Ночь после выпуска (сборник) Тендряков Владимир

Дюшка взялся за свой портфель с кирпичом. Пора было идти домой.

Дома после обеда он раскрыл задачник: «Два путешественника…» Тайна, даже две маленькие – сколько прошел первый и сколько второй путешественник. Тайны так себе, самые завалящие, но для тренировки сгодятся. Дюшка навис над задачником и стал думать.

13

Путешественники не имели ни лиц, ни имен, ни характеров, они отличались друг от друга только тем, что один на полчаса раньше отправился в путь. Полчаса – тридцать минут… Минуты помогли открыть тайну пройденных километров. В другой задачке угол в градусах помог узнать высоту заводской трубы. В третьей – длина и ширина бака водонапорной башни подсказала, сколько пионеров отдыхало в пионерском лагере.

На улице Жана Поля Марата зажигались окна. Большой кран купался в зеленом закате. Старуха Знобишина снова протащила на веревке козу, на этот раз в другую сторону – к дому. Дюшка вышел погулять.

Он решил подряд несколько задач, и голова с непривычки отяжелела, казалось, даже немного распухла, но на душе – покойно. Дюшка был так доволен собой, что даже походка у него стала медленной и задумчивой.

Странная вещь математика. Она связывает между собой, казалось бы, самые несвязуемые вещи – градусы с заводской трубой, бак водокачки с отдыхающими пионерами… Или бесконечность Вселенной – кому, казалось бы, до нее какое дело! – нет, она обещает Левке Гайзеру новую жизнь… после смерти. Ничего себе!

За домами в тишине кричали лягушки, не столь шумно, как прежде, не столь звонко, но по-прежнему картаво, с усердием. Вспомнилась лягушка, распятая на Санькиной веревочке, с ржаво-золотым глазом, дышащим желтым брюхом. Она, незваная, влезла в чинные и умные Дюшкины мысли о математике. Эта лягушка заставила Дюшку носить в портфеле кирпич. Лягушка и кирпич – тоже странная связь. И математика здесь ни при чем. Оказывается, не только в задачнике, но и в самой жизни есть эти странные до нелепости связи.

Лягушка и кирпич, бесконечная Вселенная и вторая жизнь как подарок… А старинная красавица, давным-давно умершая Наталья Гончарова, вдруг неожиданно нарушила спокойствие Дюшкиной жизни. Больше того, если б эта Наталья Гончарова сто с лишним лет назад носила другую прическу – не с завитками у висков, – с Дюшкой ничего особенного не случилось бы: не обращал бы теперь на Римку Братеневу внимания, не связался бы с Санькой из-за лягушки, не схватил бы очередную двойку у Васи-в-кубе, не сошелся бы близко с Левкой Гайзером, не получил бы от него книгу о галактиках, не заметил бы странности задачника, не открыл бы для себя удивительных связей в мире. Подумать только, все оттого, что Наталья Гончарова, жена Пушкина, носила модную для тех лет прическу с локончиками.

А вдруг да… Дюшка задохнулся от догадки. Вдруг да Наталья Гончарова и Римка Братенева!.. И очень даже просто, Левка Гайзер все объяснил: атомы случайно сложились в Римке точно так, как прежде лежали в жене Пушкина. Родилась девчонка, никому и в голову не пришло, что она уже однажды рождалась. По ошибке ее назвали Римкой. И сама Римка ничего не знает, только Дюшка нечаянно открыл сейчас ее секрет…

Левка Гайзер неизвестно еще появится ли, а Наталья Гончарова появилась… И где? В поселке Куделино! С Дюшкой рядом!

Растекался над сумеречным поселком зеленый закат. Тихо и пустынно на улице Жана Поля Марата. Недружный крик лягушек не нарушает тишину. И покой, и удивление, и почтительный страх, и восторг Дюшки перед миром. Знакомый мир опять перевернулся – неожиданной стороной, дух захватывает.

