Марина Цветаева: беззаконная комета Кудрова Ирма

2

Еще одна гимназическая подруга Марины, Соня Юркевич, признавалась много лет спустя, что она была заворожена очарованием этой странной ученицы. И однажды пришла в ее дом в Трехпрудном переулке из любопытства – ей захотелось посмотреть на «гнездо этой необычной и яркой птицы».

Соню изумил дом Цветаевых. Вернее, царящая в нем атмосфера. В ее собственной семье не было ничего похожего!

Тут все были странно разобщены – взрослые и дети. Для обитателей не существовало, кажется, никаких общих правил; потаенность и даже некая вражда висели в воздухе; никакой легкости в отношениях друг с другом. Особенно изумило Соню пренебрежение, с каким сестры Цветаевы относились к отцу. Они позволяли себе ехидничать относительно его политических пристрастий – прямо за обедом, и при гостье! Марина задавала тон, младшая, Ася, во всем ей подражала, наперегонки своевольничая и дерзя.

Это, однако, не помешало Соне привести Марину в свой родительский дом, так отличавшийся от цветаевского.

То был дом известного в Москве географа и педагога И. В. Юркевича, славившийся гостеприимством. Соня знакомит Марину со своими старшими братьями – Владимиром, Сергеем и Петром. Красивые доброжелательные студенты, они очень любят гостей, с удовольствием готовы обсуждать все подряд и не менее охотно – веселиться.

Марина попросту зачарована.

Ближайшим летом Соня предложила подруге приехать к ним на несколько дней в Орловку – родовое имение в Тульской губернии. И Марина радостно соглашается.

Эти несколько дней в Орловке она потом долго будет вспоминать. И молодежь, и старшие, вместе и порознь, спорили, музицировали, слушали граммофон, читали книги. А еще она ездила с Петром верхом на лошадях. Обычно застенчивая среди незнакомых людей, Марина сама удивлялась той легкости, с которой она окунулась в эту атмосферу доброты, веселого доброжелательства и непринужденного общения.

Вернувшись в Тарусу, на свою Песочную дачу, она загрустила. Слишком ощутимой после Орловки показалась ей здесь разреженность воздуха! Тут были свои радости, но…

Петр Юркевич

Ей предстояли осенние экзамены из-за очередной смены гимназии; Марина готовилась перейти в гимназию Брюхоненко. И потому в августе ей приходится сидеть на своем балкончике и с отвращением зубрить алгебру и химию. Правда, вид с ее балкончика замечательный – сквозь березовые листья внизу видна широкая Ока, поблескивающая под солнцем.

После полудня Марина гуляет среди полей поспевающей ржи. Но теперь чем прекраснее мир вокруг, тем острее ощущает она горечь в собственном сердце. Даже прелесть тарусских холмов, долин и перелесков не способна утешить ее надолго, хотя каждое облачко здесь ей в праздник и влюблена она буквально в каждый поворот дороги. У нее настоящий дар: наслаждаться красками заката, холодным светом луны, просторными далями…

Она рада, что может рассказать об этом своему старшему умному другу Перед отъездом из Орловки они договорились с Петром Юркевичем о переписке.

– О чем же мне писать вам? – спросил Петр, прощаясь.

– Обо всем, что придет в голову! – уверенно отвечала Марина.

Конверт письма Марины Цветаевой Петру Юркевичу

И в тридцать, и в сорок лет она будет повторять то же самое: писать письма друзьям надо не обдумывая и не выстраивая их – как получится и о чем в тот момент захочется. Только то и дорого, что «срывается» с языка! Она доверяет спонтанным чувствам, будто уже начиталась современных философов; похоже, что – как говорила в свое время мать Марины – это «витало в воздухе». В письмах, как потом и в стихах, она буквально «ловит на перо» едва родившееся движение чувства и мысли – еще не устоявшихся, не оформившихся, – именно таким она особенно верит, они неподдельны. Потому-то ее письма и не идут ни в какое сравнение с гладкими письмами большинства ее корреспондентов – разве что Пастернак пишет так же безоглядно. Соединенные с редкостной искренностью, почти со страстью к душевному самообнажению, письма Марины – верный проводник к глубинным истокам ее чувств и поступков. Лишь время от времени она пытается взнуздать собственную откровенность, догадываясь, что собеседник может оказаться к ней неготовым. «Написала я Вам, кажется, много лишнего, – замечает она в одном из писем этого лета, – но горе мое в том, что я всегда пересолю – не умею остановиться вовремя»…

Все чувства ее прирожденно гипертрофированны, и не составляет исключения мучительное переживание одиночества. Благодаря письмам к Петру Юркевичу мы знаем об этом с ее собственных слов. «Это мучение и страдание ежеминутное и ежечасное», – признается она Петру. Оно отступает только тогда, когда Марина читает хорошую книгу, пишет стихи, письмо или беседует с дорогим ей человеком. Временами она боится этой боли настолько, что готова пить вино, бежать куда угодно или броситься на грудь первому встречному.

«Бродила я меж желтой рожью, – пишет она своему новому другу, – садилось солнце – и край неба был огненно-красный, переходящий в золотой. Приближающаяся темнота, бледный месяц, голубоватая даль – все это настраивало к грусти. Я думала над тем, почему люди так одиноки. Ведь это ужас, подумайте, это проклятие. И ведь никогда люди, даже самые-самые близкие, не могут знать, что происходит в душе друг у друга…»

Острейшая хандра длится у нее иногда несколько дней подряд, не отпуская. Переживание заброшенности, потерянности, оставленности… Даже в любимой Тарусе. Рай вокруг – и чуть ли не ад внутри!

Но эта девочка не просто хандрит, ее мысль бьется вокруг извечных вопросов бытия. Зачем, ради чего жить? Где, в чем цель? К чему это ежедневное бессмысленное прокручивание суеты? «Унизительно жить, не зная зачем», – пишет она своему другу.

А может быть, выход – в той мечте, о которой она впервые услышала в Нерви? Бацилла революционной романтики не стерлась в ее памяти годами разлуки с теми необыкновенными людьми. Мечта о революции все еще греет ее сердце!

Но в России революционная буря уже утихла. Осенью 1908 года Марина видела вокруг усталых, разочарованных людей, давно растративших боевой порох. Однажды ей попадается в руки «Дух времени» Вербицкой – книга, в которой описаны знаменитые похороны революционера Николая Баумана в октябре 1905 года в Москве. Она жадно глотает страницу за страницей, потом отбрасывает книгу и садится за письмо к Понтику. (Она называет его в письмах Понтиком. И поясняет: «несостоявшимся пойнтером». Ассоциация не слишком внятная, но ей необходима шутка и даже ирония – они прикрывают застенчивость; не так-то легко говорить о сокровенном с человеком, которого знаешь без году неделю!)

