Когда бог был кроликом Уинман Сара
— А зачем ты оделась пингвином?
— Чтобы тебя насмешить.
И он засмеялся.
— А где же твой зуб? — спросила я.
— Кажется, я его проглотил.
Мы уезжали со стадиона последними, и машина уже хорошо разогрелась, когда они залезли на заднее сиденье.
— Вам хватает места? — спросила сидящая спереди мать.
— Да, здесь полно места, — ответил ей Чарли Хантер, лучший друг моего брата.
Разумеется, у него было достаточно места, потому что мать отодвинула свое сиденье так сильно, что прижалась лицом к ветровому стеклу.
Чарли в матче играл на месте полузащитника (как мне объяснили), и я считала, что это самый важный человек в игре, раз именно он решает, куда отправить мяч, а поэтому по дороге домой я спросила:
— Если Джо — твой лучший друг, почему ты так редко давал ему мяч?
В ответ он рассмеялся и растрепал мне волосы на макушке.
Мне нравился Чарли. От него пахло мылом «Палмолив» и мятой, и он был похож на моего брата, только гораздо темнее. Из-за того что Чарли был темнее, он казался старше своих тринадцати лет и немного мудрее. Как и мой брат, он грыз ногти, и сейчас, сидя между ними, я наблюдала, как они, будто грызуны, обрабатывают свои пальцы.
Маме и папе Чарли тоже нравился, и мы всегда подвозили его домой после матчей, потому что его родители никогда не приходили посмотреть на игру и мои родители его жалели. А я думала, что ему повезло. Его отец работал в нефтяной компании и таскал свою семью из одной нефтяной страны в другую, пока ресурсы во всех них не иссякли. Тогда его родители развелись (факт, который крайне занимал меня), и Чарли решил, что лучше жить с вечно работающим отцом, чем с матерью, которая вскоре после развода вышла замуж за парикмахера по имени Нэп. Чарли сам готовил себе еду, и у него в комнате имелся свой телевизор. Он был самостоятельным и неуправляемым, и мы с братом оба считали, что если когда-нибудь попадем в кораблекрушение, то хорошо бы оказаться на необитаемом острове вместе с Чарли. Когда машина делала крутой поворот, я специально приваливалась к нему, чтобы проверить, не оттолкнет ли он меня, и он не отталкивал. К счастью, жар от печки достиг уже и заднего сиденья, мы все разрумянились, и не видно было, как я краснею, поглядывая попеременно на брата и Чарли.
Чарли жил на главной улице богатого пригорода недалеко от нас. Сады здесь были ухоженными, собаки подстриженными, а машины отполированными. Похоже, одного взгляда на такое великолепие хватило, чтобы испарились последние капли жидкости из полупустого стакана моего отца: он выглядел грустным и подавленным.
— Какой прелестный дом, — сказала мать, и ни капли зависти не просочилось ни в ее голос, ни в сознание.
Такой уж она была: всегда благодарной за то, что имеет. Ее стакан был не только наполовину полон, но к нему словно прилагалась гарантия постоянного пополнения.
— Спасибо, что подвезли, — сказал Чарли и открыл дверь.
— Всегда рады, Чарли, — ответил отец.
— Пока, Чарли, — сказала мать и взялась за рычаг, чтобы отодвинуть наконец сиденье.
Чарли наклонился к Джо и негромко сказал, что они поговорят попозже. Я тоже наклонилась и сказала, что и я хочу поговорить, но он уже вышел из машины.
Вечером голос диктора, объявляющего результаты футбольных матчей, просачивался в кухню из гостиной — монотонная скороговорка, похожая на прогноз погоды для судов, но совсем не такая важная и интересная. Мы часто оставляли телевизор включенным, когда уходили в кухню. Я считала, что это делается для компании: как будто нашей семье предназначалось быть гораздо больше, чем она есть, и этот голос издалека словно замещал отсутствующих.