И в этом вывернутом, неожиданном мире неожиданно возникла перед Дюшкой вовсе не странная, а надоевше-знакомая фигура Кольки Лыскова. В мятой кепчонке, широкая улыбочка морщит обезьянье личико, открывает неровные зубы, ноги не стоят на месте, выплясывают.

– Дюшка! Хи-хи! Здравствуй… Гуляешь, Дюшка?

– Чего тебе, макака?

– А ничего, Дюшка. Мне – ничего… Хи-хи! Кто это, думаю, идет? А это он, сам по себе… без портфельчика. Где портфельчик, Дюшка? Хи-хи! Ты же с ним не расставался…

Колька Лысков с ужимочкой оглянулся через плечо, и Дюшка увидел Саньку.

Тот стоял в стороне – угловато-широкий, ноги расставлены, руки в карманах, остановившиеся глаза, твердый нос – Санька Ераха, мешающий жить на свете.

Он не двигался, он не спешил. А на болотах за домами упрямо картавили самые неуемные лягушачьи певцы, прокрадывались по улице застенчивые сумерки, обжитым теплом светились окна домов, и над Санькиной головой в не помрачневшем еще небе висели две-три бледные, невызревшие звезды. В самом центре вечно неожиданного мира, где бак водокачки связан с пионерами, бесконечность с новой жизнью, Наталья Гончарова с Братеневой Римкой, в самом центре, закрывая мир собой, – Санька. И за ту короткую минуту, пока Санька медлил, а Колька Лысков выплясывал, Дюшка еще раз пережил открытие.

В его ли мире живет Санька? Он же знать не знает, что бледные звезды над его головой – далекие солнца с планетами, для него нет бесконечной Вселенной, не подозревает, что лягушка может заставить человека носить кирпич в школьном портфеле. Санька живет рядом с Дюшкой, но вокруг Саньки все не так, как вокруг Дюшки, – другой мир, нисколько не похожий. Сейчас Санька шагнет… в Дюшкин мир.

Сучащий ногами Колька Лысков отбежал в сторону:

– Санька, он налегке сегодня, он без портфельчика! Слышал, Санька, он спрашивает: чего тебе?.. Хи-хи! Скажи ему, Санька, чтоб понял. Хи-хи!

Санька, не вынимая рук из карманов, шагнул на Дюшку, произнес с сипотцой:

– Ну!

– Чего – ну!

– А ничего – встретились. Не рад?

Они встретились, Санька вплотную к Дюшке, незваный гость из другого мира: круглые застывшие глаза, мертвый нос, тяжелое дыхание в лицо.

Кирпич лежал дома под лестницей. Не мог же Дюшка выйти вечером на прогулку с портфелем. Пуста улица, в домах мирно горят окна.

– Рад или не рад, спрашиваю?

– Днем-то боялся наскочить на меня.

Колька Лысков, держась в стороне, ответил за Саньку:

– Хитер бобер! Днем-то ты кирпич в портфельчике носишь. Зна-а-ем!

– А ты, Санька, что в кармане носишь? Покажи.

– Увидишь, успеется.

Дюшка успел присесть, Санькин кулак сбил с головы фуражку. Закрывая рукавом лицо, Дюшка приготовился ударить Саньку ногой, но неожиданно донесся голос Кольки Лыскова:

– Шухер!

Послышалось Санькино пыхтение:

– П-пыс-сти, падло! Пыс-ти!

Он вырывался из рук какого-то человека, тот прикрывал Дюшку сутуловатой спиной, отталкивал Саньку:

– Охладись, парнишка, охладись!

– П-пыс-ти! Г-гад!

– И не скотинься, поганец, уши надеру!

Санька был сильней всех ребят на улице, но перед ним стоял взрослый, хотя и мешковато топчущийся, неуклюжий, но все-таки человек иной, не мальчишечьей породы.

– Уймись лучше, уймись, не распускай руки!

И Санька отступил, бессильно закричал:

– Ну, Дюшка, помни! Завтра встретимся! Прольется кровушка!

