Кровавый век Попович Мирослав
Англичане в колониях и владениях считались покровителями или представителями интересов местного населения. Англичане оставались англичанами везде, куда бы их ни заносила судьба, и «свобода колоний» означала правовую автономию каждого английского заморского поселения. Британская империя, таким образом, не была содружеством наций (Commonwelth): это была империя англичан. Принцип колониальной свободы применялся к территориям, которые были «созданы британским народом или… с таким прибавлением британского народа, который бы позволял ввести представительские институции».[31] В эпоху колониальной экспансии расширяется территория владений вокруг военных баз и изменяются системы управления каждым типом, что и приводит к различению собственно колоний и доминионов.
Инвалид на коляске с английским флагом. Лондон, 1919
Мир, с экономической точки зрения, распадался на «хозяйственные территории», и каждое государство хотело иметь территорию как можно более широкую и более богатую. С культурной точки зрения, мир распадался на зоны, которые должны были быть интегрированы тем или иным способом вокруг больших европейских национальных культур. С точки зрения военно-политической, мир был «закрывающимся» определенными «ключами», содержащим болевые точки, расположенные по всему земному шару, – и эти точки были или казались жизненно важными для существования Великих государств, империй. Так реально выглядел принцип «нации-государства» на пороге XX века.
Три измерения, о которых идет речь, – экономическое, духовное и военно-политическое, – мы привыкли сводить к одному определяющему, экономическому. По крайней мере, политика является «концентрированным выражением экономики», а война – «продолжением политики другими средствами». К войне вели в таком случае экономические факторы, которые толкали народы и государства к «переделу мира».
«Загнивание» капитализма европейские левые теоретики видели в «стагнации» и «паразитизме», которые якобы находили проявление в переходе от экспорта товаров к экспорту капиталов.
Пылающая деревня на Восточном фронте. Польша, 1915
Среди огромного количества книг и статей на темы колониальной политики и империализма, которые писались в начале XX века, выделяются многочисленные труды «еретического» английского экономиста и политического писателя левой ориентации Джона А. Гобсона. Он отправился в 1899 г. в Южную Африку, чтобы писать об англо-бурской войне, познакомился с реальностью жизни колоний, с выдающимися деятелями тогдашней колониальной политики и пришел к выводу о том, что в колониях действует «особенно грубая форма капитализма».[32] Гобсон написал около 50-ти книг, приблизительно по одной за год; в знаменитой книге «Империализм» (она вышла в 1905 г. и выдержала много изданий, на русском языке издавалась в 1927 г. в Ленинграде) он обосновывал позицию, которая принималась позже всеми левыми, в т. ч. марксистами. Согласно Гобсону, через недопотребление внутри страны возникает избыток товаров и денег, которые толкают на поиски новых рынков и предопределяют колониальную агрессию. Борьба за колонии, таким образом, это борьба за рынки сбыта и дешевые источники сырья.
Этот тезис был особенно старательно обоснован социал-демократическим теоретиком Рудольфом Гильфердингом, экономические выкладки и выводы которого были приняты В. И. Лениным (собственно, Ленин полностью принял теорию империализма Гобсона – Гильфердинга, дополнив ее только политическим выводом о том, что империализм является «последней и завершающей» стадией капитализма). Во второй половине века эти тезисы левых теоретиков повторила, например, Анна Арендт в своем блестящем исследовании природы тоталитаризма.
Гильфердинг особенно настаивал на том, что протекционизм больших государств разбивал мир на изолированные «хозяйственные территории». Это должно было объяснить природу империалистической экспансии, эра которой началась в 1870-х гг. и достигла апогея в середине 1880-х. Однако нужно отметить, что, невзирая на протекционистскую политику, не было никаких признаков изоляции «хозяйственных территорий» – в 1870–1913 гг. обороты международной торговли выросли приблизительно в четыре раза![33] Охранительные пошлины не компенсировали растущие возможности проникновения на «чужую» рыночную территорию, связанные с развитием транспорта, интернационализацией хозяйственной жизни, ростом и разнообразием потребностей национальных экономик.
Чрезвычайно красноречивы данные о балансе ввоза и вывоза (в млн франков).[34]
В Англии и Германии, которые увеличили экспорт соответственно на 1/3 и в четыре раза, вырос еще больше импорт, а с ним и дефицит (особенно в Англии). Франция, в отличие от Германии и Англии, в 1875 г. имела позитивное сальдо; увеличив экспорт почти вдвое, она увеличила при этом дефицит намного больше, чем Германия. Лишь Россия осталась в 1913 г. страной с позитивным, даже немного улучшившимся сальдо.
Но большие государства не переживали при этом никаких трудностей! И фунт, и франк, и марка держались до войны очень крепко, в то время как рубль немного падал. Большие государства имели большие деньги, и платежный дефицит этих государств полностью компенсировался выгодами от экспорта капитала. Германии в 1913 г. для покрытия дефицита достаточно было притока от зарубежных вложений меньше чем на миллиард марок, Франции – полтора миллиарда франков.
Никакой стагнации и паразитизма не знал «загнивающий Запад» на рубеже веков, в период, который получил ироническое название “la belle poque”» («прекрасная эпоха»). С конца XIX ст. началась вторая промышленная революция; ключевые новации того времени – паровая турбина, электроэнергия, железные дороги, телефон, радио – дали огромный толчок индустриальной цивилизации. Экспорт капитала не только не свидетельствует о прекращении промышленного развития в государствах-экспортерах – он стал важным условием нагромождения капитала и, следовательно, новых вложений в экономику.
Британские стрелки в Африке
Африканские части на отдыхе
При этом экспорт капитала осуществлялся в первую очередь не в колонии, а в развитые страны и страны, которые быстро развивались! Так, вложения Англии на 1913 г. составляли 3,763 млн фунтов стерлингов, в т. ч. на развитые страны, доминионы и Россию приходилось 1,907 фунтов стерлингов, на Латинскую Америку – 1,506 млн фунтов стерлингов. А на Индию с Цейлоном, классические колонии, приходилось всего 378,8 млн фунтов стерлингов – приблизительно столько, сколько на Аргентину или Южную Африку! Все другие колонии привлекли менее 100 млн, «полуколонии» Китай, Египет – всего лишь по 44 млн фунтов стерлингов!
Англичане на палубе корабля
Франция вложила накануне войны в свои колонии менее 1/10 своих инвестиций (4 млрд франков из 45 млрд). Капиталовложения Германии во всю Африку составляли 2 млрд марок из общей суммы 23,5 млрд, то есть тоже десятую часть, а в Россию – 1,8 млрд марок! За какие инвестиции она воевала?
В «горячих точках» планеты накануне войны продолжалась острая конкурентная борьба между банками разных стран. В России находилось 110 млн фунтов стерлингов, 11,3 млрд франков, 1,8 млрд марок; в Турции – 24 млн фунтов стерлингов, 3,3 млрд франков, 1,8 млрд марок; на Балканах – 2,5 млрд франков и 1,7 млрд марок. Но в Америке и английских доминионах немцы имели намного больше – 7,5 млрд марок против 3,5 в Турции и на Балканах; Франция – 8 млрд франков против 5,8 в Турции и на Балканах!
Английские офицеры с собачкой
Конечно, анализ экономических интересов и потоков капиталовложений покажет, что в случае военного выигрыша каждое государство получало и материальный, экономический выигрыш. Но об экономической необходимости военного выбора, то есть об экономическом крахе системы без насильственного «передела мира», не может быть и речи.
К сказанному можно добавить, что борьба за «хозяйственные территории», или «распределение и передел мира», была борьбой за кота в мешке. Никто до завоевания каждой такой территории не знал толком, что на ней находится. Лишь в Северном Алжире к 1880-м гг., через полвека после его завоевания французами, был закончен период общего географического и геологического изучения; итог ему был подведен в капитальном труде Ж. А. Баттандье и Л. Трабю, опубликованном в 1898 г.[35] Несколько раз мировая война едва не вспыхнула из-за соперничества Франции и Германии за Марокко.
В свете данных, приведенных в цитируемой книге об открытии Африки европейцами, вызывает удивление вывод авторов о том, что каждое из государств «хотело стать единоличным хозяином плодородных земель и богатейших недр Марокко».[36] Откуда они знали в эпоху довоенных кризисов, что недра страны богатейшие?
География государства Марокко оставалась на период марокканских кризисов 1905–1911 гг. тайной для европейцев. Лишь «дорога послов» от Танжера до Феса была более-менее известной дипломатам-разведчикам, и отдельные группы немецких путешественников в 1870–1880-х годах проникали в глубь страны преимущественно под видом местных жителей или арабских купцов. В 1901–1907 гг. пять путешествий по Марокко осуществил французский геолог Бровей, в 1906 г. геологическую съемку здесь начал немец Маннесманн с братьями. Лишь после французской оккупации в 1912 г. началось систематическое изучение территории Марокко.
В последней трети XIX века экспедиции Стенли, Ливингстона, бельгийского короля Леопольда, Камерона, Серпа Пинту, братьев ди Брацца, один из которых оставил нам название Браззавиля, и десятков забытых в настоящее время английских миссионеров и немецких лейтенантов, часто людей, слепым случаем вовлеченных в азартную игру открывателей новых земель, всех тех, кто пробирался среди тропических лесов и болот водами Убанги, Уэле или Луалубы, искал легендарные земли, проходил невольничьими тропинками через горы Митумба и пастбища Приозерья, через саванны вплоть до побережья Индийского океана, где уже торговались на суахили и где испокон веков рабов и рабынь продавали зинджам – чернокожим мусульманам, поставлявшим их на рынки стран ислама. «Британская Южно-Африканская компания» Сесиля Родса, «Британская Восточно-Африканская компания», «Независимое государство Конго», образованная лично королем Бельгии Леопольдом, английское «Церковное миссионерское общество», «Русское географическое общество», миланское «Общество коммерческого исследования Африки», «Немецкое Восточно-Африканское общество» и другие организации, которым не было числа, географы, охотники, ботаники, врачи, офицеры генеральных штабов, коммерсанты и просто авантюристы, которым не сиделось дома, – вся эта разношерстная публика делала крайне разнородную работу, исторический и человеческий смысл которой невозможно определить однозначно, тем более очертить просто как «деление и передел мира». Этот смысл может быть открыт лишь в соотношении всех тех открытий и овладений с общечеловеческим целым, что называется «мировой порядок».
Война 1914–1918 гг. не была войной за колониальные экономические интересы. Она оставалась национальной войной, как и войны XIX ст., только приобрела глобальный и чрезвычайно разрушительный характер.
Политика как продолжение войны другими средствами
В конечном итоге, война и политика были колониальными, но не столько в экономическом, сколько в духовном смысле. На старую цивилизацию Европы падал тревожный отсвет пламени жестоких страстей от экспансии в забытые историей околицы человечества. Киплинг и Пьер Лотти выразили тот беспокойный дух конкистадорства, который охватил именно сердце Старого Света. Отзвуки агрессивности нового конкистадорства были более существенными факторами европейского развития, чем скороспелые капиталы.
