Москва – Петушки. С комментариями Эдуарда Власова Ерофеев Венедикт
– Так… А насчет Норвегии, Вадя, – насчет Норвегии ничего не слышно?
– Пока ничего… А что тебе Норвегия?
– Как то есть что Норвегия?!.. В состоянии войны мы с ней или не в состоянии? Очень глупо все получается. Мы с ней воюем, а она с нами не хочет… Если и завтра нас не начнут бомбить, я снова сажусь в президентское кресло – и тогда увидишь, что будет!..
– Садись, – ответил Вадя, – кто тебе мешает, Ерофейчик?.. Если хочешь – садись…
Воиново – Усад
Ни одной бомбы на нас не упало и наутро. И тогда, открывая 3-й Пленум, я сказал:
«Сенаторы! Никто в мире, я вижу, не хочет с нами заводить ни дружбы, ни ссоры. Все отвернулись от нас и затаили дыхание. А поскольку каратели из Петушков подойдут сюда завтра к вечеру, а российская у тети Шуры кончится завтра утром, – я беру в свои руки всю полноту власти; то есть кто дурак и не понимает, тому я объясню: я ввожу комендантский час. Мало того – полномочия президента я объявляю чрезвычайными и заодно становлюсь президентом. То есть „личностью, стоящей над законом и пророками…“»
Никто не возразил. Один только премьер Боря С. при слове «пророки» вздрогнул, дико на меня посмотрел, и все его верхние части задрожали от мщения…
Через два часа он испустил дух на руках у министра обороны. Он умер от тоски и от чрезмерной склонности к обобщениям. Других причин вроде бы не было, а вскрывать мы его не вскрывали, потому что вскрывать было бы противно. А к вечеру того же дня все телетайпы мира приняли сообщение. «Смерть наступила вследствие естественных причин». Чья смерть, сказано не было, но мир догадывался.
4-й Пленум был траурным.
Я выступил и сказал:
«Делегаты! Если у меня когда-нибудь будут дети, я повешу им на стену портрет прокуратора Иудеи Понтия Пилата, чтобы дети росли чистоплотными. Прокуратор Понтий Пилат стоит и умывает руки – вот какой это будет портрет. Точно так же и я: встаю и умываю руки. Я присоединился к вам просто с перепою и вопреки всякой очевидности. Я вам говорил, что надо революционизировать сердца, что надо возвышать души до усвоения вечных нравственных категорий, – а что все остальное, что вы тут затеяли, все это суета и томление духа, бесполезнеж и мудянка…
И на что нам рассчитывать, подумайте сами! В Общий рынок нас никто не пустит. Корабли Седьмого американского флота сюда не пройдут, да и пройти не захотят…»
Тут уже заорали с мест:
– А ты не отчаивайся, Веня! Не пукай! Нам дадут бомбардировщики! Б-52 нам дадут!
– Как же! дадут вам Б-52! Держите карман! Прямо смешно вас слушать, сенаторы!
– «Фантомы» дадут!
– Ха-ха! Кто это сказал: «Фантомы»? Еще одно слово о «Фантомах» – и я лопну от смеха…
Тут Тихонов со своего места сказал:
– «Фантомов» нам, может быть, и не дадут, – но уж девальвацию франка точно дадут…
– Дурак ты, Тихонов, как я погляжу! Я не спорю, ты ценный теоретик, но уж если ты ляпнешь!.. Да и не в этом дело. Почему, сенаторы, я вас спрашиваю, почему весь Петушинский район охвачен пламенем, но никто, никто этого не замечает, даже в Петушинском районе? Короче, я пожимаю плечами и ухожу с поста президента. Я, как Понтий Пилат: умываю руки и допиваю перед вами весь наш остаток российской. Да. Я топчу ногами свои полномочия – и ухожу от вас. В Петушки.
Можете себе вообразить, какая буря поднялась среди делегатов, особенно когда я стал допивать остаток!..
А когда я стал уходить, когда ушел – какие слова полетели мне вслед! Тоже можете себе вообразить, я этих слов приводить вам не буду…
В моем сердце не было раскаяния. Я шел через луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи стада, мне в пояс кланялись хлеба и улыбались васильки. Но, повторяю, в сердце не было раскаяния… Закатилось солнце, а я все шел.