– Кровушка?.. Ах ты гаденыш! Жить только начал, а уже звереешь.

– Я и тебя, огарок! И тебя! Ужо вот камнем из-за угла!

– Эх, бить людей не умею, а стоило бы! – Прохожий стал оттеснять Дюшку в сторону: – Идем отсюда, паренек, идем от греха!

Вдалеке выплясывал Колька Лысков, кривлялся, кричал весело:

– Ой, Санька, умяли тебя! Ой, Санька, встречу испортили! А как было хорошо встретились!

– Еще встретимся! Поплачешь, Дюшка. И Минька слезьми умоется.

– Эх, не умею людей бить!.. Идем, паренек, идем! До дому провожу…

Спасителем Дюшки был Минькин отец, Никита Богатов, в сбитой на затылок шляпе, суетящийся в своем слишком просторном пальто, с выражением досадливой зубной боли на узком лице. Он шел вместе с Дюшкой, разводил длинными рукавами, бормотал, не заботясь о том, слышит его Дюшка или нет:

– Как вылечить людей от злобы? Жена мужа не уважает, прохожий прохожего, сосед соседа… Найти б такое, чтобы все друг к дружке с понятием: ты мое пойми, я – твое. А то на вот, с самого детства – «прольется кровушка!». Такие-то и портят жизнь. От таких-то, поди, и войны на земле идут…

Непонятный человек. Идут рядом, бок о бок, но он где-то. И бормотание его непонятно, и вообще, сам себе читает стихи, сам себе и деревьям… Опять все не так, как вокруг Дюшки, – идут рядом, живут рядом, но в разных мирах. А Дюшкин отец тоже совсем, совсем рядом, но у Дюшки одно, у отца другое. И у матери другое, не похожее ни на Дюшкино, ни на отцовское, ни на Никиты Богатова… Неужели сколько людей, столько и разных миров? К Левке Гайзеру Дюшка чуть-чуть заглянул. Тоже ведь странный мир, там даже смерть считается какой-то ненастоящей… Хотелось бы заглянуть и к этому – Никита Богатов, Минькин отец, добрый человек, но сам Минька почему-то его не любит.

И Дюшка старательно прислушивается к бормотанию.

– Почему не понимаем друг друга? Да потому, что слова не найдем, которое бы до сердца дошло… Что слово? Звук, сотрясение воздуха? Нет – сила! Скажи хорошее слово человеку – и он счастлив. Хорошего родить не можем, ругань в нас легче рождается, ругань всегда наготове в каждом лежит… Пущу кровушку! Тьфу! Вот ты, паренек, знаешь ли хорошие слова?

– Знаю, – неуверенно ответил Дюшка.

– А ну скажи – какие?

И Дюшка растерялся, какое именно из хороших слов сказать сейчас, все они как-то вдруг вылетели из головы. Никита Богатов вздохнул:

– Ладно уж, не тужься, постарше тебя этого не знают. Хорошее слово, как чистый алмаз, редко. Беги давай домой, ты вроде тут живешь. Беги, не жду от тебя. Ни от кого не жду. – И внезапно надтреснутым голосом прочувствованно продекламировал:

  • Уж не жду от жизни ничего я,
  • И не жаль мне прошлого ничуть;
  • Я ищу свободы и покоя!
  • Я б хотел забыться и заснуть!

Да-а, слово…

Богатов повернулся и пошел, путаясь ногами в полах пальто, продолжая бормотать. Дюшка прибито стоял, смотрел в его сутулую спину, вдруг сорвался, рванулся следом:

– Дяденька Богатов! Дяденька!.. Спасибо вам!

– А… – сказал он вяло, едва оглянувшись. – Ладно.

Похоже, он не считал «спасибо» таким уж хорошим словом. А лучших слов Дюшка не знал.

– Минька, скажи, что плохого сделал тебе отец?

Молчание.

– Может, он бьет тебя, Минька?

– Нет, что ты!

– И не пьет?

– И не пьет.

– И не ругается?

– И не ругается.

– Что тогда? Что?!

