Ничего личного: Как социальные сети, поисковые системы и спецслужбы используют наши персональные данные Кин Эндрю
На рынке уже имелся ряд технологий, разработанных обильно финансируемыми стартапами, такими как Lycos, AltaVista, Excite и Yahoo, пытавшимися выиграть гонку за лучшую поисковую систему для навигации в Интернете, которая принесет победителю всё. Но всех их побили Брин и Пейдж, предложив потрясающий оригинальный метод определения значимости и достоверности содержания веб-страниц. Аналогично тому, как Memex Вэнивара Буша работал через сложную систему «троп», Пейдж и Брин увидели логику Всемирной паутины с позиции гиперссылок. Создав механизм, который обходит всю Всемирную паутину и индексирует все ее страницы и ссылки, они превратили Веб в «гигантское уравнение», как назвал его Брин, член Национального научного фонда в Стэнфорде. Конечным результатом этого гигантского математического проекта стал уникальный алгоритм PageRank, оценивающий значимость веб-страницы на основе количества и качества внешних ссылок на данный ресурс. «Чем более высокий статус имеет страница, с которой исходит ссылка, тем более значимой считается сама ссылка и тем выше она поднимется при расчете окончательного ранга веб-страницы, оцениваемой по алгоритму PageRank», — объясняет Стивен Леви в своей книге «В Сети» (In the Plex), наиболее полной истории Google{137}.
Так же как разработанное Норбертом Винером устройство, предсказывающее траекторию полета самолетов, опиралось на непрерывный обмен информацией между зенитным орудием и его оператором, так и логика алгоритма Google опирается на саморегулируемую систему гиперссылок, охватывающую всю Сеть. В творении Пейджа и Брина воплотился описанный Ликлайдером симбиоз человека и компьютера. В качестве информационной карты, отражающей распределенную природу электронной Сети, поисковая система Google была противоположностью централизованному веб-порталу наподобие Yahoo, т. е. совсем не «еще одним иерархическим неотесанным оракулом».
«В основе PageRank лежит идея о том, что мы можем оценить информационную значимость веб-страницы на основе тех веб-страниц, которые делают на нее ссылки, — объясняет Брин. — Мы превратили весь Интернет в огромное уравнение, включающее сотни миллионов переменных, то есть алгоритмов PageRank для ранжирования всех веб-страниц, и миллиарды членов уравнения, то есть ссылок»{138}.
«Все построено на рекурсии, — говорит Брин о логике их поискового механизма. — Все происходит в большом круге»{139}. Истинная красота этого благотворного круга взаимодействия заключается в том, что он становился более эффективным по мере роста Всемирной паутины и количества страниц и ссылок в ней. Круг расширялся до бесконечности. Чем больше ссылок обрабатывал алгоритм, тем больше он собирал данных и тем точнее поисковая система могла определить релевантность страниц запросу.
«Поиск в Google вправду производил впечатление волшебства», — описывает Леви реакцию научного сообщества Стэнфорда на новую поисковую систему{140}. К 1998 г. поисковик Google уже обрабатывал до 10 000 запросов в день и захватил половину всего интернет-трафика в Стэнфорде. Начавшись как возможная докторская диссертация, этот проект, как и сама технология, превратился в механизм самоусиления, приобретя инерцию движения. «Что дальше? — начали спрашивать себя Брин и Пейдж в 1997 г. — Может, это реальное дело?»{141}
Рожденные в семьях университетских ученых, Брин и Пейдж также намеревались посвятить свою жизнь науке. Они хотели сделать «нечто значимое», способное изменить мир. Живи они в другие времена, могли бы, подобно Вэнивару Бушу и Дж. К. Р. Ликлайдеру, сделать карьеру в некоммерческих университетах и правительственных агентствах, работая на благо общества в качестве библиотекарей, занимаясь организацией информации в мире. Но это был Стэнфорд 1990-х, а не МIT 1940-х. И это означало, что им предстояло запускать Google как коммерческий стартап и становиться миллиардерами, а не электронными библиотекарями.
Сумев привлечь для начала $1 млн от венчурных инвесторов, в число которых входил и Джефф Безос, Пейдж и Брин в сентябре 1998 г. зарегистрировали компанию Google и начали собирать команду инженеров с целью превратить свой университетский проект в жизнеспособный коммерческий продукт. Но очень скоро им потребовалось еще больше капитала, чтобы инвестировать в инженеров и оборудование, а это неизбежно привело их в фонд KPCB Джона Дорра.
«На сколько, по-вашему, потянет ваш бизнес?» — спросил их Дорр, когда они встретились с ним в 1999 г.
«На десять миллиардов, — молниеносно отозвался Ларри Пейдж о «бизнесе», который на тот момент не только не приносил никакого дохода, но даже не обладал для этого вразумительной моделью. — Я имею в виду не рыночную капитализацию, а доходы».
От такого дерзкого ответа Пейджа Дорр, как пишет Стивен Леви, «едва не упал со стула»{142}. Тем не менее он согласился совместно с Майклом Морицем из фонда Sequoia Capital инвестировать в Google $25 млн в рамках привилегированных акций серии А. Но два года спустя после инвестирования, несмотря на то что Google утвердила себя в качестве ведущей поисковой системы в Интернете, обрабатывая 70 млн поисковых запросов в день, компания (теперь ею управлял «взрослый» генеральный директор Эрик Шмидт) так и не создала успешную бизнес-модель для того, чтобы зарабатывать на популярности своей бесплатной технологии.
Как и все, что касается Google, решение одновременно было совершенно очевидным (по крайней мере, если оглядываться назад) и в то же время неожиданным. И Брин, и Пейдж — очень гордившиеся своей оформленной в духе минималистской эстетики и быстро загружающейся домашней страницей Google — были противниками модели онлайновой рекламы, которую использовали порталы вроде Yahoo, перегружавшие веб-страницы баннерами по так называемой модели CPM (cost per mille) — стоимость рекламы в расчете на 1000 просмотров — и вставками на фоне загрузки основного сайта. Искомым решением стал запущенный в 2000 г. сервис Google AdWords, работающий по принципу «сделай сам» и позволяющий рекламодателям самим создавать объявления, которые привязываются к ключевым словам и демонстрируются на правой стороне страницы с результатами поиска. Таким образом, реклама была интегрирована в поиск, и Google, при всем своем технологическом блеске, стала компанией по продаже электронной рекламы.
Отказавшись от ценообразования по модели CPM, Google снабдила AdWords аукционной моделью продаж, которую ведущие американские экономисты впоследствии охарактеризовали как «исключительно успешную» и как «доминирующий механизм транзакций в крупной и быстро растущей отрасли»{143}. Вместо того чтобы покупать место для рекламы в Интернете по установленной цене, рекламодатели получили возможность в режиме реального времени участвовать в «уникальном аукционе», как называет его Стивен Леви, что сделало онлайн-рекламу одновременно более эффективной и прибыльной{144}.
Наряду с AdWords компания запустила пользующийся нарастающей популярностью сервис AdSense, который позволяет размещать и измерять эффективность рекламы на веб-сайтах, не связанных с поисковой системой. Рекламная сеть Google стала такой же вездесущей, как и поисковик Google. Вместе AdWords и AdSense превратились, по определению Леви, в «дойную корову», снабдившую Google средствами для финансирования ее проектов в следующем десятилетии, таких как создание мобильной операционной системы Android, почтового сервиса Gmail, социальной сети Google+, сервиса для ведения блогов Blogger, браузера Chrome, самоуправляемых автомобилей, очков Google Glass, социального навигатора Waze, а также ее приобретений вроде покупки YouTube и недавней серии поглощений компаний, занимающихся разработками в области искусственного интеллекта, включая DeepMind, Boston Dynamics и Nest Labs{145}.
Google не только взломала код доступа к интернет-прибылям, но и открыла для себя «чашу Грааля» в информационной экономике. В 2001 г. доход компании составил всего $86 млн. В 2002 г. он вырос уже до $347 млн, в 2003-м приблизился к миллиарду и достиг почти $2 млрд в 2004-м, когда компания шести лет от роду вышла на IPO, предложив для продажи акции на сумму $1,67 млрд, которые инвесторы оценили в $23 млрд. К 2014 г. Google стала второй по стоимости компанией в мире после Apple с рыночной капитализацией более $400 млрд, а Брин и Пейдж — двумя самыми богатыми молодыми людьми в мире с личными состояниями порядка $30 млрд на каждого. Прибыльность Google, по разительному контрасту с Amazon, также потрясает воображение. В 2012 г. ее операционная прибыль составила почти $14 млрд при выручке $50 млрд, а в 2013-м компания так и вовсе «сокрушила» ожидания Уолл-стрит, заработав операционную прибыль более $15 млрд при выручке почти в 60 млрд{146}. Таким образом, дерзкий ответ Ларри Пейджа на вопрос Джона Дорра при их первой встрече в 1999 г. о том, «на сколько потянет» бизнес Google, обернулся вопиющим преуменьшением. И компания по-прежнему продолжает расти.
К 2014 г. Google, как и Amazon, стала компанией-победителем, который получает всё. Ее поисковая система каждую секунду обрабатывает примерно 40 000 запросов, что составляет 3,5 млрд запросов в день, или 1,2 трлн запросов в год. Этот левиафан контролирует около 65 % глобального поиска, а в некоторых странах, таких как Италия и Испания, и вовсе доминирует с долей более 90 %{147}. Доминирование Google в Интернете наглядно демонстрирует новые степенные законы, действующие в сетевой экономике. Идеалисты наподобие Кевина Келли и Николаса Негропонте считали, что «децентрализующая» архитектура Сети породит экономику с «тысячами источников обогащения». Но все произошло с точностью до наоборот. Имитируя распределенную архитектуру Всемирной паутины, Google превратилась в информационного монополиста. Так что мыслители вроде Мойзеса Наима, предрекавшие наступление «конца власти»{148} в цифровую эпоху, ошибались. Власть никуда не исчезла. Она просто изменила свою форму, перейдя от вертикальной к рекурсивной кольцевой структуре.
Каждый раз, используя Google, мы увеличиваем ее власть. Представляя собой симбиоз человеческого и искусственного интеллекта, поисковая система Google набирается знаний, благодаря чему приносит тем больше пользы, чем чаще она применяется. Другими словами, всякий раз, обращаясь с поисковым запросом к Google, мы «работаем» над улучшением продукта. Но с точки зрения Google еще более ценно то, чт она узнает о нас вместе с каждым запросом. Как и в Memex Вэнивара Буша, цифровые тропы Google никогда не «исчезают» и, хорошо это или плохо, Google никогда ничего не забывает.
Все наши цифровые тропы обрабатываются статистическими сервисами, такими как Google Analytics, которые обеспечивают саму Google и ее корпоративных клиентов так называемыми «выхлопными данными» (data exhaust) о нашей онлайновой активности. Как отмечают авторы книги «Большие данные»[8] (Big Data) Виктор Майер-Шёнбергер и Кеннет Кукьер, Google стала «безоговорочным лидером в бизнесе выхлопных данных. Она применяет принцип рекурсивного „обучения на данных“ во многих своих сервисах. Каждое действие, выполняемое пользователем, рассматривается как сигнал, который необходимо проанализировать, и результат этого анализа встраивается обратно в систему»{149}.
Мы формируем инструменты Google, а потом эти инструменты формируют нас.
Фабрики данных
Google изменила все. Одним из первых признал этот факт Дейл Доэрти, пионер Всемирной паутины, в 1993 г. создавший первый в мире коммерческий веб-сайт Global Network Navigator (GNN). Во время мозгового штурма в компании с медиамагнатом Тимом О'Рейли, состоявшегося пару лет спустя после взрыва доткомовского пузыря, Доэрти придумал термин «Веб 2.0» для названия новой сетевой экономики, о приходе которой возвестила Google. Термин прижился и стал использоваться для условного обозначения радикального возрождения Интернета после краха биржи NASDAQ весной 2000 г.
В своей эпохальной статье «Что такое Веб 2.0»{150} Тим О'Рейли называет Google «общепризнанным флагманом Веба 2.0». Сравнивая модель Google с моделью Netscape, по его мнению, «флагмана Веб 1.0», О'Рейли утверждает, что стартап Джима Кларка формировался в рамках «старой софтверной парадигмы», стремясь использовать свое доминирующее положение на рынке браузеров «для достижения такой же рыночной власти, какой обладала Microsoft на рынке ПК», и затем зарабатывать на лицензировании своих программных продуктов. Позиционируя себя как начинающая Microsoft, пишет О'Рейли, Netscape использовала тот же подход, что и в свое время автомобильная промышленность, продвигавшая первые автомобили как «безлошадные экипажи», чтобы потребители поняли, о чем идет речь. В отличие от Netscape, считает О'Рейли, Google, образцовая интернет-компания Веб 2.0, преподносила себя как угодно, но только не в виде успокоительно понятного безлошадного экипажа.
Так что же такое Google? «Во многом подобно телефонному звонку, который возникает не на концах телефонной линии, а в сети между ними, Google в пространстве между браузером, поисковиком и целевым контент-сервером выступает как генератор возможностей и как посредник между пользователем и онлайновыми знаниями данного пользователя» — так О'Рейли описывает механизм самоусиления Google. Будучи одновременно невидимым и вездесущим, будучи инструментом и посредником, Google представляет собой совершенно новую категорию. Это первый истинно оригинальный продукт Интернета, поскольку экономическая ценность Google заключается непосредственно в самой Cети.
В первые 15 лет XXI в. в Интернете доминировали подобные Google генераторы возможностей и сервисы-посредники. В течение этого периода сайты поколения Веб 2.0, где все пользователи влияют на происходящее, вытеснили традиционные сайты Веб 1.0 с их вертикальным управлением. Порталы в стиле Веб 1.0, такие как AOL или Yahoo, уступили место персонализированным социальным сетям Веб 2.0, таким как Facebook, Tumblr или Bebo, созданной четой Бёрч в 2005 г. и достигшей зенита славы в 2007-м, когда она стала самой популярной социальной сетью в Великобритании с более чем 10 млн пользователей. Уступили они и платформам, размещающим контент пользователей, таким как Reddit, Twitter, SoundCloud или YouTube. Соответственно профессиональные ресурсы 1.0 наподобие сервиса для обработки фотографий Ofoto компании Kodak, «Британники-онлайн» или Monster.com были заменены своими эквивалентами 2.0 — действующими совместно Yelp, Instagram, Wikipedia и LinkedIn.
Большинство этих компаний Веб 2.0 реализуют стратегию бизнеса в стиле Google, предоставляя свои инструменты и услуги бесплатно, а в качестве основного источника доходов используя размещение рекламы. «Лучшие умы моего поколения бьются над тем, как заставить людей кликнуть объявления», — иронично замечает один из программистов Facebook{151}. Как и Google, сети наподобие Facebook и YouTube стали компаниями больших данных, способных целенаправленно влиять на поведение своих пользователей и распознавать их предпочтения, собирая «выхлопные данные».
И хотя ни одной из компаний Веб 2.0, даже Facebook, не удалось добиться такого же запредельного финансового успеха, как Google, многие существенно обогатили своих основателей и инвесторов. IPO Facebook в $100 млрд в 2012 г., возможно, было завышено как с точки зрения ее экономики, так и в свете развязанной вокруг события шумихи, но тем не менее это IPO стало крупнейшим в истории Интернета. В 2008 г. Bebo была продана Майклом и Кзоши Бёрч за $850 млн компании AOL, что дало им средства для финансирования The Battery. Google приобрела YouTube за $1,65 млрд в 2006 г., Facebook — Instagram за $1 млрд в 2012-м, а Yahoo — Tumblr за $1,1 млрд в 2013-м. Летом 2014 г. публично котируемые LinkedIn и Twitter имели рыночную капитализацию порядка $20 млрд.
Президент фонда Sequoia Capital Майкл Мориц, еще один инвестор Google в серии А и, наряду с Джоном Дорром из KPCB, самый успешный венчурный капиталист Кремниевой долины, помещает это новое поколение веб-компаний, таких как Google и Facebook, в более широкий исторический контекст, сравнивая их с фабриками индустриальной эпохи. В прежней промышленной экономике, объясняет Мориц, фабрики представляли собой отдельные предприятия, куда предприниматели вкладывали капиталы, чтобы купить оборудование и нанять рабочую силу, после чего фабрики начинали производить товары, которые продавались на рынке. На ночь фабрики закрывались, оборудование останавливалось, а рабочие расходились по домам.