«Мысль, что все это прошло, что молодость пройдет без этого, не дает мне покоя, – пишет она. – Можно жить без очень многого: без любви, без семьи, без “теплого уголка”!.. Но как примириться с мыслью, что революции не будет?..» «Если бы началось, стала бы я хандрить! От одной мысли крылья вырастают!..»

Революция в ее глазах – противоположность бессмыслице буден. Только героическое не дает душе покрыться плесенью, скукожиться, отмереть… И в одном из писем она напишет нечто совсем чудовищное (если забыть о ее возрасте): «Неужели эти улицы никогда не потеряют своего мирного вида? Неужели эти стекла не зазвенят под камнями?.. Вот передо мной какие-то статуи… Как охотно вышвырнула бы я их за окно, с каким восторгом следила бы, как горит наш милый старый дом!.. Только бы началось…»

(И десяти лет не пройдет – начнется. Правда, то, что начнется, уже не захочется назвать революцией…)

Но пока она спорит с Петром о целях борьбы. И тут они категорически расходятся во мнениях. Борьба за «счастье других»? Марина протестует. Революция отнюдь не средство наполнения голодных желудков – и марксисты тут совсем ни при чем. «Умереть за… русскую конституцию? Ха-ха-ха! На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня!» Не за народ пошла бы она на революционный подвиг, не за большинство, которое «тупо, глупо и всегда неправо». Скорее уж за меньшинство, которое всегда гонимо большинством! Вот ее мечта: «Говорить, не боясь преград, идти смело, никому не отдавая отчета – куда и зачем, влечь за собой толпу…» Идти против… «Против чего? – спросите вы. Против язычества во времена первых христиан, против католичества, когда оно сделалось господствующей религией и опошлилось в лице его жадных, развратных, низких служителей, против республики за Наполеона, против Наполеона за республику, против капитализма во имя социализма… против социализма, когда он будет проведен в жизнь, против, против, против!»

Но есть и за в тех же ее письмах Понтику. Вот такое: «Вдруг исчезла бы Москва – с синематографами, конками, гостиницами, экипажами, четвергами, субботами, всей этой суетней и вместо нее – Кавказ, монастырь, где томилась Тамара, скалы, орлиные гнезда, аулы, вершины Казбека и Эльбруса… Изведать хоть раз чувство одинокого творчества там, наверху, забыть о Москве, не знать о митингах, кадетах и эсдеках, холере и синематографах…»

То есть при всех ее «революционных» страстях самое лучшее там – в вышине, где орлиные скалы! (Именно так много лет спустя она назовет свой цикл стихов, посвященных Волошину: «Ici-haut» – «Там, в вышине»… Необыкновенно рано она знает о себе главные вещи. Ей едва исполнилось шестнадцать, когда она пишет эти строки.)

Петр Юркевич старше Марины на три года. Он темноволос и курчав, не только хорош собой, но еще умен и способен к искренности. Они продолжают видеться осенью и зимой в Москве. И вскоре Марина убеждает себя: она влюблена!

Удостоверившись, недолго думая, доверяя порыву, она внезапно признается в этом Понтику в один из его приходов в трехпрудный дом.

Что и как именно тогда было сказано, что произошло – неизвестно, очевидно только, что при желании все можно было свести к легкой шутке.

«Милый, славный Понтик! – пишет Марина уже на следующий день после инцидента. – Не сердитесь, все равно этим ничего не достигнете. Нужно было чем-нибудь выразить то чувство, названия которого я не знаю, – если вышло по-ребячески и глупо – изменять теперь поздно. Обещать ничего не обещаю, совсем не вижу, почему я должна обещать. Скажу одно: такие поступки не повторяются. Сейчас вечер. В комнатах ясный сумрак. Небо желто-розовое, светлое, звонят колокола. В такие вечера я никак не могу найти себе места. ‹…› Любовь, дружба ли – не все ли равно? Дело не в названии. Господи, Понтик, как много в жизни такого, чего нельзя выразить словами! Слишком мало на земле слов. Крепко жму Вам руку. Не сердитесь за вчерашний порыв… Ну, друзья, что ли? Ваша МЦ».

Со стороны Юркевича сохранилось лишь одно письмо – и это как раз ответ на только что приведенное.

Петр явно растерян. Он отвечает совсем как Онегин на письмо Татьяны, – преисполненный уважения и даже нежности, но… В письме его замечательнее всего характеристика пятнадцатилетней Марины:

«Марина, Вы с вашим самолюбием пошли на риск первого признания, для меня совершенно неожиданного, возможность которого не приходила мне и в голову… Что я вам отвечу? Что я вас не люблю? Это будет неверно. Чем же я жил эти месяцы, как не Вами, не Вашими письмами, не известиями о Вас? Но и сказать: да, Марина, люблю… Не думаю, что имел бы на это право. Люблю как милую славную девушку, словесный и письменный обмен с которой так возвышает мне душу, дает пищу уму и чувству…» И так далее и так далее. И в конце: «Любящий Вас, преклоняющийся перед Вашей сложной, почти гениальной натурой и от души желающий Вам возможного счастья на земле. – Ваш П. Ю.»

Через восемь лет Понтик захочет воскресить прежнюю дружбу, но из этого уже ничего не получится. Кораблик уплыл по воле волн…

Последнее письмо, которое он получит от Марины – это уже 1916 год, – свободное, легкое. Там тоже о любви, – но это прощание, нечто вроде: «но я другому отдана…»

Петр Юркевич станет медиком и достигнет многого в своей профессии. Проживет долго и доживет до оглушительной славы Марины Цветаевой в шестидесятые годы.

Письма своей юной подруги он тщательно сохранит.

Глава 3

Бонапартизм

В октябре 1908 года Марине исполнилось шестнадцать. Спустя еще шестнадцать лет, отвечая на вопросы анкеты русской эмигрантской газеты «Дни», она отметила в графе «постепенность душевных событий» резкую смену своих увлечений и пристрастий как раз в 1908 году: «…разрыв с идейностью, любовь к Саре Бернар, “Орленок”, взрыв бонапартизма…»

«Разрыв с идейностью» означал конец ее революционных иллюзий. Юная Цветаева, такая норовистая и независимая с окружающими ее людьми, в отношении к духовной атмосфере времени обнаруживала чуткость тончайшего барометра. Как раз к осени 1908 года революционные настроения в России исчерпали себя.

И итоги и уроки революции 1905 года уже поддавались анализу и обозрению.