– Он… Он не такой, как все, Дюшка.

– А разве ты – как все? А я – как все? А Левка Гайзер – как все? А есть ли такие, которые – как все?

– Дюшка, я его то очень люблю, то ненавижу.

– Так не бывает, Минька.

– Бывает, Дюшка, бывает. У меня – так.

14

У матери на коленях лежит недовязанный свитер и губы сплюснуты в ниточку. Когда у матери неприятности, Климовна подсовывает ей вязанье: «Успокаивает». Иногда мать начинала возиться со спицами и в самом деле успокаивалась, но чаще не помогало – мать сидела неподвижно над недовязанным свитером, глядела прямо перед собой, сжав губы.

Не помогал свитер и теперь. Мать боялась за жизнь Гринченко, а сегодня неожиданно умерла девочка, недавно доставленная в больницу из дальней деревни.

Отец ходит по комнате на цыпочках, ворошит пятерней волосы, пробует сердиться, но осторожно – как бы не осердилась в ответ мать.

– Ты же не могла знать, что у такой маленькой окажется больное сердце.

– Должна знать. Не проверила.

– Но у нее же воспаление легких!

– Тем более обязана снять кардиограмму.

Климовна вздохнула:

– Охо-хо! Одна у всех голова и та на ниточке.

Дюшка помаялся, помаялся и не выдержал, подлез к матери под руку, заглянул в запавшие глаза:

– Мам, а я виноват?

– Ты?.. В чем?

– Ты, наверное, много обо мне думала?

Мать отвела глаза.

– Нет, сынок, ты нисколько не виноват.

Дюшка, не зная, чем еще помочь, решился сказать:

– Мам, эта девочка, может, не насовсем умерла.

Мать легонько отстранила Дюшку:

– Иди, сынок, зачем тебе думать о смерти.

Отец перестал ходить взад и вперед, настрожился.

А Климовна вздохнула:

– Господи! Господи! Где уж не насовсем. Ныне в Царствие Небесное даже мы, старые, не верим.

– Мам, девчонка ожить еще может когда-нибудь.

– Такого не бывает, сынок.

– Мам, для этого надо знать только, что Вселенная бесконечна. Если бесконечна, то обязательно… И ты, и я, и все, и девочка.

– Что за чушь? – громыхнул стулом отец. – Кто тебе напел это?

Если б отец спросил иначе, Дюшка, наверное, и открыл кто. Левка Гайзер не сказал, что это секрет. Но «чушь», но «напел», и стул пнул, и голос сердитый. Э-э, нет, Дюшка не собирается подводить Левку.

– Никто. Я сам.

– Сам ты не мог.

Мать вступилась за Дюшку:

– А я бы сама с охотой поверила, что от смерти есть лазейка. С охотой, если б могла.

– Как ты можешь так говорить: ты же врач, ты же соприкасаешься с наукой ежедневно!

– Потому и говорю, что едва ли не ежедневно сталкиваюсь с бессилием своей науки, и уж если не каждый день, то часто… Как вот сегодня – со смертью. Бессмысленной. Равнодушной. Если б поверить – есть лазейка в бессмертие!

– И что? Помогло бы твое «поверить» бороться со смертью?

– Нет. Но мне самой было бы тогда куда легче.

– Так в чем же дело? Возьми да поверь. К твоим услугам даже старые рецепты: райские кущи, нетленные души, ангелы-серафимы и прочая белиберда.

– Слишком старые рецепты, наивные – вот беда. Не могу поверить.

– Меня лично смерть не пугает! Сколько мне там отпущено природой – шестьдесят, семьдесят, больше лет? Они для меня только и важны. Уж их-то я постараюсь использовать. Я за свое время успею наследить на земле. А смерть придет – что ж… Потусторонним спасать себя не стану.

Отец стоял посреди комнаты, расправив широкие плечи, вскинув большую взъерошенную голову, с обветренным, крепким, словно вычеканенным из меди лицом, – сам себе бог. И у матери впервые за этот вечер обмякли сплюснутые губы, дрогнули в улыбочке.