Но в сетевую эпоху, говорит Мориц, логистика индустриальной экономики была вывернута наизнанку. Ворота новых «фабрик данных», по определению Морица, всегда открыты, а их инструменты теперь доступны каждому. Это то, что Мориц — бывший обозреватель технологий в журнале Time, сделавший состояние на прозорливых ранних инвестициях в Google, PayPal, Zappos, LinkedIn и Yahoo, — называет «персональной революцией». Все мы теперь с удовольствием пользуемся в свободном доступе инструментами и услугами, которыми снабдили нас Google и Facebook для поиска информации и общения с друзьями и коллегами. Более того, чем чаще мы используем поисковую систему Google, тем точнее она становится. И чем больше людей присоединяется к Facebook, тем чаще подтверждается закон Меткалфа и тем ценнее для нас становится эта сеть.
«Здесь, между Сан-Франциско и Сан-Хосе, происходило, происходит и будет происходить нечто в высшей степени замечательное. Подобное тому имело место всего раз или два в течение всей человеческой истории» — так оценивает Мориц «персональную революцию», устроенную фабриками данных, включая Google, Facebook, LinkedIn, Instagram и Yelp{152}.
Разумеется, считается, что эта «персональная революция» выигрышна для всех и входит в число тех предположительно благотворных кругов взаимодействия, которые Сергей Брин и Ларри Пейдж встроили в свой алгоритм PageRank. Мы получаем доступ к бесплатным инструментам, а интернет-предприниматели получают сверхприбыли. Соучредитель KPCB Том Перкинс, чей венчурный фонд заработал миллиарды на своих инвестициях в Google, Facebook и Twitter, несомненно, заявил бы, что достижения, как он его называет, «дного процента успешных» предпринимателей из Кремниевой долины ведут к увеличению занятости и всеобщему процветанию.
Но как всегда происходит с тем, что слишком хорошо, чтобы быть правдой, здесь кроется уловка. Проблема, конечно же, в том, что мы все трудимся на Facebook и Google бесплатно, производя те самые персональные данные, которые делают эти компании такими ценными. Вот почему Google, чья рыночная капитализация в середине 2014 г. превысила $400 млрд, может обходиться штатом всего в 46 000 сотрудников. Для сравнения: в такой гигантской промышленной компании, как General Motors, с рыночной капитализацией около $55 млрд более 200 000 человек заняты производством автомобилей на заводах. Таким образом, Google, будучи в семь раз крупнее, задействует менее четверти персонала по сравнению с GM.
Эта новая экономика с ее фабриками данных меняет всё — даже распределение денежной массы в глобальной финансовой системе. На начало 2014 г. общие запасы наличности у пяти крупнейших мировых компаний, таких как Apple, Google, Microsoft, американский телекоммуникационный гигант Verizon и производитель электроники корейский конгломерат Samsung, составили $387 млрд, что эквивалентно ВВП за 2013 г. Объединенных Арабских Эмиратов{153}. Такой дисбаланс капитала отдает судьбу мировой экономики в руки нескольких скопидомов наподобие Apple и Google, которые предпочитают хранить свои прибыли по большей части в офшорах, чтобы не платить налоги в США. «Apple, Google и Facebook — это современные скряги», — с тревогой замечает обозреватель газеты Financial Times Джон Плендер по поводу корпоративного скаредничества, подрывающего рост мировой экономики{154}.
«Так что же все это означает?» — задает Майкл Мориц риторический вопрос, имея в виду экономику фабрик данных, которая чрезвычайно прибыльна для крошечной горстки компаний Кремниевой долины. Что означает «персональная революция» для всех остальных, кто не входит в «предельно малое меньшинство» (определение Морица) внутри пузыря Кремниевой долины?
«Это означает крайне нелегкую жизнь практически для всех остальных американцев, — отвечает на свой же вопрос президент Sequoia Capital, которого даже Том Перкинс не мог бы обвинить в прогрессивном радикализме. — Это означает крайне нелегкую жизнь, если вы бедны. Это означает крайне нелегкую жизнь, если вы принадлежите к среднему классу. Это означает, что вы должны получить правильное образование, чтобы поступить на работу в Google или Apple»{155}.
И это означает, мог бы добавить Майкл Мориц, что Интернет — это не ответ.
Культ социальных сетей
Джефф Безос не совсем ошибается по поводу хаотической природы истории. Детерминисты вроде Кевина Келли утверждают, что сетевая технология обладает собственным разумом, который ведет нас к цифровой земле обетованной. Но подобные заблуждения нарратива — будь то в силу левых либо правых, светских либо религиозных убеждений — не более чем самообман эсхатологов вроде правоверного Келли, у которого вера затмевает разум при интерпретации истории.
Единственный закон истории состоит в том, что у нее нет никаких законов. История не обладает собственным разумом, она ничего не знает, ничего не ждет и ничего не замышляет. В своем классическом эссе «Протестантская этика и дух капитализма» (1904) немецкий социолог Макс Вебер прослеживает, как аскетичные кальвинисты невольно заложили основу для развития современного капитализма, утверждая свою веру в то, что накопленное богатство свидетельствует об искуплении грехов. История Интернета носит столь же произвольный характер. Созданный по большей части случайно такими учеными-патриотами, как Пол Бэран, Дж. К. Р. Ликлайдер и Тим Бернерс-Ли, которые были не только равнодушны, но порой даже и враждебны к корыстным побуждениям, Интернет вызвал одно из крупнейших накоплений богатства в человеческой истории. История Google, ведущей компании Интернета, также отмечена иронией. Созданная двумя специализирующимися в компьютерных науках аспирантами-идеалистами, не доверявшими онлайновой рекламе настолько, что они запретили ее на своей домашней странице, Google стала самой крупной и влиятельной рекламной компанией за всю историю человечества.
Вообще, что касается непреднамеренности и непредвиденности, то ничто не может сравниться с историей Facebook, доминирующей в Интернете социальной сети, созданной столь неловким в общении молодым человеком, что многие считают его аутистом. В своей метко названной книге «Миллиардеры поневоле»[9] (Accidental Billionaires), бестселлере о зарождении Facebook в кампусе Гарвардского университета (экранизирован в 2010 г. Дэвидом Финчером под названием «Социальная сеть», фильм был номинирован на «Оскар»), Бен Мезрич рассказывает, что 21-летнего Марка Цукерберга его сверстники в Гарварде считали полным неудачником. Эдуардо Саверин, приятель Цукерберга, запустивший вместе с ним сайт Thefacebook.com в феврале 2004 г., отзывается о своем партнере как о «стеснительном и неуклюжем пареньке», «полностью закрытом человеке», говорить с ним было «все равно что говорить с компьютером». Другие сокурсники характеризовали его как «причудливого» и «страдающего аутизмом» гика «с безжизненным рукопожатием»{156}. Даже после того как позже, в 2004 г., Цукерберг бросил Гарвард и за десятилетие превратил Facebook в доминирующую социальную сеть Интернета, он так и не избавился от своего имиджа социально неприспособленного одиночки, страдающего «синдромом гика»{157}, как окрестил его Wired. Бывший технический директор Facebook Ишан Вонг считает, что у Цукерберга признаки «синдрома Аспергера» и «полностью отсутствует способность к сопереживанию»{158}. Другие опытные наблюдатели за Цукербергом, например Николас Карлсон, ведущий бизнес-корреспондент портала Business Insider, согласны с Вонгом, рассматривая сочетание «несомненно блестящего ума» Цукерберга с его «неспособностью поддерживать разговор» как симптом аутизма{159}.
Однако, несмотря на свою неспособность (или, возможно, как раз благодаря ей) к нормальному общению, Цукерберг создал самый мощный генератор общения в человеческой истории — компьютерную социальную сеть, в которой по состоянию на лето 2014 г. было зарегистрировано 1,3 млрд пользователей, каждую минуту пересылавших друг другу 2,46 млн комментариев. В социальном пространстве Интернета Facebook стала тем самым победителем, который получает всё: за один только первый квартал 2014 г. доходы компании, поступающие в основном от рекламы, составили $2,5 млрд, а ее прибыль — рекордные $642 млн{160}. Успешно монетизируя «выхлопные данные» о наших дружеских, семейных и любовных связях, которыми мы щедро снабжаем эту фабрику данных, в июле 2014 г. Facebook достигла рыночной капитализации в $190 млрд, став более дорогой компанией, чем Coca-Cola, Disney или AT&T.
Подобно тому как Google не была первой поисковой системой в Интернете, так и Facebook не изобрела идею первой социальной сети — места в интернет-пространстве, где пользователи «подпитывают» свои социальные отношения. Рид Хоффман, один из основателей LinkedIn, создал свою первую социальную сеть — сайт знакомств SocialNet — еще в 1997 г. В 2002-м появилась сеть Friendster, в 2003-м — базирующаяся в Лос-Анджелесе сеть MySpace, ориентированная на обмен музыкальным контентом и новостями Голливуда, которая на пике своей популярности в 2008 г. насчитывала 75,9 млн пользователей и тогда же была куплена за $580 млн корпорацией News Corporation{161}. Однако Facebook, где до сентября 2006 г. общались исключительно старшеклассники и студенты, предложила менее загроможденный и более интуитивно понятный интерфейс, чем MySpace. Таким образом, распахнув свои двери в мир за пределами школ и университетов, Facebook под маркой Mark Zuckerberg Production быстро стала крупнейшей в Интернете социальной сетью с охватом 100 млн пользователей в августе 2008 г.
Далее в действие вступил сетевой эффект, та самая петля положительной обратной связи, которая и делает Интернет тем классическим рынком, где победитель получает всё. К февралю 2010 г. сообщество Facebook выросло уже до 400 млн пользователей, проводивших в сети, уже работавшей на 75 различных языках, в общей сложности 8 млрд минут в день{162}. Facebook стал вторым по популярности в мире веб-сайтом после Google и остается таковым до сих пор. К лету 2014-го Facebook выросла настолько, что могла меряться с населением Китая — она насчитывала более 1,3 млрд пользователей, что составляло около 19 % всего мирового населения, причем 50 % пользователей заходили в социальную сеть не менее шести дней в неделю{163}. Как и Google, Facebook становится все более влиятельной. В 2014 г. компания совершила успешный переход к мобильной технологии — ее мобильное приложение стало «безусловно, самым популярным сервисом» на платформах iOS и Android, на который его пользователи тратят, что ошеломляет, 17 % всего времени, уделяемого ими смартфону. Таким образом, отметившая десятилетие компания Марка Цукерберга, скорее всего, продолжит доминировать в Интернете наряду со своим главным соперником Google и в течение второго десятилетия своей замечательной истории.
Как и у Google, цель Facebook — утвердить себя в качестве платформы, а не отдельного веб-сайта — стратегия, которая отличает компанию от потерпевших неудачу социальных сетей Веб 1.0, созданных в стиле «портала». Вот почему Дэвид Киркпатрик, автор исчерпывающей истории Facebook, бестселлера «Социальная сеть»[10] (The Facebook Effect){164}, утверждает, что запуск компанией платформ Facebook Connect в 2008 г. и Open Stream API в 2009 г., позволяющих создавать веб-сайты по типу самой Facebook, стал «грандиозным преобразованием, самым радикальным изо всех предпринятых компанией», поскольку позволил разработчикам вывернуть Интернет наизнанку и превратить его в расширенную версию Facebook. Как и Google, Facebook стремится к вездесущности. «Facebook повсюду» — так охарактеризовал ее мобильную стратегию в 2014 г. в журнале Fast Company Остин Карр{165}. Она желает стать «информационным хранилищем наподобие банка, но также центром обмена информацией и транзитным пунктом наподобие почты или телефонной компании»{166}, как определяет эту трансформацию Киркпатрик, исходя из данного Тимом О'Рейли определения революционной сети Веба 2.0.
Что отличает Facebook от Google, так это ее почти религиозная убежденность в значимости своей социальной миссии. «Концепция Facebook построена на радикальном социальном предположении о том, что всеобъемлющая прозрачность неизбежно овладеет современным миром», — пишет Киркпатрик. Согласно Марку Цукербергу, сеть строится на коллективном распределении в ярко освещенной глобальной маклюэновской деревне. Как отмечает Киркпатрик, Маклюэн — это «любимец компании», поскольку «он предсказал развитие глобальной коммуникационной платформы, которая объединит всю планету»{167}. Цукерберг разделяет заблуждение нарратива, присущее Маклюэну, рассматривая Интернет «всего лишь как огромный информационный поток. Это практически поток всего человеческого сознания и всей передаваемой информации, а продукты, которые мы создаем, всего лишь его разновидности»{168}. В 2009 г. Facebook запустила зловещий проект под названием «Индекс валового счастья» (Gross Happiness Index), представляющий собой типично утилитарную попытку измерить настроения пользователей сети посредством анализа публикуемых ими слов и фраз на странице в Facebook. А в 2012 г. компания осуществила еще более жуткий эксперимент, целенаправленно меняя содержание новостных лент 700 000 пользователей Facebook, чтобы посмотреть, как это отразится на их настроении{169}.
То, что Сергей Брин называет «большим кругом» данных, Марк Цукерберг рассматривает как рекурсивный цикл социальной сети. Цукерберг убежден, что, чем больше людей присоединяется к Facebook, тем более полезной — в культурном, экономическом и прежде всего моральном плане — становится Facebook для всех нас. Он даже вывел так называемый «закон Цукерберга» (вариацию закона Мура для социальных сетей), который гласит, что с каждым годом наши персональные данные будут расти в сети в геометрической прогрессии. Как Цукерберг сказал Киркпатрику, спустя 10 лет «в тысячу раз больше информации о пользователях Facebook будет проходить через социальную сеть… людям придется все время носить с собой девайс, [автоматически] распределяющий такую информацию. Это можно предсказать»{170}. Это тревожное предсказание, боюсь, уже сбывается в виде доминирования Facebook в мобильном Вебе и развития смартфонов в качестве «совершенных средств слежения», которые будут точно определять не только, где именно мы находимся, но и что мы делаем{171}.
Сюжет с Facebook — еще одна глава в полной иронии истории Интернета. Марк Цукерберг, «паренек, не способный к нормальному общению», возвел общение в причудливый культ, совершив революцию в сфере коммуникаций XXI в. Он присвоил идеалы открытости и прозрачности в коммерческих интересах Facebook, тем самым постепенно превращая конфиденциальность в устаревшее понятие. Его нарратив заблуждения заключается в убежденности, что социальная сеть в виде Facebook объединяет нас в единую человеческую расу. Потому мы прямо-таки морально обязаны раскрывать в сети свою истинную сущность, участвовать в режиме реального времени в коллективной исповеди нашей залитой светом глобальной деревни. И вот почему социальный аутист Цукерберг считает, что у нас есть только «одна идентичность», заявляя Киркпатрику, что «если у вас две идентичности, то это говорит об отсутствии целостности»{172}. Ему вторит Шерил Сэндберг, главный операционный директор Facebook: «Только проявляя свою истинную сущность, можно находиться в Facebook»{173}.
Но это, как и многое другое, что говорят Цукерберг и Сэндберг, совершенно неверно. Наличие нескольких идентичностей — гражданина, друга, работника, женщины, родителя, приятеля по сети — как раз, наоборот, свидетельствует о целостности человека, который не хочет смешивать свои различные социальные роли. И, как признают всё больше молодых людей, для того чтобы сохранить свою «аутентичность» в цифровую эпоху, нужно покинуть Facebook и найти себе менее освещенное место для пребывания в Интернете{174}.
Вдохновленный трудом Макса Вебера «Протестантская этика и дух капитализма», американский социолог Роберт Мертон предложил концепцию «непреднамеренных последствий» целенаправленной социальной акции. История Facebook прекрасно подтверждает его теорию. Facebook была замышлена с целью объединить нас в виде счастливой глобальной деревни. Но произошло обратное. Вместо того чтобы объединить нас, как показало исследование, проведенное в 2013 г. психологом из Мичиганского университета Этаном Кроссом, Facebook делает нас более завистливыми и несчастными{175}. Не устанавливает он и доверительных отношений: как показал проведенный в 2014 г. агентством Reason-Rupe опрос в США, всего 5 % респондентов готовы доверить Facebook свои персональные данные — значительно меньше, чем доверяют Федеральной налоговой службе (35 % опрошенных) и Агентству национальной безопасности (18 %){176}. А вместо радости, как показал опрос 600 пользователей Facebook, проведенный в 2013 г. Институтом информационных систем при Университете имени Гумбольдта в Берлине, Facebook заставляет более 30 % своих пользователей чувствовать себя более одинокими, обозленными или разочарованными{177}.