Больше всего азарта у европейцев вызывали именно торгово-промышленные авантюры, приносившие быструю прибыль и открывавшие, казалось, бескрайние перспективы обогащения.
Английский писатель конца XIX ст. Р. Б. Каннингем Грэхем (Дон Роберто) написал книгу об одном из великих испанских конкистадоров, Эрнандо де Соро, в которой показал романтическую сторону безжалостной и кровавой старой конкисты. На это отклонение бывших испанских завоевателей и колонизаторов от буржуазной прагматичной и алчной колонизации в духе короля Леопольда обратил внимание в письме к Дону Роберто английский писатель польского происхождения Джозеф Конрад, один из защитников завоеванных африканцев и в то же время романтик освоения африканского континента.
В запале лихорадочной активности, особенно по добыче каучука, как в Африке (Конго), так и в Америке (бассейн Амазонки) возникали компании, которые эксплуатировали труд негров и индейцев с неожиданной, неслыханной, садистской жестокостью. Разоблачению уродливой жестокости компаний с британским капиталом были посвящены два доклада британского генерального консула Роджера Кейзмента, ирландца по происхождению, который позже, в 1916 г., был повешен англичанами за организацию доставки немецкого оружия восставшим землякам. Доклады Кейзмента стали обвинительным актом в адрес нового конкистадорства и впервые заставили задуматься над угрозой европейской цивилизации, которая исходит от нее самой.
История экспансии европейской цивилизации конца XIX – начала XX ст. на мировые просторы – это балансирование на грани провалов в черное прошлое, сквозь туманную завесу, едва подсвеченную и подрисованную романтическими красками, балансирование на грани неслыханного варварства и «пространства смерти», которое формировалось на колониальных околицах цивилизации.
Жестокость начинается с вполне рациональных актов, направленных на установление контроля: нужно, чтобы производительность труда была не ниже определенного минимального уровня, чтобы рабочие не разбегались, чтобы, в конечном итоге, они боялись ослушаться. Шаг за шагом нарастает жестокость, все менее обоснованная рационально, вместе с ней растет страх, распространяются мифы о каннибальской дикарской мести, пока основа террора не теряет остатки рациональных мотивов и не превращается в иррациональную, сугубо мифологическую, идеологию ада. Издевательства и убийства становятся нормой, пытки применяются в эндемических масштабах, образуется «пространство смерти» – каверна в человеческом бытии. Ненависть порождает страх, страх и ненависть вызывают бессилие, молчание и одиночество большинства. В «пространствах смерти», как в одной тюремной камере, объединены палачи и истязаемые, и обновить дискурс можно, лишь создав новый, контрдискурс, в котором смерть такая же привычная вещь, как и жизнь, и нет разницы между добром и злом. Усиливаются и идут вверх человеческие элементы самые примитивные и наиболее некрофильские, нарастает индифферентность – приближается ад.
Вот именно этот ад и является альтернативой порядка, и если колониальная система является зеркалом метрополии, то устроенный в ней ад – это хаос, антипод европейского права и европейской морали. И все это объединено в рамках одной «нации-государства».
В 1976 году французский писатель Жак-Франсис Роллан опубликовал книгу «Великий Капитан»[37] – результат его работы в архивах. Он обнаружил документы об одной из французских колониальных экспедиций конца XIX века, которые были засекречены, т. к. порочили французскую армию, да еще во времена дела Дрейфуса. Колоны капитанов Вуле и Шануэна в 1899 г. продвигались от берегов реки Конго в пустынные районы африканского востока, чтобы завершить объединение французских владений в одну большую территорию. Оба капитана славились своей грубостью и англофобией, что для командования после англо-французского инцидента при Фашоде скорее свидетельствовало в их пользу. По пути французские вояки беспощадно расправлялись с местным населением, истребляя всех, в том числе женщин и детей. После одного из боев просто так было убито около 10 тыс. африканцев. Как говорил один свидетель, трупы, в том числе детские, висели на деревьях, «как черные стручки». В обстановке вседозволенности руководители экспедиции потеряли разум. Убив руководителя встреченной французской колоны и ранив его заместителя, капитан Вуле заявил солдатам: «Я больше не француз, я черный вождь. С вами я могу учредить империю». В конце концов Вуле и Шануэн были убиты, а скандальное дело оставалось тайной вплоть до 70-х гг. XX века.
Освоение Европой новых земель стало испытанием европейской цивилизации – особенно тогда, когда европейцы получили новое оружие, способное истреблять сразу множество туземцев. Таким оружием массового истребления стала в конце XIX ст. винтовка, которая заряжается целой обоймой, и особенно пулемет. Его применение позволило англичанам сокрушительно разгромить восстание Махди в 1885 г. в Судане. О жертвах, которые понесли несчастные готтентоты в войне с немецким генералом фон Тротта, страшно вспоминать.
В пределах одного национального государства оставались народы, о равенстве и свободе которых не могло быть и речи. Для французов это означало крах самой идеи «ассоциации», англичане создавали в колониях свой отдельный изолированный мир, за пределами которого могло происходить все, что угодно. Трудно сказать, какой путь цивилизации был страшнее.
В 1861 году, на заре эпохи колониализма и империализма, лондонское Этнографическое общество было неприятно удивлено докладом французского исследователя дю Шайо, который объяснял и оправдывал религию африканцев и черты их характера. На следующем заседании капитан Ричард Бертон доказывал, что единственная позитивная черта туземцев – «ненормально развитая прилипчивость, или, говоря простым языком, особая сила привязчивости». «Как только африканец взрослеет, его умственное развитие останавливается, и с этого момента он идет не вперед, а назад».[38] В докладе на заседании этого же общества в 1866 г. сэр Сэмюэл Бейкер по возвращении из экспедиции к Верхнему Нилу утверждал, что мозг африканца «такой же стоячий, как и болота, которые составляют его крошечный мир».[39] Каноник Фаррар в материалах заседаний Этнографического общества в 1865 г. писал, что черты лиц африканцев «однообразны и ничего не выражают», их ум характеризуется «тупым и пустым однообразием», они «не предложили ни одной идеи… не додумались ни до одного открытия».[40] Это высказывания людей науки, а что уж говорить о малоинтеллигентных капитанах и коммерсантах!
В конце XIX века европейский мир с огромным вниманием следил за военным конфликтом между Великобританией и бурами – потомками голландских колонистов в Южной Африке.
В конечном итоге, война англичан против буров действительно была войной за утверждение Британской империи на землях, уже освоенных бурами, и войной крайне жестокой.
Все симпатии образованного общества были на стороне буров. На улицах российских городов шарманщики пели: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне!» Никто не вспоминал, что буры относились к своим чернокожим рабам хуже, чем к скотине, потому что даже домашний скот не мордуют до смерти. Никто будто не замечал, что Британская колониальная империя запретила рабство и работорговлю в своих колониях еще в 1831 г., на тридцать лет раньше Соединенных Штатов, что вызывало конфликт с испанскими и португальскими работорговцами.
Дж. Гобсон первым, кажется, отметил опасность, которой для либерально-демократической идеологии являлось включение колониальных народов в состав наций-государств. Национальное государство, нация-государство – один из принципов построения западной цивилизации. Включение в состав государства этнически и культурно абсолютно чужих компонентов нарушает принцип политической нации, на основе которого завязывались в европейской истории социальные и межэтнические конфликты и без которого нет суверенитета народа – правового и идеологического основания демократии. Если внутренняя политика является продолжением войны другими средствами, то политическая нация не может быть демократией.
Перед Англией эта проблема стояла на протяжении всей ее истории.
Ирландия – угроза «нации-государству»
Иностранца в Англии поражает у входа в подъезд традиционного двухэтажного дома каменный лев, левый бок которого разрисован в другой цвет, нежели правый. Стремление англичанина иметь собственный угол на земле реализуется здесь в том, что ему принадлежат – хотя бы как квартиросъемщику – два этажа в отдельном подъезде, с отдельным лоскутком земли – «садиком» в один квадратный метр – и половина льва.
Английский индивидуализм удивляет даже европейских мелких буржуа.
Солидарность, высокая дисциплина и мужество в коллективных действиях всегда соседствовали на Британских островах с расчетом и групповой ограниченностью. В частности, англичане отличались нескрываемой враждебностью к чужестранцам; слово «иностранец» имеет в Англии неприятные, пренебрежительные коннотации.
В поезде англичанин может просидеть молча рядом с соседом по вагону, не делая попытки познакомиться, – знакомство без рекомендательного письма в Англии традиционно было почти невозможным. Невмешательство в чужие дела – закон английского быта, как и готовность прийти на помощь в случае, когда тебя позовут. На корабле, который терпит бедствие, черствые и эгоистичные англичане – образец настоящих джентльменов: мужчины никогда не покидали судно, не устроив сперва в шлюпки более слабых, женщин и детей.
Национальная солидарность основывалась всегда на четком классовом размежевании общества и умении правящих слоев найти консенсус, достичь компромисса классовых интересов. Разграничение начиналось в школьные годы даже в социально однородной среде; тот, кто закончил public school (государственную школу), да еще и не класс «а» для более способных, а какой-то из «в» или «г», куда отсеивались более слабые, не имел никаких шансов достичь каких-либо высот в жизни. В правящую элиту входил тот, кто закончил колледж в Итоне и состоял членом одного из аристократических клубов; люди из Ист-Энда, восточного района Лондона, обречены были пить свое вечернее пиво в пабе, где проводили свободное время их предки. В Англии не было постоянного войска и почти отсутствовала бюрократия, а криминальная полиция всегда активно поддерживалась гражданами. Эффективность политической власти достигалась не деспотизмом администрации, а силой традиции.
А сила традиции базировалась на коллективном противостоянии английского общества чужестранцам, к которым в давние времена относилось в первую очередь коренное кельтское население Британских островов. Секреты особенностей английского общества раскрываются при учете длительного сотрудничества всех социальных слоев населения со времен внутренней колонизации территории Британских островов.
В 1367 г. Англия приняла так называемый Килкеннейский устав, согласно которому англичанам запрещалось вступать в брак с ирландцами и вообще иметь с ними какие-то личные взаимоотношения. Даже сейчас доля англичан в населении ирландского острова незначительна. В государстве Эйре их несколько десятков тысяч, как и в Ольстере; основную часть агрессивного протестантского населения Северной Ирландии составляют не англичане, а шотландцы.
Система самой изоляции английских поселенцев на новоосвоенных землях, которая стала признаком колоний английского типа, давно нашла самое яркое выражение в Ирландии, которая не стала колонией в буквальном смысле слова – она долго оставалась подвластной, покоренной территорией королевства Англии и Шотландии без права на собственное национальное имя, английской территорией, но почти без английских колонизаторов и юридически – равноправной частью королевства. Теоретически Ирландии не было – были бедные и темные островные провинции Великобритании. В Британской империи не прижились те сакральные понятия Родины и Патриотизма, которые стали фундаментом либеральной политической риторики после Французской революции. Но была реальна солидарность «своих», причем не на трибальном уровне ощущения «общей крови», а на уровне преданности государству (ритуально – королю или королеве) и культуре (от Шекспира и парламента к овсянке и яичнице с жареной ветчиной на завтрак). То есть с тем комплексом идей, чувств и норм поведения, который называется «нацией».