На кухне было тепло и пахло сдобой, а за выходящим в сад окном, будто голодный гость, маячила темнота. Платан, еще голый, казался сложной системой вен и нервов, тянущихся в темно-синее небо. Мама говорила, что это цвет формы французских морских офицеров. Французское морское небо. Она включила радио. «Карпентере» пели «Еще раз вчера»[7]. У нее было задумчивое, даже грустное лицо. Отца в последний момент вызвали на помощь клиенту, который, скорее всего, помощи не заслуживал. Мать начала подпевать. Она поставила на стол блюдо с сельдереем, улитками и любимые мной вареные яйца, которые треснули в кастрюльке, отчего их липкая внутренняя сущность распустилась вокруг белым кружевом.
Брат, розовый и сияющий, вышел из ванной и уселся рядом со мной.
— Улыбнись, — попросила я.
Он послушно улыбнулся. Я полюбовалась новой черной дыркой посреди его рта и попыталась засунуть в нес улитку.
— Прекрати. Элли! — прикрикнула мать и выключила радио. — А ты, — погрозила она брату, — не разрешай ей.
Брат перегнулся через стол, чтобы полюбоваться своим отражением в дверном стекле. Новые раны шли новому ему; они совершенно изменили пейзаж его лица, придав ему мужественность и благородство. Он нежно прикоснулся к опухшему глазу. Мать с грохотом поставила перед ним чайник, но ничего не сказала. Она явно не одобряла этой гордости и самолюбования. Я взяла еще одну улитку, подлепила маленькое тельце концом булавки и попыталась вытащить ее из ракушки, но оно не поддавалось. Это было странно: как будто, даже умерев, она говорила: «Я не сдаюсь». Я не сдаюсь.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила магь.
— Ничего, — ответила я.
— Я не тебя спрашиваю, Элли.
— Я в полном порядке, — сказал брат.
— Не тошнит?
— Нет.
— Голова не кружится?
— Нет.
— Ты ведь мне все равно не скажешь?
— Не скажу, — подтвердил он и засмеялся.
— Я не хочу, чтобы ты играл в регби, — твердо сказала мать.
Он спокойно взглянул на нее:
— А мне все равно, что ты не хочешь, я буду играть.
Он взял чашку и сделал три больших глотка, наверняка они обожгли ему горло, но он не подал виду.
— Это слишком опасно, — сказала мать.
— Жить вообще опасно.
— Я не могу на это смотреть.
— Тогда не смотри, но я все равно буду играть, потому что я еще никогда не чувствовал себя таким живым. И таким счастливым, — скачал он и вышел из-за стола.
Мать отвернулась к раковине и смахнула что-то со щеки. Может, слезу? Я поняла: она плачет из-за того, что раньше брат никогда не применял к себе слово «счастливый».
Перед тем как уложить бога спать, я, как обычно, дала с my перекусить. Теперь его клетка стояла во внутреннем дворике, и от ветра ее закрывала ограда, построенная новыми соседями — теми, которых мы еще не знали и которые въехали вместо мистера Голана. Иногда мне еще казалось, что через планки забора на меня смотрят его бледные, прозрачные, как у слепого, глаза.
Я опустилась на холодные плитки и наблюдала, как бог шевелится под газетой. Было холодно, и я поплотнее закуталась в одеяло. Небо над нами было черным, огромным и пустым: ни самолета, ни звезды. Постепенно эта пустота, которая была наверху, заполняла меня изнутри. Она стала частью меня, как весталка пли синяк. Как мое второе имя, которым меня никто не называл.
Я просунула палец через сетку и нашла его нос. Его дыхание было теплым и легким, а язык — настойчивым.
— Все проходит, — тихо сказал он.
— Хочешь есть?
— Немножко, — ответил он, и я просунула в клетку морковку.
— Спасибо, — сказал он. — Очень вкусно.
Сначала я решила, что это лиса так громко дышит и шуршит сухими листьями, а потому потянулась за крикетной битой, валявшейся во дворике еще с лета. Я осторожно двинулась на звук и у задней изгороди увидела ее: розовую мохнатую кучу, бессильно раскинувшуюся на мешке с соломой. Она повернула ко мне измазанное грязью лицо.
— Что с тобой?
— Ничего.
С моей помощью она поднялась и начала стряхивать листья и веточки со своего любимого халата.
— Я убежала, потому что они опять ссорятся, — объяснила она. — Сегодня очень сильно, а мама кинула лампу в стену.
Я взяла ее за руку и повела к дому.
— Можно, я у вас останусь сегодня? — сказала она.