Ничто из этого не должно вызывать удивления. Так происходит, когда поддерживать разговор доверяют гику, который разговаривает, как компьютер. Так происходит, когда вы доверяетесь человеку, который полностью лишен способности к сопереживанию.
Распределенный капитализм
Чтобы объяснить децентрализованную архитектуру Всемирной паутины, Тим Бернерс-Ли любил сравнивать ее с системой капиталистического свободного рынка. «Я говорил людям, что Всемирная паутина похожа на рыночную экономику, — написал он в своей автобиографии. — В условиях рыночной экономики каждый может торговать с каждым, и для этого им не нужно идти на рыночную площадь»{178}.
Но в нынешнюю либертарианскую эпоху сходство между Всемирной паутиной и капитализмом вышло за рамки одной только архитектуры. Кремниевая долина превратилась в новую Уолл-стрит, потому что изобретение Бернерса-Ли стало носителем сетевой модели капитализма XXI в., предлагающей своим предпринимателям фантастическое финансовое вознаграждение по принципу «победитель получает всё». «Мы живем во времена, когда почти что угодно можно купить и продать» — так характеризует моральный философ Майкл Сандел «эру рыночного триумфализма», начавшуюся в конце холодной войны{179}. Интернет — этот, по словам Джона Дорра, «крупнейший создатель легального богатства за всю историю человечества», спроектированный учеными, работавшими на холодную войну, и достигший совершеннолетия в том же году, когда рухнула Берлинская стена, — стал особенно благодатной почвой для триумфализма идеологов свободного рынка наподобие Тома Перкинса. Разумеется, у Перкинса есть все основания чувствовать себя триумфатором. Ларри Пейдж и Сергей Брин сегодня стоят по $30 млрд каждый, благодаря тому что сумели успешно монополизировать рынок по покупке и продаже цифровой рекламы. Такое же состояние в $30 млрд сколотил себе и Джефф Безос за счет того, что в его «Магазине всего» предлагаются цены ниже и больше товаров, чем у конкурентов. А основатель и генеральный директор Facebook Марк Цукерберг накопил свои $30 млрд на монетизации дружбы.
За четверть века с момента изобретения Всемирной паутины Интернет прошел полный круг от запрета коммерции во всех видах до превращения абсолютно всего, особенно нашей частной жизни, в прибыльную деятельность. «Бизнес социальных медиа представляет собой агрессивную экспансию капитализма в наши личные отношения, — замечает генеральный директор сервиса Snapchat Эван Шпигель по поводу монетизации нашего внутреннего мира социальными сетями наподобие Facebook. — Нас просят хорошо себя представлять перед своими друзьями, подлаживаться к ним, работать над персональным брендом, а бренды учат нас тому, что аутентичность есть следствие совместимости с другими. Мы должны восхвалять нашу подлинную сущность и выставлять ее напоказ перед всеми своими друзьями, иначе мы рискуем себя дискредитировать»{180}.
Бернерс-Ли трактовал капитализм слишком упрощенно. Вместо того чтобы оставаться статичной рыночной структурой, создающей возможности для торговли, капитализм, как утверждает австрийский экономист Йозеф Шумпетер, представляет собой «эволюционный» процесс экономических изменений, который «никогда не может быть стационарным». В своем фундаментальном труде «Капитализм, социализм и демократия»[11] (1942) Шумпетер ввел концепцию «созидательного разрушения» для описания непрерывных циклов разрушительных инноваций — реинноваций, движущих развитием капитализма. «Этот процесс «созидательного разрушения» является самой сущностью капитализма, — настаивал Шумпетер. — В его рамках приходится существовать каждому капиталистическому концерну»{181}.
Следовательно, и интернет-экономику можно рассматривать как эволюционный процесс, а не статический набор рыночных отношений. В периоды как Веб 1.0, так и Веб 2.0 Интернет в основном занимался подрывом традиционных медиа, коммуникаций и ритейла. За 20 лет, после того как в апреле 1994 г. Джим Кларк и Марк Андриссен запустили Netscape, штормовой ветер «созидательного разрушения» Шумпетера кружил главным образом над такими сферами, как фотография, музыка, масс-медиа, телекоммуникации, кино, издательское дело и розничная торговля.
В течение же следующих 25 лет этот цифровой ветер перерастет в ураган пятой категории и до основания перелопатит буквально каждую отрасль — от образования, финансов и транспорта до здравоохранения, государственного управления и производства. Этот нарастающий ураган будет подпитываться непрерывным ростом вычислительных возможностей (закон Мура) и сетей (закон Меткалфа), увеличением скорости широкополосного доступа и перемещением всех компьютерных приложений на так называемое «облако». Уже к 2018 г. в результате падения цен на смартфоны и распространения беспроводных сетей, как напоминает нам исследовательская команда Патрика Серваля из Ericsson, количество мобильных подписчиков среди пользователей смартфонов вырастет до 4,5 млрд. А когда компьютерные чипы станут настолько малыми, дешевыми и мощными, что их можно будет прикреплять к одежде или даже принимать внутрь, и когда все наши действия на компьютерных устройствах будут происходить в Сети, тогда «Интернет всего» и «Интернет всех», хорошо это или плохо, неизбежно станут реальностью.
Когда Интернет проникнет повсюду, за ним последует и сетевой рынок. Цифровая рыночная площадь уже начинает походить на хаотическую децентрализованную паутину, изображенную Йонасом Линдвистом на стене стокгольмской штаб-квартиры Ericsson. Сегодня руководители и посредники в таких различных отраслях, как финансы, транспорт и туризм, имитируют модель распределенного бизнеса Google. Распределенный капитализм — это вездесущий капитализм. Такова эволюционная логика сетевой экономики.
На финансовом рынке виртуальная валюта Bitcoin (биткойн) уже имеет собственные индексы торговли, а объемы спекуляций ею составляют сотни миллионов долларов. Цифровые деньги наподобие биткойна представляют собой пиринговую альтернативу централизованно контролируемым валютам, таким как доллар США или шведская крона; альтернативу, из которой устранены посредники, т. е. банки с их комиссионными сборами. Объясняя в New York Times, «в чем значение биткойна», Марк Андриссен (ныне управляющий партнер венчурного фонда Andreessen-Horowitz с активами $4 млрд, инвестировавшего $50 млн в основанные на биткойнах стартапы, такие как виртуальный кошелек Coinbase) утверждает, что эта новая виртуальная валюта отражает «классический сетевой эффект — петли положительной обратной связи». Как и в случае со Всемирной паутиной, пишет Андриссен, чем больше людей используют новую валюту, «тем более ценным становится биткойн для использующих его людей»{182}.
«Вдруг, словно из ниоткуда, рождается новая мистическая технология, которая на деле оказывается результатом двух десятилетий интенсивного труда почти что анонимных исследователей и разработчиков, — восхищается Андриссен, предсказывая историческую значимость сотворенной в Сети валюты. — О какой технологии я говорю? О персональных компьютерах в 1975 году, об Интернете в 1993-м и (я в это верю) о биткойне в 2014-м»{183}.
То, что в Кремниевой долине скромно называют «распределительной экономикой», является предшественником системы распределенного капитализма, приводимой в действие сетевым эффектом петель положительной обратной связи. Инвесторы наподобие Андриссена рассматривают Интернет — предположительно суперэффективную, «свободную от трения» платформу для покупателей и продавцов — как модернизацию структурно неэффективной, вертикально организованной экономики ХХ в. Помимо пиринговых валют, подобных биткойну, новая бизнес-модель распределения предусматривает сетевой краудфандинг наподобие проинвестированного Джоном Дорром веб-сайта Indiegogo, позволяющего любому человеку собрать деньги на реализацию своей идеи.
Как развивающая платформа, которая посредничает между предпринимателем и рынком, Indiegogo отражает суть этой новой экономической системы распределения, где можно не только продать и купить все что угодно, но и собрать на это деньги. Indiegogo предлагает всем желающим возможность профинансировать чьи-нибудь реконструкцию дома, покупку спортивного автомобиля, поездку в Африку на сафари стоимостью $10 000, приготовление картофельного салата («проект», собравший в ходе безумной кампании в июле 2014 г. $30 000{184}) и даже имплантирование груди{185}. Это полная противоположность прежней системе вертикального администрирования, существовавшей после Второй мировой войны, когда назначенные правительством мудрые люди, такие как Вэнивар Буш и Дж. К. Р. Ликлайдер, выделяли средства на крупные общественно значимые проекты наподобие Интернета, а не картофельного салата.
Другим объектом венчурных инвестиций Андриссена и Хоровица является Airbnb — созданная в 2007 г. пиринговая рыночная площадка, позволяющая любому человеку сдать в аренду комнату в своем доме, превратив ее в гостиничный номер. К концу 2013 г. количество арендных сделок на Airbnb достигло 10 млн, а перечень сдаваемых внаем комнат в домах, замках и юртах в 192 странах мира достиг 550 000{186}. В феврале 2014 г. этот стартап со штатом в 700 человек получил очередную серию инвестиций в размере $475 млн, а его стоимость была оценена в $10 млрд{187}, что примерно лишь вдвое меньше стоимости корпорации Hilton ($22 млрд), всемирной сети, насчитывающей 3897 отелей по всему миру и 152 000 сотрудников. Соучредитель Airbnb Брайан Чески представляет компанию в виде платформы «доверия», где репутации гостей и хозяев будут определяться обратной связью в сети{188}. Но Airbnb столкнулась с таким недоверием со стороны властей, что в мае 2014 г. генеральный прокурор штата Нью-Йорк Эрик Шнейдерман вызвал в суд повестками 15 000 нью-йоркцев, сдавших жилье через Airbnb, в связи с тем что они подозревались в неуплате налогов с поступлений от арендной платы.
Фонд Андриссена и Хоровица рискнул вступить и на рынок группового пользования автомобилями, проинвестировав созданную в 2012 г. в Сан-Франциско посредническую фирму Lyft, позволяющую пользователям напрямую общаться через приложение на мобильном телефоне. Самым известным стартапом на этом рынке является Uber, поддерживаемый Джоном Дорром и фондом Google Ventures, вложившим в него четверть миллиарда долларов. Созданный в конце 2009 г. Трэвисом Калаником, летом 2014 г. Uber работал уже в 130 городах по всему миру и насчитывал в штате почти 1000 сотрудников. В июне 2014 г., после очередной серии инвестиций в размере $1,2 млрд, он был оценен в $18,2 млрд, что является рекордом для частного стартапа. Это сделало Каланика «миллиардером на бумаге», а его четырехлетний стартап со штатом в 1000 человек почти сравняло по стоимости с такими известными компаниями по прокату автомобилей, как Avis и Hertz, вместе взятыми{189}, с их совокупным штатом почти в 60 000 человек.
Рекламируя свою распределенную сеть такси как «Услуги частного водителя для всех», в июле 2013 г. Uber запустил сервис вертолетных перевозок Uber Chopper по цене $3000, позволяющий состоятельным жителям Нью-Йорка перенестись в респектабельный пригород Хэмптонс{190}. «Блэр Уолдорф, Дон Дрейпер и Джей Гэтсби[12] позавидовали бы вам, — хвастается реклама Uber Chopper. — Это воплощение роскоши, удобства и стиля»{191}.
«Мобильный сервис Uber пожирает такси!» — восхищается Марк Андриссен, рассказывая о транспортном подразделении компании в Сан-Франциско{192}. И не только там пожирает. А ведь Том Перкинс утверждал, что один процент предпринимателей, обитателей Кремниевой долины, «создают рабочие места». Но десятки тысяч профессиональных таксистов во всем мире не согласились бы с Перкинсом. В июне 2014 г. они провели акции протеста против внедрения Uber и забастовки во многих европейских городах, включая Лондон, Париж, Лион, Мадрид и Милан{193}.
И все же Uber остается культовым для Кремниевой долины, где гурьба технарей из Сан-Франциско «воспринимают компанию как мессию» и следующего сенсационного претендента в Интернете на стоимость в $100 млрд{194}. Марк Андриссен, безусловно, восхищается удобством этого мобильного сервиса для пользователей. «Вы видите на карте своего телефона, как автомобиль движется к вам, — хвалит он пользовательский интерфейс Uber с его функциями в режиме реального времени. — Это потрясающее впечатление».
Но вместе с символом лимузина Uber, прокладывающим свой мерцающий маршрут на экране нашего мобильника, к нам движется кое-что побольше. А именно «созидательное разрушение», причиненное сетями распределенного капитализма вроде Uber или Airbnb, позволяющими любому желающему стать таксистом или хотельером. И Марк Андриссен, открывший своим веб-браузером Mosaic второй «денежный» акт в истории Интернета, абсолютно прав. Uber, безусловно, окажет «потрясающее впечатление» на своих ранних инвесторов, которые могут окупить свои первоначальные инвестиции в 2000 раз{195}.
Однако, если оставить в стороне удачливую горстку инвесторов-ангелов, которые вложили в Uber $20 000 и превратили их в состояния размером $40 млн, то последствия этой экономики в стиле казино могут оказаться для нас остальных гораздо более тревожными. И самая важная среди историй, связанных с Интернетом, вовсе не об «одном проценте успешных» предпринимателей Тома Перкинса. А о прочих 99 %, которые не инвестировали в Uber, не владеют биткойнами и не сдают в аренду на Airbnb свободные комнаты в своих замках.
Глава 3
Разрушенная сердцевина
Будущее
«Личный водитель для каждого» — так Uber нахваливает свой «подрывной» сервис по предоставлению черных лимузинов. Но автомобилей Uber не оказалось в международном аэропорту Грэйтер Рочестер на западе штата Нью-Йорк, куда я прибыл пасмурным зимним днем 2014 г. голодным и продрогшим после сквозняков в самолете United Airlines, который дребезжал всю дорогу из Чикаго. Не был доступен в аэропорту и UberCHOPPER, чтобы за три тысячи баксов перенести меня на вертолете прямо в центр Рочестера.
Но это было и к лучшему, поскольку центр Рочестера с его заколоченными досками рядами магазинов и вереницами бездомных, катящих за собой ржавые тележки со скудным скарбом по пустынным улицам, напоминал сцены из антиутопического будущего. Возможно, из фильма «Бегущий по лезвию» (1982), в котором Ридли Скотт рассказал нам о мире XXI в., где роботы стали неотличимы от людей. Или из опутанного электронными сетями мира в классическом «подрывном» научно-фантастическом романе 1984 г. «Нейромант»[13] (Neuromancer) Уильяма Гибсона, который не только ввел в обиход термин «киберпространство», но и, вероятно, предвосхитил изобретение Тимом Бернерсом-Ли Всемирной паутины пять лет спустя{196}.
«Небо над портом напоминало цветом телеэкран, включенный на "мертвый" канал…» — так Гибсон (возможно, не случайно зарегистрированный в Twitter под ником @GreatDismal[14]) начал свой роман «Нейромант». И, подобно созданному Гибсоном гнетущему миру будущего, центр Рочестера был настроен на мертвый канал. В пустом небе раздавался только стрекот полицейских вертолетов. Сердце этого промышленного города было вырвано, и даже самые ностальгирующие фотофильтры Instagram не сумели бы вернуть его к жизни. Проклятое место, город, забытый временем. Печально славящийся своими зашкаливающими уровнями безработицы и преступности, Рочестер по количеству грабежей на 206 % опередил средний показатель по стране, а по смертности в результате убийств почти на 350 % превзошел Нью-Йорк в 2012 г.{197} Неудивительно, что его прозвали «столицей убийств штата Нью-Йорк».
«Будущее уже наступило, просто оно не очень равномерно распределено». Помните эти слова Гибсона? И в мире найдется немного мест, где будущее было бы распределено так же неравномерно, как в Рочестере — ржавеющем промышленном городе с 200 000 душ населения на берегу озера Онтарио в западной части штата Нью-Йорк. Нет, центр Рочестера определенно не стоил полета на «личном» вертолете Uber за три тысячи баксов, кроме, пожалуй, подобного моему случая, когда прибываешь сюда в поисках свидетельств неудач на протяжении четверти века.