Кельтская составляющая в виде валлийцев, которые сохранили свой язык лучше, чем ирландцы, и шотландцев, долго сохранявших по крайней мере свой ужасный акцент, не вредила этой британской солидарности. А ирландская вредила – более того, портила всю картину и ставила под сомнение сами понятия «нация» и «национальный интерес».
Англия завоевала остров еще в XII ст., но так его и не освоила. Великий английский революционер Кромвель со своими отрядами «железноголовых» сократил население острова почти вдвое, вырезав в 1641 г. около 650 тыс. ирландцев. Окончательную победу Англии, казалось, принесло поражение католического короля Якова, последнего представителя династии Стюартов, в 1690 г. на ирландской реке Бойн от войска призванного на английский престол Вильгельма Оранского. На протяжении XVIII века ирландцы не имели права на национальное самосознание и даже на официальное самоназвание нации, и называли свою страну иносказательно – Кэтлин-ни-Хулихен-Грануэйл, «бедной бабушкой», «шелковой буренкой». За это время Англия приложила колоссальные усилия, чтобы ликвидировать основу ирландской солидарности – клановую организацию общества.
Слово «клан» кельтское; фамилия «О’Хара» значит у ирландцев и шотландцев «внук клана Хара», фамилия «Мак-Миллан» – «сын клана Миллан». Чтобы искоренить клановые структуры, англичане запретили носить традиционную мужскую одежду – юбочки-килты, клетчатые гамаши и большие суконные береты, поскольку по одежде ирландец всегда мог определить, к какому клану относится мужчина. В XIX ст. ирландцы одевались приблизительно так, как англичане в XVIII веке.
Фанатичные противники католической Ирландии, оранжисты Ольстера, поднимают традиционный тост: «За вечную, славную и благоговейную память великого и хорошего короля Вильяма III (то есть Вильгельма Оранского. – М. П.), который лишил нас папства, рабства, своеволия властей, медной монеты и деревянных башмаков». Что и говорить, Англия принесла и твердый фунт стерлингов, и демократию, и бытовую цивилизацию в окутанный атлантическими туманами край торфяников, озер и бесплодных гор, покрытых зарослями вереска. Но несла она его в сопровождении таких несправедливостей, что ненависть к англичанам была сильнее хотя бы уважения. И в Ирландии всегда имелись достаточно энергичные люди, готовые воевать за папство, медные деньги и деревянные башмаки.
С V века, со времени, когда святой Патрик высадился на ирландский берег в Балликинлари, Ирландия играла в европейском мире роль католического миссионера.
Католическая вера приобрела в Ирландии особенную романтико-мистическую окраску, вытеснив или ассимилировав традиционную кельтскую мифологию и дичайшие предрассудки. В новейшую эпоху глубокая религиозность в Ирландии соседствовала с модными мистическими увлечениями, и вообще католицизм в Ирландии являлся антиподом и протестантизма, и духа просветительства. Именно поэтому трагически бессмысленно противостояние «Эйре – Ольстер», поскольку здесь традиционной религиозности ирландцев противостоит не более высокий и отрефлектированный просветительский скептицизм, а такой же ограниченный, только еще более агрессивный религиозный жестокосердный квиетизм «настоящих голубых» (давнее название шотландских пресвитерианцев не имеет ничего общего с современным значением выражения «голубой»). Противоположность европейски образованной Англии и консервативной старозаветной Ирландии приобрела характер злобного противостояния католиков и протестантов.
Ирландские монахи доходили до славянских земель, и допускают даже, что у славян еще до кириллицы было письмо – «резы», созданное этими миссионерами.
Это стало проклятием английской демократии. Но также и проклятием Ирландии.
В 1800 г. автономный парламент Ирландии был ликвидирован, наступила эпоха Унии – и вместе с тем началась новая эпоха борьбы за Ирландию, эпоха Джона О’Коннелла и Чарльза Парнелла.
Протестанты создали в конце XVIII ст. орден оранжистов (оранжевый цвет символизировал Вильгельма Оранского); католики демонстративно и символично поедали на своих собраниях апельсины. Это было бы смешно, если бы история ордена оранжистов не началась с резни католиков в ольстерском городе Арма. С того времени непримиримое противостояние на уровне средневековой межконфессиональной озлобленности сопровождает политическую жизнь Ирландии. И английские консерваторы всегда держались за ольстерский электорат, тогда как либералы готовы были на компромиссы.
О’Коннелл организовывал грандиозные – временами миллионные – митинги противников Унии, борцов за равноправие католиков и протестантов, и добился успеха. Противостояние носило сугубо религиозный характер, как во времена Кромвеля и Стюартов. О’Коннелл умер в Италии, сердце его похоронено там, в церкви Св. Агаты, тело – в Дублине.
Парнелл ушел из жизни совсем молодым. Он влюбился в жену капитана О’Ши, Китти, она бросила мужа и ушла к Парнеллу; капитан сначала смирился, а затем подал в суд. И здесь от пламенного вождя ирландского движения отказалась целомудренная католическая церковь, а за ней большинство ирландской фракции парламента. Это произошло в 1891 г. Выступая на митинге, Парнелл простудился и умер. И пришлось все начинать сначала. От Парнелла осталась только легенда. Когда началась англо-бурская война, многие ирландцы верили, что Парнелл жив и воюет под именем бурского генерала.
Английские либералы всегда пытались провести в жизнь какой-либо вариант home rool bill – билля о самоуправлении, и эти попытки регулярно срывались ольстерскими протестантами в союзе с консерваторами. Консерваторы конца XIX – начала XX ст. – Джозеф Чемберлен, лорд Роберт Сесил, Рэндольф Черчилль – выступали в то же время как активные империалисты и решительные противники любого самоуправления для Ирландии. Либерал Гладстон вынужден был уйти в отставку в 1893 г. из-за того, что был отклонен его проект гомруля. А в 1906-м, после победы либералов на выборах, которая положила конец двадцатилетному правлению консерваторов, страна очутилась на грани гражданской войны из-за отчаянного сопротивления ольстерских протестантов попыткам провести в жизнь гомруль – сопротивления, поддержанного армией, отказавшейся применять оружие против братьев по духу. Армейские офицеры, преимущественно с консервативными и националистическими взглядами, как и во многих других странах, начали подавать в отставку. Надолго в отношениях между гражданскими правительствами и военным командованием воцарилась подчеркнутая терпимость гражданских: политики, особенно либеральные, побаивались рецидивов 1906 г. Это был не только кризис ирландского общества, но и кризис профессиональной английской армии, основанной на принципах добровольности.
«Гэльское возрождение» разворачивалось в первую очередь в формах культурничества: возникали музыкальные общества (ирландцы очень музыкальны и любят пение), общества содействия ирландскому языку, по изучению древних национальных видов спорта и тому подобное. Сестры Йейтса создали в селе Дандрам (так называлось также священное место на Тропинке Гигантов близ Дублина) центр возрождения ирландских ремесел и издательство, где стихотворения Йейтса печатались на бумаге, сделанной ручным способом. Кое-кто из радикальных деятелей возрождения готов был порвать с религией, которая придавала борьбе безнадежно консервативный характер. Но глубокий мистицизм оставался присущим ирландскому движению. В частности, большое влияние на Ирландию имела наша Елена Блаватская и организованное ею Теософское общество, отделение которого существовало и в Дублине.
Упорная национально-освободительная борьба завершилась в 1922 г. предоставлением трем из четырех традиционных провинций Ирландии статуса доминиона, который в 1937 г. был легко изменен на статус независимого государства (до 1945 г. Эйре оставалась в составе Британского содружества).
Собственный язык ирландцы практически давно утратили; в настоящее время в Эйре не найдешь места, где бы господствовал гэльский язык – лишь в самых отсталых окраинах Ирландии, в горах запада и юга, разговаривают на двух языках – английском и гэльском. Несмотря на активную поддержку гэльского языка со стороны ирландского государства, в Эйре число лиц, которые владеют им, сегодня меньше, чем было в 1937 г., когда Ирландию провозгласили независимой, и не достигает 700 тыс. человек.
Первым президентом Свободного Ирландского государства в 1922 г. стал журналист и политик Артур Гриффит, основатель националистической партии «Шинн фейн», что в переводе значит «мы сами». Эти слова нужно было объяснять рядовым ирландцам, потому что кельтский язык большинство из них не знали тогда и не знают поныне.
Ирландия дала европейским национализмам образец двойной организации: легальное политическое крыло партии, определяющее парламентскую политику, и подпольное террористическое крыло, которое все больше подчиняет политиков. Ирландские избиратели поддерживали, правда, не военное крыло «Шинн фейн», а сравнительно умеренное легальное руководство партии.
В Эйре проживало в 1978 г. 3,2 млн ирландцев, а вне пределов родины – 4 млн, в том числе в США – 1,5 млн, в Англии – 2,25 млн. В столице Эйре Дублине насчитывалось тогда 710 тыс. ирландцев, а в Большом Лондоне – 750 тысяч.
Где же настоящая столица ирландцев?
Мы знаем Ирландию О’Коннелла и Парнелла, Йейтса и Гриффита, но знает ли большинство Ирландию Беркли и Свифта, Берка и Шерридана, Джойса и Бернарда Шоу? Или это уже не Ирландия?
Подавляющее большинство ирландцев жили в первой половине XX ст. в неприхотливых глинобитных домах на сельских фермах или в крошечных городках. По статистике 1970-х гг., почти две трети мужчин и около половины девушек в возрасте до 35 лет еще оставались неженатыми и незамужними, потому что не имели наследства: ферму, как правило, получал старший сын, а пригодной для возделывания земли в Ирландии очень мало. Поэтому эмиграция, в первую очередь в Англию, а позже и в США, оставалась для многих единственным выходом. Не удивительно, что население Ирландии сокращалось вплоть до середины XX ст., невзирая на многодетность ирландских семей.
Ирландцы выступают против «всего английского». Ирландская поговорка звучит так: «Бойся бычьих рогов, конских копыт и улыбки англичанина». Для многих и Шекспир оставался «улыбкой англичанина». Один из последователей Гриффита на посту президента страны – Дуглас Гайд, знаток кельтской филологии и активный деятель гэльского возрождения, известен как крайний националист, который ненавидел «все английское».
Но виновата ли в этом Англия?