— Я спрошу у мамы, но она точно согласится. — Мать всегда соглашалась.
Мы присели на корточки перед клеткой и прижались друг к другу, чтобы было не так холодно.
— С кем ты здесь разговаривала? — спросила Дженни Пенни.
— С кроликом. Знаешь, он ведь говорящий. У него голос как у Гарольда Вильсона[8].
— Правда? А со мной он будет разговаривать?
— Не знаю. Попробуй.
— Эй, кролик, кролик, — позвала она и ткнула его в пузо своим коротким толстеньким мизинцем. — Скажи мне что-нибудь.
— Ах ты, засранка, — сказал бог. — Больно ведь!
Дженни Пенни минуту посидела молча. Потом посмотрела на меня. Потом еще подождала.
— Ничего не слышу, — сказала она наконец.
— Может, он устал, — предположила я.
— А у меня тоже один раз был кролик. Я тогда была совсем маленькой, и мы жили в фургоне.
— И что с ним стало? — спросила я, уже чувствуя жестокую неизбежность того, что последует.
— Они его съели, — сказала Дженни Пенни, и по ее грязной щеке к уголку рта сбежала одна слеза. — Сказали, что он убежал, но я знаю, как все было. Вкус-то был совсем не такой, как у курицы.
Еще не договорив, она подняла подол халата, подставив холоду белую коленку, и со всей силы опустила ее на острый край плитки. Кровь немедленно побежала по ноге вниз, к краю носка. Я молча смотрела на нее, испуганная и одновременно зачарованная этим внезапным неистовством и спокойствием, с разу же разлившимся по ее лицу. Задняя дверь дома распахнулась, на улицу вышел мой брат.
— Ух ты, ну и холод! — поежился он. — А вы что тут делаете?
Мы не успели ответить, но он уже увидел ногу и кровь.
— Черт!
— Она споткнулась и упала, — поспешно объяснила я, не глядя на нее.
Брат присел на корточки и потянул ногу Дженни к свету, льющемуся из кухонного окна.
— Дай-ка посмотрим, что у тебя здесь, — приговаривал он. — Черт, сколько крови! Больно?
— Уже нет, — ответила она, засовывая руки в слишком большие карманы халата.
— Тут нужен пластырь, — сказал брат.
— А может, и два, — подхватила я.
— Ну, тогда пошли. — Он поднял Дженни на руки и прижал к груди.
Я никогда не думала о Дженни как о маленькой девочке. Странный ночной образ жизни и преждевременная самостоятельность как-то старили ее. Но тем вечером Дженни Пенни, прижавшаяся к груди моего брата, показалась мне маленькой, беззащитной и несчастной. Ее щека мирно прижималась к его шее; глаза жмурились от ощущения защищенности и заботы. Я не пошла в дом сразу за ними. Пусть она вдоволь насладится этим моментом. Пусть поверит в то, что все, что есть у меня, принадлежит и ей.
~
Несколько дней спустя мы с братом проснулись от шума и ужасных воплей. Мы выскочит на площадку, вооружившись тем, что оказалось под рукой (я — мокрым ершиком для унитаза, а брат — деревянным рожком для обуви), и увидели, что по ступенькам вверх бежит отец, а за ним взволнованная мать. Отец был бледным и казался похудевшим, как будто за то время, что мы спали, он потерял целый стоун веса.
— Я ведь говорил вам, что так и будет? — спросил он, подняв к нам незнакомое безумное лицо.
Мы с братом растерянно переглянулись.
— Я же говорил, что мы выиграем! Говорил? Я — счастливчик! На мне благословение Господне. Я избранный. — Он опустился на верхнюю ступеньку и зарыдал.
Его плечи тряслись, годы сомнений и мук вырывались из груди вместе с громкими всхлипами, и самоуважение вновь вернулось к нему благодаря всего лишь клочку бумаги, который он сжимал между указательным и большим пальцами. Мать погладила его по голове и оставила лежать на площадке. Нас она отвела в родительскую спальню, где все еще пахло сном. Шторы были задернуты, а постель смята. Мы с братом чувствовали странное волнение.
— Садитесь, — сказала она.
Мы сели на кровать; я угодила на мамину грелку и почувствовала слабое тепло.