Один из самых нелепых культов Кремниевой долины — ее самая «ударная мантра», по оценке Guardian{198}, — это религиозное почитание неудачи. Навязанная такими интеллектуальными лидерами, как Тим О'Рейли, данная идея состоит в том, что неудача в бизнесе является признаком предпринимательского успеха. Культ неудачи — это самый популярный новый мем среди альфа-гиков Долины. Чем большего успеха они добились, тем с большим рвением пытаются представить себя записными неудачниками. «Как я потерпел неудачу» — так О'Рейли озаглавил свою разрекламированную программную речь на одном из самых успешных своих мероприятий в 2013 г.{199} Но на этой олимпиаде неудач у О'Рейли есть серьезные конкуренты. Миллиардер Рид Хоффман, основатель LinkedIn, советует предпринимателям «проваливаться по-быстрому»{200}. Мультимиллионер и инвестор-ангел Пол Грэм называет свой инкубатор интернет-стартапов, из которого вылупилось много успешных компаний, включая Reddit Алексиса Оганяна, «Центром неудач»{201}. А Дейв Макклюр, еще один успешный инвестор-ангел, чтобы не уступить в «неудачливости» более удачливым соперникам, называет свой столь же успешный инкубатор 500 Startups «фабрикой неудач»{202}. Культ неудач превратился в Кремниевой долине в такую всепоглощающую манию, что в честь ее в Сан-Франциско проводится даже специальная конференция «Провалкон» (FailCon).
Но конечно же, предприниматели-победители, получающие всё, наподобие Рида Хоффмана, Тима О'Рейли и Пола Грэма, знают о неудачах не больше, чем Майкл и Кзоши Бёрч о том, как управлять деревенским пабом. Поэтому, чтобы понять, что же такое неудача и где действительно находится «Центр неудач», я перелетел почти за 4300 км на восток от Сан-Франциско в Рочестер. Однако единственным намеком на «неудачу», который я увидел в здании аэропорта, была глянцевая обложка посвященного технологиям делового журнала, выставленного в витрине киоска.
Кремниевая долина пришла в Рочестер. Или, по крайней мере, в этот киоск. На обложке был изображен энергичный молодой предприниматель с темной козлиной бородкой и в очках с темной оправой, одетый в толстовку, потертые джинсы и старые кеды — словно он собрался на тусовку в The Battery. Со всем старанием он крушил вдребезги кувалдой какие-то пластмассовые предметы.
«НАСТОЯЩЕЕ СОЗИДАТЕЛЬНОЕ РАЗРУШЕНИЕ» — кричали на обложке буквы, такие же черные, как бородка и оправа очков чувака{203}.
Не нужно быть семиотиком, чтобы понять смысл этой картинки с ее посланием («двигайся быстро и круши все на своем пути») для Рочестера — и для всего остального мира.
Большая часть промышленной экономики Рочестера за последнюю четверть века была вдребезги сокрушена ураганом созидательного разрушения Шумпетера. В свете этого смысл изображения на обложке журнала трудно было не понять: кувалда символизировала собой разрушительную мощь цифровой революции, а пластиковые предметы, подвергшиеся разрушению, — сам сломленный город.
Говорят, что одно изображение стоит тысячи слов. И жители Рочестера знают цену этой картинки. Для города, где находится всемирная штаб-квартира корпорации Eastman Kodak, изображения, а точнее фотографии, некогда были тем же самым, чем являются автомобили для Детройта или Интернет для Кремниевой долины. Известный как «мировой фотоцентр» и «город моментального снимка», Рочестер был обязан своим процветанием миллионам «моментов Kodak», схваченных всеми нами за последние 125 лет.
«Вы нажимаете на кнопку, мы делаем все остальное», — обещал основатель компании Джордж Истман в 1888 г., представляя публике первую ручную фотокамеру. Именно так мы и поступали на протяжении всей индустриальной эпохи — нажимали на кнопку на наших фотокамерах Kodak и полагались на то, что высококачественные пленки Kodak и фотоцентры Kodak сделают все остальное. Разумеется, мы платили за это, обменивая наши деньги на качественно отпечатанные фотографии, которые становились нашей собственностью. И так в течение более чем столетия миллионы «моментов Kodak» обеспечивали Рочестеру богатство и славу. Но сегодня потускневший «момент Kodak» превратил Рочестер из «мирового фотоцентра» в символ неудачи.
Как пел Пол Саймон в своем популярном хите Kodachrome (1973), Kodak дарит нам чудные «яркие краски». Песня была посвящена цветной пленке, которую компания начала производить в 1935 г. и которую Дэвид Уиллс, автор книги «Голливуд на пленке Kodachrome» (Hollywood in Kodachrome), называет «эффектной» и описывает как «тождественную четкой детализации и насыщенному цвету», создающую «резко очерченные» изображения с «минимальной зернистостью»{204}. На протяжении 70 лет Kodachrome добросовестно позволяла запечатлевать моменты мировой истории. Именно на этой пленке было снято большинство самых точных и памятных фотографий ХХ в. — от снимков лунного ландшафта, сделанных Нилом Армстронгом в 1969 г., до официальных образов многих голливудских звезд{205}. Но слова песни Саймона в той же мере можно было отнести и к Рочестеру, ведь он, благодаря контролю Kodak над мировой фотоиндустрией, расцвел ярчайшими «красками» — процветающей местной экономикой и десятками тысяч хорошо оплачиваемых рабочих мест.
Мы не перестали фотографировать, но проблема в обратном. В 2011 г. мы сделали 350 млрд фотографий, а в 2013-м ошеломляющие 1,5 трлн — больше, чем за всю предыдущую историю человечества. «Фотографии сексуальнее слов», — объясняет Джошуа Чуан, куратор Центра креативной фотографии при Университете Аризоны{206}. «Я фотографирую, следовательно, я существую»{207}, — замечает обозреватель Wall Street Journal Эллен Гамерман, имея в виду сложившуюся культуру, заставляющую нас фотографировать на мобильники с такой одержимостью, что если бы все 125 млрд фото, сделанных в США в 2013 г., распечатать форматом 1015 см, то ими можно было бы выложить путь от Земли до Луны и обратно 25 раз.
Самое печальное в истории с Рочестером — чем больше мы фотографируем, тем меньше рабочих мест остается в «городе моментальной фотографии». «Не отнимайте у меня Kodachrome», — умолял Пол Саймон в своей песне. Однако цифровая революция отняла у нас не только пленку Kodachrome, но и бльшую часть самой компании. В 1973 г., когда Саймон написал свою песню, Kodak контролировала 90 % рынка пленок и85 % рынка фотокамер в Соединенных Штатах{208}. Спустя 25 лет Kodak прекратила производство Kodachrome, положив конец 74-летней истории пленки. А в сентябре 2013 г., за несколько месяцев до моего приезда в Рочестер, истощенная Kodak реорганизовалась на основании 11-й главы Кодекса США о банкротстве, распродав в огромном количестве свои активы и уволив большинство сотрудников.
В черно-белом цвете жизнь гораздо хуже, пел Пол Саймон. Да, намного, намного хуже. «Целый город лишился своей сердцевины», — написал культуролог Джейсон Фараго в эпитафии Рочестеру{209}. Крах Kodak стал «трагедией в экономической жизни Америки», — посетовал председатель суда, где рассматривалось дело о завершении процедуры банкротства. Настоящая трагедия заключается в том, объяснил судья, что 50 000 пенсионеров, многие из которых всю жизнь проработали на компанию, либо полностью лишатся своих пенсий, либо, в лучшем случае, получат скудные выплаты из расчета четыре-пять центов на доллар{210}. Если позаимствовать определение президента Sequoia Capital Майкла Морица, жизнь стала по-настоящему «нелегкой» для постаревшего промышленного рабочего класса Рочестера.
Другой судья по делу о банкротстве, чей дед работал в компании Kodak, отозвался об этой трагедии в еще более мрачном тоне. «Процедура банкротства была горестной, — сказал он. — Как будто мы потеряли члена семьи»{211}.
Я прилетел в Рочестер в поисках Kodak. Хотел своими глазами увидеть этот сломленный город, эту эпическую неудачу, лишившую Рочестер его сердца. Но порой даже при помощи новейших карт и программ навигации Google и Apple трудно отыскать истоки неудачи.
Ураган приближается к офису рядом с вами
«Через полмили поверните налево на проезд Инноваций», — проинструктировал меня голос.
Если бы и в реальной жизни дорогу к инновациям было найти так же легко… В поисках Kodak я вел взятую напрокат машину по Рочестерскому технологическому парку — скоплению малоэтажных офисных зданий на окраине города рядом с шоссе. Дорогу мне указывал механический женский голос, доносившийся из моего iPad.
«Через четверть мили поверните направо на улицу Креативности, — продолжал направлять меня невозмутимым механическим голосом алгоритм Google Maps. — Затем через восемьсот ярдов поверните направо на улицу Инициатив».
Рочестерский технологический парк был разбросан по одинаково выглядящим улицам с оптимистичными названиями. Мне сказали, что исследовательская лаборатория Kodak расположена где-то внутри комплекса, и, пока колесил по его дорожкам, я понял, что отыскать здесь инновации, креативность и инициативы не менее трудно. В этом беспорядочно разросшемся, состоявшем из множества малоэтажных офисных зданий технопарке не хватало самой главной составляющей — людей. Казалось, здесь не было ни души. Место выглядело безнадежным, в духе «великого угрюмца» Уильяма Гибсона. Создавалось впечатление, будто в Рочестер переместили Кремниевую долину, да позабыли про людей и заменили их роботами.
Возможно, так оно и есть. «У этой невидимой силы много имен. Компьютеризация. Автоматизация. Искусственный интеллект. Технологии. Инновации. И, всеобщие любимцы, РОБОТЫ», — написал в 2014 г. в Atlantic Дерек Томпсон, выражая нашу растущую озабоченность по поводу сокращения рабочих мест в американской экономике{212}. Словно в ознаменование (или же оплакивание) 25-летнего юбилея Интернета, в 2014-м американцы наконец-то в полной мере осознали то, что колумнист Wall Street Journal Дэниел Акст называет «боязнью автоматизации»{213}. Так, на обложке делового журнала, который я читал во время полета из Чикаго в Рочестер, был изображен смертельный торнадо, сметавший рабочее пространство. «Ураган приближается к офису рядом с вами…» — предупреждал вынесенный на обложку заголовок статьи, посвященной угрозе со стороны технологий для «завтрашних рабочих мест»{214}.
Многие другие авторы также разделяют этот страх перед автоматизацией. Известный экономический обозреватель Financial Times Мартин Вулф предупреждает, что умные машины могут лишить средний класс рабочих мест, тем самым усугубив имущественное расслоение, сделав богатых «равнодушными» к судьбе остальных людей и превратив в «посмешище» демократические ценности{215}. «Роботы уже идут, скоро они отнимут у вас работу»{216}, — сетует обычно оптимистичный экономист Тим Харфорд, комментируя покупку Google в декабре 2013 г. компании Boston Dynamics, производителя боевых роботов, таких как Big Dog — четырехногого железного монстра длиной около метра и весом 110 кг, способного нести груз весом 150 кг и взбираться по заснеженным пешим маршрутам. Харфорд выразил опасение, что 2014-й может стать годом, когда компьютеры наконец-то обретут самосознание — эту перспективу он по понятным причинам считает «серьезной» из-за ее «негативного воздействия ‹…› на рынок труда»{217}. Его особенно беспокоит, что умные технологии в возрастающей степени вымывают рабочие места среднего класса среди операторов печатающих устройств, клерков, турагентов и банковских служащих.
Не менее тревожным представляется и вовлечение доминирующих интернет-компаний, таких как Google и Amazon, в управляемое роботами общество, чье появление писатель, популяризатор науки Николас Карр описал в своей книге об «автоматизации и нас» — «Стеклянная клетка»[15] (2014). В более раннем труде «Великий переход»[16] (2008) Карр делает серьезное утверждение, что по мере повсеместного распространения облачных технологий Сеть превращается в гигантский компьютер — из Всемирной паутины во Всемирный компьютер{218}. И, предупреждает Карр в «Стеклянной клетке», этот Всемирный компьютер, используя автоматизацию, постепенно создает общество, откуда человеческие существа будут выброшены.
«Превалирующие методы компьютеризированных коммуникаций в большой степени гарантируют, что роль человека будет угасать, — пишет Карр в «Стеклянной клетке». — Общество перестраивается, чтобы приспособиться к контурам новой компьютерной инфраструктуры. Эта инфраструктура организует мгновенный обмен данными, что делает возможным появление потоков самоуправляющихся автомобилей и армий боевых роботов. Она поставляет "сырую" информацию для предсказывающих алгоритмов, которые предлагают уже готовые решения как индивидам, так и организациям. Она поддерживает автоматизацию школьных классов, библиотек, больниц, магазинов, церквей и жилых домов»{219}.
Своими масштабными инвестициями в разработку умных трудосберегающих технологий, таких как самоуправляемые автомобили и боевые роботы, Google, — пригласившая сомнительного апологета «сингулярности» Рэя Курцвейла, чтобы возглавить стратегическое направление компании по развитию искусственного интеллекта{220}, — уже начала строить «стеклянную клетку» и управлять ею. Не удовольствовавшись покупкой Boston Dynamics и семи других робототехнических компаний во второй половине 2013 г.{221}, Google в начале 2014-го сделала еще два важных приобретения, чтобы окончательно закрепить за собой лидерство на этом рынке. Она купила скрытную британскую DeepMind, по данным инсайдерского источника, «последнюю крупную независимую компанию, специализирующуюся на разработках в области искусственного интеллекта», за $500 млн, а также компанию Nest Labs, ведущего разработчика умных домашних устройств, таких как интеллектуальные термостаты, за $3,23 млрд. Согласно Wall Street Journal, Google сотрудничает даже с Foxconn (огромным тайваньским субподрядным производителем электроники, который уже выпускает большинство продуктов Apple), чтобы «воплотить в жизнь свои замыслы в области робототехники»{222}. Принимая во внимание все эти приобретения и партнерства, Google, как выразился технологический обозреватель Дэн Ровински, в эпоху создания искусственного интеллекта совершенно очевидно разыгрывает партию в «деньгобол»{223}, стремясь загодя обеспечить себе положение доминирующего игрока в грядущую эпоху интеллектуального программирования. Таким образом, в будущем воронка смертоносного торнадо, который «приближается к офису рядом с вами», станет раскручиваться в Googleplex, глобальной штаб-квартире компании Google в Маунтин-Вью, штат Калифорния, откуда автоматизированная петля информационной обратной связи — «большой круг» Сергея Брина — будет все больше охватывать наше общество.
И потом не стоит забывать про интерес Google к компании Uber Трэвиса Каланика — еще одна игра, которая грозит обернуться массовым уничтожением рабочих мест. В 2013 г. венчурный фонд Google Ventures вложил в Uber $258 млн, что стало его крупнейшей инвестицией за пределами компании. Причины этого шага вполне понятны. Как предполагает обозреватель Forbes Чанка Муи: «Автомобили Google + Uber = убойное приложение»{224}. Его коллега по Forbes Т. Дж. Маккью добавляет, что интерес Google к Uber может быть вызван тем, что созданная Калаником транспортная сеть способна стать инфраструктурой для новейшей службы доставки при помощи дронов. В не слишком отдаленном будущем Google может взять на себя работу UPS, FedEx, DHL и почтовой службы, заменив по всему миру сотни тысяч водителей-экспедиторов и почтальонов подключенными к сети дронами. С учетом того что в UPS и FedEx в 2013 г. работали 700 000 человек{225}, влияние этой революции дронов на рабочие места среднего класса грозит стать особенно разрушительным. «FedEx нуждается в Amazon больше, чем Amazon нуждается в FedEx», — замечает Клэр Миллер из New York Times по поводу способности Amazon договариваться об особых для себя тарифах с FedEx{226}. И этот дисбаланс сил будет расти, поскольку Amazon активно развивает собственные технологии и услуги, которые непосредственно конкурируют с независимыми службами доставки, такими как FedEx и UPS.