Картофель быстро стал основным продуктом питания. В 1847 г. Ирландию постиг страшный голод в связи с неурожаем картофеля. Население страны уменьшилось с 6,5 млн человек до 4 млн (1 млн умерли от голода, 1,5 млн выехали в Англию и США), и с того времени вплоть до середины XX века непрерывно уменьшалось. Как эта беда отразилась в памяти «искреннего ирландца» – читаем в монологе Гражданина в романе Джойса «Улисс»: «У нас есть большая Ирландия за океаном. Их выгнали из родительского дома и родной страны в черном сорок седьмом году. Их глинобитные домики и придорожные хижины сравняли с землей, а в «Таймсе» радостно предвещали саксам, что скоро в Ирландии останется не больше ирландцев, чем краснокожих в Америке. Паша турецкий, и тот прислал нам какие-то пиастры. Но саксы умышленно пытались задушить голодом нацию, и хоть земля родила вдоволь, британские гиены напрочь скупали все и продавали в Рио-де-Жанейро. Крестьян наших они гнали толпами! Двадцать тысяч из них распрощались с жизнью на борту плавучих гробов. Но те, кто достиг земель свободных, не забыли земли рабства. Они еще вернутся и отомстят, это вам не мокрые курицы, сыновья Грануэйл, защитники Кэтлин-ни-Хулихен».
Хлеб и молоко были основной едой ирландца; собственно, и не хлеб – до последнего времени в селах на специальных треногах ежедневно пекли овсяные или ячневые караваи.
В глухомани севера, в селах Конноута еще в XX веке кое-где крыли крыши соломой достаточно примитивным ирландским способом, возили навоз на поля санками-волокушами, мальчиков и девочек одевали в старинные юбочки-кильты. Когда на рубеже веков началась активная деятельность гэльской лиги, получил распространение «старинный ирландский костюм» – зеленое платье с пышной полудлинной юбкой, плотно прилегающим лифом, вышитым «кельтским узором» и подпоясанным таким же расшитым шерстяным поясом. Хотя элементы ретро в этой моде на «настоящую Ирландию» и были использованы, в основном все это – театр и красивая выдумка. Искусственно созданная романтичная Ирландия – это не реальна традиция, а специально сконструированное прошлое, которое должно привлекать, как старинная сказка.
Духовный портрет Ирландии, острое переживание ирландской проблемы и осмысление на ее фоне проблем европейской цивилизации в целом можно найти в романе Джеймса Джойса «Улисс», который сегодня, пользуясь постмодернистской терминологией, называют образцом деконструкции реальности.
Джойс был неуравновешенным человеком с безосновательными страхами и разными чудачествами, по психическому складу очень похожим на Гоголя. Он преклонялся перед духовным вождем гэльского возрождения Йейтсом, но его раздражало консервативное ирландское оппозиционное общество. Если ирландское общество в Великобритании характеризовалось протестной, вызывающей антиструктурой, то Джойс был богемой и антиструктурой в антиструктуре. Ироническое отношение к ограниченным ирландским патриотам, антиангличанам и антисемитам проходит и через его рассказы, и через «Улисс». Этот роман-одиссею можно назвать антироманом и антиодиссеей, и именно как нонконформистский вызов он был воспринят культурным Западом.
Великий ирландец Джеймс Джойс писал роман «Улисс» на протяжении Первой мировой войны, находясь в Швейцарии. Роман был закончен в 1921 г. Его воспринял только литературный Париж, где он был напечатан сразу же. В США «Улисс» публиковался в журнальном варианте в 1918–1920 гг., но был запрещен, как непристойный, по инициативе Нью-Йоркского общества по искоренению пороков (запрет после громкого процесса отменили только в 1933 г.). В 1936-м роман появился в Англии и США и только в 1960 г. – в Ирландии.
Поначалу роман воспринимается как калейдоскоп впечатлений, как правдивое, вплоть до натурализма, изображение жизни в импрессионистском стиле – через сосредоточение внимания на потоке сознания и подсознания, на явной видимости не связанных мгновений внутренней жизни, словно цветных точек на полотнах Поля Синьяка. Новая манера письма только способствует выпуклой четкости картины, разве что откровенность демонстрации скрытой внутренней жизни действительно местами граничит с непристойностью. По реалистичной точности воссоздания Дублина «Улисс» можно сравнить с телефонной книгой. Но чем дальше, тем текст все хаотичнее, все больше разваливается, и если бы автор с такой назойливостью не вставлял роман в пространство скрытых цитат, он утратил бы подобие какой-либо организации.
Как и у Гомера, стержнем повествования является путешествие Одиссея в поисках дома – и в то же время поиски отца Телемахом, сыном Одиссея. Роман Джойса – не символическое переосмысление реальности; Стивен Дедал не символизирует Телемаха, как Блум не символизирует Одиссея: просто трезвые умные разговоры и пьяные разглагольствования, типичные конфликты типичных ирландцев и бессмысленные странствия героев по Дублину между барами и борделями и прочие бытовые и грязные мелочи жизни с опорожнениями и оргазмами – все это старательно накладывается на узловые моменты античного эллинского произведения, еще мифа, но уже и зародыша будущих приключенческих повестей-путешествий. Мифология протеизма – метаморфоз Протея – отвечает бесконечным вариациям одного и того же явления, одной и той же личности в зеркалах субъективного восприятия людей. Стивен Дедал, учитель и филолог-шекспировед, ищет свое настоящее «Я» среди своих двойников в истории, своих духовных предков, ищет духовного отца – и должен был бы найти его в суетливом и неприятном еврее Блуме, за которым стоит отеческая цивилизация Библии. И Блум не находит Стивена Дедала, он в призрачных виденьях в конечном итоге встречается с покойником, маленьким Руди, своим сыном, – заключительные сцены романа являются или пьяными галлюцинациями, или предсмертным бредом.
Внутреннее литературное пространство, над построением которого Джойс работал с особой тщательностью, – это структура «Одиссеи» Гомера, сопоставление с которой придает «Улиссу» настоящий смысл. Подобно «Мертвым душам» Гоголя, которые читаются лишь в литературном пространстве Дантового «Ада».
Вот, собственно, и вся символика. Потому что и поисков чего-то значительного в «Улиссе» не видно – есть бессмысленная суматоха. Встреча Дедала и Блума в романе не имеет ничего символично значимого, они разошлись, не заметив встречи и ничего не открыв друг в друге.
Роман Джойса разворачивается не во времени, а в пространстве: все, что произошло или описано в нем раньше, могло бы быть и более поздним эпизодом. Сюжет «Улисса» – не в событиях, которые влекут друг друга и конструируют целое, а в перемещениях по Дублину, как в старинных повестях-путешествиях. Можно сказать, время вынесено в романе за рамки; то, что происходит в «Улиссе»-«Одиссее», происходит в над-времени, островном литургическом времени праздника, к которому мы становимся причастными благодаря ритуалу и мифу.
Почему же в заключительном эпизоде нелепость жизни перерастает в мистерию, в апокалипсическое видение с бесконечными и бессмысленными метаморфозами Блума? Тогда не было еще труда Мирчи Элиаде о шаманизме и «шаманском полете», но с чутьем человека из пороговых, маргинальных сред Джойс понял, что, собственно, Одиссей странствовал через «тот мир», через пограничную ситуацию, через землю мертвых, как и Орфей. Мистика орфизма говорит и в мифе об Одиссее, и соответствие ему в христианской культуре найдено точно: это – апокалипсические мистерии, ощутимые и в Ветхом Завете, а в Новом Завете, по-христиански преисполненные древнееврейской образности.
Все события романа происходят на протяжении одного дня (16 июня 1906 г., дня, когда Джойс познакомился со своей женой).
Как в каждом причастии в момент таинства эвхаристии верующий повторяет Христову жертву, так и бессмысленная призрачная суматоха обитателей Дублина повторяет в то же время странствия Одиссея и библейский Апокалипсис.
Возможно, это уже не роман и вообще не литература. «Улисс» – роман-диагноз. Но обвинять Джойса в непристойности – это все равно, что обвинять в непристойности Фрейда.
А может, это не роман о нелепости бытия, а наоборот, роман о высоком, даже сакральном, смысле этой бессмысленной иррациональной повседневности?
«Улисс» – сугубо ирландский роман. Ирландские и сюжеты поиска своего «Я» в туманном прошлом, царстве мертвых, и мистика перевоплощений, и основная проблема – сочетание разных цивилизационных истоков.
Можно сказать и иначе: «Улисс» – роман сугубо английский.
Мотив эллинизации возникает в Англии благодаря сэру Мэтью Арнольду, который опубликовал в 1869 г. книгу «Культура и эпоха». Арнольд противопоставил «эллинский» мир толерантности, терпимости и бескорыстия познания – «иудаизации» Англии, духовному традиционализму, практицизму и дисциплинированности. Это было симптоматично для викторианской Англии, в которой правил любимец королевы Дизраэли, еврей по происхождению и лорд Биконсфилд по титулу, в Англии, где в 1851 г. было разрешено избирать евреев в парламент (первым евреем – членом парламента стал Ротшильд). Культ эллинизма развивал чрезвычайно популярный тогда в Англии поэт Элджернон Ч. Суинберн, эстетствующий символист и декадент, высокий интеллектуализм которого не помешал ему воспеть в стихотворении «На смерть полковника Бенсона» изобретение англичан времен англо-бурской войны – концентрационные лагеря для гражданского населения.
Аполлонический мир совершенства и красоты, который вдохновлял поколение образованных европейцев, прямо взятый из эллинской древности благодаря Возрождению или усвоенный через прозрачный рационализм латинской культуры, был одним из ликов Европы, которая понимала мутный и тревожный мир Библии хуже, чем мир Одиссея.
Однако Европа может полноценно развиваться лишь тогда, когда она будет питаться обоими своими цивилизационными корнями – библейско-христианским и греко-римским, античным.
В противостоянии Ирландии и Англии, а с ней – всего Трансальпийского Запада, не видно путей, на которых могли бы встретиться эти два цивилизационных мира.
В 1916 г. в Ирландии вспыхнуло восстание, жестоко подавленное англичанами. Демократы из лагеря Антанты пренебрежительно называли это восстание «путчем», немцы с энтузиазмом поддерживали его, в том числе оружием.
Ленин отозвался на ирландское восстание в брошюре «Итоги дискуссии о самоопределении». Логика Ленина была понятной: все, что нападает на капитал, – союзник социализма, а когда пролетариат возьмет власть, он разберется. Нет нужды сегодня доказывать, что этот подход сугубо прагматичен и не может быть принят как критерий оценки.
Ну, а какими же критериями обосновывать нам сегодня оценки подобных конфликтов? Признать национальную борьбу ирландцев (итальянцев XIX ст., поляков, украинцев, чехов и так далее) справедливой, независимо от того, что боролись они, возможно, за массу предрассудков, суеверий, реакционных фантазий и так далее, или считать их идеалы не суевериями и не реакционными фантазиями, а такими же равноценными продуктами цивилизации, как и базисные идеалы английского либерального общества?
«Социалистическая революция в Европе не может быть ничем иным, как взрывом классовой борьбы всех и всяческих угнетаемых и недовольных. Часть мелкой буржуазии и отсталых рабочих неминуемо будут принимать участие в ней… и так же неминуемо будут вносить в движение свои предрассудки, свои реакционные фантазии, свои слабости и ошибки… Но объективно они будут нападать на капитал…»[41]
Или, быть может, все-таки поискать критерии оценок где-то на перекрестках цивилизаций, которые имеют библейские и античные истоки, – перекрестках, так и не найденных Джойсом в своем Дублине?
