Великие интервью журнала Rolling Stone за 40 лет Леви Джо

Что понадобилось бы группе, чтобы сочинить хит-сингл теперь, как вы их сочиняли в 1960-х и 1970-х годах?

– Я годами об этом не думал. «Start Me Up», честно говоря, удивила меня – это был ритм-трек пятилетней давности. Даже тогда, в 1981 году, я не ставил целью стать № 1 в хит-параде. Я занимался альбомами. Было очень важно иметь хиты, когда мы только начинали. На этом мы очень быстро многому научились: как сделать хорошую запись, как сказать нечто важное за две с половиной минуты. Если песня оказывалась на четыре секунды длиннее, ее обрубали. Это была хорошая школа, но прошло немало времени с тех пор, как я делал песни с мыслью добиться хит-сингла. Больше я в эти игры не играю.

Каждый вечер, когда Мик объявляет Чарли Уоттса, его встречают бурной овацией. Но Чарли в чем-то – загадочная личность, тихая совесть группы The Rolling Stones.

– Чарли – великий английский эксцентрик. Ну, как еще описать парня, который покупает «альфа-ромео» тридцать шестого года лишь для того, чтобы смотреть на приборный щиток? Он не умеет водить – просто сидит и смотрит на щиток. Он – оригинал, и при этом – один из лучших барабанщиков в мире. Без такого классного ударника, как Чарли, исполнение превратилось бы в скукотищу.

Он очень спокойный, но умеет убеждать. Чарли очень редко высказывает свое мнение. Если он это делает, то все слушают. Мы с Миком полагаемся на Чарли больше, чем это может показаться. Много раз, когда между мной и Миком случались размолвки, я советовался именно с Чарли.

Например?

– Начиная с таких пустяков: стоит ли исполнять ту или иную песню? Или я спрошу: «Чарли, может, мне взять да и повесить Мика?» А он ответит, что не надо. (Смеется.) К его мнению прислушиваются.

Как изменились ваши отношения с Роном Вудом, когда он бросил пить?

– Я говорю Ронни: «Не вижу разницы, когда ты в стельку или трезв как стеклышко». Он все тот же. Но он так и не бросил пить, вернувшись из последнего турне. Наше последнее шоу для него все еще продолжается. Ну ладно, если в турне, там ты сжигаешь много энергии на сцене. Но когда ты приехал домой и не общаешься со своим окружением, с семьей… Он не может остановиться. Он потом понял и сам принял решение. Когда я узнал об этом, он был уже «в штопоре».

Ронни всегда был добряком. Это его достоинство. Но в глубине его души таится кто-то иной. Мне знакомо это чувство. Вероятно, я не пристрастился бы к героину, если бы это не было способом защиты своего «я». Тогда я мог бы быть в каком угодно дерьме в окружении себя самого, а внутри оставался бы самим собой, и всем приходилось с этим считаться. Мик справляется с этим по-своему. Ронни – по-своему.

Вам не хватает собутыльника?

– Наплевать, я сам себе собутыльник. Интоксикация? Я «политоксичен». Никакие спиртные напитки или наркотики никогда не причиняют мне такого вреда, как другим. Это не моя философия. Идея принять что-нибудь, чтобы стать Китом Ричардсом, кажется мне смешной.

Были ли такие наркотики, которые вы попробовали, но они вам не понравились?

– Тонны. Я был весьма разборчив. «Спиды» – нет. Чистый фармацевтический кокаин – это здорово, но его больше не достать. Героин – лучшее из лучшего. Но если покупаешь его у мексиканских чистильщиков обуви, фу. Хорошая травка – это хорошая травка.

А как насчет «кислоты»?

– С удовольствием ее употреблял. Она появилась, когда мы уже почти не концертировали, в 1966 году. Это было нечто вроде каникул. Я и не знал, что у нее есть целый клуб любителей и всякая ерунда.

Мне было интересно вот что: ты вроде как в отключке, но все еще нормально функционируешь, например ведешь автомобиль. В то же время ты отрываешься. Метедрин и амфетамины никогда на меня сильно не действовали. Успокаивающие – я снова и снова возвращаюсь к ним: «Так, мне надо немного поспать». Но если не заснешь, то весело проведешь время. (Смеется.)

Насколько ваша наркозависимость в 1970-е годы отдалила от вас Мика?

– Не то чтобы он был Мистером Чистюлей, а я – Мистером Грязнулей. Но я отдалился от каждодневного общения с группой. Тогда только один из нас занимался почти всеми вопросами. Но когда я приходил в себя и готов был подставить плечо, чтобы помочь, то замечал, что Мик был вполне счастлив нести груз жизни и в одиночку. Он привык принимать огонь на себя.

Я был наивен – мне следовало бы об этом подумать. У меня не было сомнений, что Мик пользовался тем, что я сидел на наркотиках и все об этом знали: «Вам не надо говорить с Китом, он в отключке». Э, да я сам во всем виноват. Я делал то, что делал, а второй раз войти в одну и ту же реку нельзя.

Опишите ваши отношения с Миком. Слово «дружба» здесь уместно?

– Вполне. Очень крепкая дружба. И то, что мы ссоримся, служит тому доказательством. Начну с того, что я – единственный ребенок в семье. А он – один из немногих людей, которых я знаю с детства. Он – брат. А вам известно, что братья похожи, особенно если работают вместе. Некоторым образом нам надо провоцировать друг друга, чтобы выявлять слабые места и понимать, едины ли мы.

Вас тревожит, что ваша музыкальная жизнь не вполне его устраивает, что ему хочется записывать сольные пластинки?

– Он никогда не валяется в гамаке, не болтается без дела. Мик должен диктовать жизни условия. Он хочет ею управлять. Для меня жизнь – дикое животное. Вы надеетесь иметь с ней дело, когда она на вас набрасывается. Таково самое заметное различие между нами. Он не может лечь спать, пока не запишет, что будет делать, когда проснется. Я просто надеюсь проснуться, и в этом нет ничего страшного.