— Мы выиграли в футбольный тотализатор, — спокойно сообщила она.
— Ни фига себе, — сказал брат.
— А что с папой? — спросила я.
Мать тоже опустилась на кровать и начала ладонью разглаживать простыню.
— У него шок, — объяснила она то, что и так было ясно.
— И что это значит? — не унималась я.
— Чокнулся, — прошептал брат.
— Вы ведь знаете, как ваш отец относится к Богу и тому подобному? — спросила мать, не отрывая глаз от разглаженного участка простыни.
— Да, — сказал брат, — он во все это не верит.
— Ну да, а сейчас все стало сложнее. Он молился, чтобы это произошло, и его молитва была услышана; перед ним как будто распахнулась дверь, но он знает: чтобы в нее войти, придется от чего-то отказаться.
— И от чего ему придется отказаться? — спросила я, испугавшись, что, возможно, от нас.
— От убеждения, что он дурной человек, — объяснила мать.
Было решено, что наш выигрыш должен остаться тайной для всех, кроме, разумеется, Нэнси. Она в это время отдыхала во Флоренции вместе с новой любовницей, американской актрисой по имени Эва. Мне не разрешили рассказать даже Дженни Пенни, и чтобы как-то намекнуть ей, я постоянно рисовала на листочках стопки монет; в конце концов она решила, что я таким обратом призываю ее стащить деньги у матери из кошелька, что она и сделала, а потом накупила на них шербету.
Не имея возможности разговаривать про выигрыш во внешнем мире, мы перестали обсуждать его и во внутреннем, семейном, и скоро из события, способного изменить нашу жизнь, он превратился в событие, которое было и прошло без всякого следа. Мать по-прежнему покупала вещи только на распродажах, и ее бережливость даже усилилась. Она штопала наши носки, ставила заплатки на джинсы, а Зубная фея отказала мне в компенсации за очень болезненно резавшийся коренной зуб даже после того, как я написала ей в записке, что за каждый лишний день буду начислять проценты.
Однажды в июне, через несколько месяцев после выигрыша, отец приехал домой в абсолютно новом серебристом «мерседесе» с затемненными стеклами — на таких, наверное, ездили дипломаты. Все соседи стали свидетелями этого вызывающего поступка. Когда дверь машины распахнулась и из нее показался отец, наша улица отозвалась характерным стуком: это разбивались упавшие на землю челюсти. Отец попытался улыбнуться и пробормотал что-то насчет неожиданно полученного «хорошего бонуса», но, неведомо для себя самого, он уже начал восхождение по ведущей к элитным вершинам лестнице и уже смотрел сверху вниз на знакомые, добрые лица людей, много лет деливших с ним жизнь. Мне стало стыдно, и я ушла в дом.
В тот вечер мы обедали в полном молчании. Разумеется, думать все могли только об «этой машине», и еда казалась невкусной. Наконец мать не выдержала и, поднимаясь из-за стола, чтобы налить себе стакан воды, спокойно спросила:
— Зачем?
— Не знаю, — ответил отец. — Я мог ее купить — вот и купил.
Мы с братом посмотрели на мать.
— Но это уже не мы. Такая машина — это не мы. Такая машина — это все злое и уродливое, что есть в этом мире, — сказала она.
Теперь мы смотрели на отца.
— Я еще никогда в жизни не покупал новую машину, — жалобно сказал он.
— Ради бога, дело ведь не в том, что она новая! Дело в том, что большинство людей за такие деньги могли бы, например, купить дом или хотя бы сделать первый взнос. Эта чертова машина делает нас совсем другими людьми, не такими, как мы есть. Это вообще не машина, это символ всего гадкого в нашей стране. Я никогда в нее не сяду. Выбирай: либо я — либо она.
— Выберу, — пообещал отец, поднялся и вышел из кухни.
Ожидая, пока отец сделает выбор между Женой и Машиной, мать исчезла, оставив нам только короткую записку: «Не волнуйтесь за меня. — (До этого мы и не волновались, но тут начали.) — Я буду очень скучать по моим дорогим детям». Тот факт, что она при этом не упомянула отца, еще долго отравлял воздух в доме, как гнилостный запах «стилтона» после прошлого Рождества.
