась. Мне всегда хотелось писать, но я всегда считал, что хороший результат будет лишь тогда, когда рука сама возьмет перо и начнет писать, а я ничего не буду делать. Такое автоматическое письмо. Но этого так и не произошло. Конечно, я написал несколько стихотворений.
Так, «Horse Latitude» («Конские широты») я написал, уже учась в средней школе. У меня было много тетрадей, когда я учился в средней школе и в колледже, а потом, когда я по какой-то глупой причине – а может быть, я поступил мудро – ушел из школы, я все их выбросил. И вот теперь мне особенно хотелось бы иметь те две или три потерянные тетради.
Я подумывал о гипнозе или о пентотале натрия, с помощью которых смог бы вспомнить их содержание, потому что я писал в этих тетрадях каждую ночь. Но, может быть, если бы я их не выбросил, я никогда не написал бы ничего своего – потому что их содержание состояло в основном из того, что я читал или слышал, как бы из книжных цитат. Полагаю, что, если бы я так и не избавился от них, я никогда не освободился бы.
Вопрос, который тебе задавали много раз: видишь ли ты себя в роли политика? Процитирую тебя же: однажды ты назвал The Doors «эротическими политиками».
– В период моего взросления я заинтересовался национальными СМИ. В доме всегда были газеты и журналы, и я стал их читать. И так я постепенно понял их стиль, их подход к действительности. Когда я попал в музыкальную среду, мне захотелось обрести свое место в этом мире, и вот я стал подбирать ключи, инстинктивно зная, как это делать. Они ищут броские фразы и привлекающие внимание цитаты, некую основу статьи, которая обеспечила бы ей немедленный отклик. В этом что-то есть, но невозможно объяснить, что именно. Если бы я попытался объяснить, что это значит для меня, то это потеряло бы свою силу.
Нарочитые приемы СМИ, так? Тогда еще два вопроса. Почему ты выбираешь ту или иную фразу? И полагаешь ли ты, что использовать приемы СМИ довольно легко?
– Не знаю, легко ли это… Но был один репортер. Я отвечал на его вопрос. С тех пор многие подхватили ту мою фразу и сделали ее весьма весомой, а на самом деле я просто… я знал, как этот парень использует ее и какую картину нарисует. Я знал, что в памяти обычно остается всего несколько ключевых фраз. Поэтому мне нужна была фраза, которая останется в памяти.
Думаю, гораздо труднее использовать средства телевидения или кино, чем прессы. Пресса не представляет для меня сложности, потому что у меня есть склонность писать, и я понимаю труд и ум писателей; мы занимаемся одним и тем же – печатным словом. Так что это довольно легко. Но телевидение и кино гораздо более сложны, и здесь я только учусь. Каждый раз, когда я выступаю на телевидении, я стараюсь расслабиться и заставить себя общаться открыто и держать все происходящее под контролем. Это интересный процесс.
Именно поэтому тебе так нравится кино?
– Мне интересно кино, потому что для меня это наибольшее приближение в современном искусстве к реальному потоку сознания, как в мире вымысла, так и в повседневном восприятии мира.
Тебя все больше привлекает кино…
– Да, но мы закончили только один фильм – «Feast of Friends».
Много ли своего ты вложил в «Feast of Friends»? Помимо того, что мы видим. Технические аспекты… монтаж… как много из этого сделал ты?
– Изначально очень небольшая группа людей сопровождала нас три или четыре месяца, когда мы ездили с гастролями, кульминацией которых стал концерт на стадионе Hollywood Bowl[16]. После этого группа совершила непродолжительное турне по Европе, и в это время Фрэнк Лишандро и Пол Феррара, редактор и фотограф, вместе занялись этим делом. Вернувшись, мы устроили просмотр. Никому фильм особенно не понравился, и многие были готовы уйти с просмотра. Я тоже едва не покинул зал. Но Фрэнк и Пол попросили дать им шанс, и мы согласились.
Я работал с ними как редактор и дал несколько неплохих советов относительно формы будущей картины, а после… после того, как материал урезали, мне кажется, получился интересный фильм.