В годы войны Ленин иронизировал по поводу некоторых европейских социал-демократов, которые были готовы принять лозунг независимости для колониальных народов, но отрицали такое право для европейских наций. «Русские социалисты должны требовать: «прочь из Туркестана, из Хивы, из Бухары и пр.», но они впадут, дескать, в «утопизм», «ненаучную» «сентиментальность» и пр., если такой же свободы отделения потребуют для Польши, Финляндии, Украины и пр. Английские социалисты должны требовать: «прочь из Африки, из Индии, из Австралии», но не из Ирландии».[42] Правда, Ленин видел здесь лишь теоретическую противоречивость, а не этический принцип социализма, но он настаивал на том, что именно социалист господствующей нации обязан сказать в каждом случае это самое «прочь».
Следует признать, что немногие осмеливались в Европе военных времен на подобные слова.
Дело Дрейфуса
Дело Дрейфуса было символическим событием на рубеже XIX и XX веков, смысл которого нами сегодня уже достаточно хорошо понят. Известно, что французский офицер еврейского происхождения Альфред Дрейфус был необоснованно обвинен в шпионаже в пользу Германии, безосновательно осужден, вокруг приговора началась борьба, которая расколола общество Франции на реакционный и демократический лагеря, и закончилась борьба демократов-«дрейфусаров» и консерваторов-«антидрейфусаров» победой справедливости. Однако эти поверхностные сведения не позволяют понять, почему дело Дрейфуса оставалось, в сущности, открытым вплоть до конца Второй мировой войны.
Дело в том, что Дрейфус никогда не был оправдан. Он был осужден на пожизненную каторгу в 1894 г.; после публичных признаний настоящего шпиона, графа Эстергази, и в результате тяжелой борьбы «дрейфусаров» против антисемитов суд в Ренни в 1899 г. заменил пожизненное заключение на десятилетнее в связи со «смягчающими обстоятельствами» (что заключались в установлении его очевидной невиновности!), а через неделю президент помиловал Дрейфуса. Попытки Дрейфуса и «дрейфусаров» добиться судебного пересмотра дела не привели к успеху; только в 1906 г., когда премьер-министром Франции стал лидер «дрейфусаров» Клемансо, апелляционный суд рассмотрел дело, отменил решение суда в Ренни и освободил Дрейфуса от обвинений. Но официальная реабилитация Дрейфуса требовала повторного рассмотрения дела в суде, а по этому поводу существовало единодушное решение палаты депутатов от мая 1900 г. о запрещении последующей ревизии дела Дрейфуса.
В 1924 г. по инициативе праворадикальной организации «Аксьон франсез» был переиздан «Очерк дела Дрейфуса», написанный полностью в «антидрейфусарском» духе, а в 1931 г. правительство Лаваля запретило представления дрейфусарской пьесы «Дело Дрейфуса», поскольку они сопровождались «нарушениями общественного порядка» – скандалами правых в зрительском зале и дебошами отрядов «Аксьон франсез».[43]
После неохотной полуреабилитации на Дрейфуса на одной из улиц Парижа в 1908 г. было совершено покушение, и суд оправдал преступника под тем предлогом, что тот действовал, будучи «не согласным» с приговором суда, который «обелил» Дрейфуса. Уволенный из армии капитан Дрейфус вернулся в армию майором только в дни обороны Парижа осенью 1914 г., но дело формально оставалось открытым.
«Антидрейфусаров», естественно, во время оккупации поддерживал маршал Петен, и это способствовало после войны решительному преимуществу демократов в отношении к делу Дрейфуса. Тем более, что умы французских политиков в это время уже были заняты сокрытием активного участия вишистов в истреблении евреев, чтобы не навредить престижу Франции.
Дело Дрейфуса задевало, по крайней мере, три больших социальных проблемы: эмансипации еврейства, реального баланса социально-политических сил и принципов построения французского общества. Это были взаимосвязанные, но, тем не менее, разные проблемы.
Эмансипация еврейства с самого начала проходила трудно и где-то спустя столетие вызывала разочарование и сопротивление даже у многих еврейских деятелей – когда-то рьяных сторонников ассимиляции. Ассимиляционные процессы сопровождались не ослаблением, а ростом антисемитизма в достаточно широких кругах «коренного» населения «наций-государств».
В европейские сообщества евреи входили как сообщество с отдельной религией и сакрализованным поведением. А это означало, что в сущности они составляли почти отдельную касту, подобную «неприкосновенным» в Индии. Такое состояние дел не устраивало ни евреев, ни европейское гражданское общество. Построенное на принципах свободы и равенства общество не могло допустить существования рудиментов кастового уклада. Консервативные силы еврейского общества стремились сохранить status quo, но в обществе появлялось все больше и больше людей, которые стремились разорвать оковы традиций.
Эмансипация еврейства не была следствием борьбы евреев за равноправие – свободы и права человека, провозглашенные Французской революцией, были несовместимы с кастовой изоляцией еврейского общества. Это отмечал, в частности, один из лидеров сионизма Макс Нордау – уже после российских погромов и дела Дрейфуса – с нотками осуждения в адрес европейцев. Тем не менее, еврейское общество – и в первую очередь самые зажиточные его слои – все шире пользовалось возможностями, которые открывала ассимиляция.
Перелом произошел после наполеоновских войн. Евреи массово переселялись из местечек в большие города и европейские столицы, университеты были переполнены молодыми евреями. Началась эпоха гаскала – еврейского Просвещения. Уже в первой половине XIX в. в Западной Европе среди имен, которые украшали национальные культуры ее народов, появилось много фамилий интеллигентов еврейского происхождения. Ассимилировавшие евреи чаще всего становились врачами, юристами, учеными и вообще людьми интеллигентных профессий. Сохранил и усилил позиции и еврейский финансовый капитал.
Финансовая деятельность оставалась традиционным занятием зажиточной части еврейского общества.
Анна Арендт детально показала роль денежных «евреев двора» на протяжении XVIII–XIX ст., роль, которая, в конечном итоге, переоценивалась европейскими политиками. Так, Меттерних считал Ротшильдов наиболее влиятельными политическими фигурами Франции, а упоминавшийся выше левый английский экономист и политический писатель Дж. Гобсон писал в 1905 г.: «Может ли кто-то серьезно допустить, чтобы большая война могла быть поддержана каким-то европейским государством или чтобы можно было получить какую-то большую ссуду, если бы дом Ротшильдов и его связи были против этого?» В действительности же эти оценки очень демонизировали еврейский капитал.
Все европейские дворы имели своих евреев-банкиров – Ротшильды при французских и английских дворах выполняли те же миссии, что и Блейхредер или Гирш при Бисмарке. Блейхредер финансировал войну Пруссии с Австрией, а во время и особенно после франко-прусской войны он предоставил Пруссии неоценимую помощь своими связями с французскими Ротшильдами и с Дизраэли.
Еврейские банкиры в XIX веке сохраняют свое обособленное положение в христианской среде, самое большее ограничиваясь баронскими титулами и брачными связями с высшими сферами общества. Ротшильды выдавали дочерей замуж за падких на приданое аристократов (по еврейским традициям дети в таких смешанных браках считались евреями), а сыновей женили на еврейках. Невзирая на тесные связи с верхушкой европейских обществ и с международным финансовым капиталом, еврейские банкиры хранили привязанность к своей этнорелигиозной общине, что и позволяет говорить о еврейском финансовом капитале.
Осознавая себя частью еврейского общества и время от времени поддерживая его материально, банкиры-евреи придерживались в новых условиях старых принципов: они ограничивались ролью финансовых посредников и не рисковали ввязываться во внутриполитические комбинации и внешнеполитические авантюры.
Ситуация меняется на протяжении XIX века. Еврейские финансисты все больше втягиваются в культурную и политическую жизнь своих стран, теряют связи с общиной, ассимилируются во вненациональной среде. Их дети все чаще оставляли традиционную семейную сферу занятий, занимая маргинальное положение или полностью, насколько это возможно, включаясь в культурную среду, остававшуюся для родителей «чужой».
Старшие поколения еврейских финансистов строго придерживались принципов невмешательства в политические дрязги «чужих» наций; падение влияния французских Ротшильдов как раз и было следствием того, что глава дома ввязался в политические авантюры претенциозной Орлеанской династии. Если в начале африканской экспансии в Южной Африке преобладал еврейский капитал, то в разгар ее евреев-банкиров вытесняли такие авантюристы, как Сесил Родс. То же можно сказать о немецких евреях-банкирах: поначалу делами Багдадской железной дороги активно занимались Блейхредер и Гирш, а затем их сменили немецкие гиганты – «Сименс» и «Дойче Банк».
В целом роль еврейского капитала остается традиционной: евреи выполняют функции посредников. Во Франции именно такую роль в афере Лесепса, связанной со строительством Панамского канала, играли два еврея-финансиста, Жак Рейнак и Корнелиус Герц. Отец и сын Лесепсы построили Суэцкий канал и начали строительство Панамского канала, используя кредиты от частных лиц под гарантию парламента Франции. Кредиты достигли гигантской суммы в 1,3 млрд франков. Когда уже стало ясно, что компания терпит банкротство, Лесепсы, в надежде на чудо, продолжали доставать ссуды, лоббируя политиков. Среди оганизаторов этой аферы были министры, сам премьер, автор сооруженной незадолго до того башни инженер Эйфель и другие влиятельные лица.
Ситуация в цивилизованной Франции, в сущности, не отличалась от ситуации в реакционной России, где после гибели Александра II в 1881 г. никто не утверждал, что царя убили «хохлы», хотя украинцами были и Желябов, и Кибальчич, и правнучка гетмана Разумовского София Перовская, – запомнили почему-то несчастную беременную Гесю Гельфанд, и вспыхнула волна ужасных еврейских погромов, в первую очередь в Украине.
Разоблачение «Панамы» началось со статей в правой антисемитской газете Дрюмона «Либр пароль» в 1892 г. В результате неслыханного обвала разорились около полмиллиона средних французов, а коррумпированные политики вышли сухими из воды. Виновными оказались евреи – Рейнак и Герц, которые лоббировали интересы компании в парламенте: Рейнак – среди правых, Герц – среди левых. В результате они поссорились, Рейнак даже «заказывал» Герца за десять тысяч франков, что было неслыханно для политической жизни XIX века; в конечном итоге Рейнак застрелился. Дело «Панамы» вызвало вспышку антисемитских и антианглийских настроений и резкий крен вправо в политике Франции.
Именно на фоне этих событий разворачивалось дело Дрейфуса.