Вероятно, на мою позицию повлияло то, что мне пришлось испытать как наркоману. Это формирует фаталистическое отношение к жизни. Мик – сгусток нервной энергии. Ему приходится справляться с ней по-своему, говорить жизни, что должно случиться, и не позволять ей верховодить.

В 1965 году он был таким же?

– Не совсем. Он был, по-своему, очень стеснительным. Очень смешно говорить так об одном из самых ярко выраженных экстравертов в мире. Мик больше всего боится одиночества. Он порой относится к миру так, как будто мир на него нападает. Это его защита, и это сформировало такой характер, что иногда чувствуешь, что рядом с ним невозможно в самого себя углубиться. Любой в группе вам это скажет. Но причина этого – долгое пребывание в таком положении – в положении Мика Джаггера.

У вас с вашей женой Патти две дочери-подростка, Александра и Теодора. И как отец, вы хорошо представляете, до чего может довести озорство, потому что вы сами почти все это прошли.

– У меня никогда не было проблем с моими детьми, хотя Марлон и Анджела[301] выросли в непростые времена: копы, врывавшиеся к нам, я торчавший.[302] Я чувствовал себя как старый капитан китобоев: «Мой корабль отчаливает, увидимся года через три». Исчезавший на недели и месяцы отец – это никогда не пугало моих детей. Просто у папы была такая работа.

А серьезные разговоры? О наркотиках?

– Да это же можно увидеть по телевизору. Александра и Теодора – мои лучшие друзья. Я не грожу им пальцем. Я просто не упускаю их из виду. Если у них проблемы, они приходят со мной поговорить. Они выросли с друзьями, представление которых обо мне… кто знает, что им говорят в школе? Но дочери знают, кто я. И всегда ищут у меня защиты. (Улыбается.) И это мне нравится.

Опишите вашу жизнь в Коннектикуте: когда вы встаете, что делаете?

– Я сделал решительную попытку после последнего турне вставать вместе с семьей. А это для меня весьма внушительная цель. И мне это удалось – я встал в семь часов утра. Спустя несколько месяцев мне было позволено отвезти детей в школу. Потом мне было позволено вывезти мусор. Я даже не знал, где стоит мусорный контейнер.

Я много читаю. Могу немного поплавать на яхте по Лонг-Айленду в хорошую погоду. Я делаю много записей в своем подвале: пишу песни, отрабатываю технику игры. У меня нет строгого расписания. Брожу по дому, жду работниц, которые прибирают на кухне, потом снова привожу все в беспорядок и что-нибудь жарю. Вместе с Патти мы куда-нибудь выбираемся раз в неделю, если есть что-нибудь интересное в городе, – вроде как вывожу старушку на обед, дарю ей букет цветов, делаю себе приятное. (Улыбается.)

Вы слушали новые гитарные группы – «The Hives», «The Vines», «The White Stripes»?

– Нет, правда, нет. Собираюсь их увидеть. Пока их не увижу, не хочу слушать пластинки.

Но это подстегивает – увидеть, как новая гитарная музыка творится по вашему образцу?

– В том-то и дело. Мы для других – то же самое, чем был для нас Мадди Уотерс. То, что вам захочется написать на своем надгробии как музыканту, старо как мир: ОН ПЕРЕДАЛ СВОЙ ОПЫТ. Жду не дождусь, когда увижу этих ребят, – они словно мои дети, понимаете?

Я не чемпион игры на гитаре. Гитара – один из самых компактных и сильных инструментов. И я все еще на ней играю, потому что, чем больше играешь, тем больше учишься. На днях я подобрал новый аккорд. Я подумал: «Черт, если бы я знал его раньше…» Гитара тем и прекрасна. Тебе кажется, что ты ее знаешь насквозь, а в ней еще столько неизведанного. Я смотрю на жизнь, как будто она состоит из шести струн и двенадцати ладов. Если я не смогу выжать все из инструмента, тогда об остальном и говорить нечего.

Многих людей, с которыми вы прожили часть вашей жизни в составе группы The Rolling Stones, уже нет в живых. Кого вам особенно недостает?

– Кончина Иэна Стюарта была тяжелым ударом. Я ждал его в отеле в Лондоне. Он собирался сходить на прием к врачу, а потом ко мне зайти. В три утра позвонил Чарли: «Ты все еще ждешь Стю? Он не придет, Кит». Стю был как отец. Он всех нас объединял. У него было большое сердце. Когда другие люди становились жадными и завистливыми, он мог быть выше этого. Он многому научил меня, например тому, как набрать воздуха в легкие, прежде чем взяться за какое-либо дело. Заметьте, это не всегда срабатывало. Но я уловил суть.

Грэм Парсонс – я рассчитывал, что мы долгие годы будем работать вместе, потому что все выглядело многообещающе. Я не думал, что он ходит по краю пропасти. Я пошел в сортир, когда мы выступали в Инсбруке, Австрия. Отливаю, и тут входит Бобби Кис. Он говорит: «У меня для тебя плохая новость: Парсонс умер». Мы собирались провести ту ночь в Инсбруке. Я сказал – к черту. Взял напрокат машину, и мы с Бобби поехали в Мюнхен и стали ходить по клубам – пытались забыть об этом на день или два.

Вы думаете о собственной смерти?

– Пусть другие об этом думают. Некоторые этим годами занимаются. Вероятно, они – эксперты. Э, я был там: белый свет в конце туннеля и все такое – три или четыре раза. Но когда смерть отступает и ты возвращаешься – вот это шок!

Бытует шутка, что, несмотря на все запои и наркотики, которые вы употребляли, вы переживете тараканов и ядерный холокост. Вы всех переживете…

– Очень смешно, но я эту долю давно выбрал. Потому что меня не раз хоронили, а я продолжал жить. Поэтому я держу нос по ветру. Поверьте, я еще напишу эпитафии для всех вас.

Но я этим не бравирую. Никогда не пытался пережить других, просто чтобы потом в газетах написали, что я самый крепкий. Просто я такой. Единственное, что могу посоветовать, – познай самого себя.