«Царица Небесная, как далеко еще до Петушков! – сказал я сам себе. – Иду, иду, а Петушков все нет и нет. Уже и темно повсюду – где же Петушки?»
«Где же Петушки?» – спросил я, подойдя к чьей-то освещенной веранде. Откуда она взялась, эта веранда? Может, это совсем не веранда, а терраса, мезонин или флигель? я ведь в этом ничего не понимаю и вечно путаю.
Я постучался и спросил: «Где же Петушки? Далеко еще до Петушков?» А мне в ответ – все, кто был на веранде, – все расхохотались и ничего не сказали. Я обиделся и снова постучал – ржание на веранде возобновилось. Странно! Мало того – кто-то ржал у меня за спиной.
Я оглянулся – пассажиры поезда «Москва – Петушки» сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот как? Значит, я все еще еду?..
«Ничего, Ерофеев, ничего. Пусть смеются, не обращай внимания. Как сказал Саади, будь прям и прост, как кипарис, и будь, как пальма, щедр. Не понимаю, при чем тут пальма, ну да ладно, все равно будь, как пальма. У тебя кубанская в кармане осталась? осталась. Ну вот, поди на площадку и выпей. Выпей, – чтобы не так тошнило».
Я вышел на площадку, сжатый со всех сторон кольцом дурацких ухмылок. Тревога поднималась с самого днища моей души, и невозможно было понять, что это за тревога, и откуда она, и почему она так невнятна…
– Мы подъезжаем к Усаду, да? – Народ толпился у дверей в ожидании выхода, и к ним-то я обращал свой вопрос: – Мы подъезжаем к Усаду?
– Ты, чем спьяну задавать глупые вопросы, лучше бы дома сидел, – отвечал какой-то старичок. – Дома бы лучше сидел и уроки готовил. Наверно, еще уроки к завтрему не приготовил, мама ругаться будет.
А потом добавил:
– От горшка два вершка, а уже рассуждать научился!..
Он что, очумел, этот дед? Какая мама? Какие уроки?.. От какого горшка?.. Да нет, наверно, не дед очумел, а я сам очумел. Потому что вот и другой старичок, с белым-белым лицом, стал около меня, снизу вверх посмотрел мне в глаза и сказал:
– Да и вообще: куда тебе ехать? Невеститься тебе уже поздно, на кладбище рано. Куда тебе ехать, милая странница?..
«Милая странница!!!?»
Я вздрогнул и отошел в другой конец тамбура. Что-то неладное в мире. Какая-то гниль во всем королевстве, и у всех мозги набекрень. Я на всякий случай тихонько всего себя ощупал: какая же я после этого «милая странница»? С чего это он взял? Да и к чему? Можно, конечно, пошутить – но ведь не до такой же степени нелепо!
Я в своем уме, а они все не в своем – или наоборот: они все в своем, а я один не в своем? Тревога со дна души все подымалась и подымалась. И когда подъехали к остановке и дверь растворилась, я не удержался и спросил еще раз, у одного из выходящих, спросил:
– Это Усад, да?
А он (совсем неожиданно) вытянулся передо мной в струнку и рявкнул: «Никак нет!!» А потом – потом пожал мне руку, наклонился и на ухо сказал: «Я вашей доброты никогда не забуду, товарищ старший лейтенант!..»
И вышел из поезда, смахнув слезу рукавом.
Усад – 105-й километр
Я остался на площадке, в полном одиночестве и полном недоумении. Это было даже не совсем недоумение, это была все та же тревога, переходящая в горечь. В конце концов, черт с ним, пусть «милая странница», пусть «старший лейтенант», – но почему за окном темно, скажите мне, пожалуйста? Почему за окном чернота, если поезд вышел утром и прошел ровно сто километров?.. Почему?..
Я припал головой к окошку – о, какая чернота! и что там в этой черноте – дождь или снег? или просто я сквозь слезы гляжу в эту тьму? Боже!..