Наиболее поучительным следствием первых этапов ассимиляции евреев в западноевропейское общество стало усиление антисемитизма. Именно в дни «Панамы», а затем и борьбы «дрейфусаров» с «антидрейфусарами» парижский корреспондент влиятельной либеральной венской газеты Теодор Герцль, ассимилировавший австрийский еврей, считавший антисемитизм просто порождением невоспитанности, постепенно переходит на сионистские позиции. Комментируя эти процессы, современный израильский историк-политолог пишет: «Герцль с тревогой наблюдает усиленное проникновение евреев в хозяйственную, духовную и парламентскую жизнь Франции – процесс, который приводит к тому, что экономические кризисы и финансовые скандалы, интеллектуальные споры и парламентские диспуты искажаются до неузнаваемости, потому что в центре внимания оказывается участие в них евреев, что наглядно подчеркивает трудности положения евреев в современном обществе. Именно там, где эмансипация евреев проходила в наиболее радикальной форме – в республиканской Франции, наследнице Великой революции, – именно там возникает новый еврейский вопрос, который вытекает из специфических проблем современного общества. Дело Дрейфуса стало лишь венцом и самым откровенным проявлением этого глубинного процесса».[44]
Еврейские политические писатели сионистского направления констатируют то обстоятельство, что антисемитизм в Европе рос не вопреки, а в результате ассимиляции, и делают из этого один вывод – вывод о бесперспективности ассимиляции.
Ассимиляция привела к открытости еврейского общества, к ежедневным контактам обществ, ранее отделенных непреодолимыми барьерами, к психологической и культурной несовместимости, к вспышкам конкуренции там, где раньше было своеобразное межэтническое разделение труда. Речь идет о появлении нового, политико-идеологического антисемитизма на месте старого, средневекового, религиозного.
Изменения аналогичного характера происходят во всей культуре Европы, и не только политической, особенно в ходе XIX ст.; но подготовлены они Просвещением. Еще XVIII век сделал европейскую культуру светской в своей основе, выведя ее из-под патронажа и решающего влияния церкви и неизмеримо усилив в ней государственнический элемент. Соответственно на место харизмы монарха – Божьего Помазанника – в политику, определяемую идеологией государства, приходит представитель Народа. Идеология политической нации, государства-нации, оставляет вне рамок структурной оформленности целостность «национального духа», в сущности объявляя причастность к нему, как и религиозные убеждения, личным делом гражданина. Лишь там, где нации в борьбе не добились своего независимого государства и не представлены им, туманные переживания «национального духа» претендуют на репрезентацию вечной национальной сущности. Будучи по сути такой же мифологией, как и племенное сознание, концепции «национального духа» опираются лишь на профессионально иную и более высокую культуру, нежели племенная. Образцом для всех европейских национальных безгосударственных тенденций на протяжении века остается концепция Гегеля.
Но отношение «национальный дух – национальное государство» несимметрично: если национальное государство является репрезентацией и воплощением «национального духа» или, более скромно, национальной целостности, то обратное отношение не имеет места, и не все, что представляет и защищает государство, есть «национальный дух». В рамках одного национального государства возможны разные «национальные духи», и государство стоит перед альтернативой: или решительно ассимилировать все «национальные духи», или до конца довести принцип невмешательства в мировоззренческие и культурные дела.
Правые, консервативные политические силы Франции в конце XIX века выступили с претензией на репрезентацию «французского духа» наряду с формальной структурой – государством. С точки зрения консервативно мыслящего человека, который способен понять явление лишь тогда, когда воспринимает его через его развитие, становление, историю, национальное государство является результатом развития и воплощения национального духа, национальной традиции, национальной идентичности. Тогда есть настоящие французы – и французы ненастоящие, а только «политические» – граждане Франции и такие же члены тела «политической нации», как и другие ее граждане, но чуждые ее духу. Соответственно человек, который мыслит либерально-демократически, исходит из будущего, из принципов, из государства как политической нации – и для него этническая, религиозная, политическая идентичность гражданина есть его личное дело, он является французом постольку, поскольку ощущает принадлежность к телу «политической нации». Конфликт «дрейфусаров» и «антидрейфусаров» был непримиримым именно потому, что задевал такие глубокие принципы политического самосознания французов.
В СССР ложно толковалось представление о Парижской коммуне как о зародыше «коммунизма» и предвестнике Великого Октября. В действительности, если уж проводить исторические параллели, Парижскую коммуну лучше сравнить с левоэсеровским мятежом 1918 г., направленным против Брестского мира. «Коммуна» значит не больше, чем самоуправление, разве что во Франции со времен Великой революции муниципалитет традиционно имел также собственные вооруженные силы – Национальную гвардию (ее копией и антиподом стала в России лета 1917 г. Красная гвардия).
Инициатором кампании в защиту Дрейфуса стал политик, известный деятель Парижской коммуны Жорж Клемансо, с именем которого связана история Франции от франко-прусской до конца Первой мировой войны.
Вспоминая Клемансо в первую очередь как деятеля Парижской коммуны, следует вспомнить, что парижский муниципалитет-«коммуна» отказался признать поражение в войне из Пруссией, акт капитуляции, подписанный правительством «изменников», и решил продлить войну своими силами, опираясь на патриотический энтузиазм. Это был скорее симптом неприятия национального поражения, недоверия к социальным верхам и распаду государства, чем порыв к «светлым вершинам социализма». Ненависть к «изменникам», которые привели к поражению, перерастала в общее недоверие к режиму и стихийные расправы с генералами, и против этих настроений мэр революционного Монмартрского округа Клемансо боролся как мог. Вопреки привычным в марксистской литературе оценкам, Клемансо не проделал какого-то сногсшибательного поворота вправо – он остался страстным патриотом и республиканцем и в своем дрейфусарстве, как позже и в своем антикоммунизме. Только бескомпромиссной якобинской беспощадности в нем добавилось – именно после дела Дрейфуса.
Жорж Клемансо
Против Клемансо выступали католическая церковь и в первую очередь орден иезуитов, Генеральный штаб, консервативные политики и журналисты, среди которых были и основатели французского «интегрального национализма» – Морис Баррес и Шарль Моррас. Правые, особенно военные, организовали широкое движение антисемитского плебейства, включая студентов-роялистов, и массовые выступления толпы под лозунгами «Смерть жидам!» имели место в Бордо, Марселе, Клермон-Феррани, Нанте, Лионе, Марселе, Руане, Тулузе.
Клемансо вел кампанию под лозунгами принципов свободы, равенства и братства. Пока речь шла о принципах, кампания успеха не имела.
В кампании, организованной Клемансо из чисто идейных и принципиальных мотивов, поначалу приняли участие лишь левые интеллектуалы – Эмиль Золя, Анатоль Франс, Эжен Дюкло, историк Габриель Моно и библиотекарь Люсьен Эрр, а также группа молодых людей, которые объединились вокруг журнала «Кайе де ля кензен», – ее лидер Шарль Пеги, молодой Ромен Роллан, Сюарес, Жорж Сорель, Даниель Алеви и Бернар Лазар.
Характерна позиция обеих социалистических партий Франции. Относительно Рабочей партии Жюля Геда (на которую рассчитывали Маркс и Энгельс, потому что среди ее лидеров были оба зятя Маркса – Поль Лафарг и Шарль Лонге), то ее поведение нетрудно было предусмотреть: социалисты-гедисты считали борьбу за демократию делом буржуазии и принципиально поддерживали правых против левых, потому что, как и большевики-сталинцы, считали левых демократических деятелей более опасными, чем откровенные правые. Из этих соображений они поддерживали сторонников военной диктатуры Буланже, из этих соображений они помогли правым провалить Клемансо на выборах в парламент в 1893 г. Жюль Гед заявлял, что «закон и честь – это просто слова».[45] Более склонным к серьезному восприятию этих «слов» был Жан Жорес, но и он не поддержал инициативу Клемансо и левых писателей.
Казалось, из борьбы за торжество порядочности и за принципы республики ничего не выйдет. И ничего бы не вышло, если бы наступление антисемитов не имело такого ярко выраженного консервативного характера. Социалисты, сначала партии Жореса, постепенно втянулись в кампанию потому, что они были против попов и офицеров. Борьба против набрала такие обороты, что закончилась позорным поражением «антидрейфусаров». Католическая церковь признала свою ошибку, а в армии прошла чистка офицерского состава.
Консерватизм во Франции в результате дела Дрейфуса потерпел поражение. Но не стало это и победой принципов. Изменилось в интересах республиканского и демократического лагеря соотношение сил, но демократия поняла, что за нее французский народ не пойдет на баррикады.
Евреи
Еврейская проблема стала пробным камнем демократии не только во Франции – в истории XX века она была едва ли не самой раздражающей и для западной, и для исламской цивилизации. Поэтому стоит отвлечься от европейских хлопот начала века, чтобы выяснить отношения с той цивилизацией, которая была все время рядом с нами и которую мы пытались не замечать.
Левант еще в древнегреческие, а особенно в эллинистические времена был местом, где европейская культура основательно соприкоснулась с азиатским бытом, местными верованиями и культурными представлениями. И мало осталось народов переднеазийской цивилизации, которые прошли сквозь тигли левантийства и сохранили какие-либо следы своей идентичности. Не осталось арамейских языков Вавилона и Сирии, не осталось филистимлян, финикийцев, моавитян, идумейцев, угаритов, ничего из древнего западносемитского Ханаана. Кроме евреев.
Древние рельефы, среди которых, может, самый выразительный – из «Балаватских ворот» Салманасара III (IX ст. до н. э.), оставили нам иллюстрации к летописям о тогдашних войнах: победители-ассирийцы ножами отрезают головы врагам, отрубают ступни ног и кисти рук, на другом рельефе – тщательно склонившись над пленными вождями, растянутыми на кольях за руки и ноги, живыми освежевают их, а небоеспособных, женщин и старших детей (младшие уже сожжены на кострах) гонят в плен, как скот, и женщины в знак позора и повиновения держат высоко поднятыми подолы…
Евреи, согласно легенде о праотце Аврааме, пришли в Ханаан, вероятно, где-то в начале II тысячелетия до н. э., хотя первые письменные (на камне) свидетельства евреев относятся лишь к X ст. до н. э. Потом был, по библейской легенде, египетский плен, который закончился возвращением еврейского племени в Ханаан, как полагают, где-то в XV веке до н. э. Был и плен Вавилонский в VI ст. до н. э., из которого часть евреев вернулась на землю предков. Наконец, было и рассеяние евреев по миру во времена Римской империи.
Их пленения были беспощадными и свирепыми. В войнах не жалели людей, ни воинов, ни беззащитных стариков, женщин и детей, тысячами приносили их в жертву своим богам.
Эти события навсегда оставили след в библейских Книгах пророков, след давней, но не забытой боли и ненависти.
Холокост XX века словно продлил ту забытую лютую пору, которая уже казалась страшной выдумкой.
Согласно библейским источникам, число евреев, постепенно вернувшихся из Вавилона, достигло 42 тыс. человек. Часть евреев избежала плена и оставалась на земле Ханаана, в Самарии; и до сих пор самаритяне представляют особую секту в иудаизме. Часть осталась в Вавилоне, который стал самостоятельным культурно-религиозным центром еврейской диаспоры.
Со временем евреи, вернувшиеся в Палестину, составили центр еврейской диаспоры, расселившейся в Италии, а затем в северной Франции и Германии. Палестинские евреи были более восприимчивы к европейским влияниям, бльшими левантийцами.