Они прорисовали кризисное состояние русской общественной жизни. В журналистике и литературе все большее место стали занимать темы и герои, которых не знали прежде русские читатели. Рахметовых и Инсаровых сменили ныне личности, чувствующие себя абсолютно свободными от долга перед обществом. Они уже не верили в возможность переустройства социальной жизни на началах справедливости. Этот мрачный вывод дался многим ценой не просто утраты дорогих иллюзий, но ценой отчаяния.

«Переоценка ценностей» – лозунг, провозглашенный Фридрихом Ницше еще в прошлом веке, – оказался на повестке дня. Он выглядел теперь подкрепленным итогами революционных потрясений, споры утратили прежнюю умозрительность. Портрет Ницше висит на стене в помещении символистского издательства «Скорпион». Другое издательство называется «Заратустра» – как бы в напоминание о знаменитой работе философа. Андрей Белый читает о Ницше публичные лекции. Автор трактата «По ту сторону добра и зла» необычайно популярен в эти годы: для России он выступает символом «раскрепощения личности», уставшей от служения гражданскому долгу.

Но что есть истинная свобода личности? Где кончается бунт против мещанских норм жизни и начинается отрицание нравственного чувства вообще?

Внимание литераторов чаще привлечено теперь к изнанке человеческой натуры, к психологии измены, предательства, отступничества – и в социальном, и в сугубо личном поведении человека. И тут сколько авторов, сколько героев – столько и решений; русские «доморощенные ницшеанцы» (так их называет критика) порой слишком похожи на потерянных людей, судорожно ищущих новые духовные основания для жизни.

Впервые в русском обществе открыто, горячо и бесстыдно обсуждаются «проблемы пола». Раскрепощение женщины упорно толкуется как защита ее права на «свободную любовь». Повесть Арцыбашева «Санин», впервые увидевшая свет в 1907 году, еще и в 1908-м, и в 1909-м продолжает вызывать открытые дискуссии, собиравшие толпы слушателей и участников. На театральных подмостках – его же драма «Закон дикаря» с тем же пафосом, в Петербурге театр Яворской ставит скандальную пьесу Ан. Каменского «Завтра», где героиня мечется между жестоким выбором: то ли отдаться кавалеру со скуки, то ли утопиться…

Прочитав «Санина», бедный Иван Владимирович Цветаев пришел в смятение и ужас; ему казалось, что своевольная, бунтующая по любому поводу Марина может наделать глупостей: вступить, например, в гражданский брак с каким-нибудь гимназистом. Неуклюже, намеками он пытался поговорить об этом с дочерью – и всякий раз предельно раздражал ее.

«Санинщину» Марина всей душой презирала; эта зараза просто не могла к ней прилипнуть.

Между тем в стране еще продолжались послереволюционные репрессии. Лев Толстой писал в Ясной Поляне «Не могу молчать!», Короленко на страницах «Русского богатства» публиковал гневные статьи. «Рассказ о семи повешенных» и «Иуда Искариот» Леонида Андреева вызвали настоящую бурю откликов в печати – так горячи были темы.

В недрах русской интеллигенции вызревала философия «Вех». Ставший впоследствии знаменитым, сборник выйдет из печати ранней весной 1909 года и объединит статьи виднейших русских мыслителей. В критике он вызовет бурный взрыв негодования, но – знаменательно! – в ближайшие же месяцы издание придется повторить несколько раз, так быстро оно раскупалось.

Даже спорившие сходились между собой в том, что в сборнике много нужной, хотя и горькой, правды, умных и ценных мыслей, сказанных вовремя и с благородным мужеством.

«“Вехи” можно бранить и нужно бранить, но необходимо прочесть», – писали газеты, и сходились в этой позиции почти все. Идеи, до тех пор разрозненно звучавшие в столичных гостиных, в статьях сборника получили смелую и талантливую разработку. Главный пафос состоял в развенчании «доктринерства, направленства, нетерпимости» русской интеллигенции, упорно провозглашавшей во второй половине XIX века приоритет общества перед личностью.

Позже Марина дружески сблизилась с виднейшими авторами «Вех» – Николаем Бердяевым и Михаилом Гершензоном.

Но что это за «взрыв бонапартизма», о котором вспомнила Цветаева, отвечая на вопрос анкеты?

Все началось с того, что прошедшей весной она впервые прочла по-французски пьесу Эдмона Ростана «Орленок» – о несчастном сыне Наполеона Бонапарта, восхитилась и решила перевести ее на русский язык. То был упорный многомесячный труд, подогреваемый не столько литературными целями, сколько влюбленностью в судьбу и личность юного герцога. Пожар увлечения горит в Марине всегда, не разбирая границ.

Уже год спустя, случайно услышав в книжном магазине пренебрежительные слова Валерия Брюсова, сказанные в адрес Ростана, она, едва вернувшись домой, пишет знаменитому мэтру письмо, и в нем – главный вопрос: «Неужели вы видите в нем только блестящего фразера, зная его бесконечное благородство, его любовь к подвигу и чистоте?»

Марина прочитывает о Наполеоне и его сыне горы книг, просматривает все альбомы, которые может достать.

(Мне довелось держать в руках толстый фолиант из ее личной библиотеки. Мелким шрифтом на французском языке – помнится, книга без картинок и даже виньеток! – в ней была изложена история боевых походов наполеоновской армии. Можно бы, кажется, на месте юной девушки, которой должны быть скучны подробности такого рода, только пролистать обстоятельный опус – и отложить в сторону. Но ничего похожего. Книга – вся! – испещрена карандашными пометами, сделанными характерным, рано определившимся цветаевским почерком. Все прочитано! Со скрупулезностью настоящего исследователя!..)

Сын Наполеона герцог Рейхштадтский («Орленок»). Портрет работы Т. Лоренса. 1820 г.

Прославленной французской актрисе Саре Бернар в ее последний приезд в Россию было уже шестьдесят четыре года. Рецензенты русских газет с большей или меньшей деликатностью писали о закате ее актерских возможностей, горевали об утрате некогда «чарующего» голоса, отмечали усталость актрисы и отсутствие творческого подъема на многих спектаклях. И публика проявляла сдержанность в приеме, но некоторый ажиотаж вокруг спектаклей все же был.

Наиболее восторженно принимала знаменитую актрису молодежь. Особенно проявилось это на последних спектаклях. «Орленок» шел в Москве в последний раз 27 декабря 1908 года. На следующий день давали спектакль «Дама с камелиями», а после него Сара Бернар уезжала прямо на вокзал. «Овации молодежи сопровождали великую артистку до выхода ее на подъезд, – писал рецензент «Московских ведомостей». – При громких криках толпы, тронутая приемом, Сара Бернар сказала: “Какая чудная молодежь, как я счастлива находиться в центре России, в Москве, великой столице, которую я посетила впервые еще в годы моей юности…”»

По мнению рецензента газеты «Речь», в этот приезд Сара сыграла Орленка иначе, чем прежде, – «не в барабанном стиле, а мягко и лирично». Рецензент находил даже, что спектакль прозвучал глубже и значительнее, чем сама ростановская пьеса.