Спустя сорок лет каждый вечер по два с половиной часа выступать на сцене – вот что значит смеяться последним…

– Возможно, в этом секрет. Хотите прожить долгую жизнь – вступайте в ряды The Rolling Stones.

Эминем

Интервьюер Туре

25 ноября 2004 года

Кто в вашей семье вас любил? Кто-нибудь из взрослых говорил вам что-то особенно приятное?

– Моя тетя Эдна, которая на самом деле моя двоюродная бабушка, и дядя Чарльз, мой двоюродный дедушка. Это было в Миссури. Они со стороны отца. Они обо мне очень заботились. Дядя Чарльз умер в 1992 или 1993 году, а тетя Эдна скончалась полгода назад. Ей было, кажется, восемьдесят шесть лет. Они были старые, но шалили вместе со мной; я проводил с ними уик-энды, они отвозили меня в школу, покупали вещи, разрешали смотреть телевизор и косить траву за пять долларов, водили на прогулки. С ними и моим дядей Ронни я чувствовал себя уверенно.

Они связывали вас с вашим отцом?

– Они говорили мне, что он был неплохой парень: «Не знаем, что говорила тебе мама, но он был хорошим парнем». Но отец много раз звонил, когда я бывал у них – возможно, я рисовал или смотрел телевизор, сидя на полу, – и ему ничего бы не стоило сказать: «Дайте ему трубку». Он мог бы поговорить со мной, рассказать о чем-нибудь. Потому что у меня не было никого в жизни, кого бы я мог назвать отцом. У мамы было много приятелей. Одних я не любил, другие были крутыми. Но они появлялись и исчезали. Отец моего младшего брата был, вероятно, ближе всего к моему представлению об отце. Он лет пять то появлялся, то исчезал. Он мог сыграть с нами в мяч, сводить нас в боулинг – сделать что-то, что все отцы делают.

В феврале прошлого года я видел, каким обходительным вы были, когда играли с Хэйли[303]. Многие разговаривают с малышами, но вы разговаривали с ней так, как будто она все понимает.

– Спасибо, что заметили. Мне просто хочется, чтобы Хэйли и моя нынешняя семья – дочь, племянница и младший брат – имели любовь и материальные блага – то, чего я был лишен. Но я должен быть с ними, а не просто покупать им вещи. Если я только заскочу на минутку и не побуду с моей дочкой и племянницей, то это равносильно тому, чтобы от них отказаться.

Они под вашей полной опекой?

– Племянница под моей полной опекой, а Хэйли я опекаю частично. То, что происходит в последние годы с моей бывшей женой[304], не секрет. Я не хочу ее оговаривать, но, когда она пустилась в бега от копов, у меня не было иного выбора, как занять ее место. Я всегда находился рядом с Хэйли, а моя племянница вошла в мою жизнь сразу же, как родилась. Она очень часто находилась рядом со мной и Ким, жила с нами всюду.

И ваш младший брат с вами живет.

– Я видел, как моего младшего брата «футболили» из одного детского дома в другой. Государство забрало его у родителей, когда ему было восемь или девять лет.

А вам сколько было?

– Двадцать три. Но когда его забрали, я всегда говорил, что возьму его, если буду в состоянии это сделать. Я пытался оформить полную опеку, когда мне исполнилось двадцать лет, но у меня не было средств. Я не мог его содержать. Я наблюдал за ним, когда он был в детском доме. Он был такой зажатый. То есть я всегда со слезами шел проведать его в детском доме. В тот день, когда его забирали, только мне разрешили его повидать. Пришли и забрали его из школы. Он не понимал, что за чертовщина происходит. В его жизни случилось то же самое, что и в моей. У меня была работа и машина, и мы с Ким переезжали из одного дома в другой, пытаясь платить за наем и сводить концы с концами. И тут родилась племянница Ким, а значит, и моя. Наблюдать, как ее переводят из одного дома в другой, было равносильно тому, чтобы наблюдать цикл превращения в трудного ребенка: «Старик, если я смогу, то прекращу все это дерьмо». И я смог это сделать.

Итак, вы не полностью опекаете Хейли, но она живет с вами и проводит почти все время не с Ким, а с вами.

– Не знаю, надо ли и можно ли сказать больше того, что известно. В прошлом году Ким то сажали в тюрьму, то выпускали, была она и под домашним арестом, дошла до точки и на какое-то время сбежала от копов. Попытка объяснить это моей племяннице и дочери была для меня, пожалуй, самым трудным делом. Никогда нельзя допускать, чтобы ребенок чувствовал себя виноватым за происходящее. Надо просто сказать ему: «У мамы проблема, мама больна, и это не потому, что она тебя не любит. Она тебя любит, но сейчас она больна, и пока она не выздоровеет, с тобой будет папа. И вот я здесь».

На пластинке Encore две песни о Ким. В песне «Puke» вы говорите, что так ее ненавидите, что вас от нее тошнит. Потом из «Crazy in Love» становится понятно следующее: «Я ненавижу тебя, но жить без тебя не могу».

– Это отношение любви-ненависти, и оно всегда будет таким. Мы говорим о женщине, которая стала частью моей жизни с незапамятных времен. Когда мы встретились, ей было тринадцать лет, мне – пятнадцать.

При каких обстоятельствах вы ее впервые увидели?

– Я увидел ее в тот день, когда она вернулась из интерната. Я был в гостях у друга, а его сестра с ней дружила, но некоторое время они не виделись, потому что Ким была в интернате. А я стою на столе без рубашки, на их кофейном столе, в кепке Kangol, пародируя рэпера LL Cool J. И я обернулся и увидел ее в дверях. Ее подруга дает ей сигарету. Ей тринадцать лет, она выше меня и выглядит не такой уж юной. Ей вполне можно было дать лет шестнадцать-семнадцать. Я сказал сестре моего друга: «Йо, кто это? Похоже, бедовая». И началась наша сага.

Вы глубоко раскрыли свои чувства к президенту Бушу и Ираку в композиции «Mosh». Вы считаете, что война в Ираке была ошибкой?