Вавилонская еврейская ячейка стала позже центром еврейства, которое расселилось в странах ислама. В средние века на основе вавилонского центра сложился центр в Магрибе, охватывавший также мавританскую Испанию. Положение евреев в странах ислама было значительно лучше, чем в христианской Европе. Истерия Крестовых походов оборачивалась трагедиями для маленьких городов северной Европы, заселенных евреями. Нетерпимые христиане истребляли их, как крыс. Евреев выселяли из Англии, Франции; во время правления императора Максимилиана – после чумы, в которой конечно же были виновны они, – из Германии; уже в XVI ст. – из Испании. Иноверцы в странах ислама жили самоуправляемыми обществами, и не сразу эти «культурно-национальные автономии» стали формой апартеида.
В Вавилоне евреи не только сменили язык на арамейский, но и полностью изменили письмо; нынешний квадратный еврейский алфавит является переработкой арамейского и не имеет общих корней с древнееврейским письмом. Можно сказать, что в вавилонском плену евреи включились в культуру, которая распространила арамейский язык от Египта к Индии и центр которой был в древней Месопотамии.
Самые ранние тексты Библии написаны на языке иврит. Когда евреи вернулись из Вавилона, большинство из них иврит уже не понимали. Книги пророков сочинены по-арамейски. Спустя некоторое время пришлось переводить Библию на греческий язык, на котором говорило уже большинство евреев. Евреи Месопотамии с VI ст. н. э. изъяснялись по-арабски. Позже диаспора разговаривала на двух языках, которые сложились на основе разных европейских: жители стран ислама, когда центром еврейства сефардов стал Магриб, языком лудин («латынь»), еврейским вариантом испанского; обитатели заальпийской Европы, ашкенази, – идиш, еврейским вариантом немецкого.
Иврит никогда не был полностью забыт, но служил только культовым целям, его называли Святым языком, и разговаривать им не годилось; возрождение иврита как разговорного и литературного языка, приспособленного к коммуникационным потребностям XX века, стало одним из чудес нашего времени.
Язык не стал тем стержнем, который поддерживал в течение тысячелетий еврейскую целостность.
Из двух европейских народов – изгнанников из Азии, цыган и евреев, первые сохранили свою идентичность, невзирая на потерю религии, вторые – благодаря религии. Настолько, что в течение тысячелетий можно было считать евреев религиозным обществом с этническими чертами.
Еврейская религия держалась на Книге.
«Библия» – это книга вообще. По-гречески «библос» значит «лыко», «кора» (как и liber латынью): греки и латины писали сначала на липах, как через тысячелетие – славяне на бересте. Евреи оставляли надписи и на камнях, и на глиняных табличках, и на тростнике, и – уже, возможно, во времена Моисея – на специально обработанных кожах. Свитки-книги напоминают современные школьные карты: они закреплялись сверху и снизу палочками, только никогда не развертывались полностью, потому что были слишком длинными. Обычно книга-сефер была свернутой, перевязанной лентой и даже запечатанной. А слово, которое называло книгу, у евреев происходит не от названия материала: сфар – значит «писать», а также «считать», то есть интеллектуальный труд вообще.
В Моисеевом Пятикнижии есть раздел «Числа», который трактует не арифметику, а генеалогию еврейских царей и племен. Генеалогия, или «книга жизни», – это книга, в которую Бог вписывает живых и выписывает умерших. Это такая же структура Порядка, как и Древо Жизни или Древо Познания. И числа неотделимы от нее, как и от мирового дерева: один, два, три, четыре, особенно семь, а совершеннейшее десять – эти и другие производные от них числа являются мировыми ритмами, предметом размышлений более поздней еврейской мистики, каббалы.
Еврейское название книги более близко к греческому логос, что означало и «слово», и «мысль», и «число».
Книга есть опредмеченная мысль, мышление и исчисление, которое стало вещью. Все уважение к слову перенесено на эту вещь, и евреи не уничтожали сакральные книги – их закапывали в синагогах, прятали, как людей. В книге Иезекииля говорится, что пророк «съел свиток».[46] Чтение и понимание книги представляется как съедение ее.
Мир будто книга, и книга будто мир. Книга разворачивается подобно небесному шатру, и горе, если будут сломаны печати Вселенной, уничтожено Слово и свернуто небо в свиток. Этот древнееврейский образ стал основным в апокалиптических видениях христианина Иоанна Богослова.
Основной чертой религии евреев был и остался монотеизм. Как могло произойти, что небольшой народ скотоводов сформулировал, а затем и записал в Книгу идеи, положенные в основу всей европейской цивилизации? По-видимому, не стоит искать для этого культурного явления причин – возможно, как историческая мутация, оно могло возникнуть и в других средах, но, раз возникнув, уже обнаружило чрезвычайную живучесть. По крайней мере, марксистские попытки объяснить появление единобожия, исходя из утверждения в хозяйстве универсального товарного эквивалента – денег, – не заслуживают доброго слова: изобретатели денег, финикийцы, славились своим архаичным и жестоким политеизмом и идолопоклонничеством, а евреи до вавилонского плена в хозяйственном отношении ничем не отличались от других семитских народов Ханаана.
Можно отметить культурный образ, который давал возможность на что-то списать парадигму единого Бога. Это – образ письма и книги. Позже в христианском изложении, в Евангелии от Иоанна, это приобрело классическую формулировку: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».[47]
Семитские народы, начиная с финикийцев, а затем и арамейцев, стали изобретателями принципиально нового письма – буквенного. Письменности самых древних цивилизаций, которые сложились в Египте и Месопотамии, являли собой смесь словесных знаков, составных знаков, или слоговых комплексов, и особенных детерминативов. В конце II тысячелетия до н. э. появляется письмо, знаки которого помечают исключительно согласные звуки семитских языков. Абстракция согласной была достаточна для обозначения не смысла, а одного лишь звучания. В семитских языках гласные в корне могут меняться, они не так влияют на лексическое значение, и в принципе для письма можно обойтись одними лишь инвариантами слогов – согласными. Это был новый шаг в осмыслении звукового состава слова, шаг, перед которым в свое время остановилась египетская и аккадская культуры.
Стоит сказать, что следующий шаг предприняла греческая культура, введя знаки и для гласных. Буква стала атомом, из которого состоит слово; каждая конкретная буква и каждый конкретный звук не имеют ничего общего со смыслом, а в слове все вместе оказываются осмысленными. Эта идея, понятная древним грекам, возможно, стала фундаментом идеи атомизма – в последней главное не сама по себе дискретность мира, а то, что целое принципиально отличается от его составляющих.
Семитское консонантное письмо не полностью доводит до конца идею отделения знака от смысла, потому что его знаки означают все же не одно звучание, а целый комплекс звучаний. Но и в иудейской картине мира имеется тот же атомистический принцип: целое, которым является Бог, не тождественно отдельным естественным феноменам. Бог – не водоемы и не леса, не горы и не зори, не каменные идолы или другие предметы поклонения: Бог не воплощен в выделенном пространстве, не «сотворен», он есть везде как то невидимое, что являет собой целостность Вселенной. Бог может явиться в голосе или на письме, в Слове устном или писаном, в Книге. Не случайно в Библии Бог иногда говорит с людьми, но никогда не является им в видимом образе.
Введя в цивилизацию идею единого абстрактного Бога, «видимого всем и невидимого», древнее еврейство наделило его и абстрактными свойствами. Семитский Господь воплощает все те же функции ума, воли и чувства, которые были замечены в индоевропейской тройственной функциональности жрецов, воинов и производительной сферы общества. Если в ранних текстах преобладает атрибут Царства, неограниченной жесткой власти, то позже четко вырисовываются три основных атрибута, или функции, единого Бога: творение, откровение и избавление.
Язык и вещание, таким образом, есть всего лишь знак Божьего присутствия, а знаки можно менять. В Библии нет того семиотического релятивизма, который диктуется греческим письмом и принимает полную условность знака и его полную независимость от смысла. Библия еще преисполнена уважения к материальному субстрату – Слову. Но условность знака уже положена в основу идеологии, и неприятие «идолопоклонничества» означает именно недопустимость отождествления Божественного смысла с любым его знаковым воплощением.
Монотеизм, как и другие религии, открывает «скрытое», «невидимое» – дихотомия видимого и сокрытого присуща всем верам, но в монотеизме иудеев невидимое и сокрытое оказывается принципиально невидимым, «без-образным». В связи с этим открывание сокрытого приобретает метафизические формы откровения. Творение – всегда и везде функция сверхприродного и Божественного существа; но в религиях и мифологии мира мы видим градаци творческих усилий – от «культурного героя», который просто находит для людей огонь и делает другие полезные дела, к максимальному напряжению Творца – творению мира из ничего.
Тем самым появляется начало и конец времени, история выпрямляется в линию. Избавление, которое должно реализоваться в конце времен, неминуемо, потому что было начало. Избавление должно прийти как преодоление всех горестей и несчастий, а в первую очередь наибольшего несчастья рода человеческого – смерти.
Косвенным образом идея абстрактного и принципиально невидимого Бога исключала не только идолопоклонничество, но и его самое жестокое проявление: человеческие жертвы.
Жертва сжигалась – дым относил ее к Невидимому, а часть мяса съедал тот, кто приносил жертву, тем самым вступая с Богом в общую трапезу и каждый раз воспроизводя акт причастности человека к Богу. В иудаизме незаметна сакральная семантика расчленения тела жертвы как символ дифференциации тела космоса и тем самым – упорядочивания хаоса в космос. Но идея жертвы предполагает единение с Богом в трапезе.
Огромное количество жертв животных приносилось Богу в ежедневных ритуалах и по разным специальным поводам, детально расписанных в Библии. Вся ритуальная часть давней еврейской религии, как и многих других архаичных верований, собственно, и концентрировалась в жертве. Бога, конечно, просили о чем-то, каждый о своем; но это были индивидуальные обращения, молились дома, а храм был для жертвоприношений.
Когда Храм был разрушен и жертвоприношение исчезло, место торжественных процедур заклания и сжигания жертвы заняли молитвы. Молитва стала тем самым способом упорядочивания хаоса в космос, которым служила общая с Богом трапеза.
Оформление «еврейской литургии», главный элемент которой – молитва «восемнадцать благословений», шмоне-есре, принадлежит к эпохе, длившейся с середины VI до середины IV ст. до н. э., то есть к тому же времени «книжников», к которому относится создание современного текста Библии – отбор книг, которые вошли в нее, унификация и редакция текста. В текст Библии введена в книгу Неемии глава 9, которую называют «великим обетом». Суть его заключается в том, что евреи признают себя виновными перед Богом в постоянном нарушении Закона и обязываются в дальнейшем настоятельно выполнять его. «По всему этому мы даем твердое обязательство и подписываемся, и на подписи печать князей наших, левитов наших и священников наших».[48]
Основным следствием монотеизма является запрещение человеческих жертв. И христианство, и иудаизм исключают человеческую жертву. В конечном итоге, идея сыноубийства так же имеется в христианстве, как и в Библии иудаизма: Авраам готов убить своего сына Исаака, но в момент, когда он уже занес нож над сыном, он слышит Божий голос – Богу достаточно готовности принести самую кровавую жертву. В христианстве Господь приносит в жертву сына своего Иисуса Христа и позволяет распять его на кресте, конструкции, которая символизирует упорядоченность вселенной «на все четыре стороны». Жертва в обоих случаях приносится не Богу, а Богом (как и жертва первочеловека-Пуруши в индийской мифологии) и актом расчленения символизирует превращение хаоса в космос. Но человеческой жертвы здесь нет. Право на человеческое жертвоприношение отобрано у людей и передано Богу.