– Счастливый, – сказала она.

– Да! – с жаром ответил отец. – Да! Жизнью, мне выпавшей, счастлив.

– Но коза бабки Знобишиной счастливее тебя. Она живет себе и знать не знает, что существует такая неприятность, как смерть.

Отец фыркнул, отпихнул ногой стул, слишком близко стоявший к нему, а мать со слабой улыбкой склонилась над вязаньем.

И тогда отец повернулся к Дюшке:

– Я знаю, откуда у тебя эта шелуха! Дружок твой тебе принес, этот Минька! Отец у него не от мира сего, накрутил сыну…

– Уж верно, – подтвердила Климовна. – Их-то атлас липнет до нас.

И как раз в эту минуту за дверью раздался робкий полустук-полуцарапанье.

– Кто там? Входите! – крикнул отец.

И вошел Минька. В новешенькой куртке с «молнией», как у Левки Гайзера, – мечта всех ребят, мечта Дюшки. Встал на пороге со стеснительной светлой улыбочкой, но натолкнулся взглядом на Дюшкиного отца и заробел – улыбочка слиняла.

– У меня сегодня… День рождения у меня… Так я думал – Дюшку… Мама торт к чаю испекла.

– Мам, я пойду! – вскочил Дюшка, готовый спорить и доказывать.

– Надень только чистую рубашку. И хорошо бы подарок…

– Минька! Я тебе свой конструктор подарю!

Минька снова стеснительно заулыбался, а отец молчал. Отец попросту был лишен права голоса.

Коробку «Конструктор» Дюшка положил в портфель, вытряхнув из него учебники, а спустившись вниз, отдал конструктор Миньке, вместо него загрузил вынутый из-под лестницы кирпич. Дураков нет – снова в лапы Саньке.

– Минька, одна девчонка… Но это секрет, Минька! Никому!

– Не. Могила.

– Одна девчонка второй раз живет.

– Как это, Дюшка?

– Очень просто. Жила, жила когда-то да умерла, а потом второй раз родилась.

– Дюшка, ты чего?

– Спроси Левку Гайзера – так бывает, наукой доказано.

– Левка… Он знает. Только я все равно не верю, Дюшка.

– Раньше эта девчонка знаешь кем была?

– Кем?

– Женой Пушкина.

– Д-дюш-ка!..

– Слышал, никому, секрет!

15

На столе стояло два торта – один уже разрезанный, для еды, другой большой, круглый, красивый, для свечей. Тринадцать тоненьких елочных свечей горели бескровно-бледными огоньками. Тринадцать лет Миньке, он на два месяца моложе Дюшки. Дюшке ко дню рождения такого торта со свечами не поставили – ни мать, ни Климовна не догадались.

И еще на столе бутылка, не ситро какое-нибудь, а настоящее вино, красное до черноты, торжественный мрак под поблескивающим стеклом, сразу видно – праздник не на шутку.

Минька не захотел снимать новую куртку, так в ней и уселся за стол – потеет, поеживается от удовольствия, щурится на тринадцать свечей и улыбается так широко, что видна щербинка в зубах, которую раньше Дюшка не замечал.

Минькина мать в кружевном воротнике, с большой брошью, толстые косы обвиты вокруг головы, лицо крупное, белое, с выдвинутой вперед нижней губой. Она и прежде всегда немного пугала Дюшку, сейчас он при ней чувствовал себя что-то неловко, в голове с самого дна всплывали забытые наставления вроде: не клади локти на стол, держи нож в правой руке, не смейся слишком громко. И Дюшка старался: не клал локти на стол, улыбался по-взрослому, не раскрывая рта, уголками губ, тонко, значительно, высокомерно, как какой-нибудь граф Монте-Кристо.