– Буша представили как героя, а он отправил наших ребят в Ирак погибать там безо всякой на то причины. Я еще не услышал внятного объяснения. Объясните нам, почему наши войска должны там погибать.

Удовлетворительного ответа нет.

– Думаю, он затеял неразбериху. Америка – лучшая из существующих стран, лучшая страна для жизни. Но ему на это плевать, и он может угробить нашу страну. Он хватается за оружие и так все поганит, что не ведает, что творит в данный момент. Он взял фальстарт и суетится, как собака, которая ловит свой хвост. А наши ребята там погибают, ребята, которым еще нет и двадцати лет или всего двадцать с небольшим и у которых вся жизнь впереди. За что они гибнут? Напоминает Вьетнам II. На нас напал Бен Ладен, а мы напали на Саддама. Мы десять лет ничего не слышали о Саддаме, но мы нападаем на Саддама. Объясните почему. Дайте хоть какой-то ответ.

Вы голосуете?

– Я как бы должен был отправить свой избирательный бюллетень по почте сегодня. Старик, я буду голосовать за Керри. Мне удалось посмотреть одни из дебатов полностью и часть еще одних. Керри поставил Буша в дурацкое положение, но любой может поставить Буша в дурацкое положение. Я не на 100 миллионов процентов за Керри. Я согласен не со всем, что он говорит, но, надеюсь, он сдержит слово, особенно если это касается плана вывода войск. Надеюсь, мы выведем Буша отсюда, и надеюсь, «Mosh» не была ни слишком незначительной, ни слишком запоздалой. Она может повлиять на некоторых избирателей или заставить людей думать и открыть им глаза на этого парня. Не желаю видеть моего брата новобранцем. Ему только что исполнилось восемнадцать лет. Не желаю, чтобы его призвали и лишили жизни. Люди думают, что их голоса не принимаются во внимание, но они должны идти и голосовать. Блин, каждый голос на счету.

В прошлом году журнал The Source опубликовал тексты песен, которые вы написали, когда вам было шестнадцать лет. Вы нелестно отзываетесь о людях, имеющих кожу черного цвета, и употребляете слово «ниггер»…

– Когда я был молод, я совершал дурацкие вольности… Я злился сам на себя. Не мог поверить, что я так сказал. По моему тону на тех записях можно было почти точно определить, что я шучу, но эти слова сказал я сам. Если бы Эминема не было никогда, это бы так не шокировало, но поскольку известно, кто я и что я собой ныне представляю, то что еще могло бы стать ахиллесовой пятой Эминема?

Видите ли вы сходство между словами «ниггер» и «пидор»? Означают ли они одно и то же?

– Никогда не рассматривал их таким образом. С течением времени слово «пидор» стало расхожим. Оба эти слова были расхожими, всегда были расхожими. Но сейчас, когда вы кому-нибудь говорите «пидор», это слово не обязательно означает «гей».

Но вы не считаете, что оба слова используются одинаково?

– Думаю, это зависит от того, употребляете ли вы его, чтобы кого-то унизить. То есть используете ли вы слово «пидор» так, как я только что сказал, в качестве ярлыка, а я не вкладываю в него расового смысла. Некоторые могут чувствовать иначе. Некоторые белые подростки чувствуют себя вполне комфортно, день напролет говоря это слово. Но не я. Не то чтобы я никогда в жизни не произносил это слово. Но теперь я просто не произношу его в повседневном разговоре. Мне кажется неправильным, если я его произношу.

Давайте поговорим о вашем сочинительстве. Как вы придумываете припевы?

– Думаю, что припевы рождаются из бита. Припев для «Just Lose It» я, вероятно, написал примерно за тридцать секунд, как только возник бит. Это была наша последняя запись для альбома. Нам казалось, что у нас еще нет хит-сингла. Это была песня, которая на самом деле ничего не значила. Только то, что диктовал мне бит. Биты роятся у меня в голове – и рифмы, и слова, и игра слов, и регулярно повторяющиеся фразы. Если вы рэпер, то рифмы на вас просто наплывают. Слова обычно сокрыты внутри самого бита, и надо только их найти.

Итак, вы были тинейджером, когда впервые услышали The Beastie Boys, и они вселили в вас чувство вроде «Ой, я мог бы стать частью хип-хопа».

– Да, но потом появились X–Clan. Мне очень нравился первый альбом этой группы[305]. Brother J был в группе лидером. Его исполнение было таким убедительным. Но он же заставлял меня ощущать себя отверженным, называя нас северными медведями. Даже такие радикальные ребята, как Public Enemy, никогда не вселяли в меня такого чувства: «Ты белый, ты не можешь исполнять рэп, это наша музыка». Группа X–Clan могла вселить в тебя нечто подобное. Это была пощечина. Вроде как, ты любишь и одобряешь эту музыку, ты покупаешь артиста и поддерживаешь его, любишь эту музыку, живешь ею и дышишь ею, – так кто имеет право говорить, что ты не можешь ее исполнять? Если у тебя к ней способности, если тебе хочется исполнять ее, то почему тебе можно покупать пластинки, но нельзя исполнять эту музыку? Это была эпоха продвижения черных – и они ощущали чувство гордости: если ты не черный, то и не должен слушать хип-хоп, не должен прикасаться к микрофону. И мы обычно одевались в черное и зеленое.

Вы носили медальон в виде Африки?

– Я и парочка других моих друзей. И мы ходили на тусовки.

Ого!

– Помню, у меня были часы, как у Флэвора Флэва[306]. Часы были такие большие и смешные… Они были чертовски огромными. И мы с моим другом в одинаковых спортивных костюмах Nike и с крутыми прическами пошли на тусовку, и над нами ужасно смеялись. И мы чуть не сбежали с тусовки.

Помню того парня, который прыгал перед моим другом и кричал что-то вроде: «Да, па-а-а-а-рень! Что ты знаешь о хип-хопе, белый па-а-а-а-рень?!»

Должно быть, там развернулась драма с вашим африканским медальоном?