– А! Это ты! – кто-то сказал у меня за спиной таким приятным голосом, таким злорадным, что я даже поворачиваться не стал. Я сразу понял, кто стоит у меня за спиной. «Искушать сейчас начнет, тупая морда! Нашел же ведь время – искушать!»
– Так это ты, Ерофеев? – спросил Сатана.
– Конечно, я. Кто же еще?..
– Тяжело тебе, Ерофеев?
– Конечно, тяжело. Только тебя это не касается. Проходи себе дальше, не на такого напал…
Я все так и говорил: уткнувшись лбом в окошко тамбура и не поворачиваясь.
– А раз тяжело, – продолжал Сатана, – смири свой порыв. Смири свой духовный порыв – легче будет.
– Ни за что не смирю.
– Ну и дурак.
– От дурака слышу.
– Ну ладно, ладно… уж и слова не скажи!.. Ты лучше вот чего: возьми – и на ходу из электрички выпрыгни. Вдруг да и не разобьешься…
Я сначала подумал, потом ответил:
– Не-а, не буду я прыгать, страшно. Обязательно разобьюсь…
И Сатана ушел, посрамленный.
А я – что мне оставалось? – я сделал из горлышка шесть глотков и снова припал головой к окошку. Чернота все плыла за окном и все тревожила. И будила черную мысль. Я стискивал голову, чтобы отточить эту мысль, но она все никак не оттачивалась, а растекалась, как пиво по столу. «Не нравится мне эта тьма за окном, очень не нравится».
Но шесть глотков кубанской уже подходили к сердцу, тихонько, по одному, подходили к сердцу; и сердце вступило в единоборство с рассудком…
«Да чем же она тебе не нравится, эта тьма? Тьма есть тьма, и с этим ничего не поделаешь. Тьма сменяется светом, а свет сменяется тьмой – таково мое мнение. Да если она тебе и не нравится – она от этого быть тьмой не перестанет. Значит, остается один выход: принять эту тьму. С извечными законами бытия нам, дуракам, не совладать. Зажав левую ноздрю, мы можем сморкнуться только правой ноздрей. Ведь правильно? Ну, так и нечего требовать света за окном, если за окном тьма…»
«Так-то оно так… но ведь я выехал утром… В восемь шестнадцать, с Курского вокзала…»
«Да мало ли что утром!.. Теперь, слава Богу, осень, дни короткие; не успеешь очухаться – бах! уже темно… А ведь до Петушков ехать о-о-о как долго! От Москвы до Петушков о-о-о как долго ехать!..»
«Да чего „о-о-о“! Чего ты все „о-о-о“ да „о-о-о“! От Москвы до Петушков ехать ровно два часа пятнадцать минут. В прошлую пятницу, например…»
«Ну что тебе прошлая пятница?! Мало ли что было в прошлую пятницу! В прошлую пятницу и поезд-то шел почти без остановок. И вообще раньше поезда быстрее ходили… А теперь, черт знает что!.. У каждого столба останавливается и стоит, а зачем стоит? Уж прямо тошно иногда делается: чего он все стоит да стоит. И так у каждого столба. Кроме Есино…»
Я взглянул за окно и опять нахмурился: «Да-а… странно все-таки… выехали в восемь утра… и все еще едем…»
Тут уж сердце взорвалось: «А другие-то? Другие-то что: хуже тебя? Другие – ведь тоже едут и не спрашивают, почему так долго и почему так темно? Тихонько едут и в окошко смотрят… Почему ты должен ехать быстрее, чем они? Смешно тебя слушать, Веня, смешно и противно… Какой торопыга! Если ты выпил, Веня, – так будь поскромнее, не думай, что ты умнее и лучше других!..»
Вот это меня уже совсем утешило. Я ушел с площадки снова в вагон и сел на лавочку, стараясь не глядеть в окошко. Вся публика в вагоне, человек пять или шесть, дремали вниз головой, как грудные младенцы… Я чуть было тоже не задремал…
И вдруг – подскочил на месте: «Боже милостивый! Но ведь в 11 утра она должна меня ждать! В 11 утра она уже будет меня ждать – а на дворе все еще темно… Значит, мне ее придется ждать до рассвета. Я ведь не знаю, где она живет. Я попадал к ней двенадцать раз, и все какими-то задворками и пьяный вдрабадан… Как обидно, что я на тринадцатый раз еду к ней совершенно трезвый. Из-за этого мне придется ждать, когда же, наконец, рассветет! когда же взойдет заря моей тринадцатой пятницы!