Такого «Орленка» и такую Сару Бернар впервые и увидела пылкая и сострадательная московская гимназистка. Жалость к юному обреченному принцу соединилась с болевым сочувствием к закату звезды романтического театра – не желающей сдаваться годам актрисе.

«Бонапартизм» юной Цветаевой в эту зиму обнаруживал себя именно в таких одеждах.

Перевод «Орленка» она закончила весной 1909 года. Дала на прочтение двоим-троим близким людям. Перевод был горячо одобрен читавшими. И вскоре… уничтожен автором! Только потому, что Марина узнала: перевод уже существует, она не первая! Увы, цветаевского варианта «Орленка» уже никто не прочтет…

К гастролям Сары Бернар в России относится эпизод, о котором глухо и противоречиво рассказывала в старости Анастасия Цветаева. И не только рассказывала – записала в одном из изданий своих мемуаров.

Эпизод крайне значимый: о попытке самоубийства юной Марины. Анастасия Цветаева соотносила этот эпизод с гастролями театра Сары Бернар; будто бы именно на спектакле «Орленок» Марина попыталась застрелиться. Пистолет дал осечку. Вскоре после того, приехав в Тарусу на каникулы, она намекнула о происшедшем младшей сестре. Анастасия Цветаева называла при этом 1910 год. Но тут память ее дает явный сбой. Такая дата не стыкуется с гастролями Сары Бернар; последний раз актриса приезжала в Россию именно в 1908 году. Пасхальные каникулы тоже придется заменить на рождественские – и тогда все становится вполне вероятным.

Мотив? Он мог быть романтическим жестом в духе времени: как дань любви к бедному герцогу – на спектакле, ему посвященном! Особую конкретность рассказу Анастасии Ивановны придавало упоминание о предсмертной записке Марины – ее будто бы нашли в цветаевских бумагах весной 1922 года…

Увлечение Сарой Бернар было простым продолжением все того же увлечения «Орленком». Не пройдет и года, как юная Марина убедит отца отпустить ее в Париж – учиться на летних курсах «Альянс франсез»; солидная фирма уже тогда имела свои отделения во всех европейских странах. Но истинной причиной поездки была жажда снова увидеть на сцене Сару Бернар. А кроме того, то была возможность скупать по всему Парижу портреты Наполеона и его несчастного сына, как и книги о том и о другом… «Ни одна из жен Наполеона, ни родная мать его сына, быть может, не оплакали их обоих с такой страстной горечью, как Марина в шестнадцать лет!» – так скажет об этом в своих воспоминаниях Анастасия Цветаева.

Глава 4

Чародей

1

В том же 1908 году в жизни Марины появляется новый друг, первый литератор на ее пути – Лев Львович Кобылинский.

Этому предшествовало появление в директорском кабинете Ивана Владимировича Цветаева высокой красивой дамы лет тридцати. Дама представилась зубным врачом и предложила бесплатно обслуживать всех служащих музея – за одно то, чтобы ей было разрешено брать на дом книги из Румянцевской библиотеки. Обычные библиотеки, пояснила она, ее не удовлетворяют, между тем как чтение – ее самая большая радость. Так состоялось знакомство Цветаева с Лидией Александровной Тамбурер.

Дарственная надпись Эллиса М. Цветаевой

Тамбурер оказалась женщиной не без странностей, зато необыкновенно сердечной. Вскоре она всей душой привязалась к младшим дочерям Цветаева, которых он привел в ее зубоврачебный кабинет. А с Мариной вспыхнула настоящая дружба; почти двадцать лет разницы в возрасте не помешали их взаимной привязанности. Тамбурер с радостью дарила Марине сердечное тепло, которого той всегда не хватало. Но она сделала и большее: подарила друга.

Это был человек, встреча с которым стала для Марины событием. Эллис – литературный псевдоним Кобылинского, внебрачного сына известного педагога Поливанова, в гимназии которого учились многие известные люди, в их числе поэты Брюсов и Белый. Эллис успешно окончил Московский университет, где занимался отнюдь не филологией, а экономическими науками. Страстно увлеченный учением Карла Маркса, он вел кружок по изучению «Капитала» и в одном из литературных домов читал рефераты о прибавочной стоимости. Нов 1903 году о нем говорят уже как о бывшем марксисте: к этому времени он увлекся поэзией Бодлера и европейских символистов. В ответ на предложение университетского профессора политэкономии Озерова остаться при кафедре Лев Львович заявил, что все экономические премудрости, полученные в университете, – хлам, не стоящий и одной строки Бодлера.

События революции 1905 года втянули его, как и множество русских образованных людей, в свою орбиту. Он устраивает вечера в пользу нелегальных боевых организаций, собирает для них средства, дает приют преследуемым революционерам. За ним организована слежка; в доме, где он живет, делают обыски. И в конце концов Эллис арестован и посажен в Бутырки.

«К какой партии вы принадлежите?» – спрашивают его здесь. И он отвечает: «К декадентской!»

Так его и записывают.

Эллис (Л. Л. Кобылинский)

Постепенно Эллис становится активистом этой «партии», быстро набирающей силу в послереволюционные годы. В это время газетные фельетонисты нехотя сменяют недавние издевательские интонации по отношению к декадентам на более спокойные.

Эллис – в первых рядах яростных и даже фанатичных проповедников символистского движения. Чуть ли не в каждом номере «Весов» – главного журнала русских символистов – он ожесточенно воюет с разного рода «уклонами»; по его мнению, выйдя из тени, символизм сразу оказался затоплен «волнами всевозможного хулиганства и идейного шулерства». «Бесплодно полемизировать со всей этой саранчой», – пишет он в одной из своих статей, однако сам яростно полемизирует и клеймит «всех этих сверхиндивидуалистов» и «мистических хулиганов».

Сама стилистика статей Эллиса выдает его неистовый темперамент: курсивы, восклицания, разрядки! Совсем как в прозе и письмах взрослой Марины: беспрерывное бурление чувств, сомнений, мыслей, каждая из которых абсолютно неотменяема. «Здесь и проклятье, и осанна!» – скажет позже Марина о своем друге в поэме «Чародей». А в 1910 году – то есть вскоре после сближения с сестрами Цветаевыми – выйдет в свет объемистый труд Эллиса «Русские символисты». Тут и история движения, и обстоятельные характеристики-портреты «старших символистов», и все это сделано активнейшим участником движения!