– Я попытался объяснить моим черным друзьям, которые считали, что я не должен был носить его… я сказал: «Послушайте, я люблю эту культуру, я ушел в нее с головой». Но когда ты – подросток и на самом деле ни в чем не уверен, еще не узнал жизни, ты не знаешь, как полнее себя выразить. Ты пытаешься самоутвердиться и застреваешь на таком вопросе: кто я как человек? Когда я гулял в пригородах, меня прозвали «ниггером», а когда я прогуливался по Детройту, на меня наезжали за то, что я белый. И я испытал этот кризис идентичности: «Неужели мне действительно нельзя притрагиваться к микрофону? Неужели это не для меня?»

И вы все это чувствуете как белый рэпер, пытающийся вписаться в эту черную культуру?

– Даже формируясь как подросток, будучи новичком в школе, подвергаясь насмешкам и нападкам. Подростки испорчены, подростки жестоки с другими подростками. Пройти через школу очень трудно. Любой вам это скажет. Я не умел давать отпор до семнадцати-восемнадцати лет. Я изменился только лет в девятнадцать, когда меня подзывали и говорили: «Йо, я сделаю котлету из такого-то и такого-то, можешь мне подсобить?» Они знали, как я дерусь. У меня был друг Гуфи Гари. Он позвал меня и сказал: «Йо, на меня только что наехали в „Бургер Кинг“». И я сказал: «Ладно, Пруф, мы пойдем и сразимся за Гуфи Гари. Садись в машину. Поехали». Потом оказалось, что я стал агрессором, в котором трудно было узнать того одинокого мальчика, каким я был несколькими годами раньше, когда никому не причинял вреда и не накликал на себя беды.

Когда-то имя Эминем временами появлялось в полицейских протоколах, но с той поры вы сознательно переменились.

– Да. По окончании моего испытательного срока, помню, я сказал себе: «Я больше никогда с этим не свяжусь. Меня научили подставлять другую щеку». Я стал боксировать, просто чтобы снять стресс. Кроме того, старался вести трезвый образ жизни, стать взрослым и просто стать деловым человеком. Я не говорю, что во мне этого нет. Не говорю, что я все еще в поисках себя. Но все изменилось.

Мне хочется только записывать песни, быть уважаемым, веселиться, наслаждаться жизнью и смотреть, как подрастает моя дочь. Я не вижу себя гангстером; я вижу себя человеком, над которым не будут смеяться и издеваться. Если я почувствую, что на меня нападают и кто-то начинает меня задирать, то это уже другая история. Но я просто пытаюсь делать то, что делаю, быть уважаемым – вот и все.

Боно

Интервьюер Ян Саймон Веннер

3 ноября 2005 года

Каким было ваше детство в Дублине?

– Я вырос в среде, которую вы назвали бы средой «ниже среднего класса». В Америке ей нет эквивалента. Высший рабочий класс?.. Но наша улица была красивая, и жили там хорошие люди. И все же, если быть честным, не покидало ощущение, что за углом подстерегает опасность.

У нас был вполне обычный дом с тремя спальнями. Третья спальня, размером примерно с буфет, называлась «комнатой-ящиком» – вот в ней-то я и жил. Мама рано ушла из жизни, умерла на могиле своего отца. Так что я потерял в течение нескольких дней и деда, и маму, и потом дом стал мужским. Мы были три мачо, как вышло, – и этим объясняется все. Агрессивность – то, с чем я пытаюсь справиться до сих пор. Этот уровень агрессии, внешней и внутренней, ненормален и мне несвойствен.

Вот вы такой смышленый, боевой тинейджер, и живете в таком месте, которое, похоже, предоставляет вам очень мало возможностей. Обычное отношение к вам со стороны отца – вполне ирландское отношение – выражалось так: «Блин, кем ты себя мнишь? Спустись на землю». Правильно?

– Боб Хьюсон, мой отец, родился в центре Дублина. Простой дублинец, но любит оперу. Он – самоучка, повернут на Шекспире. Его страсть – музыка, он – великий тенор. Его жизнь омрачает то, что он не учился играть на фортепьяно. Странно, но детей не поощряли мечтать о большом – в плане музыки или в ином. Мечта означала разочарование. И этим, конечно, объясняется моя мегаломания.

Да, я с раннего детства проявлял смекалку. Потом, подростком, я прошел через довольно мучительную стадию, когда я думал, что глуп. Учеба в школе пошла кувырком. Я не мог сосредоточиться…

Похоже, назревала безвыходная ситуация.

– У нас была уличная компания, очень веселая – просто нереальная. Мы были фанатами «Монти Пайтона»[307]. Мы ставили спектакли в городском центре Дублина. Я влезал в автобус со стремянкой и электродрелью. Жуткая глупость. Юмор стал нашим оружием. Просто стоял там, с дрелью в руке, и не двигался. Дурацкое подростковое кривляние.

Просто, чтобы провоцировать людей? Такой спектакль?

– Такой спектакль. Мы выдумали этот мир и назвали его «Липтон виллидж». Когда мы занялись этим, мы были подростками – такой была наша попытка справиться с превалирующей ментальностью футбольного хулигана.

Драк было много?

– О, да. Распорядок дня часто разбивался вдребезги, когда налетали банды из соседних кварталов. Когда вас спрашивали, откуда вы, надо было умудриться дать правильный ответ, не то будет худо. Чем сильнее они нас били, тем более странной и нереальной была отдача.

То есть я с моим другом Гугги – мы и теперь закадычные друзья – дрались довольно хорошо. Могли защититься. Но если одни из нас сами были способны на насилие, то другие – нет. С таких просто спускали шкуру. Мне представлялось это нормальным. Я вспоминаю невероятные уличные сражения. Помню одного недоумка, который хотел со всей силы ударить меня железным прутом по голове – я тогда поднял над головой крышку от мусорного бака, и это меня спасло. Подростки не думают, что кто-то – или они сами – могут умереть.

Значит, это был такой подростковый мятеж?

– Не знаю, был ли это мятеж. Это был механизм защиты. Мы смеялись над тем, что люди пьют. Мы не пили. И мы считали, что мы лучше тех людей, которые вываливались из пабов по вечерам в пятницу и блевали на тротуар.