Для кого-то мысль о том, что автоматические дроны могут заменить водителей UPS и FedEx, представляется научной фантастикой, подходящей для реализации скорее в 2114 г., чем в 2014-м. Но не для Джеффа Безоса, еще одного раннего инвестора в Uber. В своем телеинтервью Чарли Роузу в новостной программе «60 минут» CBS News в декабре 2013 г. Безос фактически выдвинул идею использования дронов для доставки заказов. Назвав эту службу Prime Air («Лучшая авиапочта»), Безос сказал: «Знаю, что это кажется фантастикой, но это не так»{227}. В июле 2014 г. Amazon уже подала заявку в Федеральное управление гражданской авиации США, чтобы получить разрешение на тестирование Prime Air. Ее дроны-курьеры могут передвигаться со скоростью до 80 км/ч и доставлять пакеты весом до 2,3 кг{228}. Подобно тому как в один прекрасный день Amazon может вступить в роботехническое противостояние за бизнес дронов-курьеров, она уже сегодня соперничает с Google в войне, которую ведет «один процент» с целью уничтожить рабочие места в нашей экономике для остальных 99 %.
Театр военных действий Amazon на фронте автоматизации стратегически для нее не менее важен, чем для Google. При этом у Amazon есть возможность нанимать малоквалифицированную, низкооплачиваемую, не состоящую в профсоюзах рабочую силу для своих быстро растущих складов. Однако, как и Google, компания интенсивно инвестирует в технологии автоматизации труда. В мае 2014 г. Джефф Безос пообещал своим инвесторам, что уже к началу 2015-го в центрах выполнения заказов будут применяться 10 000 роботов{229}. Для этого в 2012 г. Amazon приобрела за $775 млн компанию Kiva Systems, производителя роботов для обслуживания складов. Роботы Kiva (между прочим, они уже используются принадлежащим Amazon обувным интернет-магазином Zappos, где при свободном от иерархии холакратическом методе управления все роботы, вероятно, полностью равноправны) способны находить и подбирать 200–400 товаров в час. Как предупреждает Джордж Пакер в своей статье, опубликованной в 2014 г. в New Yorker: «На складах Amazon рабочие постепенно вытесняются роботами». Пакер прогнозирует пугающий исход: «Amazon полностью устранит человеческий фактор из шопинга, и мы останемся со своими покупками один на один»{230}. Таким образом, «Магазин всего» постепенно действительно превращается в «Магазин никого». В этой автоматизированной эхо-камере нас будут окружать алгоритмические зеркала, в которых мы увидим только отражение своих собственных историй покупок. Алгоритм будет знать, чего мы хотим, еще до того, как мы зайдем на сайт магазина, затем роботы на складе выполнят наш заказ, а наш личный беспилотник (если Джефф Безос осуществит свой проект) заказ доставит.
Подобно Google и Amazon, агрессивно входит в бизнес искусственного интеллекта и Facebook. В 2014 г. Facebook приобрела компанию Oculus VR, разработчика шлема виртуальной реальности, и британского производителя дронов Ascenta{231}. Вместе с генеральным директором Tesla Motors Илоном Маском и голливудским актером Эштоном Катчером Марк Цукерберг выступил соинвестором компании Vicarious, разработчика системы искусственного интеллекта, имитирующей человеческую способность к обучению. По словам основателя компании Скотта Феникса, цель Vicarious — смоделировать новую кору головного мозга, тем самым создав «компьютер, который мыслит, как человек, но, в отличие от человека, не нуждается во сне»{232}. В интервью Wall Street Journal Феникс заявил, что система Vicarious со временем «научится лечить болезни, генерировать дешевую возобновляемую энергию и выполнять все те работы, где сегодня занято большинство людей»{233}. Однако Феникс не уточнил, чем именно займут себя люди на протяжении дня, когда всю работу будет выполнять за них Vicarious.
Угроза искусственного интеллекта для занятости населения становится настолько очевидной, что даже обычно беззаботный Эрик Шмидт, председатель совета директоров Google, признает всю серьезность этой проблемы. «Конкуренция между компьютерами и людьми», — заявил Шмидт на Всемирном экономическом форуме в Давосе в 2014 г., — будет «определяющим фактором» в мировой экономике на ближайшие 25 лет{234}. И «людям нужно победить», — добавил он. Но с учетом массированных инвестиций Google в развитие искусственного интеллекта можем ли мы действительно верить, что компания заняла нашу сторону в конкуренции людей и компьютеров на протяжении следующей четверти века? А если «выиграем» мы, не будет ли это означать, что Google, инвестировавшая в компании-разработчики искусственного интеллекта, такие как Boston Dynamics, Nest Labs и Deep Mind, проиграет?
Но все же, вместо того чтобы фокусироваться на «победе», наше беспокойство по поводу сетевой автоматизации на самом деле связано с попыткой определить проигравших, тех, кто потеряет работу и станет жертвами сетевой экономики. Ссылаясь на исследование сотрудников Оксфордского университета Карла Бенедикта Фрея и Майкла Осборна, прогнозирующих, что американская экономика может потерять 47 % всех рабочих мест в ближайшие два десятилетия{235}, обозреватель Atlantic Дерек Томпсон размышляет на предмет того, «какая именно половина» рабочей силы будет вытеснена роботами. В десятку профессий, которые с вероятностью 99 % будут заменены сетевыми компьютерными программами и автоматизацией, Томпсон включает специалистов по подготовке налоговых деклараций, библиотекарей, телемаркетологов, швей на одежных фабриках, счетоводов и работников сферы фотопечати{236}.
Хотя можно сколько угодно размышлять над тем, кто именно потеряет работу из-за автоматизации, Томпсон утверждает, что «правда гораздо страшнее: мы не имеем об этом ни малейшего представления»{237}.
Но Томпсон ошибается. Зловещее предзнаменование о том, кто победит и кто проиграет в этой дегуманизирующей гонке между людьми и компьютерами, уже явлено. У нас есть больше, чем представление, об ее исходе. И это действительно страшно.
Зловещее предзнаменование
Наша озабоченность по поводу автоматизации далеко не умозрительна. Ведь работники сферы фотопечати со 100 %-ной достоверностью уже проиграли в борьбе с компьютерами за свои рабочие места. Именно поэтому я и прибыл в «город моментального снимка». Вместо того чтобы строить прогнозы о грядущем подрыве рынка труда, я прилетел в Рочестер, чтобы разобраться с тем, как сетевые технологии уже сегодня уничтожают рабочие места.
Я начал свои поиски останков Kodak ранним утром с посещения центра помощи туристам Visit Rochester, разместившегося в захудалом здании прямо посреди разоренного делового центра Рочестера, на углу Мейн-стрит и Ист-стрит. Здесь я, по крайней мере, сумел найти живого человека.
«Не могли бы вы подсказать мне, где я могу найти офис Kodak?» — спросил я у седой пожилой леди, работавшей в центре на добровольных началах. Судя по безутешному выражению ее дружелюбного лица, я словно напомнил ей о тяжелой семейной утрате. Возможно, так оно и было. Ее муж, объяснила она, проработал в Kodak больше 40 лет. «Всю жизнь», — сказала она, горестно качая головой. Я подумал, что, скорее всего, он был одним из тех 50 000 пенсионеров, которые лишились всех своих льгот после банкротства компании.
Женщина развернула передо мной карту Рочестера, но вместо урока местной географии ввела меня в тревожную историю своего города. «Когда-то здесь находилась фабрика, а здесь лаборатории и здесь, — показывала она мне, не пытаясь скрыть свою ностальгию по городу, которого больше не существовало. — И здесь, и здесь тоже…»
«Но теперь, — заключила она, понизив голос, — я не уверена, где вам надо искать».
Четверть века назад все было, разумеется, совершенно иначе. В 1989 г., когда Тим Бернерс-Ли совершил свой революционный прорыв в CERN, на Eastman Kodak работали 145 000 человек в исследовательских лабораториях, офисах и фабриках по всему Рочестеру. Даже в середине 1990-х эта публично торгуемая компания имела рыночную капитализацию более $31 млрд. Но затем Kodak ожидал упадок, даже еще более стремительный, чем в мировой индустрии звукозаписи.
Парадокс в том, что Kodak стала жертвой скорее изобилия, а не дефицита. Чем шире распространялся обмен фотографиями онлайн и чем легче было извлекать фото из смартфонов и планшетов, тем менее нужной становилась Kodak. «Вы нажимаете на кнопку, мы делаем все остальное» — знаменитое хвастливое обещание Джорджа Истмана. Но цифровая революция настолько упростила фотографию, что попросту не надо делать ничего остального. В результате с 2003 по 2012 г., когда прошло становление многомиллиардных стартапов Веб 2.0, таких как Facebook, Tumblr и Instagram, Kodak закрыла 13 фабрик и 130 фотолабораторий, сократив 47 000 рабочих мест в неудачной попытке полностью обновить бизнес{238}. А после выхода из процедуры банкротства на основании 11-й главы Кодекса США о банкротстве в 2013 г. Kodak совершила самоубийство, чтобы не быть убитой. Пытаясь реструктуризироваться в «коммерческую компанию, работающую с изображением и обслуживающую деловые рынки, включая дизайн упаковки и графику»{239}, компания полностью вышла из потребительского фотобизнеса. Это было равносильно тому, как если бы Kleenex вдруг перестала продавать салфетки или Coca-Cola внезапно вышла бы из бизнеса газированных напитков. Kodak продала свой сайт онлайнового обмена фотографиями и портфель патентов в области цифрового изображения (названный New York Times «главной драгоценностью короны»{240}) стервятникам из Кремниевой долины, таким как Apple, Facebook и Google, которые с жадностью подобрали ее останки{241}. После всех этих нанесенных самой себе ударов от компании мало что осталось. В октябре 2013 г. в Kodak работали всего 8500 человек{242}. Игра закончилась. Kodak умерла.
Но Kodak или, по крайней мере, ее останки по-прежнему пребывали в Рочестере. И, покружив по улицам города, я сумел отыскать ее офис. Здание было расположено на пересечении Фэктори-стрит и Стейт-стрит в старом промышленном районе, в нескольких кварталах от туристического центра. «KODAK: ВСЕМИРНАЯ ШТАБ-КВАРТИРА» — гласила тусклая корпоративная пластинка на входе в 16-этажное здание, которое, как гласила та же пластинка, на момент своего строительства в 1914 г. было самым высоким в Рочестере. Оно было построено из такого же промышленного кирпича, что и здание фабрики Musto Marble Mill в центре Сан-Франциско. Но только это и роднило его с реконструированным клубом The Battery площадью 5400 кв. м. Выцветший американский флаг развевался над этим бывшим небоскребом. На углу Фэктори-стрит располагался ряд магазинов с закрытыми витринами. «КАФЕ «САМБА»: ПРОСТО СЕНСАЦИЯ» — возвещала потухшая неоновая вывеска над заколоченным досками бразильским рестораном. Рядом на заброшенных магазинах висели поцарапанные вывески «ЦВЕТОЧНЫЙ ГОРОД» и «ЮВЕЛИРЫ».
Эта изнанка индустриальной эпохи стоила тысячи слов. Поэтому я припарковал автомобиль на пустой стоянке у здания, достал свой iPhone и начал фотографировать сцены запустения. Они были настолько впечатляющими, что мне даже не пришлось использовать фотофильтры — «черный» или «тональный», чтобы придать моим дилетантским снимкам больше подлинности. Но моя фотосессия длилась недолго. Через пару минут из старого кирпичного здания шаркающей походкой вышел пожилой охранник и сказал мне, что фотографировать здесь запрещено. Я печально улыбнулся. В «городе моментального снимка» моментальные снимки оказались под запретом. Это было все равно что запретить электронную почту в Пало-Альто или езду на автомобилях в Детройте.
Я вернулся к пожилой леди в пустой центр помощи туристам. Увидев меня, она оживилась. «Вам нужно обратиться в Дом Истмана, — предложила она, после того как я описал ей свои поездки в поисках людей на Инновэйшн-вэй и Криэйтив-драйв. — Только ради него люди все еще приезжают в Рочестер».
Действительно, это веская причина для приезда в Рочестер, особенно если вы хотите осмыслить судьбу Kodak. Расположенный в паре миль от центра города на широкой тенистой улице, Дом Истмана выделяется своим мишурным стилем даже в общем ряду с прочими разросшимися особняками, трофеями промышленных магнатов «позолоченного века». Построенный Джорджем Истманом в 1902–1904 гг., он был объявлен национальным памятником архитектуры в 1966 г. В настоящее время Дом Истмана с его коллекцией из более чем 400 000 фотографий и 23 000 кинофильмов, а также старинных фотоаппаратов Kodak является одним из ведущих мировых музеев фотографии и кино{243}.
В своей песне «Kodachrome» Пол Саймон пел о своей способности прочитать то, что «начертано судьбой». И судьба компании Kodak со всей яркостью и четкостью пленки Kodachrome была начертана на стене Дома Истмана.
На длинной белой стене у входа в музей была представлена временная диаграмма истории фотографии. Начиная с первого упоминания об оптическом утройстве для улавливания света, изобретенного в V в. до н. э. в Китае, диаграмма включала такие события, как получение первого изображения при помощи камеры-обскуры в 1826 г., изобретение современного зоотропа в 1834 г., запуск в серийное производство первой фотокамеры Kodak для детей в 1900 г., официальное предложение Тима Бернерса-Ли о разработке протокола World Wide Web в 1992 г., решение Kodak прекратить производство фотокамер в 2004 г., а также тот факт, что в 2011 г. было сделано 380 млрд моментальных снимков, что составляет 11 % от всего числа фотографий, сделанных за всю предыдущую историю человечества{244}.
Диаграмма заканчивалась 2012 г., где последние четыре события были сгруппированы под заголовком «НАСТОЯЩЕЕ СОЗИДАТЕЛЬНОЕ РАЗРУШЕНИЕ»:
— компания Eastman Kodak объявила о банкротстве, согласно 11-й главе Кодекса о банкротстве США;
— в Instagram зарегистрировано 14 млн пользователей и содержится около 1 млрд фотографий;
— в Flickr размещено более 6 млрд фотографий;
— в Facebook размещено более 500 млрд фотографий.
Вот и все. На этом диаграмма заканчивалась. Письмена на стене действительно оказались зловещим предзнаменованием для Kodak и Рочестера. Кувалды Кремниевой долины в виде Flickr и Facebook разнесли прежний город на кусочки. Экономику Kodak сменила экономика Facebook с ее 500 млрд бесплатных фотографий. Неудивительно, что Дом Истмана, ставший мемориалом отмершим аналоговым технологиям, был преобразован в музей. Неудивительно, что единственные туристы, которые сегодня посещают Рочестер, приезжают сюда, чтобы с ностальгией поглазеть на его прошлое, а не помечтать о его будущем.
Разрушенная сердцевина
«Ну и что?» — спросят апологеты радикального подрыва основ вроде Тома Перкинса по поводу узурпации Kodak интернет-компаниями, такими как Instagram, Flickr и Facebook. Трагедия в Рочестере, скажут они, одновременно создает новые возможности для предпринимателей на Западном побережье. Ностальгировать, напомнят эти детерминисты, значит потакать луддитам.
В некотором смысле, разумеется, они правы. К лучшему или нет, технологические изменения — особенно в нашу цифровую эпоху креативного разрушения — неизбежны. Сам Пол Саймон в разговоре со мной признал этот факт с ироничным сожалением. «Лично я против Веб 2.0 в той же мере, в коей я против собственной смерти», — сказал он по поводу урона, причиненного музыкальной индустрии Интернетом, словно ураганом расплющившего экономическую ценность записанной музыки и традиционные компании звукозаписи{245}. «Мы вступаем в 2.0, — предсказал Саймон. — Нравится нам это или нет, но это произойдет»{246}.
«Больше не будет "моментов Kodak". После 133 лет компания исчерпала себя», — подвел итог в 2013 г. бывший вице-президент Kodak Дон Стрикленд, который неудачно подвигнул компанию войти в бизнес цифровых фотоаппаратов{247}. «Kodak попала в идеальный шторм не только технологических, но и социально-экономических изменений», — добавляет канадский фотограф Роберт Берли, чьи работы увековечили упадок Kodak{248}.