Впрочем, стоп! Ведь я уезжал из Москвы – заря моей пятницы уже взошла. Значит – уже сегодня пятница! Почему же так темно за окном?..»
«Опять! Опять ты со своей темнотой! далась тебе эта темнота!»
«Но ведь в прошлую пятницу…»
«Опять со своей прошлой пятницей! Я вижу, Веня, ты весь в прошлом. Я вижу, ты совсем не хочешь думать о будущем!..»
«Нет, нет, послушай… В прошлую пятницу, ровно в 11 утра, она стояла на перроне, с косой от затылка до попы… и было очень светло, я хорошо помню, и косу хорошо помню…»
«Да что „коса“! Ты пойми, дурак, я тебе повторяю: день сейчас убывает, потому что осень. В прошлую пятницу в 11 утра, я не спорю, было светло. А в эту пятницу, в 11 утра, может уже быть совершенно темно, хоть глаз коли. Ты знаешь, как сейчас день убывает? Знаешь? Я вижу, ты ничего не знаешь, только хвалишься, что все знаешь!.. Тоже мне, сказал: „коса“! Да коса-то, может, и прибывает: она, может, с прошлой пятницы уже ниже попы… А осенний день наоборот – он уже с гулькин хуй! Какой же ты все-таки бестолковый, Веня!»
Я не очень сильно ударил себя по щеке, выпил еще три глотка – и прослезился. Со дна души взамен тревоги поднималась любовь. Я совсем раскис: «Ты обещал ей пурпур и лилии, а везешь триста грамм конфет „Василек“. И вот – через двадцать минут ты будешь в Петушках, и на залитом солнцем перроне смутишься и подашь ей этот „Василек“. А все будут говорить: „13-й раз подряд мы видим сплошной «Василек». Но мы ни разу не видели ни лилий, ни пурпура“. А она рассмеется и скажет: „…“».
Тут я совсем почти задремал. Я уронил голову себе на плечо и до Петушков не хотел ее поднимать. Я снова отдался потоку…
105-й километр – Покров
Но мне помешали отдаться потоку. Чуть только я забылся, кто-то ударил меня хвостом по спине.
Я вздрогнул и обернулся: передо мною был некто без ног, без хвоста и без головы.
– Ты кто? – спросил я его в изумлении.
– Угадай, кто! – и он рассмеялся, по-людоедски рассмеялся…
– Вот еще! Буду я угадывать!..
Я обиженно отвернулся от него, чтобы снова забыться. Но тут меня кто-то с разгона трахнул головой по спине. Я опять обернулся: передо мною был все тот же некто, без ног, без хвоста и без головы…
– Ты зачем меня бьешь? – спросил я его.
– А ты угадай, зачем!.. – ответил тот, все с тем же людоедским смехом.
На этот раз – я все-таки решил угадать. «А то, если от него отвернешься, он, чего доброго, треснет тебя по спине обеими ногами…»
Я опустил глаза и задумался. Он – ждал, пока я додумаюсь, и в ожидании тихо поводил кулачищем у самых моих ноздрей. Как будто он мне, дураку, сопли вытирал…
Первым заговорил все-таки он:
– Ты едешь в Петушки? В город, где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее?.. Где…
– Да. Где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее.
– Где твоя паскуда валяется в жасмине и виссоне и птички порхают над ней и лобзают ее, куда им вздумается?
– Да. Куда им вздумается.
Он опять рассмеялся и ударил меня в поддых.
– Так слушай же. Перед тобою – Сфинкс. И он в этот город тебя не пустит.
– Почему же это он меня не пустит? Почему же это ты не пустишь? Там, в Петушках, – чего? моровая язва? Там кто-то вышел замуж за собственную дочь, и ты…?
– Там хуже, чем дочь и язва. Мне лучше знать, что там. Но я сказал тебе – не пущу, значит не пущу. Вернее, пущу при одном условии: ты разгадаешь мне пять моих загадок.