Но своих соратников Эллис при этом не слишком радовал; в тогдашней периодике трудно найти добрый отклик на его статьи, переводы или стихи. Его переводы Верхарна Александра Блока возмущали; статьи Эллиса в «Весах» он даже назвал уничижительно «нервным мистицизмом», который следует лечить бромом.

Титульный лист книги Ш. Бодлера, переведенной Эллисом

С Андреем Белым Льва Львовича связывала личная дружба; они шли рука об руку еще со времен кружка «Аргонавты» (1902–1903). Именно Эллис был тем человеком, который привез в 1907 году в Шахматово Александру Блоку вызов на дуэль от Андрея Белого. Но и последний не слишком добр в оценках литературного творчества друга. «Все талантливое в себе отдавал он кончику языка, бездарное – кончику пера», – зло напишет Белый в мемуарах.

(К счастью, то, что сходило «с кончика пера», можно сегодня перечитать. Ах, как всегда максималистски требовательны современники! И среди стихов, и среди переводов Эллиса есть очень даже талантливые вещи. Что же касается статей, то можно не разделять их пафоса, осудить их запальчивую резкость, однако они уж никак не пустозвонны.)

Но любопытно: более чем сдержанно оценивая литературную работу Эллиса, и Андрей Белый, и Федор Степун, и Н. Валентинов в один голос называют его незаурядным человеком. Марина Цветаева будет еще щедрее. Почти двадцать лет спустя она скажет о своем первом друге-поэте: «… один из самых страстных символистов, разбросанный поэт, гениальный человек…»

Этот-то человек и стал другом Марины у ее литературной колыбели. Первая мысль о том, чтобы собрать воедино и издать собственные стихи, родилась у нее как раз в связи с Эллисом…

2

Сначала 1909 года возникают служебные неприятности у Ивана Владимировича Цветаева.

В гравюрном отделении Румянцевского музея обнаружилось крупное хищение. Сенат назначил ревизию, министр просвещения Шварц, давний недоброжелатель Цветаева, счел время удобным для сведения старых счетов. Разбирательство, потребовавшее от Ивана Владимировича оскорбительных для него объяснений, затянулось почти на два года. Сколько сил, здоровья, энергии ушло на противостояние немолодого уже профессора травле со стороны министра! Цветаеву долго еще казалось, что инцидент имеет локальный характер и скоро будет исчерпан. Не подозревая о готовящихся новых кознях, Цветаев уехал на археологическую конференцию в Каир и предполагал пробыть там месяца два.

На дворе стоял март 1909 года. Весенние вольные дни без отцовского присмотра укрепляют новую дружбу, подаренную Лидией Тамбурер сестричкам Цветаевым.

У Эллиса много друзей, тьма знакомых, его знают все, и он знает всех. И все же он бездомен, а неподдельная радость, с какой его каждый раз встречают юные дочери уважаемого профессора, греет его одинокое сердце. Он приходит по знакомому адресу все чаще и чаще. «Семь раз в течение недели такой звонок!» – сказано в поэме «Чародей», и, скорее всего, это чистая правда.

Каждый приход Эллиса в «шоколадный дом» – празднество для младших Цветаевых. Он завораживает рассказами, читает стихи – свои, Брюсова, Бодлера, – рассказывает о славном рыцаре Грааля. Рассказчиком он был удивительным. «Однажды, – вспоминал Белый, – он с такой потрясающей яркостью изобразил мне жизнь мифической Атлантиды, что меня взяла оторопь…»

Наверняка он говорил с сестрами и о том, что его страстно волновало в эти месяцы: о спорах в символистских кругах. Исподволь он причащал их к идеям и языку русской литературной современности. О возрастной разнице Лев Львович при этом забывал. Свидетельство тому – упоминание в цветаевской поэме темы, всерьез беспокоившей их друга в те годы: темы раздвоенности человеческой натуры между добром и злом, постоянной борьбы человека с дьяволом. Эллис писал об этом статьи в «Весах» и, по свидетельству Валентинова, настойчиво говорил в те годы с друзьями. «Я между дьяволом и Богом / Разорван весь!» – восклицает и герой цветаевской поэмы.

Его внешность не обходит вниманием ни один из мемуаристов. Валентинов подчеркивает остро-зеленые глаза на белом мраморном лице, ярко-красные «вампирные» губы, неестественно черную бородку. В мемуарах Андрея Белого лицо Эллиса – белое, как гипсовая маска, с узкими прорезями фосфорических глаз. «Такое лицо могло бы принадлежать Савонароле, Равашолю или же… провокатору, если не самому “великому Инквизитору”. Сюртук – некогда великолепный, покрой изыскан. Кобылинский выглядел бы в нем настоящим франтом, если бы не явная поношенность…»

Дендизм Эллиса был программным – вослед Бодлеру, Уайльду, Барбе д’Оревильи, но поддерживать его было нелегко: Лев Львович был вопиюще беден. Его заработки в журналах были тощими, и, кроме того, он ими совершенно не умел распорядиться. Ел кое-как и где придется, а манжеты и манишку к старому сюртуку изысканного покроя ему приходилось стирать ежедневно: смены не было. Рассорившись с матерью и братом, он жил в комнатке меблированной гостиницы «Дон», неподалеку от Смоленского рынка. Цветаева описала потом эту комнатку в эссе «Пленный дух». Здесь всегда были опущены плотные шторы и горели две свечи, освещая бюст Данте. Встречались тут самые разные люди – от революционеров-нелегалов до Николая Бердяева. Беседы нередко продолжались ночи напролет; проголодавшись, шли перекусить и доспорить в ближайшую чайную для извозчиков, открывавшуюся около пяти утра.

Своего бытового неустройства Эллис не замечал. Всегда одержимый очередной идеей или очередным кумиром, он сомнамбулически зачитывал каждого, кто ему попадался под руку, текстами Данте, Бодлера или (позже) Рудольфа Штейнера. Он существовал вне быта; мир духа был для него несравненно более реален, чем видимый и осязаемый. В эти годы он увлечен (как и многие) еще и оккультизмом, а кроме того, набрасывал план книги «Тайна и таинство сна».

Знакомые черты. Такой выросла и Марина.

Влияние? Несомненно. Но лично ли Льва Львовича? Скорее атмосферы времени, которая входила вместе с ним в трехпрудный дом.

С Эллисом сюда вошел XX век; до того здесь царили Греция, Италия, музей, создаваемый отцом, музыка и немецкий романтизм, обожаемые матерью. Правда, Марина читала в гимназические годы и новейшую литературу, но Эллис был сама эта литература, ее живое воплощение!