Разумеется, ничто не длится вечно. И трагедию Kodak можно отчасти рассматривать как поучительную притчу о некогда мощном монополисте, своего рода Google индустриальной эпохи, который не сумел адаптироваться к цифровой революции. Да, Kodak не сумела стать лидером цифровой фотографии, хотя компания фактически изобрела цифровой фотоаппарат еще в 1975 г.{249} Да, Kodak отчасти стала жертвой того, что профессор Гарвардской школы бизнеса Клейтон Кристенсен в своей авторитетной книге The Innovator's Dilemma{250} (2011) о причинах провалов в бизнесе назвал «дилеммой инноватора»[17] — необходимости для некогда доминировавшего лидера отрасли радикально изменить свою бизнес-модель. Да, череда близоруких руководителей не сумела перестроить Kodak, в результате чего великая компания, до 1990-х гг. входившая в пятерку самых дорогостоящих брендов в мире{251}, сегодня стала синонимом неудачи. И да, трагедия в Рочестере открывает новые экономические возможности, в частности для предпринимателей Западного побережья, таких как Джефф Безос, который сделал «Дилемму инноватора» Кристенсена обязательной для прочтения всеми руководителями Amazon{252}.
«Возможно, для нового роста и необходим пожар, но это в дальней перспективе, — говорит Пол Саймон по поводу разрушительного воздействия Интернета на такие творческие отрасли, как звукозапись и фотографирование. — В ближайшем же будущем, и это очевидно, нас ждет разорение». Но что если разорение не только постоянное, но и определяющее свойство нашей цифровой экономики, отметившей уже 25 лет? Что если трагедия в Рочестере фактически служит «предварительным просмотром» нашего общего будущего — глобального идеального шторма технологических, социальных и экономических изменений?
Добро пожаловать в «эру немыслимого», как называет ее бывший ответственный редактор Time Джошуа Купер Рамо. В сетевую эпоху, утверждает Рамо, «приверженность старым идеям смертоносна»{253}, а предсказуемость и последовательность действий уступают место «эпидемии» самоорганизации, не нуждающейся в централизованном руководстве. Эта эпоха настолько немыслимо разрушительна, что даже теория Клейтона Кристенсена в «Дилемме инноватора», которая предполагает упорядоченный цикл появления компаний-подрывников, заменяющих предыдущих экономических лидеров, сама оказалась разрушенной еще более подрывной теорией цифрового капитализма начала XXI в.
Идеи Кристенсена были пересмотрены авторами экономических бестселлеров Ларри Даунсом и Полом Нуньесом, которые заменили «дилемму инноватора» куда более мрачной «катастрофой инноватора». «Почти все, что, по-вашему, вы знали о стратегиях и инновациях, неверно»{254}, — предупреждают Даунс и Нуньес в связи с радикально подрывным характером нынешней экономики. В своей книге «Большой подрыв» (Big Bang Disruption){255} (2014) они описывают экономику, где разрушение стало сокрушительным, а не созидательным. Это мир, говорят они, где «постоянные ветра созидательного разрушения» Йозефа Шумпетера превратились в «ураганы пятой категории». Потрясения, произведенные такими подрывными инноваторами, как Google, Facebook, Uber или Instagram, «не создают дилеммы инноваторов», предупреждают Даунс и Нуньес, а «вызывают катастрофы»{256}. И Kodak является хрестоматийным примером такой катастрофы — компания стоимостью $31 млрд, обеспечивавшая работой 145 000 человек, разорялась «постепенно, а затем внезапно»{257} была сметена ураганом, пришедшим из Кремниевой долины.
«Целый город лишился своей основы», — написал культуролог Джейсон Фараго о влиянии банкротства Kodak на Рочестер{258}. Но истинные катастрофические последствия цифровой революции выходят далеко за пределы одного города. В современную сетевую эпоху у всего нашего общества разрушаются основы «идеальным штормом» технологических, социальных и экономических перемен. Индустриальная эпоха ХХ в., хотя и была далека от идеала во многих отношениях, зато дала нам, по определению обозревателя New York Times Джорджа Пакера, «великое уравнивание республики Рузвельта»{259}. У бескомпромиссных неолибералов наподобие Тома Перкинса слова Пакера о «великом уравнивании», вероятно, вызовут в сознании призрака социалистической антиутопии. Но для тех, кому не посчастливилось иметь яхту размером с футбольное поле за $130 млн, тот прежний мир предлагал экономическое и культурное средоточие с обилием рабочих мест и возможностей.
В позднюю индустриальную эпоху, пришедшуюся на вторую половину ХХ в., был построен мир среднего класса: «финансируемые на средства штатов университеты, прогрессивное налогообложение, федеральные скоростные автомагистрали, коллективные трудовые договоры, медицинское страхование для пожилых людей, авторитетные службы новостей», — говорит Пакер{260}. Ему вторят гарвардские экономисты Клаудия Голдин и Лоуренс Кац, утверждая, что это был «золотой век» для рынка труда, поскольку повышавшие квалификацию работники «выигрывали в конкуренции между профессиональной подготовкой и технологиями», сделав себя необходимыми промышленной экономике{261}. И разумеется, это был мир финансируемых за счет государства институтов наподобие ARPA и NSFNET, предоставлявших инвестиции и возможности для разработки новых значимых технологий, таких как Интернет.
Но этот мир, как напоминает нам печальная судьба Рочестера, постепенно уходит в прошлое. Сегодняшняя информационная экономика, предупреждает нас президент Sequoia Capital Майкл Мориц, характеризуется все возрастающим неравенством между элитой и остальной частью общества. Эта экономика напоминает пончик без начинки. Мориц называет «жестоким» как снижение минимальной заработной платы в США с $10,70 до $7,25 (с учетом инфляции) в период с 1968 по 2013 г., так и «выполаживание» роста медианного дохода домохозяйств, который за тот же 45-летний период, без учета инфляции, увеличился всего с $43 868 до $52 762{262}.
Согласно колумнисту New York Times Дэвиду Бруксу, создавшееся неравенство ведет нас к «глубочайшему моральному кризису капитализма со времен Великой депрессии»{263}. Этот кризис, говорит Брукс, наглядно отражается в двух показателях: $19 млрд, которые Facebook в феврале 2014 г. заплатила за компанию WhatsApp со штатом 55 человек, разработчика веб-приложения для пересылки мгновенных сообщений, оценив каждого ее сотрудника в $345 млн, и в столь же шокирующем (с 53 до 45 %) сокращении после 1970 г. доли «экономического пирога» США, зарабатываемой 60 % граждан со средним доходом. Интернет-экономика «порождает очень дорогостоящие компании с очень небольшим количеством сотрудников» — так характеризует Брукс наступивший кризис, при этом «большинство работников в других сферах не видят роста доходов, соразмерного с их уровнем производительности»{264}.
В своей книге «Раскручивание» (The Unwinding), получившей в 2013 г. Национальную книжную премию, Джордж Пакер скорбит о кончине «Великого общества» ХХ в. А «Новая Америка», так он ее называет, подпорчена, на его взгляд, усугубляющимся неравенством финансовых состояний и возможностей. Неудивительно, что в центр своего повествования Пакер помещает Кремниевую долину и интернет-предпринимателя, мультимиллиардера и либертарианца Питера Тиля.
Выступив вместе с Илоном Маском соучредителем сервиса онлайновых платежей PayPal, Тиль стал миллиардером как первый внешний инвестор в Facebook (с Цукербергом в свое время его познакомил Шон Паркер, один из основателей Napster и президент-соучредитель Facebook). В настоящее время Тиль живет в Сан-Франциско «в особняке площадью больше 900 кв. м, похожем на белоснежный свадебный торт»{265} и нисколько не уступающем в показной роскоши The Battery. Его декадентский дом и званые обеды — с отпечатанными меню, неожиданными появлениями великого Тиля собственной персоной в духе Гэтсби и обслугой, одетой только в фартуки, вошли в легенду высшего общества Сан-Франциско. Затворник Тиль создал себе полумифический имидж — Гэтсби, Говард Хьюз и злодей из бондианы в одном флаконе. Этого морального философа, получившего образование в Стэнфорде, водителя «феррари», шахматного гения и инвестора-мультимиллиардера повсюду сопровождают «две помощницы-блондинки в черных одеяниях, официант в белоснежном фраке и повар, который готовит ему ежедневный коктейль из сельдерея, свеклы, капусты и имбиря»{266}.
Да, от Питера Тиля можно было бы легко отмахнуться как от богатого эксцентрика. Но этим он наименее интересен. На самом же деле он представляет собой даже более богатый, толковый и — в качестве основного спонсора радикальных американских либертарианцев, таких как сенаторы Рэнд Пол и Тед Круз, — более влиятельный вариант Тома Перкинса. У Питера Тиля есть всё: рассудок, обаяние, прозорливость, интеллект, харизма — всё, кроме сострадания к тем, кто менее успешен, чем он. Во все более неравноправной Америке, описанной Пакером в книге «Раскручивание», Тиль выступает главным раскрутчиком, жестокосердным последователем радикальной философии свободного рынка Айн Рэнд, беззастенчиво приветствующим структуру неравенства, которая сегодня преобразует Америку.
«Как либертарианец, — отмечает Пакер, — Тиль приветствует Америку, в которой люди больше не могут полагаться на прежние институты или жить в местах с устоявшимся правопорядком; в местах, где можно было бы определиться со своими взглядами и своим предназначением»{267}. Безусловно, Тиль приветствует сегодняшнюю «эру немыслимого», когда приверженность старым идеям смертоносна. Вероятно, он приветствует печальную судьбу старых промышленных городов наподобие Рочестера. Он, возможно, даже приветствует печальную судьбу тех 50 000 пенсионеров Kodak, что потеряли свои пенсии из-за банкротства компании.
«Ну и что?» — может спросить Тиль по поводу этих обедневших стариков, которые всю жизнь проработали на одну компанию и теперь не имеют даже пенсий. «Ну и что?» — может обронить мультимиллиардер в сопровождении двух помощниц в черных одеяниях, официанта в белом фраке и повара по поводу сегодняшней либертарианской эпохи, когда сетевой капитализм XXI в. разрушает средоточие экономической жизни ХХ в.
Будьте бдительны
Разумеется, было бы абсурдно возлагать всю вину за разрушенные основы общества только на Интернет. Тем не менее интернет-экономика способствует увеличению «кремниевой пропасти», разделяющей наше общество. Роберт Франк и Филипп Кук в своей книге 1995 г. «Общество, где победитель забирает всё» (Winner-Take-It-All Society) одними из первых признали разрушительное воздействие информационных технологий на экономическое равенство. До этого же традиционно считалось, что технологические инновации несут пользу обществу. В своем докладе «Наука без границ», написанном им для президента Рузвельта в 1945 г., Вэнивар Буш принимал как данность, что постоянный научно-технический прогресс неизбежно приведет к увеличению количества рабочих мест и всеобщему процветанию. Такой же оптимизм отражала и работа экономиста из МIT Роберта Солоу, получившего Нобелевскую премию по экономике 1987 г. за свои исследования, показывающие, что в долгосрочной перспективе труд и капитал будут сохранять свою долю вознаграждения в растущей экономике. Но даже Солоу, чьи исследования в основном базировались на росте производительности труда в 1940–1960-е гг., впоследствии стал более скептически относиться к способности работников сохранять паритет с капиталом в пользовании плодами растущей производительности труда. В своей статье в New York Times, озаглавленной «Нам надо быть бдительными» (1987), Солоу признал, что «программируемая автоматизация», как он ее назвал, не способствовала повышению производительности. «Мы можем увидеть компьютерную эпоху повсюду, — метко заметил он, — кроме статистики производительности труда»{268}.
Тимоти Ноу, автор хорошо принятой книги «Великое расхождение» (The Great Divergence), посвященной растущему неравенству в Америке, признаёт, что компьютерные технологии создают рабочие места. Но эти места предназначены для «высококвалифицированных, финансово благополучных специалистов», тогда как цифровая революция уничтожает рабочие места для «среднеквалифицированных работников из среднего класса»{269}. Авторитетный экономист и блогер из Калифорнийского университета в Беркли Дж. Брэдфорд Делонг считает, что возрастание роли информационных технологий в таких традиционно основанных на знаниях профессиях, как юриспруденция и медицина, приведет к сокращению рабочих мест в этих областях{270}. Лукас Карабарбунис и Брент Нейман, экономисты с факультета бизнеса Чикагского университета, обнаружили, что начиная с середины 1970-х гг. по всему миру уменьшается относительная величина доходов рабочего класса{271}. Исследование канадских экономистов Пола Бодри, Дэвида Грина и Бенджамина Сэнда обнаружило такое же резкое снижение доходов у специалистов среднего звена, и столь же удручающая тенденция была обнаружена Дэвидом Отором из МIT, Эндрю Самом из Северо-Восточного университета и президентом Института экономической политики Ларри Мишелом{272}.
Многие другие ученые также разделяют обеспокоенность в связи с разрушительным воздействием технологий на «золотой век» рынка труда. Это признает и Тайлер Коуэн, экономист из Университета имени Джорджа Мейсона, в своей вышедшей в 2013 г. книге «Время середняков прошло» (Average is over), где он утверждает, что сегодня большой экономический «разлом» проходит между теми, чьи навыки «дополняют компьютер», и теми, чьи не дополняют. Коуэн раскрывает «ошеломляющую истину»: заработная плата мужчин за последние 40 лет снизилась почти на 28 %{273}. Он считает, что сегодняшняя так называемая «гипермеритократия» все больше расслаивает общество на «миллиардеров», подобных члену The Battery Шону Паркеру, и «нищих», таких как бездомные на улицах Сан-Франциско, формируя экономику, в которой «10–15 % граждан беспредельно богаты и живут в фантастически комфортных и благоприятных условиях»{274}. Поддерживая многие тезисы Франка и Кука, изложенные ими в книге «Общество, где победитель получает всё», Коуэн предполагает, что глобальная Сеть сдает себя внаем экономике суперзвезд — «харизматичных» преподавателей, юристов, врачей и других «дарований», собирающих вокруг себя феодальные свиты из работающих на них подписчиков (фолловеров){275}. Однако, успокаивает нас Коуэн, останется и множество рабочих мест для «горничных, шоферов и садовников», которые будут «обслуживать» богатых предпринимателей наподобие его приятеля Питера Тиля, горячего поклонника шахмат.
Феодальный аспект этой новой экономики — не такая уж и метафора. Географ из Чепменского университета Джоэл Коткин выделяет в «новом феодальном обществе» несколько классов, таких как «олигархи» наподобие миллиардеров Питера Тиля и Трэвиса Каланика из Uber, «творческая интеллигенция» из числа медиаперсон наподобие Кевина Келли, «новые крепостные» из числа работников с низким доходом и безработных и «йомены» из прежнего «частного сектора среднего класса», т. е. специалисты и квалифицированные рабочие в таких городах, как Рочестер, которые стали жертвами новой сетевой экономики, где победитель забирает всё{276}.
Уважаемые экономисты из МIТ Эрик Бринолфссон и Эндрю Макафи, выражающие сдержанный оптимизм в отношении «блестящих технологий Второго Века Машин», признают, что наше сетевое общество создает мир «звезд и суперзвезд» с экономикой, «где победитель получает всё». Соглашаясь с аргументами Франка и Кука, они считают, что этот сетевой эффект является следствием «значительного усовершенствования телекоммуникаций» и «оцифровывания все большего количества информации, продуктов и услуг».
Экономист из Принстонского университета и лауреат Нобелевской премии Пол Кругман также видит «мрачнеющую картину вследствие воздействия технологий на рынок труда». На протяжении второй половины ХХ в., пишет Кругман, работники конкурировали за ресурсы с другими работниками. Но примерно с 2000 г. доля рабочей силы в общем «экономическом пироге» резко сократилась как в Соединенных Штатах, так и в остальном мире, поскольку рабочие пали жертвой новых «подрывных» технологий{277}. Это уже происходило раньше, напоминает нам Кругман. В своей колонке, опубликованной в New York Times в июне 2013 г. под заголовком «Симпатия к луддитам», он рассказывает о борьбе, которую в конце XVIII в. ткачи в Лидсе (графство Йоркшир), центре английской текстильной промышленности, вели против «выскребающих» машин, заменяющих квалифицированный человеческий труд. Кругман симпатизирует этой борьбе, рассматривая ее как защиту представителями тогдашнего среднего класса своей жизни от нависшей над ней смертельной угрозы со стороны машин.