Танах, или Тора, как называется по-еврейски Библия, стала текстом, официально признанным Советом мудрецов. Обязанностью еврейского мужчины стало непрестанное изучение текста Торы – мицват талмуд Тора. Позже талмудистские мудрецы «говорили, что «тот, кто изучает законы о жертвоприношении, сам считается таким, который приносит жертву».[49] «Мицват талмуд Тора» является тоже разновидностью жертвенного упорядочивания хаоса в космос.
Творение мира завершается тем, что Адам обречен на смерть Богом – смертность рода человеческого как трагедия человека вынесена в «горний мир», преобразованная в акт упорядочивания Богом человеческого мира, и «внизу», в бытии, в будничности и обиходности «не убий» становится абсолютной ценностью. Жизнь и смерть отделяется от человеческого мира, для которого не должно быть категории «забрать жизнь». Это явление относится к аномалии, к наказанию за преступление.
Мирча Элиаде подчеркивал, что кровавые человеческие жертвы были в свое время шагом к осмыслению небудничности, необыкновенности и ритуальности смерти, отделения смерти от жизни, и таким образом – упорядочиванием мира. В иудаизме – как позже и в христианстве, и в исламе – утверждается новая идея: только Бог может приносить человеческую жертву и тем самым упорядочивать мир через смерть.
Тема Апокалипсиса неявно звучит только в некоторых книгах, в частности у Екклесиаста, но она задана уже образом мира как книги.
Андре Неер, франко-еврейский писатель, открыл филологическую тонкость в одном из самых глубоких и самых прекрасных разделов Ветхого Завета, в книге Кохелет (Екклесиаст), написанной, очевидно, царем Иудеи Шломо (Соломоном). «Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление духа! Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать… И отдал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал, что и это – томление духа. Потому что во многие мудрости многая печаль; и кто приумножает познание, приумножает скорбь».[50] Слово «суета» имеет печальные коннотации безвыходного положения и тщетности, но в оригинале здесь – слово, которое лишено оценочных коннотаций и значит просто «пар», «дух», «выдох». Жизнь человеческая, как пар и выдох; бесследное и неощутимое, оно растворяется в небытии. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки… Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут потом».[51]
Попытки взглянуть на мир с абсолютной позиции, с расстояния безграничного времени ведут к полной потере человека и поколений. Здесь зародыш апокалиптического видения мира, и здесь зародыш хасидской жизнерадостности – потому что не суета и нелепость является человеческой жизнью, а пар и дыхание. Жизнь существует, но только для нас, этот пар и этот выдох бытия: «Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, чем мертвому льву… Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим… Все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты уйдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».[52]
Андре Неер обратил внимание, что слово, неточно переведенное как «суета» и звучит на иврите «Эвель» («суета сует» – «Аколь эвель», «все является паром, дыханием»), на самом деле имя сына Евы, который переводится у нас как Авель. Авель, как дух, выдох и пар, исчезает бездетным, без наследников, убитый братом своим Каином. Имя Каин происходит от «кина», что значит «владеть», «иметь». Это слово мелькнуло и в строках второго раздела книги Екклесиаста (Кохелет), где могучий царь Шломо повествует нам, чем он владел и сколько всего он сделал: «И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их; и вот, все – суета (эвель) и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»[53] Более точный перевод, приведенный Неером, звучит: не «томление духа», а «пастьба ветра». Не «пользы», а «ничего». «И вот: все эвель: пастьба ветра, и нет от них ничего под солнцем».[54]
Авель был младшим, вторым сыном, пастухом, а не земледельцем, как его грубый и примитивный старший брат. Авель не имел наследников, дети его есть чистая возможность, которая умерла вместе с ним, то же «ничто», которое нельзя (в книге жизни) считать. Каин имел детей много, что с точки зрения древних евреев было ужасно важно, – и вот Всемирный потоп забирает и уничтожает все, потому что все, что «имею» и чем «владею», есть также пар, выдох и суета. Остается лишь Ной, но он не из потомства Каинового, а из потомства третьего сына Адама и Евы, Шета (Сифа): Бог, говорит Ева, «положил мне другое семя вместо Авеля, которого убил Каин».[55] Неер объясняет строфу из Екклесиаста: «Видел я всех живых, что ходят под солнцем: со вторым ребенком, который занимает его место».[56] Он пишет: «Статус всех живых, которые ходят под солнцем, таков: они ходят со вторым ребенком (а это значит, с Авелем, поскольку он и был вторым ребенком Адама и Евы), и ходят с ним потому, что все они – дети Шета, дети того, кто был призван заместить этого второго ребенка».[57]
Это позволяет прочитать и пятнадцатую строфу последнего раздела Екклесиаста: «Окончание книги: все услышано». Бог услышал все, к нему дошел и пар, дыхание, выдох, – такой конец. «Аколь нишма» – так звучит эта заключительная фраза, что полностью симметрично начальному «Аколь эвель» – «все является дыханием».
Здесь ответ на вопрос, поставленный вначале. В синодальных переводах этот вопрос звучит как-то прагматично: «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми он трудится под солнцем?»[58] В оригинале Шломо спрашивает: «Ма итрон?» – что в остатке? Что осталось? Первый ответ – ничего не осталось, все «эвель», пар, Авель. Более глубокий ответ, который заканчивает книгу Кохелет на оптимистичной ноте: Бог все услышал.
Братья Каин и Авель – персонажи, неизвестные другой мифологии мира, но сама четность единоутробных братьев связана с культами близнецов, распространенными универсально. Можно сказать, что в еврейской мифологии имеем необычное воплощение идеи двойственности: утвердившийся на земле, материальный и эгоцентричный старший брат противостоит духовному, бессильному и бесплотному двойнику – двойнику, потому что оба, в конечном итоге, проходят, как все под солнцем, как пар и дыхание.
Человечество отмежевывается от братоубийцы, человечество происходит от Шета, что был «вместо Авеля», но возможно ли такое отграничение? Ведь люди грешат, хотя, может быть, и не так страшно, как Каин; однако имеет ли отступничество градации? Представим состояние дел так, как его понимал Соломон Маймонид: пусть у человечества половина дел праведные и половина – неправедные. Тогда одно наименьшее неправедное дело склонит весы, и все будут наказаны. Этот максимализм оценок присущ всей еврейской истории, и поведенческие нормы настолько же весомы в еврейском быту, как и теологические. Зажечь огонь в субботу, возможно, не меньший грех, чем навредить здоровью и жизни ближнего.
Культ близнецов, как показал Виктор Тернер, происходит от неприятия аномального и иррационального феномена рождения двух вместо одного, – и, как считали сторонники французской социологической школы, имеет корни в бинарных социальных структурах, которые основываются на сочетании «мужского» (своего) и «женского» (освоенного чужого, того, откуда брали женщин) рода-племени. Были времена, когда еврейские цари даже насильственно обращали в свою веру завоеванные народы, но те времена давно прошли. Вообще евреи не считали чужестранцев даже полусвоими. Победила норма, согласно которой ребенок, родившийся от отца-еврея и матери-нееврейки, считается незаконнорожденным. Чтобы брак был полноценным, нееврей или нееврейка должны пройти достаточно сложную процедуру геюр, но даже в более либеральной палестинской традиции лишь дети еров считались полноправными евреями.
Однако и в истории евреев имеем два начала. Даже двух правителей, хотя и не царей. В сущности имеем также и две категории святых людей – священников-левитов и пророков, более и менее «своих».
В Библии не упоминаются близнецы. Вообще два царя – нечастый феномен, а еврейская традиция его не знает совсем: ведь сугубо монотеистическая вера древних людей племени Авраамова даже врага Божьего превратила в отпавшего от Бога ангела. И на небе, и на земле Хозяин один.
Особенные исполнители культа появляются, по Библии, после Моисея – во времена патриархов главы семей сами осуществляли все обряды, в первую очередь жертвоприношение. Священники (коэны) могли быть не только обязательно евреями и даже могли происходить не только из колена Левия, а еще и из рода Аарона; левиты не из рода Ааронова только помогали священникам – левитам в собственном понимании слова. Пророки же могли быть из любого рода; предсказывали даже не-евреи – филистимлянин, мадианитянин, вавилоняне и римлянка.[59] Священничество было постоянным наследственным занятием, коэны освобождались от военной службы и жили за счет общества; пророки же были и простыми пастухами, как и сам Моисей, но проповедовали, когда чувствовали в себе Божье слово: еврейское «нави», как и греческое «профетес», значит просто «вестник». Священник носил строго обусловленную ритуалом красивую одежду, опоясанную расшитым поясом, ему не позволялось снимать с головы тюрбан, потому что это у евреев означало скорбь и печаль. Пророки одевались в грубый шерстяной или волосяной плащ – вретище, подпоясанное кожаным поясом.[60] Священники служили только в святилищах, пророки проповедовали везде, где собирался народ, – на улицах и торжищах, у городских ворот и во дворах храмов (не в наиболее сакральных частях храма, куда доступ имели только коэны). Поведение священника во время службы противопоставляется в Библии неистовости жрецов Ваала: «И стали они кричать громким голосом, и кололи себя, по своему обычаю, ножами и кольями, так что кровь лилась по ним».[61] Моисей же завещал левитам не ворожить, не думать и не делать «ради умершего» (то есть в скорбном оплакивании) «порезов на теле вашем, и не накалывайте на себя письмена»[62] – они должны были служить в святом покое. Пророки же впадали в транс, говорили не от себя, а от имени Божьего, предвещали «сокрытое и будущее», то есть думали, сообщая о своих видениях, невразумительными и путаными образами.
В деятельности пророков видим образец неформального, «антиструктурного» сообщества, которое противостоит легитимной и формальной институции священнослужительства.
Пророк разоблачает общество, судя его будто извне. Вместе с тем роль пророка не просто больше, чем роль коэнов, – ведь и сам институт священников установлен пророком Моше. В отделенном от Иудеи северном еврейском царстве Израиле не было коэнов, а были только пророки.
Левит – консерватор, хранитель духовного наследия. Пророк – новатор, духовный мутант, предсказатель судьбы.
Пророк имеет черты шамана, исключая только связь с высшими силами через посредников, – он общается прямо с Богом, точнее, «слышит голос Божий» (не обязательно понимая его) и, как орудие Божье, сообщает его людям. Священник действует противоположно направленным образом – не «сверху вниз», а «снизу вверх», передавая от людей просьбу и молитвы к Богу. Он, а не пророк, принадлежит к обществу.