Думаю, это фильм на века. Я рад, что он есть. Хочу в будущем время от времени смотреть его, оглядываясь на то, что мы делали. Знаешь, это интересно… когда я увидел фильм в первый раз, он ошеломил меня, потому что я был на первом плане и одним из главных героев, и я воспринимал все только со своей позиции. Увидеть ряд событий, которые, как мне казалось, я контролировал… увидеть, как это действительно происходило… я вдруг понял, что был всего лишь марионеткой в руках многих сил, о существовании которых лишь смутно догадывался. Это было как шок.
Я думаю об одной части фильма, об одном номере, когда ты поешь, лежа на спине… это значит, что твое исполнение немного театрализованно. Откуда это взялось? Было ли так задумано?
– Думаю, что в каком-нибудь клубе наигранность была бы не совсем уместной, потому что там слишком мало места, и номер выглядел бы несколько гротескно. В большом концертном зале, полагаю, это просто… необходимо, потому что становится чем-то большим, чем музыкальный номер. Он превращается в маленький спектакль. И каждый раз разный. Не думаю, что одно представление походит на другое. Не могу дать внятный ответ. Не слишком осознаю, что происходит. Не хочу быть слишком объективным. Мне хотелось бы, чтобы могло случиться все – может быть, немного сознательно направлять выступление, но лишь следуя за вибрациями, которые я получаю в каждом конкретном случае. Мы не планируем театральных сцен. Мы едва ли знаем, что вообще будем играть.
Все не решаюсь затронуть эту тему, потому что о ней писали столько всего, но все-таки мне хотелось бы узнать и твою реакцию… на эдипову часть песни «The End». Что значит для тебя эта песня?
– Дайте подумать… Эдип… Это древнегреческий миф о человеке, который сам того не зная убил своего отца и женился на своей матери. Да, я бы сказал, здесь определенно есть сходство. Но, по правде говоря, всякий раз, когда я слушаю эту песню, она кажется мне другой. Правда, не знаю, что я пытался выразить. Она просто родилась, как обычная прощальная песня.
Прощание с кем или с чем?
– Вероятно, просто с девушкой, но, возможно, это и своего рода прощание с детством. Даже не знаю. Думаю, она достаточно сложна и многогранна в своей образности и почти не может быть такой, какой вам хочется.
Мне все равно, что о ней пишут критики и все остальные, меня беспокоит одно… Однажды вечером я пошел в кино в Уэствуде и заглянул в книжный магазин, такой, где кроме прочего продают керамику, календари и всякие безделушки, знаешь ли… и одна очень привлекательная, интеллигентная – интеллигентная в смысле умная и открытая – девушка, кажется, меня узнала и ко мне подошла. Она спросила именно об этой песне. Девушка как раз вышла на прогулку с медсестрой – ее отпустили, на часок, из Нейропсихиатрического института Уэствуда. Она там лечилась и просто вышла на прогулку. Оказалось, что раньше девушка была студенткой этого института, подсела на сильные наркотики или что-то в этом роде, и ее поместили в клинику при институте, – то ли она сама призналась в этом пристрастии, то ли кто-то на нее донес. В общем, она сказала, что это любимая песня многих молодых людей в ее отделении. Сначала я подумал: о боже… и это после того, как я поговорил с ней, сказав, что эта песня может значить многое, что это своего рода загадка, пазл, что любой человек может примерить ее к себе. Я и не думал, что люди могут так серьезно относиться к песням, и задумался, не следует ли учитывать последствия. Немного смешно, что я сам этим занимаюсь; о последствиях не думают, это невозможно.
Тогда вернемся к твоему фильму; невероятно много пленки ушло на то, чтобы снять, как зрители бросаются к исполнителю. Как тебе такая ситуация?
– Просто умора. (Смеется.) Обычно это кажется гораздо более волнующим, чем есть на самом деле. Фильм все усугубляет. Он превращает огромную энергию в ее сгусток… каждый раз, когда реальность облекается в форму, она выглядит более насыщенной. Правду сказать, много раз это было очень волнительно, ужасно весело. Я наслаждаюсь этим, иначе никак.