«Для чего ему, подлюке, загадки?» – подумал я про себя. А вслух сказал:
– Ну, так не томи, давай свои загадки. Убери свой кулачище, в поддых не бей, а давай загадки.
«Для чего ему, разъебаю, загадки?» – подумал я еще раз.
А он уже начал первую:
«Знаменитый ударник Алексей Стаханов два раза в день ходил по малой нужде и один раз в два дня – по большой. Когда же с ним случался запой, он четыре раза в день ходил по малой нужде и ни разу – по большой. Подсчитай, сколько раз в год ударник Алексей Стаханов сходил по малой нужде и сколько по большой нужде, если учесть, что у него триста двенадцать дней в году был запой».
Про себя я подумал: «На кого это он намекает, скотина? В туалет никогда не ходит? Пьет не просыпаясь? На кого намекает, гадина?..»
Я обиделся и сказал:
– Это плохая загадка. Сфинкс, это загадка с поросячьим подтекстом. Я не буду разгадывать эту плохую загадку.
– Ах, не будешь! Ну, ну! То ли ты еще у меня запоешь! Слушай вторую:
«Когда корабли Седьмого американского флота пришвартовались к станции Петушки, партийных девиц там не было, но если комсомолок называть партийными, то каждая третья из них была блондинкой. По отбытии кораблей Седьмого американского флота обнаружилось следующее: каждая третья комсомолка была изнасилована; каждая четвертая изнасилованная оказалась комсомолкой; каждая пятая изнасилованная комсомолка оказалась блондинкой; каждая девятая изнасилованная блондинка оказалась комсомолкой. Если всех девиц в Петушках 428 – определи, сколько среди них осталось нетронутых беспартийных брюнеток?»
«На кого, на кого теперь намекает, собака? Почему это брюнетки все в целости, а блондинки все сплошь изнасилованы? Что он этим хочет сказать, паразит?»
– Я не буду решать и эту загадку, Сфинкс. Ты меня прости, но я не буду. Это очень некрасивая загадка. Давай лучше третью.
– Ха-ха! Давай третью!
«Как известно, в Петушках нет пунктов А. Пунктов Ц тем более нет. Есть одни только пункты Б. Так вот: Папанин, желая спасти Водопьянова, вышел из пункта Б1 в сторону пункта Б2. В то же мгновенье Водопьянов, желая спасти Папанина, вышел из пункта Б2 в пункт Б1. Неизвестно почему оба они оказались в пункте Б3, отстоящем от пункта Б1 на расстоянии 12-ти водопьяновских плевков, а от пункта Б2 – на расстоянии 16-ти плевков Папанина. Если учесть, что Папанин плевал на три метра семьдесят два сантиметра, а Водопьянов совсем не умел плевать, выходил ли Папанин спасать Водопьянова?»
«Боже мой! Он что, с ума своротил, этот паршивый Сфинкс? Чего это он несет? Почему это в Петушках нет ни А, ни Ц, а одни только Б? На кого он, сука, намекает?..»
– Ха-ха! – вскричал, потирая руки, Сфинкс. – И эту решать не будешь?! И эту – не будешь?! Заело, длинный мозгляк? Заело? Так вот тебе – на тебе четвертую:
«Лорд Чемберлен, премьер Британской империи, выходя из ресторана станции Петушки, поскользнулся на чьей-то блевотине – и в падении опрокинул соседний столик. На столике до падения было: два пирожных по 35 коп., две порции бефстроганова по 78 коп. каждая, две порции вымени по 39 коп. и два графина с хересом, по 800 грамм каждый. Все тарелки остались целы. Все блюда пришли в негодность. А с хересом получилось так: один графин не разбился, но из него все до капельки вытекло; другой графин разбился вдребезги, но из него не вытекло ни капли. Если учесть, что стоимость пустого графина в шесть раз больше порции вымени, а цену хереса знает каждый ребенок, – узнай, какой счет был предъявлен лорду Чемберлену, премьеру Британской империи, в ресторане Курского вокзала?!»
– Как то есть «Курского вокзала»?
– А вот так то есть. «Курского вокзала».