Вы были бандой умных подростков?

– Мы были сборищем аутсайдеров. Не все были умниками. Больше ценилось, если у тебя была хорошая коллекция пластинок. И если ты не играл в футбол. Это тоже считалось.

Теперь, когда оглядываешься назад, смотришь на это свысока, правда, как будто смотришь сверху вниз…

На лохов?

– На лохов, на скинхедов, на футбольных хулиганов. Быть может, то же высокомерие было у моего отца, который слушал оперу и любил крикет. Потому что это отличало его от остальных.

Вы написали необычную песню о своем отце – «Some times You Can’t Made It on Your Own». Когда я разговаривал с Эджем, он сказал, что вы становитесь похожим на вашего отца.

– Он был занятный и очень смешной. Нужно было быть очень шустрым, чтобы жить рядом с ним. Но не думаю, что я на него похож.

У меня совсем иные отношения с моими детьми, чем были у него со мной. В общем-то, у нас с ним не было никаких отношений. Ему свойственно было думать, что среди нас он один по-настоящему умный. Знаете песню Джонни Кэша «A Boy Named Sue», в которой он называет мальчишку девчоночьим именем, и на каждом жизненном этапе его бьют ребята-мачо, но в конце концов он становится самым крутым мужчиной.

Вы мальчик по имени Сью?

– Не поощряя меня к тому, чтобы я стал музыкантом – хотя он сам всегда хотел стать именно им, – он сделал меня музыкантом. Советуя мне никогда не мечтать о большом, потому что мечта – это разочарование, он внушил мне большие мечты. Он говорил мне, что группа просуществует всего пять или десять минут – а мы все еще живы.

Похоже, есть некая сила в этих отношениях, которые выходят за рамки обычной истории отца и сына. Вероятно, вы были одним из самых трудных детей.

– Должно быть, со мной было несколько труднее.

Он пытался воспитать двоих детей без матери. И вот вы, неумолимый и жестокий, все время хулиганивший, в странной одежде и в компании с разными придурками… Думаю, удивительно, что он уживался с вами и просто не выгнал вас на фиг. Вы когда-нибудь чувствуете свою вину за то, как вы к нему относились?

– Нет, пока я, блин, не встретил вас! Он любил гвалт. В Рождество в нашем доме был вечный скандал. Мы все время орали – мы с братом да еще потом наши дяди и тети. У него было чувство праведного возмущения, такое отношение: «Тебе нечего высовываться с этим дерьмом». Он проявлял большую мудрость в плане политики. Он был из левых, но, знаете, хвалил парня справа.

Чем больше вы об отце говорите, тем больше кажется, что вы описываете самого себя.

– Это очень любопытный угол зрения, и мне кажется, многие бы с вами согласились. Я любил отца. Но мы были воюющими сторонами. Стоявшими на своем до конца. Вообще-то его последние слова были бранными. Я спал на маленьком матрасе рядом с ним в больнице. Я проснулся, потому что он что-то громко прорычал – и это меня разбудило. Входит медсестра и говорит: «С вами все в порядке, Боб?» Он лишь взглянул на нее и прошептал: «От…бись и забери меня отсюда. Здесь как в тюрьме. Хочу домой». Последние слова: «От…бись».

Какими были первые услышанные вами записи рок-н-ролла?

– Мне было четыре года. Песня The Beatles – «I Want to Hold Your Hand». Наверно, 1964 год. Помню, как в день святого Стефана, на другой день после Рождества, мы с братом смотрели выступление The Beatles. Ощущалось, что они были едины во всем – их мелодическая сила, стрижки и сексуальность. Вероятно, это я уловил.

Потом такие исполнители, как Том Джонс. Я видел Тома Джонса субботними вечерами в варьете-шоу – наверно, мне было лет восемь, – и он был весь потный, он – животное, неукротимое животное. Поет свободно. У него сильный черный голос, черный голос в белом парне. И потом, конечно, Элвис.

Кто еще оказал на вас музыкальное влияние, когда вы были в том возрасте?

– Группы The Who, The Rolling Stones и Led Zeppelin и тому подобные – но еще раньше хорошо помню «Imagine» Джона Леннона. По-моему, мне было двенадцать лет; это один из первых прослушанных мной альбомов. Он меня просто зажег. Как будто Леннон нашептывал мне на ухо мысли о том, что возможно. Разные взгляды на мир. Когда в четырнадцать лет я остался без матери, то обратился к альбому «Plastic Ono Band».

В то же время – Боб Дилан. Слушал его акустические альбомы. Потом начал думать о том, чтобы исполнить эти акустические песни. У моего брата был сборник песен The Beatles, и я начал самостоятельно учиться играть на гитаре, а брат как бы помогал.

А эта песня, «If I Had a Hammer», вообще такая гениальная песня, как я теперь о ней думаю, что я не мог опомниться и на другой день после того, как ее услышал.

Это была первая песня, которую вы разучили?

– «If I had a hammer, I’d hammered in the morning / I’d hammered in the evening / All over this land / I’d hammer out justice / I’d hammered out freedom / Love between my brothers and my sisters / All over this land». («Если бы у меня был молоток, / я бы колотил утром, / я бы колотил вечером / по всей этой стране, / я бы выбил справедливость, / я бы выбил свободу / и любовь между моими братьями и сестрами / по всей этой стране».) Фантастика. Эти слова – манифест.

Эта песня до сих пор с вами.

– (Смеется.) Правда.

И вот все это происходило в 60-е годы в Лондоне: The Beatles, The Rolling Stones, The Who, The Kinks. Какое влияние они на вас оказали?

– The Who… Когда мне было лет пятнадцать, они действительно стали меня цеплять. Среди грохота и шума, мощных аккордов и ярости звучал и иной голос. «Nobody knows what it’s like behind blue eyes…»[308] Это был целый мир, который мне предстояло открыть. Одним из важнейших аспектов в музыке – и причиной, почему меня притягивают музыкальные произведения, – является то, что они напоминают мне путешествие в неизведанное, дарят ощущение, что есть иной мир, который необходимо исследовать. Я узнал это от Пита Таунсенда, я узнал это от Боба Дилана.