Однако не только литература.

«Он никогда не был тем, чем казался себе и нам, – писал Белый, – … лишь поздней открылось в нем подлинное амплуа: передразнивать интонации, ужимки, жесты, смешные стороны своими показами карикатур на Андреева, Брюсова, Иванова, профессора химии Каблукова, профессора Хвостова, он укладывал в лоск и стариков и молодежь… он был великим артистом, а стал – плохим переводчиком, бездарным поэтом и посредственным публицистом… Он проспал свою роль – открыть новую эру мимического искусства…»

Несправедливо. Эллис обладал больше чем мимическим даром, ибо мимы бессловесны. Эллис же был еще и импровизатор, и талантливейший литературный пародист! Федор Степун вспоминал, что живые портреты Эллиса никогда не были скучно-натуралистическими подражаниями. Остроумнейшие его шаржи в большинстве случаев и разоблачали, и казнили имитируемых людей. Исступленный ненавистник духа благообразно-буржуазной пошлости, он вкладывал в уста своих жертв блестящие саморазоблачающие тексты, превращавшие их в карикатуры… Мало того. Непонятной чарой Лев Львович вовлекал в свое действо всех, в том числе зрителей, решительно к тому не расположенных. Сеанс имитации действовал на присутствующих еще и гипнотически!

Цветаевская поэма «Чародей» дает великолепно емкий и яркий портрет: Эллис здесь не только фантазер, но и живой человек – вспыльчивый, переменчивый, экзальтированный:

  • Жерло заговорившей Этны –
  • Его заговоривший рот.
  • Ответный вихрь и смерч, ответный
  • Водоворот.
  • Здесь и проклятья, и осанна,
  • Здесь всё сжигает и горит.
  • О всем, что в мире несказанно,
  • Он говорит.
  • Нас – нам казалось – насмерть раня
  • Кинжалами зеленых глаз,
  • Змеей взвиваясь на диване!..
  • О, сколько раз
  • С шипеньем раздраженной кобры
  • Он клял вселенную и нас, –
  • И снова становился добрый…
  • Почти на час…

Цветаев вернулся из Каира раньше, чем предполагалось, из-за очередных неприятностей в Румянцевском музее.

И приходы Эллиса в «шоколадный дом» теперь уже не так часты: отношение Ивана Владимировича ко Льву Львовичу двойственно. Андрей Белый утверждает в мемуарах, что профессору с самого начала казалась опасной дружба дочерей с этим «декадентом». А кроме того, присовокупляет мемуарист, Иван Владимирович был в то время влюблен в особу, отдававшую предпочтение Эллису. Не была ли то Лидия Александровна Тамбурер? Этого мы уже не узнаем. Но справедливости ради надо сказать, что и без того Цветаеву трудно было радоваться такому гостю. Чего стоила одна манера «декадента» не помнить ни времени, ни приличий: он запросто мог засидеться (и засиживался!) до утра, чистосердечно забыв, где он и кто рядом с ним…

3

Однако настоящий скандал разразился позже.

В самый разгар лета 1909 года с Эллисом случилась беда. Он был «пойман с поличным» – как писали московские газеты – в момент, когда вырезал страницы из книг в зале Румянцевской читальни! На вопрос – зачем он это делал, Лев Львович простодушно отвечал, что пишет книгу и экономит время: вместо того чтобы переписывать, вырезает нужные ему цитаты.

Этот его ответ был опубликован в одной из газет – без пояснения, что вырезки-то Эллис, по его собственному твердому убеждению, делал не из библиотечных, а из своих книг! Ибо ему было разрешено приносить с собой в библиотеку портфель с книгами. Легко предположить, что то была чистая правда, и преступник даже не предполагал, что совершает преступление. Во всяком случае, в этом был уверен Андрей Белый, отрицавший саму возможность злонамеренности со стороны Льва Львовича.

Во всей этой истории Цветаев как директор Румянцевского музея вел себя совсем не так агрессивно, как об этом повествует в своих мемуарах Белый. Последний приписывает Ивану Владимировичу враждебность, продиктованную дружбой Эллиса с его дочерьми. Но это всего лишь предположение. Другое дело, что вся эта история была в высшей степени некстати для Цветаева на фоне продолжавшихся бесконечных ревизий в музее. Администрация музея не намеревалась доводить конфликт с Эллисом до публичного разбирательства. Но в конце концов вынуждена была это сделать, подстегнутая ядовитой заметкой в «Московских ведомостях» некоего газетчика, скрывшегося за псевдонимом.

В результате август и сентябрь стали для Льва Львовича временем глубочайшего отчаяния. Никто не хотел его слушать. Все друзья оказались вне города (время было самое дачное), и Эллис увидел себя покинутым в труднейшую минуту своей жизни. «Я погибаю», «…мои переживания удлиняются до астрологических и геральдических схем. Это ужасно», – пишет он в эти недели Эмилию Метнеру.

На 28 сентября 1909 года было назначено судебное разбирательство.

Эллис дисциплинированно явился в камеру Александровского участка к мировому судье Халютину в сопровождении своего поверенного. Но со стороны обвинителя не пришел никто. И судье ничего не оставалось, как дело прекратить.

Только две газеты – «Русское слово» и «Голос Москвы» – сочли нужным сообщить читателям о том, что Эллис возместил ущерб за испорченные книги и принес извинения администрации музея.

Летом этого года Марина была в Париже и до поры до времени ничего не знала о туче, собравшейся над головой ее старшего друга.

Она нашла себе жилье, разумеется, на улице Бонапарта; посещала лекции по старофранцузской литературе, писала стихи и очень грустила.

Париж показался ей прозаичнее, чем она его себе представляла. Такое будет повторяться с ней раз за разом; неуемная фантазия, мощное воображение, всё всегда опережающие, снимают сливки со всех ее реальных радостей. Ей и здесь грустно и одиноко.

  • Шумны вечерние бульвары,
  • Последний луч зари угас,
  • Везде, везде всё пары, пары,
  • Дрожанье губ и дерзость глаз…

Впрочем, грусть на этот раз имеет оправдание. Этой осенью Марине исполнится семнадцать, и то был естественный бунт юной души, добровольно заточившей себя в книжный монастырь…

О беде, нависшей над Эллисом, она узнала из письма Аси. Вознегодовав на преследователей, Марина тут же написала старшему другу горячее письмо. «Вас не смеют судить, и если бы Вы раскрали V, музея, то все равно они не смеют вас судить!» – пишет Марина Эллису. И собирается немедленно возвращаться в Россию, чтобы защитить Льва Львовича. «Если с Вами что-нибудь сделают, я застрелюсь!» – эти строки из ее письма Эллис в ближайшие дни перескажет Андрею Белому, признаваясь, что тронули они его «до невыразимости».