Однажды ты сказал, что тебе нравится срывать зрителей с мест, но делать это неумышленно…
– На самом деле все остается под контролем. Это, правда, довольно весело. Нам весело, ребятам весело, копам весело. Такой вот роковой треугольник. Мы просто думаем, что выходим исполнять хорошую музыку. Иногда я поднапрягусь и слегка расшевелю народ, но обычно мы стараемся исполнить хорошую музыку, вот и все. Каждый раз по-разному. Ожидающая тебя публика может быть возбуждена в разной степени. Ты выходишь на сцену и встречаешь этот выброс потенциальной энергии. Никогда не знаешь, что будет.
«Иногда я поднапрягусь и слегка расшевелю народ…» Что ты имеешь в виду?
– Скажем просто, что я проверял границы реальности. Было любопытно: что будет? Вот и все, простое любопытство.
Тебе приписывают одно высказывание. Оно часто появляется в печати: «Мне интересно все, что касается бунта, беспорядка, хаоса…»
– «…особенно действий, которые кажутс бессмысленными».
Верно. Это что, еще один пример манипулирования СМИ? Ты все сочинил для газетчиков?
– Да, точно, так и есть. Кому же не нравится хаос? Впрочем, более того, мне интересны бессмысленные действия, а для меня это свободные действия. Играть. Действие, не включающее в себя ничего иного, кроме действия. Никакой отдачи. Никакой мотивации. Свободные… действия. Думаю, следовало бы устроить национальный карнавал наподобие Марди Гра в Рио. Ввести неделю национального веселья… прекращение всякой работы, всякого бизнеса, всякой дискриминации, всякой власти. Неделю всеобщей свободы. Для начала. Конечно, властные структуры на самом деле не изменились бы. Но кто-нибудь с улицы – не знаю, как бы его избрали, возможно, наугад – стал бы президентом. Еще кто-нибудь – вице-президентом. Остальные стали бы сенаторами, конгрессменами, кем-то в Верховном суде, полицейскими. И так целую неделю, а потом все вошло бы в привычную колею. Мне кажется, нам это необходимо. Да. Что-то такое.
Может быть, я скажу нечто обидное, но у меня возникло ощущение, что ты меня разыгрываешь…
– Немного. Не знаю… Но правда, люди стали бы самими собой на неделю. И это было бы им подспорьем в остальное время. Следовало бы придать этим действиям форму ритуала. Думаю, мы действительно нуждаемся в чем-то подобном.
Ты дважды сказал, что, по твоему мнению, успешно манипулировал прессой. В какой части нашего интервью тебе это удалось?
– Никогда невозможно отделаться от мысли, что сказанное тобою когда-нибудь окажется в печати, и ты невольно об этом помнишь. Я пытаюсь про это забыть.
Не хотел бы ты затронуть какую-нибудь иную сферу?
– Как насчет… не хотелось бы тебе поговорить об алкоголе? Такой короткий диалог. Без долгих рассуждений. Алкоголь в сравнении с наркотиками…
О’кей. Одной из составляющих твоего мифологического образа является пьянство.
– Просто я люблю пить. Но не признаю молоко, воду или кока-колу. Для меня это – бессмыслица. Завершать прием пищи надо вином или пивом. (Долгая пауза.)
Ты только это хотел сказать? (Смех.)
– Напиваться… до поры ты вполне себя контролируешь. Всякий раз, когда ты прикладываешься к бутылке, это твой выбор. У тебя много маленьких выборов. Это напоминает… кажется, есть разница между самоубийством и медленной капитуляцией.
Что это значит?
– Не знаю, приятель. Давай пойдем и выпьем – тут неподалеку.
Фил Спектор
Интервьюер Ян Саймон Веннер
1 ноября 1969 года
Вы работали в компании Atlantic, принадлежавшей белым, но занимавшейся преимущественно черной музыкой. Это отражалось на артистах?