– Так он же поскользнулся-то – где? Он же в Петушках поскользнулся! Лорд Чемберлен поскользнулся-то ведь в петушинском ресторане!..
– А счет оплатил на Курском вокзале. Каким был этот счет?
«Боже ты мой! Откуда берутся такие Сфинксы? Без ног, без головы, без хвоста, да вдобавок еще несут такую ахинею! И с такою бандитскою рожей!.. На что он намекает, сволочь?..»
– Это не загадка, Сфинкс. Это издевательство.
– Нет, это не издевательство, Веня. Это загадка. Если и она тебе не нравится, тогда…
– Тогда давай последнюю, давай!
«Вот: идет Минин, а навстречу ему – Пожарский. „Ты какой-то странный сегодня, Минин, – говорит Пожарский, – как будто много выпил сегодня“. – „Да и ты тоже странный, Пожарский, идешь и на ходу спишь“. – „Скажи мне по совести, Минин, сколько ты сегодня выпил?“ – „Сейчас скажу: сначала 150 российской, потом 150 перцовой, 200 столичной, 550 кубанской и 700 грамм ерша. А ты?“ – „А я ровно столько же, Минин“. – „Так куда же ты теперь идешь, Пожарский?“ – „Как куда? В Петушки, конечно. А ты, Минин?“ – „Так ведь я тоже в Петушки. Ты ведь, князь, идешь совсем не в ту сторону!„– „Нет, это ты идешь не туда, Минин“. Короче, они убедили друг дружку в том, что надо поворачивать обратно. Пожарский пошел туда, куда шел Минин, а Минин – туда, куда шел Пожарский. И оба попали на Курский вокзал.
Так. А теперь ты мне скажи: если б оба они не меняли курса, а шли бы каждый прежним путем – куда бы они попали? Куда бы Пожарский пришел? скажи».
– В Петушки? – подсказал я с надеждой.
– Как бы не так! Ха-ха! Пожарский попал бы на Курский вокзал! Вот куда!
И Сфинкс рассмеялся, и встал на обе ноги:
– А Минин? Минин куда бы попал, если б шел своею дорогою и не слушал советов Пожарского? Куда бы Минин пришел?..
– Может быть, в Петушки? – я уже мало на что надеялся и чуть не плакал. – В Петушки, да?..
– А на Курский вокзал – не хочешь?! Ха-ха! – И Сфинкс, словно ему жарко, словно он уже потел от торжества и злорадства, обмахнулся хвостом. – И Минин придет на Курский вокзал!.. Так кто же из них попадет в Петушки, ха-ха? А в Петушки, ха-ха, вообще никто не попадет!..
Что это был за смех у этого подлеца! Я ни разу в жизни не слышал такого живодерского смеха! Да добро бы он только смеялся! – а то ведь он, не переставая смеяться, схватил меня за нос двумя суставами и куда-то потащил…
– Куда? Куда ты меня волокешь, Сфинкс? Куда ты меня волокешь?..
– А вот увидишь – куда! Ха-ха! Увидишь!..
Покров – 113-й километр
Он вытащил меня в тамбур, повернул меня мордой к окошку – и растворился в воздухе… Для чего это ему было надо?
Я посмотрел в окно. Действительно, прежней черноты за окном уже не было. На запотевшем стекле чьим-то пальцем было написано: «…» – и вот в эти просветы я увидел городские огни, много огней и уплывающую станционную надпись «Покров».
«Покров! Город Петушинского района! Три остановки, а потом – Петушки! Ты на верном пути, Венедикт Ерофеев». И вот моя тревога, которая до того со дна души все подымалась, разом опустилась на дно души и там затихла…
Три или четыре мгновения она, притихшая, там и лежала. А потом – потом она не то чтобы стала подыматься со дна души, нет, она со дна души подскочила, одна мысль, одна чудовищная мысль вобралась в меня так, что даже в коленках у меня ослабло:
Вот – я сейчас отъезжал от станции Покров. Я видел надпись «Покров» и яркие огни. Все это хорошо – и «Покров», и яркие огни. Но почему же они оказались справа по ходу поезда?.. Я допускаю: мой рассудок в некотором затмении, но ведь я не мальчик, я же знаю: если станция Покров оказалась справа, значит – я еду из Петушков в Москву, а не из Москвы в Петушки!.. О, паршивый Сфинкс!