Париж. Улица Бонапарта

А в декабре того же года Лев Львович прислал в Трехпрудный к Марине своего ближайшего друга, двадцатишестилетнего Владимира Оттоновича Нилендера. Сестры Цветаевы уже встречали его раньше в доме Виноградовых, а может быть, и в «Доне», где он жил рядом с Эллисом.

Нилендеру была поручена деликатная миссия: сделать Марине от имени Льва Львовича предложение руки и сердца.

В тот вечер Владимир Оттонович засиделся у сестер сверх всяких приличий. Как-то сам собой продолжался и продолжался нескончаемый разговор – и про бедного Эллиса с трудом вспомнили…

И нежданно-негаданно вспыхнула влюбленность – между Мариной и Нилендером. Ее последствия, как мы увидим, оставят заметный след в истории русской литературы.

Предложение Эллиса было отклонено, и можно только гадать, было ли вручено адресату стихотворение, написанное Мариной по свежим следам неожиданного события. Она назвала его «Ошибкой»:

  • Когда снежинку, что легко летает,
  • Как звездочка упавшая скользя,
  • Берешь рукой – она слезинкой тает,
  • И возвратить воздушность ей нельзя.
  • Когда пленясь прозрачностью медузы,
  • Ее коснемся мы капризом рук,
  • Она, как пленник, заключенный в узы,
  • Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.
  • Когда хотим мы в мотыльках-скитальцах
  • Видать не грезу, а земную быль –
  • Где их наряд? От них на наших пальцах
  • Одна зарей раскрашенная пыль!
  • Оставь полет снежинкам с мотыльками
  • И не губи медузу на песках!
  • Нельзя мечту свою хватать руками,
  • Нельзя мечту свою держать в руках!
  • Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
  • Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»
  • Твоя любовь была такой ошибкой, –
  • Но без любви мы гибнем, Чародей!
4

Но и в 1910-м Марина и Лев Львович еще продолжали встречаться. Неугомонный Эллис стал директором-основателем нового символистского книгоиздательства «Мусагет». К этому времени прекратил свое существование журнал «Золотое руно», из редакции «Весов» выделилась группа младшего поколения – она и стала во главе «Мусагета». Эллис вошел в «триумвират консулов» издательства вместе с Андреем Белым и Эмилием Карловичем Метнером. С осени 1909 года триумвират заседал почти ежедневно вкупе с несколькими энтузиастами; среди них был и Владимир Оттонович Нилендер, специалист по античной литературе и классическим языкам. «Мусагет» официально открылся весной 1910 года на Пречистенке, 31, на втором этаже кирпичного флигеля дома, напротив памятника Гоголю (появившегося здесь год назад). И стал центром и средоточием русского символизма на его последнем этапе. Сплотившиеся тут «младшие символисты», по словам Федора Степуна, разрабатывали программу издательства, «исключительную по своему культурному уровню и по бюджетной нежизнеспособности».

Здание на Пречистенском бульваре, в котором размещалось книгоиздательство «Мусагет»

В противовес «Весам», ориентировавшимся больше на французскую поэзию и культуру, «Мусагет» был задуман по преимуществу германофильским. Над редакторским креслом Метнера висел портрет Гёте, мрачно смотрел со стены Рудольф Штейнер. Но в салоне можно было видеть портреты и Тютчева, и Пушкина. Из вечера в вечер тут чаевничал и обсуждал жгучие проблемы кружок молодых поэтов, писателей и философов.

Просуществовал «Мусагет» всего четыре года (1910–1914), но книг успел издать много. Среди авторов были, прежде всего, немецкие философы, мистики и романтики – Яков Бёме, Экхарт, Новалис, Шлегель, Агриппа Неттесгеймский. А также античные авторы, и среди них – Гераклит Эфесский в переводе Нилендера.

Эта тоненькая книжка сохранилась в личной библиотеке Цветаевой – вся испещренная ее пометами.

На базе издательства вышел в 1912 году и первый номер журнала «Труды и дни». К редактированию исторического сектора привлечен был Вячеслав Иванов, Метнер вел постоянный раздел журнала – «Вагнериана».

Но «Мусагет» был не только издательством. Он проводил публичные вечера, здесь читались почти академические курсы по истории и теории символизма. Андрей Белый играл ведущую роль, на его выступления собиралось неизменно много публики. Кроме всего, он открыл здесь для молодежи «Ритмический кружок». Эллис читал курс о Бодлере, Борис Садовской – о Фете, Нилендер вел семинарий по орфическим гимнам, свой семинарий имели философ Федор Степун…

Эмилий Карлович Метнер молодых недолюбливал, и вскоре Эллис объединил вокруг себя кружок молодых поэтов и философов, дав ему название «Молодой Мусагет». Сначала кружок собирался на Пречистенке, затем встречи перенесли в студию скульптора Константина Федоровича Крахта.

В этой студии бывала и Марина – хотя никаких подробностей об этом до нас не дошло. Здесь же бывал и молодой Борис Пастернак. Но то ли они посещали Крахта в разные дни, то ли не успели разглядеть и выделить друг друга, но их собственные воспоминания тех ранних встреч не зафиксировали.

В очерке «Пленный дух» Цветаева, упоминая «Мусагет», больше говорит об очаровательной и надменной Асе Тургеневой, чем о том, что же там происходило. Книгоиздательство предполагало напечатать книгу стихов Марины; Ася бралась выполнить для нее обложку – она была гравером и уже оформила книгу стихов Эллиса «Stigmata».

«На лекциях Мусагета, – вспоминала Цветаева, – честно говоря, я ничего не слушала, потому что ничего не понимала, а может быть, и не понимала потому, что не слушала, вся занятая неуловимо вскользнувшей Асей, влетающим Белым, недвижным Штейнером, черным оком царящим со стены, гримасой его бодлеровского рта. Только слышала: гносеология и гностики, значения которых не понимала и, отвращенная носовым звучанием которых, никогда не спросила…» «В Мусагете я, как Ася Тургенева, никогда ничего не говорила, только она от превосходства – своего над всеми, я – всех над собой. Она – от торжествующей, я от непрерывно ранимой гордости…»

И все же они успели подружиться и оценить друг друга, так что Цветаева смогла потом написать о «простоте любви, сменившей во мне веревку – удавку – влюбленности». По маршруту свадебного путешествия Аси и Белого – спустя всего полтора года – отправится в свое свадебное путешествие и Марина.