– О да, приятель. «Мы купили твой дом, черт побери, – не забывай об этом, парень. Ты живешь в доме, за который мы заплатили, ты водишь наш Cadillac, приятель. Он наш. Ты украл его у нас».
Так было с незапамятных времен. Все, что получали The Drifters, составляло $150 в неделю, и у них никогда не было гонораров. Не то чтобы Atlantic не платили им: просто в те дни все выжимали друг из друга, сколько могли. То есть я был тогда в группе The Teddy Bears, и что мы получали – роялти по пенсу за запись!
Совершенно исчезли черные группы – другие, не те, что вышли с лейбла Motown и тому подобные, и лейбл Stax-Volt я здесь тоже не имею в виду, это не то, о чем я говорю. Исчезли группы, которые пели на углах улиц. Они превратились в белые психоделические или гитарные группы, теперь их тысячи. Раньше существовали многие сотни черных групп, певших вместе с крутым солистом, – и вы шли и записывали их.
Обычно вы шли в Jefferson High School или на 49-ю авеню и Бродвей и могли найти там шестнадцать отличных групп. Сегодня вы их не сыщете: они или превратились в каких-нибудь воинствующих активистов, или ушли в тень, или просто исчезли. Не великое дело – собраться после школы и попеть. Но это было очень важное дело. Мне кажется, ребятам просто надоело стучаться в двери студий звукозаписи, и они поняли, что новый режим одержал верх.
Вот почему музыкальным бизнесом, работающим с черными артистами, заправляют всего две компании. Потому что на самом деле им просто некуда двигаться. Вы уже не увидите никаких групп, цветных групп, кроме Motown’овских. Разве что группа The Dells какое-то время выходила на чикагском лейбле Cadet, ну, может, что-то еще. Что-то случилось. Не знаю, дело ли в этой черной воинственности или еще в чем-то, но что-то решительно повлияло на полный крах черных групп, которые господствовали в индустрии звукозаписи.
Как это изменило музыку?
– Радикально. Их место заняли английские группы, в духе Эрика Бердона[17]. Их место заняли The Rolling Stones и The Beatles – не то чтобы они не смогли сделать этого сами по себе, – но первое место, которое The Beatles захотели осмотреть по приезде в Америку (а я летел с ними в одном самолете), был театр Apollo.
Пусть даже песня «Book of Love» The Monotones абсолютно ужасная, но вы слышите многое из «Book of Love» в «Why Don’t We Do It in the Road?». Думаю, вы слышите немало такой бессмысленной, но энергичной ерунды – хотя это и глупость. Все та же бессмыслица.
Мне кажется, у английских ребят есть соул[18]. Настоящий соул. Когда я смотрю программу Уолтера Кронкайта[19] или телешоу «Victory at Sea» и «You Are There» – любое из них, – я вижу бомбы, падающие на Англию, и бегущих детей. Вот это, может быть, бежит Пол Маккартни. Понимаешь, потому что бомбы падали именно туда. Говорят, соул пробуждает страдание. Для черных это было рабство. А если тебе впечатали бомбой в зад, это еще один способ получить соул, так эти английские парни честно заработали свой соул. Из таких, кто не слишком много в этом смыслит, получается Дэйв Кларк. И точно так же в Америке получаются какая-нибудь Рози или The Originals, которые ничего не смыслят.
Какой артист, на ваш взгляд, не был записан как следует и кого вы хотели бы записать?
– Боб Дилан.
Как бы вы его записали?
– Я сделал бы Дилан-оперу. Я бы стал его продюсером. Видишь ли, у него никогда не было продюсера. Он всегда попадал на студию благодаря силе своих стихов, а его записи продавались достаточно успешно для того, чтобы покрыть все – всю честность его записей. Но он, по сути, никогда не делал продакшн. Да он ему и не нужен.
Его любимая песня – «Like a Rolling Stone», и это правильно, потому что это самая сильная из его старых и новых песен. Быть может, это не самое волнующее его послание. Может быть, это не самое великое из написанного им, но я понимаю, почему он получает от этой песни максимум удовлетворения. Потому что изменить порядок аккордов в «La Bamba»[20] всегда занятно: взять песню с верхней строчки чарта и переписать ее – это доставляет немало удовольствия.