В период этой временной разлуки отец держался мужественно и ездил на работу в свой Пункт бесплатной юридической помощи на «мерседесе», что придавало непривычно гламурный вид парковке, которую их офис делил с дешевой забегаловкой. Пришедшие за консультацией преступники дружно требовали предоставить им того юриста, «чья тачка стоит там у ворот». Они явно считали машину символом жизненного успеха и даже не подозревали, что ее владелец чувствует себя в данный момент полным неудачником.
Как-то вечером он задержал меня на кухне и заговорил о машине:
— Она ведь тебе нравится, Элли?
— Вообще-то не очень.
— Но почему? Она такая красивая.
— Но такой больше ни у кого нет.
— Так это ведь хорошо — быть другой, непохожей на остальных.
— Не знаю. — Я-то как раз очень хорошо знала о своей тайной потребности слиться с остальными, стать их частью или попросту спрятаться. — Я не хочу, чтобы люди знали, что я от них отличаюсь.
Я подняла глаза и увидела, что в дверях стоит брат.
~
Вместе с семейной покатилась под откос и моя школьная жизнь. Я с удовольствием забросила учебники и сочинения, ловко намекнув учителю, что у нас дома не все ладно, и теперь нередко развлекала себя мыслью, что, возможно, тоже стану ребенком из неполной семьи. Дженни Пенни я сообщила, что мои родители, похоже, скоро разведутся.
— Надолго? — спросила она.
— На столько, на сколько потребуется, — ответила я словами матери, которые она бросила отцу, перед тем как захлопнуть за собой дверь.
Мне нравилась моя новая жизнь: в ней были только я и Дженни Пенни и мы часто сидели в старом сарае, подальше от хаоса и несчастий, принесенных в наш дом неожиданным богатством. В сарае, оборудованном братом, было уютно, имелся даже маленький электрический обогреватель, перед которым любил сидеть бог, грея шкурку, отчет та начинала кисло пахнуть. Я устраивалась в ободранном кресле, когда-то украшавшем гостиную, а Дженни Пенни — на старом деревянном ящике. Воображаемый официант приносил нам мартини с водкой: по утверждению брага, напиток людей богатых и искушенных. Годы спустя именно с этого коктейля я начну праздновать свой восемнадцатый день рождения.
— Твое здоровье! — сказала я, поднося бокал к губам.
— Твое здоровье, — откликнулась она.
— Что-то случилось?
— Ничего.
— Ты ведь знаешь, что можешь рассказать мне обо всем.
— Я знаю, — сказала Дженни Пенни и притворилась, что допивает мартини до конца.
— Тогда что случилось? — снова спросила я.
Она казалась печальней обычного.
— Что со мной будет, если твои мама и папа разведутся насовсем? С кем я останусь? — спросила она.
Что я могла ей ответить? Я и сама еще не выбрала. У меня имелось множество доводов за и против каждой стороны, и список был еще далеко не полон. Вместо ответа я положила ей на колени бога, который уже начал заметно попахивать. Он быстро ее утешил и даже покорно терпел энергичную, не слишком деликатную ласку ее толстеньких пальцев, из-под которых на пол летели клочки шерсти.
— Ох, — вздохнул он, — нельзя ли поаккуратнее? Вот ведь засранка! Ох.
Я наклонилась, чтобы взять с пола свой бокал, и тогда заметила лежащий под креслом журнал. Еще не открыв его, я по обложке догадалась, что будет внутри, но все-таки открыла и быстро пролистала страницы с изображениями голых тел, делающих разные штуки со своими половыми органами. Я и не подозревала что вагины и пенисы можно использовать подобным образом, но в своем возрасте все-таки уже догадываюсь, что людям нравится прикасаться к ним.
— Смотри-ка, — сказала я и протянула Дженни Пенни открытый журнал.
Но она не стала смотреть. И не засмеялась. И ничего не сказала. Вместо этого она вдруг заплакала и убежала.
Я нашла ее в тени миндального дерева в темном переулке, где мы однажды видели дохлую кошку, наверное отравившуюся чем-то. Теплый ветерок только взбалтывал и усиливал стоящий здесь запах мочи и дерьма. Переулок обычно использовали в качестве туалета или помойки. Вид у Дженни Пенни, скорчившейся под деревом, был сиротский и при этом воинственный. Я опустилась на корточки рядом с ней и убрала назад волосы, прилипшие к ее губам и бледному лбу.