«Imagine» была первой впечатлившей вас вещью?

– «Imagine» и Боб Дилан. «Blowin’ in the Wind» и все такое – и фолк-музыка. Именно это, по-моему, подготовило меня к Джону Леннону.

Дилан подготовил вас к Джону Леннону?

– Потому что это фолк. Если вам интересен фолк, слова и шепот, все эти тихие вещи. Я сидел в моей комнате и, включив магнитофон, слушал в наушниках «Imagine». Это очень интимно. Все равно что разговаривать с кем-то по телефону, все равно что разговаривать с Джоном Ленноном по телефону. Без преувеличений. Эта музыка меняла форму комнаты. Меняла форму мира вне комнаты, твой взгляд из окна и вид из окна.

Помню, как Джон поет «Oh, My Love». Как маленький гимн. Это, несомненно, своеобразная молитва – пусть даже он был атеистом. Он пел, а мне казалось, что со всего вокруг спадает покров, что пелена спадает с глаз. Вид в окне предстает с той новой ясностью, которую приносит любовь. Помню это ощущение.

Когда мне было уже за двадцать, Йоко подошла ко мне, положила руку мне на плечо и сказала: «Ты – сын Джона». Какой удивительный комплимент!

Вы сказали о своей группе: «Мы вышли из панка». Что это значит?

– Год 1976-й. Я учусь в школе. Несносная подростковая стадия. Учеба заброшена к черту, я злой, в доме кроме меня еще двое мужчин. Все мои друзья готовят себя к большому будущему, потому что они умные. Вероятно, мне не удается достаточно сосредоточиться, чтобы стать таким умным.

У меня в голове всегда звучат мелодии. В спокойные периоды – в местном клубе, в церкви, – если я рядом с фортепьяно, я трогаю пальцем клавиши. Мне казалось, что если я нажму на педаль – бум! – то звук одной ноты заполнит весь зал. Отражение звука, знаете ли. Оно превращает церковь в собор. Я слышу стих для этой ноты в голове – правда. Могу найти еще одну созвучную ему ноту – но не в состоянии это выразить.

В прошлую субботу исполнилось двадцать девять лет, как извлек ноту один мальчишка. Правда, мальчишка – ему четырнадцать, мне – шестнадцать. Он хочет организовать группу. Играет на барабанах. И вот мой друг Реджи Мануэл говорит: «Надо ехать». Сажает меня на багажник своего мотоцикла и везет в тот пригородный дом, где живет Ларри Маллен. Ларри сидит в крошечной кухоньке, расставив все барабаны. Там еще несколько ребят. Дэйв Эванс[309], похоже, парень с головой, ему пятнадцать лет. И его брат Дик – он еще круче – смастерил себе гитару. Он халтурщик – гений со справкой.

Ларри начинает играть на ударных, Эдж берет аккорд на электрогитаре, каких я никогда не слышал. То есть путь открыт. Отовсюду стали стекаться подростки – одни девчонки. Они знают, что здесь живет Ларри. Они уже визжат, уже рвутся в дверь. Мы видим, что для него это привычно, и он уже берется за шланг. Буквально – за садовый шланг. И вот все начинается. В тот месяц я начинаю гулять с Али[310]. То есть я с ней познакомился раньше, а теперь с ней встречаюсь.

Хороший был месяц.

– Да, очень хороший месяц. Что любопытно, в предшествующие месяцы я, вероятно, был на самом дне моей жизни. Я ощущал только подростковый страх. Я не знал, хочется ли мне жить дальше, такое было отчаяние. Я молился Богу, но не знал, внемлет ли Он.

Вы тогда находились под влиянием панк-рока?

– Нет, это не имело никакого отношения к панку. Сентябрь 1976 года. Тем летом панк только начинался в Лондоне. Адам[311] приедет в Лондон летом будущего года. В Лондоне адская жара. И он возвращается со Stranglers, Jam и Clash. Довольно странно, но во время самых первых наших репетиций мы говорили о том, какую музыку будем исполнять. Все выступали со своими предложениями. Я хотел исполнять The Rolling Stones времен «High Tide and Green Grass» и The Beach Boys. Мне надоел хард-рок.

Потому что хард-рок…

– Длинные волосы и нескончаемые соло на гитаре. Я говорил: «Давайте вернемся к рок-н-роллу». Тогда они сказали: «Ой, а ты слышал Clash?» А потом они увидели The Jam в передаче Top of the Pops[312] в 1976 году: «Они наши сверстники! Это возможно». Потом The Radiators From Space – наша местная панк-группа – спела песню… «Telecaster». А это была довольно сложная вещь для исполнения.

Как много времени вы тогда уделяли группе?

– Репетировали время от времени. Мы исполняли вещи из репертуара The Eagles и The Moody Blues. Но оказалось, что мы попросту жалкое подражание им. Вообще-то мы не были способны исполнять чужие песни. Мы пытались исполнить одну песню «Стоунз» – «Jumpin’ Jack Flash». Получилось плохо. И мы начали писать свои – так проще.

Ramones оказали на вас большое влияние? Или The Clash?

– Скорее Ramones, чем The Clash, хотя мы сначала увидели The Clash, в 1977 году в Дублине, – и это было необыкновенно. Ощущалась агрессия… Но их музыка не так близка нам, как музыка Ramones.

Дэвид Боуи оказал большое влияние?

– Гигантское. Это английский Элвис. Боуи гораздо больше повлиял на эстетику панк-рока, чем обычно думают, и фактически создал самое интересное в музыке 1970-1980-х годов. У меня в спальне его портреты. Мы исполняли Suffragette City, когда еще только начинали, когда играли на свадьбах.

Мы стали слушать Патти Смит; Эдж начинает слушать Тома Верлена. И вдруг оказывается, что эти панк-аккорды – не единственная альтернатива.

Мы обрели другой язык и начали находить другие цвета, отличные от базовых.

Какую роль в вашем детстве играла религия?