Мне бы хотелось, чтобы он записал альбом, который будет жить вечно именно как запись. Я бы с удовольствием записал для него «John Wesley Harding». У него никогда не было времени, да и у его продюсеров не всегда были амбиции или талант командовать им или спорить с ним. Я полагаю, что модель бизнес-контроля у Альберта Гроссмана[21] примерно такая же, как у Тома «Полковника» Паркера с Элвисом Пресли. Допустим, контроля нет, но тогда должен быть кто-то очень сильный. Возможно, у кого-то кишка тонка или нет амбиций, чтобы стать таким человеком, но нет и причины для этого, пока сам Дилан не захочет. Но есть способ заставить его захотеть.
Нет причины, по которой Дилана невозможно записать вполне определенным способом и очень красиво, так, что вы просто сядете и скажете: «Вот это да!» – обо всем – не только о нем и его стихах, – просто обо всем.
Как бы вы записали «John Wesley Harding»?
– Есть один способ. Он так велик в этой песне и так честен, что это все равно что войти в студию с двенадцатью песнями Стивена Фостера. Так много можно сделать. Так много можно сделать с Диланом: он дает вам так много материала для работы. Вероятно, именно поэтому он продает такую кучу записей, не слишком выкладываясь в студии.
Вероятно, потому же и The Beatles… ну, это же очевидно, что Пол Маккартни и Джон Леннон, может быть, величайшие рок-певцы, которые когда-либо выступали. Возможно, они величайшие певцы последнего десятилетия – вполне возможно!
Я хочу сказать, что для этого у The Beatles есть и иная причина, чем то, что они похожи на Роджерса и Харта и Хаммерстайна, Гершвина и всех остальных. Они великие, великие певцы. И могут сделать со своим голосом все что угодно.
Многие артисты сейчас просто поют, но ничего по-настоящему не интерпретируют. Скажем, The Doors не интерпретируют. Не интерпретируют музыку. Они всегда поют мысли. Группа The Beach Boys всегда поет мысли – они никогда не были интерпретаторами. The Beatles интерпретируют, «Yesterday» что-то значит. А «Good Vibrations» – просто милая мелодия, от которой все, типа, тащились.
Что вы скажете об альбоме «Beggar’s Banquet»?
– Ну, сейчас The Rolling Stones записывают хиты. Привносили что-то в музыку. Это очень важно для меня: когда люди что-то привносят.
Какие это были песни?
– «Satisfaction» – это было нечто новое. У The Rolling Stones несколько таких песен. Есть разница: за исключением двух-трех номеров, Джонни Риверс не привнес ничего своего в музыку, и никогда не привнесет, никогда не сможет. Пусть даже все фанаты Джонни Риверса освищут меня. Точно так же Мюррей Роман никогда не станет комедиантом. Просто есть люди, которым это не дано. Группа Moby Grave никогда не сделает настоящего вклада. Есть много групп, которые никогда не создадут ничего своего. Потому что, если вы прослушаете всего одну запись Мадди Уотерса, вы услышите все, на что способна группа Moby Grave. Или если вы прослушаете одну запись Джимми Рида, вы услышите все, на что они способны.
А Stones в последнее время не создали больше ничего нового – хотя пишут яркие хиты. Было время, когда они создавали только новое. Их принимали как творцов. Их следует отметить как созидательную силу в музыке. Их влияние велико. Это не критика в их адрес: никто не может вечно жить в таком темпе.
Что скажете о Джоне Ленноне?
– Какое-то время я не общался с Ленноном и поэтому не знаю, чем он сейчас занят. Но чувствую, что Йоко, возможно, оказывает на него не самое лучшее влияние. Не знаю, но у меня ощущение, что он гораздо талантливее ее.