Я онемел и заметался по всему вагону, благо в нем уже не было ни души. «Постой, Веничка, не торопись. Глупое сердце, не бейся. Может, просто ты немного перепутал: может, Покров был все-таки слева, а не справа? Ты выйди, выйди опять в тамбур, посмотри получше, с какой стороны по ходу поезда на стекле написано „…“».
Я выскочил в тамбур и посмотрел направо: на запотевшем стекле отчетливо и красиво было написано «…». Я поглядел налево: там так же красиво было написано «…». Боже! Я схватился за голову и вернулся в вагон, и снова онемел и заметался…
«Постой, постой… А ты вспомни, Веничка, весь путь от Москвы ты сидел слева по ходу поезда, и все черноусые, все митричи, все декабристы – все сидели слева по ходу поезда. И значит, если ты едешь правильно, твой чемоданчик должен лежать слева по ходу поезда. Видишь, как просто!..»
Я забегал по всему вагону в поисках чемоданчика – чемоданчика нигде не было, ни слева, ни справа.
Где мой чемоданчик?!
«Ну, ладно, ладно, Веня, успокойся. Пусть. Чемоданчик – вздор, чемоданчик потом отыщется. Сначала разреши свою мысль: куда ты едешь? А уж потом ищи свой чемоданчик. Сначала отточи свою мысль – а уж потом чемоданчик. Мысль разрешить или миллион? Конечно, сначала мысль, а уж потом – миллион».
«Ты благороден, Веня. Выпей весь свой остаток кубанской – за то, что ты благороден».
И вот – я запрокинулся, допивая свой остаток. И – сразу – рассеялась тьма, в которую я был погружен, и забрезжил рассвет из самых глубин души и рассудка, и засверкали зарницы, по зарнице с каждым глотком и на каждый глоток по зарнице.
«Человек не должен быть одинок» – таково мое мнение. Человек должен отдавать себя людям, даже если его и брать не хотят. А если он все-таки одинок, он должен пройти по вагонам. Он должен найти людей и сказать им: «Вот. Я одинок. Я отдаю себя вам без остатка. (Потому что остаток только что допил, ха-ха!) А вы – отдайте мне себя и, отдав, скажите: а куда мы едем? Из Москвы в Петушки или из Петушков в Москву?»
«И по-твоему, именно так должен поступать человек?» – спросил я сам себя, склонив голову влево.
«Да. Именно так, – склонив голову вправо, ответил я сам себе. – Не век же рассматривать „…“ на вспотевших стеклах и терзаться загадкою!..»
И я пошел по вагонам. В первом – не было никого, только брызгал дождь в открытые окна. Во втором – тоже никого; даже дождь не брызгал…
В третьем – кто-то был…
113-й километр – Омутище
…Женщина, вся в черном с головы до пят, стояла у окна и, безучастно разглядывая мглу за окном, прижимала к губам кружевной платочек. «Ни дать, ни взять – копия с „Неутешного горя“, копия с тебя, Ерофеев», – сразу подумал я про себя и сразу про себя рассмеялся.
Тихо, на цыпочках, чтобы не спугнуть очарования, я подошел к ней сзади и притаился. Женщина плакала…
Вот! Человек уединяется, чтобы поплакать. Но изначально он не одинок. Когда человек плачет, он просто не хочет, чтобы кто-нибудь был сопричастен его слезам. И правильно делает, ибо есть ли что-нибудь на свете выше безутешности?.. О, сказать бы сейчас такое, такое сказать бы, – чтобы брызнули слезы из глаз всех матерей, чтобы в траур облеклись дворцы и хижины, кишлаки и аулы!..
Что же мне все-таки сказать?
– Княгиня, – позвал я тихо.
– Ну, чего тебе? – отозвалась княгиня, глядя в окно.