Некоторые винят Кругмана за эту луддитскую ностальгию по миру, который нельзя вернуть. Но в этом они не правы. Ведь ностальгия не только по луддитам. И я опасаюсь, что это еще одна причина оплакивать кончину «момента Kodak».
Глава 4
Персональная революция
«Момент Instagram»
Летом 2010 г. Кевин Систром, молодой предприниматель двухметрового роста из Кремниевой долины, отправился со своей подругой Николь Шутц в колонию хиппи на полуострове Баха в Мексике. Это было одно из тех артистических ретросообществ на побережье Тихого океана, которое все еще купалось в смутных отблесках славы контркультуры 1960-х, — беззаботное место, хорошо подходящее для того, чтобы переосмыслить себя и свою жизнь. Несмотря на то что он окончил Стэнфордский университет по специальности «бакалавр-инженер» и три года проработал в Google, 27-летний Систром считал себя неудачником.
Систром приехал на запад, в Кремниевую долину, из Новой Англии, чтобы, как он деликатно выразился, «быстро разбогатеть»{278}. Но до сих пор ему так и не удалось заработать «до хрена денег», чтобы купить демонстративно роскошные особняки, личные реактивные самолеты Bombardier и стать постоянным клиентом UberCHOPPER — этот сервис некоторые из его сверстников, выпускников «Стэнфордской фабрики миллиардеров», как называет университет Forbes{279}, уже воспринимали как должное. Хуже того, он мучительно близко пролетел мимо двух эпических сделок: сначала в 2005 г. отказался от предложения недоучки из Гарварда по имени Марк Цукерберг разработать сервис обмена фотографиями для созданного им стартапа — социальной сети The Facebook{280}, после чего отказался и от стажировки вместе с Джеком Дорси в Odeo, стартапе в Сан-Франциско, впоследствии превращенном Дорси в Twitter.
«Я упрекал себя: "Потрясающе. Итак, ты опоздал на корабль Twitter. Ты опоздал на корабль Facebook"», — позже признавался Систром{281}.
Систром приехал на Баха, чтобы подумать над тем, как не опоздать на такие корабли в будущем, а также как построить такой корабль самому. У него уже имелся стартап под названием Burbn, сервис онлайнового геопозиционирования, поддерживаемый венчурным фондом Andreessen Horowitz. Но летом 2010 г. Burbn мало что мог противопоставить лидерам рынка, подобным Foursquare — хорошо финансируемому сервису геопозиционирования, позволявшему миллионам своих пользователей указывать в социальной сети свое местоположение. Burbn со всей очевидностью ему проигрывал. Поэтому, если позаимствовать избитое клише Кремниевой долины, Систрому требовалось «радикально изменить мировоззрение» — разрушить свой имитационный стартап и перезагрузить его в духе разрушительного созидания.
Систром решил заняться фотобизнесом. Он увлекся фотографией еще в старших классах элитной школы Middlesex в Массачусетсе, где он был президентом клуба фотолюбителей. Во время учебы в Стэнфордском университете Систром даже потратил целый семестр на изучение фотодела в итальянской Флоренции, где он заинтересовался технологией использования фильтров, придававших снимкам теплое и размытое свечение — в стиле ретроэстетики, напоминающей о колонии хиппи на полуострове Баха.
Смена мировоззрения Систрома воплотилась в замысел преобразовать Burbn в социальное приложение для обмена фотографиями — своего рода сочетание Flickr, Foursquare и приложения для Facebook, предназначенное для использования только на мобильных устройствах. Будущее великое достижение зарождалось летом 2010 г. на мексиканском пляже. Гуляя вдоль кромки Тихого океана и держа за руку Николь, Систром, непревзойденный продавец, расписывал ей идею будущей социальной сети, построенной вокруг снимков, сделанных на камеры смартфонов. На это подруга возразила, что ей недостает веры в творческие способности, чтобы делиться своими мобильными фото с друзьями. И вот именно в тот момент Кевина Систрома осенило: «Ага!» Он испытал своего рода алхимическое озарение, которое превратило серийного неудачника, опоздавшего на корабли Facebook и Twitter, в нового Марка Андриссена.
«Что если снабдить это приложение фильтрами?» — подумал Систром. Фильтрами, позволяющими пользователям придавать своим фотографиям теплое и размытое свечение вроде подкраски сепией, и это сделает снимки настолько в стиле ретро, настолько приятными и знакомыми, что даже самому бездарному фотографу будет не стыдно показать свои снимки друзьям? И что если эту персонализированную технологию для работы на мобильных устройствах смоделировать настолько сокровенно, чтобы пользователи не только интуитивно доверяли приложению, но и подсознательно считали его своей собственностью?
Вдохновение охватило двухметрового Систрома целиком. Рассказ Forbes об этом эпизоде звучит как ремикс популярной песни Джимми Баффета «Маргаритавилль» в духе Кремниевой долины: «Остаток дня он провел в гамаке с запотевшей бутылкой пива Modelo под боком, без устали создавая на ноутбуке дизайн первого фильтра Instagram».
Так появились на свет Instagram и его фотографии, которые Систром, беззастенчиво присвоив слоган Kodak, назвал «моментами Instagram». Снабженное фильтрами с таинственными названиями X-Pro II, Hefe и Toaster, это бесплатное мобильное приложение мгновенно стало вирусным хитом. Масштабы и скорость его распространения были поразительными. Запущенное 6 октября 2010 г. приложение сразу же скачали 25 000 пользователей iPhone, а уже через месяц их количество достигло миллиона. В начале 2012 г., как указывает надпись на стене Дома Истмана, в Instagram было зарегистрировано 14 млн пользователей, а количество размещенных снимков достигло одного миллиарда. В апреле того же года, после аукционной войны между генеральным директором Twitter Джеком Дорси и Марком Цукербергом, Кевин Систром принял предложение о продаже за $1 млрд от Facebook, хотя на тот момент его 18-месячный стартап не приносил никаких доходов и даже не имел вразумительной бизнес-модели{282}. Но это не имело значения. Всего полгода спустя число пользователей Instagram взметнулось до 100 млн, а количество размещенных фотографий достигло 5 млрд. Начиная со Дня благодарения в конце ноября 2012 г. американские пользователи стали размещать в Instagram более 200 снимков каждую секунду{283}. Весной 2013 г., когда усохшая Kodak выползала из процедуры банкротства, мобильная сеть Систрома насчитывала 16 млрд размещенных фотографий и более 55 млн ежедневных загрузок, совершаемых 150 млн пользователей{284}. К концу 2013 г., по данным Pew Research Center, Instagram — наряду с Facebook, LinkedIn, Pinterest и Twitter, стала одним из пяти самых популярных социальных медийных веб-сайтов в Соединенных Штатах{285}. Что особенно примечательно, в 2013 г. на долю Instagram и Facebook приходилось 26 % всего времени, проводимого пользователями в мобильных сетях{286}, а темпы роста в 23 % сделали Instagram не только самым быстро растущим по популярности приложением года, но и самой быстро растущей социальной сетью в мире{287}.
Произошла культурная революция. Эва Вайсман из лондонской Observer описывает, как подкрашенные сепией «моменты Instagram» утвердили себя в качестве параллельной реальности для сетевого поколения: «Мы едим, спим, чатимся, едим. Но все это время на наших телефонах разворачивается вторая сюжетная линия. Мои друзья любой разговор предваряют фразой: „А вот в Instagram…“»
Корабль Кевина Систрома прибыл по расписанию. Теперь Систром уже не мог клеймить себя неудачником. Он стал звездой экономики, где победитель получает всё, и членом-учредителем клуба The Battery. Заработав на продаже своего стартапа Facebook около полумиллиарда долларов, он мгновенно сравнялся в богатстве с таким магнатом «позолоченного века», как Джордж Истман. Неплохая отдача от дня, проведенного в раскачивающемся гамаке на мексиканском пляже. Как и стартап Истмана, созданный тем в конце XIX в., фотографическая сеть Систрома, созданная в начале XXI в., оставила свой отпечаток на нашей повседневной жизни — «моменты Kodak» сменились «моментами Instagram».
Лживое зеркало
Однако польза Instagram для остальных из нас почти так же туманна, как и его фильтры Hefe или Toaster. «Главная цель Instagram — запечатлевать мгновения жизни»{288}, — любит говорить Систром. Но это такая же фикция, как и сам Instagram. В отличие от пленки Kodachrome, предназначенной создавать четкое, детальное и беззернистое изображение, ценность Instagram кроется как раз в обеспечиваемой им зернистости, предназначенной, по словам обозревателя New York Times Алекса Уильямса, для того чтобы позволить «каждому выглядеть немного моложе, чуть симпатичнее и более достойным для фото на обложку»{289}.
Поэтому тот, кто первым сказал, что «фотокамера никогда не лжет», просто никогда не использовал Instagram. Если Kodachrome была спроектирована как настежь распахнутое окно в мир, то Instagram, напротив, как льстивое зеркало, в котором, как подмечает Сара Николь Прикетт в New York Times, «трава кажется зеленее»{290}. Здесь и кроется величайший соблазн. Вместо того чтобы объективно запечатлевать наш мир во всей его красочной сложности, Instagram — это «наивысшее достижение интернет-вуайеризма», по словам Алекса Уильямса, и «приложение, созданное, чтобы заставить вас „возжелать жизни, как у ближнего своего“»{291}, по определению Прикетт, фактически занимается тем, что Уильямс, заимствуя название книги Нормана Мейлера 1959 г., называет «Саморекламой» (Advertisements for Myself){292}.
«Самореклама» стала неотъемлемым средством передачи и содержанием того, что президент фонда Sequoia Capital Майкл Мориц называет «персональной революцией». Этот мир, как язвительно замечает Тим Ву, характеризует «гонка» среди пользователей социальных медиа на предмет создания самых вездесущих персональных брендов{293}. Таким образом онлайновый нарциссизм, как считает Кит Кэмпбелл, соавтор бестселлера «Эпидемия нарциссизма» (The Narcissism Epidemic), является «логическим следствием капитализма с его девизом „сделай сам“ — капитализма, в котором каждый из нас занимается „брендингом своего бизнеса“, а мы сами служим собственными „рекламными агентами“ и „маркетологами“»{294}. Неудивительно, что в 2006-м Человеком года Time выбрал ТЕБЯ, т. е. анонимного пользователя Интернета. «Да, тебя, — объявил журнал. — Ты управляешь информационной эпохой. Добро пожаловать в твой мир»{295}.
«А вот в Instagram…» складывается впечатление, что все мы вернулись в средние века, участвуя «в гонке брендов» (по Ву) и «капитализме с его девизом „сделай сам“» (по Кэмпбеллу). Миллиарды образцов саморекламы, которые мы постим в творении Кевина Систрома, делают нас столь же невежественными и заносчивыми, как наши самые примитивные предки. Действительно, древнее фильтров Instagram только поистине докоперниковская вера в то, что новая цифровая вселенная каким-то образом вращается вокруг нас, и эту веру поощряют в нас социальные сети наподобие Instagram, Facebook и Twitter. Размывающие фильтры еще больше размывают наше понимание собственного места в этом мире. Возможность прославиться или, по крайней мере, создать иллюзию славы стала предельно доступной в нынешней культуре «моментов Instagram».
Instagram сегодня представляет оборотную сторону культа неудач Кремниевой долины. Если в Долине богатые и знаменитые прикидываются неудачниками, то в социальных сетях, подобных Instagram, миллионы неудачников прикидываются богатыми и знаменитыми.
«Наш век кишмя кишит знаменитостями, — говорит Джордж Пакер, считающий нынешнюю одержимость знаменитостями важным культурным следствием растущего экономического неравенства. — Они разбухают в такие времена, как наше, когда неравенство стремительно возрастает, а доверие к институтам, таким как правительство, корпорации, школы и пресса, падает»{296}.
Пакер прав. Правда о социальных сетях, подобных Instagram, Twitter или Facebook, состоит в том, что эти простые в использовании и бесплатные инструменты вводят нас в заблуждение, будто мы стали знаменитостями. Однако в интернет-экономике, где победитель получает всё, монополией на внимание по-прежнему обладают суперзвезды. Время середнячков прошло, особенно среди знаменитостей. В начале 2014 г., например, у Ким Кардашьян насчитывалось 10 млн подписчиков в Instagram, тогда как сама она была подписчиком всего у 85 человек. У Джастина Бибера, самой популярной личности в Instagram, насчитывалось почти 11 млн подписчиков, притом что сам он вообще ни на кого не подписан. Вместо культуры демократии мы видим пришествие нового феодализма, о котором говорит Джоэл Коткин, мира, где нарциссические аристократы вроде Кардашьян и Бибера могут обладать огромными армиями преданных им вуайеристов.
«Привет, это мы!»
Разумеется, нельзя возлагать всю вину за нынешнюю эпидемию нарциссизма и вуайеризма, поразившую нашу культуру, на социальные сети наподобие Instagram. Так, в своем исследовании видные американские психологи Джин Твендж, Кит Кэмпбелл и Элиас Абужауд показывают, что наша современная одержимость публичным самовыражением имеет сложное культурное, технологическое и психологическое происхождение, корни которого ведут не только к цифровой революции{297}. Действительно, книга Кэмпбелла и Твенджа «Эпидемия нарциссизма» вышла в 2009 г., еще до того как Систрома озарило на мексиканском пляже.
Как отмечает Дэвид Брукс, сегодняшняя мода на вульгарную нескромность — это еще один фундаментальный разрыв с традициями «Великого общества»[18] (Great Society), где, в отличие от нынешних времен, преобладала культура сдержанности, отказа от привилегий и скромности. «Если вы взглянете из сегодняшнего дня на 1945-й, — замечает Брукс по поводу „экспрессивного индивидуализма“ нашей сетевой эпохи, — то увидите совершенно другую культурную эпоху, не имеющую ничего общего с нарциссизмом»{298}.
Но не одна Instagram погрязла в нарциссизме. Тем же грешат Twitter, Tumblr, Facebook и весь уходящий в бесконечность зеркально отображаемый зал прочих социальных сетей, приложений и платформ, подогревающих наше наваждение селфи. Действительно, в экономике, движимой разрушительными инновациями, доминированию Instagram уже бросили вызов новые социальные приложения, такие как WhatsApp, WeChat и Snapchat — сайт для обмена фотографиями, который в ноябре 2013 г. отклонил предложение Facebook о покупке за более чем $3 млрд наличными{299}. А к тому моменту, когда вы будете читать эту книгу, на рынке, безусловно, появятся еще более разрушительные новые продукты и компании, которые подорвут уже и нынешних подрывников в лице Snapchat, WhatsApp и WeChat.
А для нас Instagram — независимо от того, останется ли он «параллельной реальностью» для сетевого поколения или нет, — может служить наглядным символом всего скверного, что возникло в нашей цифровой культуре на протяжении последней четверти века. «Я обновляюсь, следовательно, я существую» — так я однажды полушутя сформулировал экзистенциальную дилемму, порожденную нашей одержимостью социальными медиа{300}. К сожалению, идея о том, что факт нашего существования подтверждается нашими твитами или «моментами Instagram», сегодня во многом перестала быть шуткой. Как замечает в Financial Times Гаутам Малкани по поводу селфицентричной культуры, «если у нас нет мыслей, чтобы их твитнуть, или фотографий, чтобы их запостить, мы фактически перестаем существовать»{301}. Неудивительно, что «поколению селфи», как называет обозреватель New York Times Чарльз Блоу сегодняшнюю молодежь в возрасте от 18 до 33 лет, присущ гораздо более низкий уровень доверия, чем у других поколений. Исследование, проведенное Pew Research Center в 2014 г., показало, что всего 19 % представителей поколения ближайшего будущего доверяют другим людям, по сравнению с 31 % в «поколении Х» (родившихся с 1965 по 1979 г.) и 40 % в поколении бэби-бумеров (родившихся с 1943 по 1963 г.){302}. Если уж мы не можем доверять факту собственного существования без регулярных фотоотчетов в Instagram, то кому в принципе мы можем доверять?