Знаете, какой-нибудь мультимиллионер на его месте просто не дался бы в руки копов в английской многоэтажке по обвинению в наркотиках, если он не совсем сошел с ума и если его не подставили. Ведь есть собаки, есть охрана, есть какая-то защита. Все знают, что The Beatles были неприкосновенны. Все знают историю, когда Джордж Харрисон был на тусовке The Rolling Stones перед их арестом, и Харрисону дали уйти, а потом вошли и всех повязали. Как будто бы королева сказала: «Оставьте их в покое».
Значит, Леннон действительно должен был произвести какой-то переполох или кто-то должен был подставить его, потому что это вовсе не почетная награда. Равно как заразиться триппером – не почетная награда. Быть арестованным за марихуану ничего не значит – просто пустая трата времени, и все. Трата его времени. Это могло бы даже стать причиной… провала.
Очень похоже на то, что это было просто безумной выходкой: он хотел посмотреть, до каких границ он сможет дойти, пока не запорется, или он хочет всех чему-то научить.
Вы летели вместе с The Beatles, когда они впервые прибыли в Штаты. Каково это было?
– Очень весело. Наверное, это один-единственный раз, когда мне было не страшно во время полета, потому что я знал, что они не разобьются на самолете. На самом деле это был ужасный полет. Ведь на протяжении двадцати девяти или тридцати минут самолет стремительно снижался над океаном. Мне было чертовски страшно, но на борту находились сто сорок девять человек – пресса и помощники группы, – и мы просто сидели и говорили о театре Apollo и обо всякой фигне. Леннон летел со своей первой женой и вел себя очень тихо. Пол сыпал вопросами, Джордж был восхитителен. Прекрасное путешествие.
Я как раз провел несколько недель в Англии и зашел к ним, а они готовились к поездке и спросили: «Почему бы тебе не вернуться с нами?» Смешно, но они ужасно боялись сходить с самолета.
Они ужасно боялись Америки. Даже сказали: «Иди первым». То, что случилось с Кеннеди, вселяло в них ужасный страх. Они действительно думали, что может так случиться, что там окажется кто-то, кто захочет их убить, поэтому они были действительно очень испуганы. Убийство Кеннеди сильно подействовало на них – на их представление об Америке. Так же, как это изменило все общее отношение к спецслужбам.
Что вы собираетесь делать с материалом, над которым работаете сейчас? Чем он отличается от последней работы с Айком и Тиной Тернер?
– Не знаю. Попробую несколько направлений – некоторые из них экспериментальные. Сегодня «River Deep – Mountain High» (альбом Айка и Тины Тернер 1966 года. – Ред.) могла бы быть хитом. Думаю, когда она вышла, это было что-то вроде моего прощания. Я просто прощался и хотел немного побезумствовать, знаешь, несколько минут – четыре минуты на виниле, вот и все. Я любил все это, и я с удовольствием делал это, но я действительно не думал, что в этом было что-то особенное для публики… еще никто по-настоящему не вник в это; оно еще по-настоящему не взорвалось так, как взрывается сегодня, со всеми этими звуками, все действительно помешались на этой электронике. Сегодня «River Deep – Mountain High», вероятно, будет очень продаваемой пластинкой. Когда я сделал ее, это было невозможно. Я просто выжал из нее все, что хотел.
Видишь ли, у меня нет саунда, саунда Фила Спектора – у меня есть стиль, и мой стиль – это просто конкретный способ производства записей – в отличие от Лу Адлера и любых других продюсеров звукозаписей, которые следуют стилю артиста. Я создаю стиль и называю его саундом или стилем; я называю это стилем, потому что это способ делать определенные вещи.
Мой стиль в том, что я знаю о звукозаписи кое-что, чего другие не знают. Мне все просто и ясно, и легко делать хиты. Думаю, что логично было бы начать с лонгплея «River Deep – Mountain High» – Тина достойна того, чтобы ее услышали на этой пластинке: она была прекрасна тогда. Пластинка, которая была № 1 в Англии, достойна того, чтобы стать № 1 в Америке. Если так много людей сегодня записывают песню, значит, она готова.
Как началось ваше сотрудничество с Айком и Тиной?
– Их мне представили. Кто-то попросил меня познакомиться с ними, и они просто сразили меня. Они были потрясающие.