– Ничего. Губную гармонь у тебя видно со спины, вот чего…
– Не болтай ногами, малый. Это не гармонь, а переносица… Ты лучше посиди и помолчи, за умного сойдешь…
«Это мне-то, в моем положении – молчать! Мне, который шел через все вагоны за разрешением загадки!.. Жаль, что я забыл, о чем эта загадка, но помню, что-то очень важное… Впрочем, ладно, потом вспомню… Женщина плачет – а это гораздо важнее… О, позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад – и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.. О, низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме „скорби“ и „страха“, и после этого – и после этого смех у них публичен, а слеза под запретом!..
О, сказать бы сейчас такое, чтобы сжечь их всех, гадов, своим глаголом! Такое сказать, что повергло бы в смятение все народы древности!..»
Я подумал и сказал:
– Княгиня!.. а, княгиня!..
– Ну, чего тебе опять?
– Нет у тебя уже гармони. Не видно.
– Чего ж тебе тогда видно?
– Одни только кустики. (Она все отвечала, глядя в окно и ко мне не поворачиваясь.)
– Сам ты кустик, я вижу…
«Ну что ж, кустик, так кустик». Я сразу как-то обмяк, сел на лавку и разомлел. Никак, хоть умри, никак я не мог припомнить, для чего я пошел по вагонам и встретил вот эту женщину… О чем же все-таки это «важное»?
– Слушай-ка, княгиня!.. А где твой камердинер Петр? Я его не видел с прошлого августа.
– Чего ты мелешь?
– Честное слово, с тех пор не видел… Где он, твой камердинер?
– Он такой же твой, как и мой! – огрызнулась княгиня. И вдруг рванулась с места и зашагала к дверям, подметая платьем пол вагона. У самых дверей – остановилась, повернула ко мне сиплое, надтреснутое лицо, все в слезах, и крикнула:
– Ненавижу я тебя, Андрей Михайлович! Не-на-ви-жу!!
И скрылась.
«Вот это да-а-а, – протянул я восторженно, как давеча декабрист. – Ловко она меня отбрила!» И ведь так и ушла, не ответив на самое главное!.. Царица Небесная, что же это главное? Именем щедрот твоих – дай припомнить!.. Камердинер!
Я позвонил в колокольчик… Через час – опять позвонил.
– Ка-мер-ди-нер!!
Вошел слуга, весь в желтом, мой камердинер по имени Петр. Я ему как-то посоветовал, спьяну, ходить во всем желтом, до самой смерти, – так он послушался, дурак, и до сих пор так и ходит.
– Знаешь что, Петр? Я спал сейчас или нет – как ты думаешь? Спал?
– В том вагоне – да, спал.
– А в этом – нет?
– А в этом – нет.
– Чудно мне это, Петр… Зажги-ка канделябры. Я люблю, когда горят канделябры, хоть и не знаю толком, что это такое… А то, знаешь, опять мне делается тревожно… Значит, Петр, если тебе верить: я в том вагоне спал, а в этом проснулся. Так?
– Не знаю. Я сам спал – в этом вагоне.
– Гм. Хорошо. Но почему же ты не встал и меня не разбудил? Почему?
– Да зачем мне тебя было будить! В этом вагоне тебя незачем было будить, потому что ты спал в том. А в том – зачем тебя было будить, если ты в этом и сам проснулся?
– Ты не путай меня, Петр, не путай… Дай подумать. Видишь, Петр, я никак не могу разрешить одну мысль. Так велика эта мысль.
– Какая же это мысль?
– А вот какая: выпить у меня чего-нибудь осталось?..
Омутище – Леоново
Нет, нет, ты не подумай, это не сама мысль, это просто средство, чтоб ее разрешить. Ты понимаешь – когда хмель уходит от сердца, являются страхи и шаткость сознания. Если б я сейчас выпил, я не был бы так расщеплен и разбросан… Не очень заметно, что я расщеплен?
– Совсем ничего не заметно. Только рожа опухла.
– Ну, это ничего. Рожа – это ничего…
– И выпить тоже нет ничего, – подсказал Петр, встал и зажег канделябры.
Я встрепенулся. «Хорошо, что ты зажег, хорошо, а то – знаешь? – немножко тревожно. Мы все едем, едем целую ночь, и нет никого с нами, кроме нас».
– А где же твоя княгиня, Петр?