«Селфи в наш век социальных сетей — это новый способ посмотреть другому человеку в глаза и сказать: "Привет, это я!"», — заявил в New York Times американская кинозвезда Джеймс Франко, признавшийся в своей «зависимости» от Instagram{303}. Действительно, сегодня эти бесстыдные автопортреты — начиная от безвкусицы «богатых детишек» из Rich Kids of Instagram с их слоганом «у нас куча денег, и посмотрите, что мы вытворяем»; от безумного пристрастия к селфи на похоронах{304}; от снимков на фоне Мемориала памяти жертв Холокоста в Берлине{305}, закачиваемых в приложения для секс-знакомств; от неизбежных «селфи в Освенциме»{306}; от «девушки на мосту», умудрившейся сфотографировать себя на фоне человека, совершающего самоубийство на Бруклинском мосту в Нью-Йорке{307}, и заканчивая селфи самого Франко, которого в 2014 г. обвинили в безудержном флирте с несовершеннолетними девушками в Instagram{308}, — стали доминирующим способом самовыражения в цифровую эпоху, возможно, даже доказательством нашего бытия. Президенты, премьер-министры и даже понтифики публикуют автопортреты, сделанные на их мобильные телефоны. Так, сам папа римский Франциск разместил в Интернете «крутое селфи», по определению The Guardian{309}, внутри базилики Святого Петра.
Неудивительно, что «селфи» — определяемое как «разновидность автопортрета, заключающаяся в запечатлении самого себя при помощи смартфона или веб-камеры и предназначенная для размещения в социальных медиа» — было выбрано «Оксфордским словарем английского языка» (Oxford English Dictionary) в качестве слова года в 2013-м, поскольку за тот год частота его употребления выросла на 17 000 %{310}. И неудивительно, что почти 50 % фотографий, загружаемых в Instagram британской молодежью в возрасте 14–21 лет, составляют именно селфи. Многие из этих молодых людей пытаются таким способом материализовать свое существование{311}.
«Слишком часто нашими селфи мы вредим самим себе», — замечает Гаутам Малкани по поводу неловкой селфи-фотосессии Барака Обама и Дэвида Кэмерона на поминальной службе по Нельсону Манделе в декабре 2013 г. Но горькая правда состоит в том, что все мы — от Барака Обама до Джеймса Франко, включая остальных 150 млн попавших в зависимость от селфи пользователей социальной сети Кевина Систрома, — не только себе наносим вред канонадой снимков в стиле «Привет, это я!». «Самореклама» унижает и нас самих, и человеческий род в целом. Таков логический результат «персональной революции», которая продолжается последнюю четверть века и ведет к повсеместной деградации, когда все вокруг требуют немедленного, интимного и зацикливаются на себе.
«Привет, это мы!» — возвещает Instagram о нашем человеческом роде. И, честно говоря, лично мне совершенно не нравится то, что я вижу.
Никто не предполагал, чем все так обернется. Интернет, как обещали нам предприниматели вроде Кевина Систрома и неунывающие футуристы вроде Стивена Джонсона{312}, будет «запечатлевать мировые события» и способствовать созданию глобальной деревни, делая всех нас более восприимчивыми, прогрессивными и разумными. А такой особенно ностальгирующий футурист, он же эрудит и редактор ИТ-направления в журнале The Economist, как Том Стэндидж, даже верит, что Всемирная паутина делает нас во многом похожими на наших предков времен Древнего Рима с их активной гражданской позицией. В своей провокационной книге 2013 г. «Надпись на стене» (Writing on the Wall){313} Стэндидж заявляет, что «история себя ретвитит» и социальные сети, подобные Facebook, Twitter и Instagram, превращают нас в наследников, как он ее называет, «паутины Цицерона»{314}. Но что может быть хотя бы отдаленно общего между Цицероном и Instagram с ее «неприкрытым вуайеризмом», поощряющей нас, как замечает Алекс Уильямс в New York Times, «создавать в стиле глянцевого журнала макеты собственной жизни, словно все мы вдруг превратились в Диану Вриланд[19]?»{315} И что бы, интересно, подумал сам Цицерон, республиканец и стоик, о Rich Kids of Instagram, выставляющих фотографии подростков на собственных «феррари» («вот так рулят крутые»), принадлежащих им коллекций обуви из кожи «рептилий» или снимок девушки, по голову «утонувшей» в море своих сумочек от Chanel и Hermes?{316}
В какой-то мере Стэндидж может быть прав насчет предупреждающей надписи на стене. Если Античность действительно ретвитит себя, то именно в виде греческого мифа о Нарциссе. В своей книге 2011 г. «Пустышка»[20] (The Shallows), ставшей финалистом Пулитцеровской премии, Николас Карр категорично утверждает, что Интернет ослабляет наши память и внимание, ухудшает способность к концентрации и делает мышление более поверхностным{317}. Вполне возможно. И ведь персональная революция действительно ограничивает наши мышление и кругозор. Подобно тому как Instagram позволяет нам делать фотографии в качестве бессовестной саморекламы, поисковые системы вроде Google снабжают нас ссылками на сайты, которые подобраны таким образом, чтобы укрепить нас в наших собственных, по большей части ошибочных представлениях о мире. Элай Парайзер, бывший президент проекта MoveOn.org, называет такой эффект эхо-камеры, создаваемый персонализированными алгоритмами, «пузырем фильтров»{318}. Интернет действительно может быть деревней, говорит Парайзер, но только в ней нет ничего глобального. Это подтверждается исследованием, проведенным в 2013 г. Массачусетским технологическим институтом, которое показало, что в подавляющем большинстве соединения по Интернету и мобильным телефонам происходят в пределах 100 миль (160 км) от наших домов; а также исследованием Pew Research Center и Ратгерского университета в 2014 г., которое обнаружило, что социальные медиа в действительности подавляют дебаты между людьми с разными мнениями{319}. Но реальность Интернета, вероятно, еще более селфицентрична, чем предполагает исследование МIT. Более четверти всего времени использования смартфонов приходится на Facebook и Instagram, и большая часть веб-коммуникаций в наши дни фактически происходит в интимном радиусе ста миллиметров между нашими лицами и мобильными устройствами. Да и сама коммуникация — это миф. Истина в том, что в так называемых «социальных» сетях мы по большей части общаемся сами с собой. В своем бестселлере 2011 г. профессор МIT Шерри Тёркл называет данное состояние «одиночеством вместе». Это блестящее лаконичное определение Интернета, в котором чем более социальными мы становимся, чем чаще соединяемся, общаемся и взаимодействуем, тем более одинокими себя ощущаем.
И все же, несмотря на весь провоцируемый ею печальный бессмысленный нарциссизм и еще более печальный экзистенциальный страх, было бы ошибкой рассматривать проблемы Instagram преимущественно в культурной плоскости. Культура селфи — это достаточно большая ложь, но она все же менее бесстыдна, чем экономика культуры селфи с ее миллиардами долларов прибыли и сотнями тысяч уничтоженных рабочих мест. Именно здесь — в этой количественно измеримой сфере рабочих мест, заработных плат и прибылей — мы можем увидеть наиболее тревожные последствия перехода от «момента Kodak» к «моменту Instagram».
Первородный грех
«Личное — это политическое» — под таким освободительным девизом шла контркультурная революция 1960-х гг. Однако сегодняшняя персональная революция связана не с политикой, а с деньгами и богатством. В нашу цифровую эпоху «личное — это экономическое». И нет здесь ничего освободительного.
Так же как трагедия Kodak привела к разрушению экономической сердцевины Рочестера, так и Интернет разрушает нашу прежнюю индустриальную экономику, превращая некогда относительно эгалитарную систему в экономику, где победитель получает всё; в экономику «миллиардеров и нищих», как называет ее Тайлер Коуэн. Сегодня уже не один город, а вся экономика лишается своей сердцевины. Несмотря на доносящиеся из Кремниевой долины заявления о том, что Интернет уравнивает возможности и способствует более равномерному распределению богатства, новая экономика на деле напоминает пончик с зияющей дырой посередине — там, где в прежней индустриальной системе миллионы работников производили ценные продукты и получали за это зарплату.
Новое экономическое неравенство отражает феодальное устройство Instagram, где у Джастина Бибера свита из 11 млн фолловеров, а сам он игнорирует всех. Тем самым создается, по определению экономистов МIT Эндрю Макафи и Эрик Бринолфссона, «экономика звезд и суперзвезд». Новое экономическое устройство и есть главная причина того, почему за последние четверть века жизнь стала гораздо тяжелее для многих из нас. И причина того, что Интернет или, по крайней мере, бизнес-модель интернет-компаний, таких как Instagram, Google, Twitter, Yelp и Facebook, не является подходящей платформой для построения справедливой экономики в сетевом XXI в.
В отличие от лживой «экономики селфи» правила индустриальной экономики эпохи Kodak были столь же кристально ясными, как изображение на пленке Kodachrome. Майкл Мориц, рассматривая выделяемый им «второй этап» промышленной революции в городах на северо-востоке США, подобных Детроту, Питтсбургу и Рочестеру, подмечает, что предприятия были «изолированы» от потребителей{320}. И точно так же, как рабочие были отделены от потребителей физически, четко были разделены и их экономические роли: рабочие получали наличными в обмен на свой труд, а потребители платили наличными в обмен на продукты Kodak. «Вы нажимаете на кнопку, мы делаем все остальное», где «остальное» включало разработку и производство физической продукции, доставку ее по розничным каналам потребителям. И это «остальное» требовало значительных инвестиций в виде капитала и человеческого труда. Такова была сердцевина прежней промышленной экономики, в которой Kodak создавала огромную экономическую стоимость, достигнув четверть века назад $31 млрд. Итак, в 1989 г. 145 000 не состоявших в профсоюзах работников на многочисленных фабриках, в исследовательских центрах и фотолабораториях, усеявших округу Рочестера, изобретали и производили реальные продукты, затем продававшиеся потребителям. Сегодня же Instagram, будучи продуктом-антагонистом Kodachrome, в то же время является компанией-антагонистом Kodak и строит «экономику антиKodak». На первый взгляд, Instagram предлагает гораздо более выгодную для всех сделку, чем Kodak. Невзрачная рочестерская фабрика подверглась апгрейду до мексиканского пристанища хиппи, где здоровенный чувак качается в гамаке на тихоокеанском пляже и, вдохновленный своей подругой, изобретает потрясающее приложение для обмена фотографиями. Два месяца спустя бесплатное приложение уже доступно для мгновенной загрузки. Три года спустя оно приносит миллиард долларов своему создателю и становится «параллельной реальностью» для 150 млн жителей нашей планеты. Целое поколение интернет-пользователей начинает общение со слов «А вот в Instagram…». «Программное обеспечение, — как любит выражаться Марк Андриссен, — поглощает этот мир»{321}.
Выигрывают все. Разве могут ошибаться сто пятьдесят миллионов человек? Не так ли?
Нет, не так. «Тут кроется ловушка, — предостерегает Джеймс Суровики по поводу «экономики Instagram» в своей статье «Валовая внутренняя халява», опубликованной в 2013 г. в New Yorker. И это очень серьезная ловушка. — Оцифровывание не требует много рабочей силы: вы можете придумать идею, написать программу и с легкостью распространить ее среди сотен миллионов людей. В этом принципиальное отличие от физической продукции, которая требует несравнимо больших затрат труда на производство и распространение»{322}.
Instagram — прекрасный пример такой ловушки. Программное обеспечение поглощает не только мир, но и с жадностью — наши рабочие места. Когда Кевин Систром испытал свое озарение на мексиканском пляже, у него был всего один партнер в Burbn — также выпускник Стэнфорда, программист по имени Майк Кригер, уроженец Бразилии. Совместно они написали первоначальную версию приложения, а для его распространения использовали онлайн-магазин App Store компании Apple. И даже на момент продажи Instagram сети Facebook за миллиард долларов в апреле 2012 г. в небольшом офисе компании в деловом центре Сан-Франциско работали всего 13 штатных сотрудников.
Нет, это не опечатка. В Instagram действительно работали всего 13 штатных сотрудников, когда Facebook заплатила за этот стартап миллиард долларов. Между тем в Рочестере Kodak закрыла 13 заводов и 130 фотолабораторий, уволив 47 000 сотрудников. И эти десятки тысяч были не единственными жертвами «экономики селфи». Вместе с ними серьезно пострадали и профессиональные фотографы. В период с 2000 по 2012 г. число тех, кто занимался художественной фотографией и работал на американские газеты, сократилось на 43 % (с 6171 до 3493 человек) — и это в те времена, когда фотографии стали «более сексуальными», чем слова, а жители планеты стали делать триллионы снимков в год{323}.
Так кто же выполняет всю работу в этом стартапе с 13 сотрудниками и стоимостью в миллиард долларов да к тому же обеспечивает его всем необходимым?
Это мы. Все мы, 150 млн составляем «Моментальную Нацию». Творение Кевина Систрома — это наиболее типичная фабрика данных в нашей новой цифровой экономике. В отличие от бывшей промышленной фабрики — «небоскреба» в центре Рочестера — фабрики данных XXI в. такие же вездесущие, как селфи, и действуют повсюду, где есть подключенный к сети девайс. Возможно, как раз сейчас вы читаете на таком устройстве эту книгу. Или, почти наверняка, оно лежит у вас в кармане либо на столе. Именно наш труд на этих маленьких девайсах — непрерывный поток твитов, постов, поисковых запросов, обновлений, просмотров, комментариев и снимков — создает всю стоимость в сетевой экономике.
Разумеется, не только Instagram сумел выстроить обширный бизнес, используя рабочую силу по минимуму. Точно так же поступает и базирующийся в Сан-Франциско стартап WhatsApp, предлагающий платформу для обмена мгновенными сообщениями, который был приобретен Facebook за $19 млрд в феврале 2014 г. В декабре 2013-го WhatsApp обрабатывал 54 млрд сообщений от своих 450 млн пользователей, при этом сервисом занимались всего 55 человек. «WhatsApp воплощает в себе все недостатки американской экономики», — считает Роберт Райх, министр труда в администрации Клинтона, Так он расценивает сервис, который практически не создает рабочих мест и усугубляет пороки экономики, где победитель получает всё на цифровом рынке{324}.
Это один из самых больших парадоксов нашей якобы технологически обогащенной цифровой эпохи. В отличие от индустриальной экономики сегодня качество технологий вторично. Когда Facebook и Twitter вели войну предложений за Instagram, они боролись не за дешевые готовые фотофильтры Кевина Систрома или за программу, которую он на пару с Майком Кригером соорудил за несколько месяцев. Они платили за нас. Они хотели приобрести нас — наш труд, нашу производительность, нашу сеть, нашу вероятную креативность. Именно по этой же причине в мае 2013 г. Yahoo приобрела сеть микроблогов Tumblr с ее 300 млн пользователей и штатом всего лишь в 178 сотрудников за $1,1 млрд, а Facebook в ноябре 2013 г. предложила $3 млрд наличными за приложение для обмена фотографиями Snapchat, где на тот момент работало куда меньше — 20 человек{325}.
Именно по этой причине Эван Шпигель, 23-летний сооснователь Snapchat и ее генеральный директор, выпускник Стэнфорда, отказался от предложения Facebook купить его стартап с 20 сотрудниками за $3 млрд. Да-да, он отказался от $3 млрд наличными за свой двухлетний стартап. Однако, видите ли, крошечная компания Шпигеля (кстати, через полгода после отказа от сделки с Facebook он начал переговоры о новом раунде финансирования с китайским интернет-гигантом Alibaba, оценившим, по слухам, Snapchat в $10 млрд{326}) не такая крошечная, как кажется. На нее «работают» примерно 25 % всех пользователей мобильных телефонов в Соединенном Королевстве и 50 % всех пользователей мобильных телефонов в Норвегии, которые, по словам Шпигеля, «активно» используют его приложение{327}.
Фабрики данных поглощают наш мир. При этом, порождая избранный круг молодых плутократов, таких как Эван Шпигель, Кевин Систром и 27-летний генеральный директор Tumblr Дэвид Карп, они определенно не обогащают нас остальных. Ведь за весь тот колоссальный труд, который мы вкладываем в эти компании — добавляя интеллекта Google, или контент Facebook, или фотографии Snapchat, — мы не получаем ничего. Совсем ничего, кроме права на бесплатное использование программного обеспечения.