— Я хочу убежать из дома, — сказала она.
— Куда?
— В Атлантиду.
— Где это?
— Этого никто не знает, но я ее найду и убегу туда, вот тогда они заволнуются.
Она смотрела прямо на меня, и ее темные глаза как будто плавились в глубоких глазницах.
— Поехали со мной, — взмолилась она.
— Ладно, только на этой неделе я не могу. — Я помнила, что записана к зубному.
Она согласилась, и некоторое время мы посидели молча, прислонившись к ограде и вдыхая запах креозота, которым она была недавно покрыта. Дженни Пенни заметно успокоилась.
— Атлантида — это необыкновенное место, Элли. Я узнала о ней недавно. Ее накрыла огромная волна, давно еще. Это хорошее место, и там живут хорошие люди. Потерянная цивилизация, и она до сих пор существует.
Я слушала, зачарованная уверенностью, звучащей в ее голосе; это было похоже на гипноз или на магию. В тот момент все казалось возможным.
— Там много красивых садов, — продолжала она, — и библиотеки, и университеты, и там вес люди красивые и умные, и не ссорятся, и помогают друг другу, и они многое умеют и знают все тайны Вселенной. И мы сможем делать там все, что захотим, и быть кем захотим, Элли. Это будет наш город, и мы там будем очень счастливы.
— И нам надо только найти его?
— Только найти, — подтвердила она, будто ничего проще на свете не было.
Наверное, она заметила у меня на лине сомнение, потому что именно тогда сказала:
— Гляди-ка! — и продемонстрировала свой волшебный фокус с монетой в пятьдесят центов. Она вытянула ее прямо из своей пухлой руки пониже локтя и протянула мне: — Держи.
Монета, окровавленная и теплая, была будто частью самой Дженни Пенни, и мне казалось, что она вот-вот исчезнет с моей ладони, растворится в этом необычном вечернем воздухе.
— Вот, теперь ты будешь мне верить? — спросила она.
И я сказала, что буду, и никак не могла отвести взгляд от этой странной монеты с еще более странной датой на ней.
Мама вернулась через восемь дней после этого, еще более свежая, чем тогда, когда ей удалили опухоль. Нэнси возила маму в Париж, и там они жили в предместье Сен-Жермен и встретились с Жераром Депардье. Она привезла с собой несколько сумок с одеждой и новой косметикой и, казалось, помолодела на десять лет, и когда, глядя в глаза отцу, она сказала: «Ну?» — мы уже точно знали, что он проиграл. Он ничего не ответил, но с того дня мы ни разу не видели этой машины. Мы старались даже не упоминать о ней, потому что отец в таких случаях замолкал и на него вроде бы нападала амнезия.
Родители в столовой писали поздравительные открытки к Рождеству, брага не было, а собственная компания мне наскучила, и я решила прогуляться в сарай и досмотреть журнал, который в прошлый раз аккуратно вернула на прежнее место, под кресло.
В саду было темно, и тени деревьев наклонялись ко мне, пока я шла по дорожке. На остролисте краснели твердые ягоды, и все говорит, что скоро должен пойти снег. В моем возрасте ожидаемый снег был ничем не хуже настоящего. Отец уже сделал мне новые санки, и сейчас они стояли у стены сарая, поблескивая отполированными полозьями. Проходя мимо окна, я заметила, что в сарае вроде бы мелькает луч фонарика. Прихватив крикетную биту, я на цыпочках приблизилась к двери. Открыть ее бесшумно было почти невозможно, потому что на полпути она задевала за бетонную ступеньку, и вместо этого я резко потянула ручку на себя и успела увидеть Чарли, стоящего на коленях перед моим дрожащим от холода голым братом. Рука брага ласкала его волосы.
Я убежала. Совсем не потому, что испугалась — я уже видела похожую картинку в журнале, там на коленях стояла женщина, и, возможно, кто-нибудь третий на них смотрел, хотя в этом я не была уверена, — а потому, что грубо вторглась в их тайный мир, и еще потому, что поняла: в этом мире больше нет места для меня.