– Я знал, что мы не такие, как все на нашей улице, потому что мама была протестанткой. И что она вышла замуж за католика. В то время, когда страну охватило сектантство, я понимал, что это не просто. Мы не ходили в ближние школы – ездили на автобусе.

Я понимал, какой смелостью надо было обладать, чтобы пронести через жизнь свою любовь, как это сделали родители.

Посещая церковь, вы испытывали религиозное чувство?

– Уже тогда я молился чаще вне церкви, чем в ней. Это касается песен, которые я слушал, для меня они были молитвами. «Сколько дорог должен пройти человек?»[313]. Для меня это не был риторический вопрос. Он был обращен к Богу. Это один из вопросов, на который мне хотелось бы получить ответ, и я не знал, кого мне спросить. Уж, конечно, не школьного учителя.

Когда Джон Леннон поет «Oh, my love…», эти слова сокровенны для меня, они говорят о тайных связях между людьми, и, как я понимаю теперь, не только о сексуальных. Духовная сокровенность.

Кем для вас в данный момент вашей жизни является Бог?

– Не знаю. Я редко задаюсь такими вопросами в церкви. Я вижу в церкви милых, красивых людей. Временами, когда я пою христианский гимн… о, если бы придумать хороший гимн… «When I Survey the Wondrous Cross» или «Be Thou My Vision», то что-то во мне отзывается. Но в основном я был равнодушен к религии.

Ваши первые песни – о растерянности, о попытках найти духовность в возрасте, когда почти все остальные сверстники пишут о девушках и волнениях.

– Да. Мы как бы действуем по-другому.

Вы пропустили I Want to Hold Your Hand и попали прямо…

– …В мистику. Ван Моррисон был противоположностью, если говорить о направлении движения. Такой турбулентный период в пятнадцать-шестнадцать лет, с электрическими бурями этого возраста.

Был также мой друг Гугги. Его родители были не просто протестантами – они исповедовали какой-то темный культ протестантов.

В Америке это был культ пятидесятников. Его отец как будто вышел из Ветхого Завета. Он постоянно говорил о Писании и ощущал приближение конца света – и к нему готовился.

Вы жили в его семье?

– Да. И ходил вместе с ними в церковь. Хотя мы с Гугги смеемся над абсурдностью некоторых моментов, но риторика до нас доходит. Мы этого не сознаем, но мы погружаемся в Священное Писание.

Вот что мы в нем почерпнули: богатый язык, старинные трактаты о мудрости.

Так вот почему вы писали такие серьезные песни, когда вам было девятнадцать лет?

– Вот что немного странно: почти все люди, вместе с которыми ты впитывал черную музыку, обладают тем же крещением духа, правда? Разница в том, что почти все эти исполнители чувствовали, что не в состоянии выразить свою сексуальность перед Богом. Им пришлось свернуть с пути. Поэтому рок-н-ролл стал музыкой вероотступников. Они бежали от Бога. Но я никогда в это не верил. Никогда не видел в этом выбора: или – или.

Вы никогда не считали, что рок-н-ролл – так называемая музыка дьявола – несовместим с религией?

– Посмотрите на людей, которые сформировали мою фантазию. Боб Дилан. 1976 год – он проходит почти через то же самое. Покупаете альбом «Horses» Патти Смит, и там: «Иисус умер за чьи-то грехи, но не мои…» И она превращает «Gloria» Вэна Моррисона в литургию. Она заигрывает с этими демонами, в ее случае – с католицизмом. И приходит к «Wave», где общается с папой. Музыка, которая по-настоящему меня заводит, устремлена или к Богу, или от Него. В обоих случаях ясно, что Бог – в центре пути. Поэтому блюзы, например, это устремленность от Бога; госпелы, The Mighty Clouds of Joy – устремленность к Нему.

И впоследствии вы стали это анализировать и обдумывать.

– Блюзы подобны псалмам Давида. В них – тот человек, живший в пещере, слова которого звучали одновременно и как критика, и как хвала. Давид пел: «О, Господи, где Ты, когда Ты мне так нужен? / Ты называешь себя Богом?» И так далее. Это блюз.

И псалмы, и блюзы – об отношениях с Богом. Именно так. С тех пор мне ясно, что сердиться на Бога очень полезно. Для альбома Pop мы написали песню об этом – «Wake Up Dead Man», она повергает людей в смятение.

Каково ваше вероисповедание сегодня? Кем является Бог в вашем понимании?

– Говоря простым языком, я сказал бы, что верю в силу любви и логики в мире, в силу любви и логики за пределами вселенной. Верю в поэтический гений Творца, которому удалось выразить с такой неизмеримой силой рождение младенца в «соломенной нищете», то есть история Христа для меня исполнена смысла.

Каким образом исполнена смысла?

– Как художник, я понимаю ее поэзию. Настолько она блестяща. И меня потрясает, что такой уровень творения и безмерность вселенной проявляются в такой беспомощности, как младенец. По-моему, это и делает меня христианином. Впрочем, я не использую это понятие, потому что в жизни ему очень трудно соответствовать. Я чувствую, что я – худший из христиан, поэтому мне лучше помолчать.

Вы молитесь, соблюдаете религиозные ритуалы?

– Я пытаюсь каждый день находить время для молитвы и размышления. Я чувствую себя легко и в католическом соборе, и в палатке. Я также с глубоким уважением отношусь к моим друзьям-атеистам (а они почти все атеисты) и той отваге, которая им требуется, чтобы не верить.

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Легенды и мифы Древней Греции» в изложении знаменитого исследователя античности Н.А. Куна уже давно...
В книге профессора Росса В. Грина, специалиста по клинической психологии и психиатрии медицинской шк...
Пак Соньо – преданная жена и любящая мать четверых детей. Всю жизнь она посвятила семье. Как умела, ...
«Гарики» – четверостишия о жизни и о людях, придуманные однажды поэтом, писателем и просто интересны...
«Это сочинение явилось первой в мире серьезной, хотя и вполне общепонятной книгой, рассматривающей п...
В 2018 году исполнилось 65 лет первой сформированной в Трудовой воинской части (ракетно-технической ...