Минькин отец вблизи, в домашней обстановке, не выглядел уж таким странным, каким казался на улице: умытый, светлый, щупленький, беспокойный, с мальчишеским хохолком на макушке, с сухим, судорожным, вовсе не мальчишеским блеском в потемневших глазах. Он постоянно порывался помочь жене, но видел, что мешает, конфузился, впадал на минутку в уныние, но быстро веселел, снова начинал дергаться и суетиться.

Наконец он ломкими, неловкими пальцами раскупорил парадную бутылку и, рискованно балансируя, налил марочное вино – полную рюмочку жене, полную рюмочку себе, капнул на донышко Дюшке, капнул Миньке, чинно вытянулся, значительно прокашлялся:

– Мой сын! Все мы желаем тебе счастья. А что это такое, сын?..

Минька кинул взгляд на мать, и щербинка в зубах исчезла, он поежился и стал медленно клониться к столу. А мать – ничего, сидела с высоко поднятой головой, глядела прямо перед собой, и белое лицо ее было спокойно.

– Ты радуешься новой куртке, сын. Радуйся, но помни – ни куртка, ни любая другая вещь не делает человека счастливым. Люди наделали много вещей, полезных, помогающих удобно жить, но счастливей от этого не стали…

– Никита…

Мать по-прежнему глядела перед собой со спокойным лицом.

– А что?.. Разве я что-нибудь?

– Хоть сегодня-то не заумничай, Никита. Дети же перед тобой. Что они поймут?

И Минькин отец загляделся в свою рюмку, в красные отсветы тяжелого вина.

– Да… – сказал он. – Да… Так выпьем… Вы пьем, сын, за то, чего не было никогда у твоего отца – за уважение.

Опрокинул в себя рюмку, сел, и хохолок бесцветных волос потерянно торчал на его макушке.

– А я, сынок, – подняла рюмку мать, – пью за то, чтобы стал ты нормальным человеком, жил нормальной, как у всех, жизнью. Это, наверное, и есть счастье.

– Что та-кое нор-маль-ность? – спросил Минькин отец.

– Не будем сегодня затевать спор, Никита.

– Да… Да… Хорошо, Люся. Не будем.

Выпили. Дюшка тоже – каплю сладкого, едкого вина со дна рюмки. За столом наступило молчание. Дюшка не клал локти на стол, улыбался уголками губ. Счастье, должно быть, очень приятная вещь, но Дюшка замечал, что разговоры о счастье у взрослых почти всегда бывают неприятными. И Дюшкин отец недавно говорил о счастье раздраженно: «Жизнью, выпавшей мне, счастлив». И Дюшкина мать не верила ему: «Коза бабки Знобишиной счастливее».

Заговорила Минькина мать, грустно, ласково, на этот раз глядя прямо на Миньку:

– Я хочу, сынок, чтоб у тебя в жизни было побольше маленьких радостей, хотя бы таких вот, как эта новая куртка. И чтоб ты и другим дарил такие маленькие…

– Нет! Нет! – снова пришел в волнение Минькин отец. – Желать маленького – курточек, чистых простынь, вкусных пирогов… Нет! Нет! Унизительно!

Минька в своей новой нарядной куртке пригибаля к столу, прятал лицо. Минькин отец беспокойно ерзал на стуле, глядел на Минькину мать просящими глазами, ждал возражений. Но Минькина мать молчала, только лицо ее стало неподвижным, каким-то тяжелым.

– Ты клевещешь на себя, Люся.

– Я простая баба, Никита, хочу уюта, чистоты, покоя, не заносясь высоко.

– Нет, нет, ты не такая! Не клуша!

– Была… Девчонкой верила: с милым рай и в шалаше. Теперь не устраивает.

Минькин отец повернулся к Дюшке:

– Мальчик, не верь ей. Это великая женщина!

– Брось, Никита, не надо.

– Четырнадцать лет мы живем рядом, в одних стенах. Я вижу ее каждый день… Каждый день по многу, многу раз. И всякий раз, как я вижу ее, во мне что-то обрывается. У меня изорвана вся душа, мальчик. Все внутренности в лохмотьях. И я… я благодарен ей за это. За рваные незаживающие раны… В конце концов исступленная боль заставит меня найти такие слова, от которых все содрогнутся!