Я сидела у себя в комнате и смотрела, как стрелка отсчитывает тягучий вечерний час, а снизу до меня доносилась рождественская песня. Это мать подпевала хору по радио. Теперь, разбогатев, она стала петь громче и увереннее. Когда они пришли, я уже спала. Брат разбудил меня, а он делал это, только когда собирался сказать что-то действительно важное. Подвинься, сказали они и уселись на мою кровать, принеся с собой холод с улицы.
— Никому не рассказывай, — сказали они.
— Не расскажу.
— Обещаешь?
— Обещаю, — подтвердила я и призналась брату, что уже видела такое на картинке в журнале.
Он сказал, что журнал не его, и тогда мы с ним молча переглянулись, внезапно поняв, что, возможно, журнал служил тихим утешением нашему отцу. Или матери. Или им обоим. Может быть, именно в этом сарае и была разыграна романтическая сцена моего зачатия, и я вдруг почувствовала себя виноватой за те неудержимые позывы, корень которых скрывался в моем родословном древе.
— Теперь я хочу спать, — сказала я, и они, поцеловав меня на ночь, на цыпочках вышли из комнаты.
В темноте я размышляла о картинках из журнала и о мистере Голане и ощущала себя очень старой. Может, это и имел в виду отец, когда сказал, что Нэнси слишком быстро повзрослела; кажется, я начала понимать.
~
Флаги реяли в небе, столбик ртути в термометре забирался все выше, а за спинами у нас развевались капюшоны, сшитые из «Юнион-Джека». Наступили последние выходные мая 1977 года. Никогда еще наша королева не была так популярна.
«Секс пистолз» вопили из проигрывателя, который миссис Пенни взяла в заложники сразу же, как только присоединилась к вечеринке полчаса назад. Появление ее было весьма эффектным: пошатываясь, она медленно приближалась к расставленным на улице столам в расстегнутой шелковой блузке, которая, по словам нашей соседки мисс Гобб, напоминала «пару мятых раздвинутых занавесок. А ведь никому не интересно знать, что происходит у нее в гостиной».
Миссис Пенни остановилась у первого стола и торжественно водрузила на него коробку:
— Сама испекла.
— Сами? — нервно переспросила Оливия Бинсбери.
— Нет, украла!
Пауза.
— Шутка. Шутка, — захихикала миссис Пенни. — Это бисквит «Виктория», в честь старой королевы.
Все засмеялись. Чересчур громко. Как будто чего-то боялись.
Она подпрыгивала, пританцовывала, плевалась, размахивала руками, а один раз ее чуть не убило электрическим током, когда четырехдюймовый каблук ее туфли напугался в ветхом удлинителе и тот уже начал дымиться. Только хорошая реакция моего отца помешала ей превратиться в кучку пепла прямо у нас на глазах: он галантно оттолкнул ее в сторону, она упала на сложенные штабелем бескаркасные пуфики, а ее микроюбка задралась до самой талии.
— Ох, Элфи, ну вы и хулиган! — захохотала она и скатилась в канаву, а когда отец попытался поднять ее, потянула его на себя, и он свалился прямо на ее рваные ажурные чулки и кожаную юбчонку, про которую мисс Гобб сказала, что она больше похожа на сумочку, чем на предмет одежды.
Отец вскочил на ноги и начал отряхиваться. Наверное, пытался избавиться от запаха ее духов, который цеплялся за него, как утопающий за последнюю соломинку.
— Попробуем еще раз, хорошо? — сказал он и на этот раз поднял ее на ноги.
— Вы мой спаситель, — промурлыкала она, облизывая пухлые накрашенные губы.
Отец нервно рассмеялся:
— Даже не подозревал, что вы такая роялистка, Хейли.
— В тихом омуте, Элфи, в тихом омуте… — Она потянулась было к папиным ягодицам, но натолкнулась там на руку моей матери. — О, Кейт, я и не видела тебя, милая.
— Вы не могли бы помочь Грегу Харрису бороться с машинами?
— Уж я ему, голубчику, помогу, — согласилась она и засеменила к самодельной баррикаде, которая на время вечеринки перегораживала нашу улицу и накрывала проезд на Вудфорл-авеню.