Вы встречались с ними в последнее время?
– Да, я видел их на Factory, да везде. Они были… ну, я всегда любил Тину. Я никогда не знал, насколько она великая. Она действительно такая же великая, как Арета. Я хочу сказать, в своей сфере она несравненна, как Джоплин, и все такое, но я не мог понять, как ее записать.
Какова, на ваш взгляд, разница между аудиторией и ее восприятием музыки сегодня и тем, что было пять лет тому назад?
– Не знаю. Сегодня все стали ужасными хипстерами. Вот что я вам скажу. Нынче по улицам разгуливают тринадцатилетние шлюхи. Пять лет назад такого и быть не могло. Не было и тринадцатилетних наркоманов. Многое сегодня стало иным. Говорю вам, весь мир перевернулся. Попросту, все сбрендили. Все носят мини-юбки, все рядятся, все читают кучу книг. Как, черт побери, справиться со всем этим? Фальшь, хипстерство, все такое. Сегодня действительно ужасно много хипстеров.
Музыкальный бизнес сильно отличается от всякого иного бизнеса. Знаешь, у Фрэнка Синатры есть хит. У Сестры Доминики, или как там ее, есть хит. Могу предъявить вам сегодня еще шесть групп, совершенно других. То есть у группы The Archies[22] есть хит одновременно с группой The Beatles. Хит ничего не значит.
Ну и кто покупает записи группы The Archies? Вот этого я не могу понять. И кто покупал все записи группы The Monkees – те же чуваки, которые скупили все записи The Rolling Stones? Если нет, значит, действительно есть так много разных покупателей… Потому что четыре миллиона, раскупившие The Monkees, и шесть миллионов, раскупившие The Beatles, – разные, но значит, десять миллионов молодых людей покупают пластинки. Значит, шансы растут. Легче попасть в точку, когда перед тобой аудитория из десяти миллионов, а не из шести.
Как идут дела с группой Checkmates?
– Еще не знаю. По-разному. Очень коммерческие записи. Хорошие записи. Легкие записи. Душевные записи. В одних есть глубина, в других нет…
А вообще перемены вас волнуют?
– Ну, то, что разрушает музыку, немного меня волнует. То есть, если бы я жил в то время, когда Бетховен потерял слух, это меня взволновало бы. Затронуло бы. Меня волнует, что есть очень плохая музыка. Я слышу, что многие диджеи говорят: «Давай выбросим это дерьмо». Я слышу, что они говорят, что развелось много дурацких групп – таких скучных. Слышу так часто, что верю в это. Если это действительно так, то да, это меня волнует. Так волнует, что я готов вновь этим заняться.
Джон Леннон
Интервьюер Ян Саймон Веннер
21 января 1971 года
Что ты думаешь о твоем альбоме «Plastic Ono Band»?
– Думаю, это лучшее из того, что я сделал. Думаю, он реальный, и в нем полностью нашло отражение мое «я», сформировавшееся на протяжении долгих лет моей жизни. «I’m a Loser», «Help!», «Straw berry Fields» – это все личные записи. Я всегда по мере возможности писал о себе. Да, мне не нравится писать песни от третьего лица, о людях, которые живут в безликих бетонных квартирах, и все такое. Мне нравится музыка от первого лица. Но из-за плохого настроения и по многим другим причинам я писал конкретно о себе только время от времени. Теперь я написал все о себе, и поэтому мне нравится эта музыка. Это – я! И никто другой. Вот почему она мне нравится. Она реальна – вот и все. Не знаю, что еще сказать, правда, и немногие правдивые песни, которые я когда-либо писал, напоминают «Help!» и «Straw berry Fields». Не могу говорить о них с ходу. Они были песнями, которые я всегда считал своими лучшими. Песнями, которые я написал на основе жизненного опыта, а не мысля себя в выдуманной ситуации, о которой пишу красивую историю. Всегда считал это фальшью, но мне случалось так делать, потому что я был завален работой или подчас так подавлен, что даже о себе не мог думать.
На этом альбоме нет практически никаких ярких образов.