  • Любить иных – тяжелый крест,
  • А ты прекрасна без извилин,
  • И прелести твоей секрет
  • Разгадке жизни равносилен.

Это еще не мои слова. Я пока не дорос до такого. Но дорасту, дорасту! Мир содрогнется, когда выплесну изболевшееся!

– Мир?.. От тебя?! Я уже разучилась смеяться, Никита.

– А вдруг да, вдруг да, Люся! Вдруг да явится Данте из поселка Куделино, воспевающий свою Беатриче. Сколько было на свете таких, которые казались смешными, над которыми издевались при жизни, а после смерти ставили им памятники.

– О Господи! После смерти – памятник. Чем ты себя баюкаешь? Какая цена этому бреду? Цена – наша жизнь, моя, его! – Мать кивнула на Миньку. – Он сегодня в первый раз получил подарок. А я хотела бы хоть раз, хоть на одну недельку вырваться из этого сырого леса, из этого заваленного бревнами Куделина… Я ни разу в жизни не видела моря… «Любить иных тяжелый крест». Ложь! Быть любимой – тяжелый крест, когда тебя любят не просто, а с расчетом на… на памятник после смерти.

У Минькиной матери покраснел лоб, в глазах блестели слезы, блестели и не проливались, а отец Миньки съежился, втянул голову в плечи, на макушке, словно выстреленный, несолидный хохолок.

– Я раб. Я не могу взбунтоваться, – сказал он. Мать Миньки ничего не ответила, сидела прямая, красивая, с высоким возмущенным лбом под тяжелыми косами, смотрела куда-то далеко сквозь непролитые слезы.

– Люся, поедем отсюда… в город. Я снова поступлю в газету.

Она не шевельнулась.

– Люся, я забуду, что презирал газетчину. Я буду писать статьи…

– Нас никто не ждет в городе. Где нам там жить? И твои обозрения не прокормят… Если ехать, то без тебя, мне хватит одного груза – сына.

Минька сидел, уткнувшись лицом в стол, в новой куртке, такая во всем поселке только у одного Левки Гайзера. У Минькиной матери на глазах невылившиеся слезы, а у Миньки… не видно. Разговоры о счастье.

На круглом торте оплывали тонкие свечи – тринадцать свечей, тринадцать лет.

– Он стихи, Дюшка, пишет. Он все знаменитым стать хочет.

– Минька, он очень несчастный.

– А мамка не несчастная, Дюшка?

– Он ее любит, она его – нет. Кто несчастнее?

Вечерний воздух на улице Жана Поля Марата был пронизан блуждающими запахами – земляной сыростью, горечью новорожденных листьев, сладковатой древесной истомой выкаченных из реки бревен. И от самой реки через весь поселок мощно тянуло пресной прохладой. Но всего сильней пахнул одинокий молодой тополек, стоящий на углу Минькиного дома. Неприметный днем, неказистый, забытый, он сейчас буйствовал в сумерках, источал такую напористую свежесть, что хотелось пить, пить, пить воздух, наливаться бодрой силой. Весь пахучий мир лишь слабо подтягивал этому маленькому запевале.

– Значит, мамка плохая, Дюшка?

– А разве я говорил, что она плохая?

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Учебник подготовлен в соответствии с новой программой по психологии, рассчитанной на 250 аудиторных ...
Вы решили отдохнуть на Байкале? Поздравляем! Но не забудьте взять с собой нашу книгу. Здесь рассказа...
Потусторонний мир не такдалеко, как представляется множеству людей. Во всяком случае, всего-тостолет...
Что делать, если вдруг люди начали массово превращаться в умертвий? Как выжить в таком мире? Впрочем...
«Живущие инстинктами, эгоизмом и жаждой наживы, отчаянно пытаются изобрести рецепт бессмертия, ибо о...
По мнению автора, у каждого из нас есть пограничные способы реагирования, но у кого-то они глубоко з...