В конце 1911 года Эллис навсегда уехал из России. В следующем году он еще присылал «Мюнхенские письма» в «Труды и дни». Некоторое время был фанатичным слушателем и приверженцем антропософского движения Рудольфа Штейнера, но в 1913-м отошел от него. Написал труд о мистическом значении святого Грааля, мечтал привести Россию в лоно католицизма. Создал книги о Жуковском и о Пушкине. Продолжал писать стихи. На шесть лет пережил Марину. Умер в Швейцарии в Локарно-Монти в 1947 году.

Среди книг Цветаевой сохранилась одна с дарственной надписью Льва Львовича; это переведенная им с французского прозаическая книга Бодлера «Мое обнаженное сердце». Надпись гласит: «Дорогой Марине Ивановне от горячего поклонника ее чуткой, глубокой и поэтической души. Эллис».

Глава 5

«Взамен любовного признания…»

Первую свою поэтическую книгу «Вечерний альбом» Марина выпустила в свет по причинам внелитературным; как сама она говорила позже – «взамен любовного признания человеку, с которым иначе объясниться я не могла».

Внезапно вспыхнувшее чувство к Владимиру Оттоновичу Нилендеру осложнилось уже в начале наступившего 1910 года непонятной размолвкой, за которую Марина сама себя корит в нескольких стихотворениях «Вечернего альбома». Не сестричка ли, тут же влюбившаяся во Владимира Оттоновича, сыграла роль своеобразной разлучницы? Но если даже и так, кто рискнет утверждать, худо ли, хорошо ли то было для Марины? Чуть ли не полтора года затем она живет под гнетом любви и разрыва – и нет обстоятельств благодатнее для того, кто рожден поэтом!

В свою первую книгу она включила стихи, написанные ею по крайней мере за последние три года; и «Вечерний альбом» получился пухлым – в нем более ста стихотворений!

Книга вышла в свет ровно к годовщине той знаменательной встречи с Нилендером в Трехпрудном. И названа была так потому, что сестры подарили тогда своему другу кожаный альбом точно с таким названием. Последнее стихотворение раздела «Любовь» – из редких здесь, точно датированных: 4–9 января 1910 года – завершается строками: «Не было, нет и не будет замены, / Мальчик мой, счастье мое!»

В ту пору издание книги было делом простейшим. Марине хватило на тираж в 500 экземпляров тех денег, которые она получала от отца как «карманные», типографию же нашла рядом, в Леонтьевском переулке. Ни с кем не советуясь, никого не беспокоя просьбой о предисловии, ни единого стихотворения не послав предварительно для дебюта (как это и до сего дня принято у пишущей братии) в газету, журнал или альманах, гимназистка восьмого класса – ей едва исполнилось восемнадцать – вступает в литературную жизнь.

На дворе – начало зимы 1911 года. Поэтических сборников печаталось тогда великое множество. И все же первая книга никому еще не известной Марины Цветаевой сразу получила критические отклики.

Первая книга Марины Цветаевой. 1910 г.

Первым был отклик Максимилиана Волошина, появившийся 11 декабря на страницах газеты «Утро России». «Это очень юная и неопытная книга – “Вечерний альбом”, – писал критик. – Многие стихи, если их раскрыть случайно, посреди книги, могут вызвать улыбку Ее надо читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Она вся на грани последних дней детства и первой юности…» Автор статьи отмечал ряд характерных черт таланта неизвестной поэтессы, и в частности владение «импрессионистической способностью закреплять текущий миг», а также удивительную открытость и искренность интонаций. Это тем более ценно, писал Волошин, что книга принесена «из тех лет, когда обычно слово еще недостаточно послушно, чтобы верно передавать наблюдение и чувство…».

Статья Волошина называлась «Женская поэзия». Автор сравнивал Цветаеву с современными ей поэтессами – Зинаидой Гиппиус, Поликсеной Соловьевой, Аделаидой Герцык, Черубиной де Габриак, Любовью Столицей… (Анна Ахматова издаст свою первую книгу спустя почти два года.) Доброжелательно отзываясь о других, критик писал, однако, что «ни у одной из них эта женская, эта девичья интимность не достигала той наивности и искренности, как у Марины Цветаевой».

Проницательнейшее наблюдение! Оно останется верным для характеристики цветаевского таланта (в любом жанре!) и позже.

Но уже тогда как раз это понравилось не всем. Валерий Брюсов, который тоже одобрительно отозвался о первой книге неизвестной Цветаевой, был все-таки этой интимностью шокирован. «Минутами становится неловко, – писал Брюсов в «Русской мысли», – словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние…» Николай Гумилев в «Аполлоне» тоже отметил «смелую (иногда чрезмерно) интимность» книги, добавив, правда, что автором ее «инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии», и потому «Вечерний альбом» – «не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов».

Максимилиан Волошин

Только Волошин принимал «дневниковую распахнутость» юной Цветаевой с безоговорочной благодарностью.

Даже объем цветаевского сборника (иначе говоря, отсутствие строгой отобранности стихов!) в его глазах оказывался плюсом, ибо позволял достовернее увидеть живое девичье шестнадцати– и семнадцатилетие. Тут сказывался в Волошине не столько критик, сколько человек, всю жизнь относившийся с острым интересом к тайне человеческой личности; малейшие ростки ее самобытности были ему захватывающе интересны.

Восхититься «Вечерним альбомом» сегодняшнему читателю мешает больше всего то, что он почти не узнаёт тут Цветаеву. Элегичность многих стихотворений, сентиментальность, обилие слов с уменьшительными суффиксами, все эти «деточки», «спаленки», «глазки» представляются теперь совершенно невозможными. Но юная Марина еще только нащупывала свои собственные слова и интонации.

Вражда мечты и реальности, мотивы усталого разочарования, недоверие к жизни – общие места… Но в этой полудетской книге было другое – оно-то и подкупало современников. В лучших стихах сила искреннего чувства решительно прорывала пелену «литературности».

Читатель сталкивался в «Вечернем альбоме» с необычным сочетанием детскости и рано определившейся душевной зрелости; с миром человека, который немало знал уже о себе самом, успел многое перечувствовать и передумать. Собственный опыт, такой еще короткий, вовсе не казался автору незначительным, а оглядка на него – преждевременной. И вот, более трети всех стихотворений сборника – это стихи-воспоминания! Марина упоенно воскрешала в любовно выписанных подробностях «лазурный берег детства», уходивший с каждым днем все дальше, обнаруживала вкус к конкретностям ежедневной жизни – той поры, когда еще жива была ее мать, детских игр, чтения вслух любимых книжек, первых дружб и расхождений…

Это обстоятельство побудило еще одного рецензента цветаевской книги – Мариэтту Шагинян – сравнить обаяние стихов юной Цветаевой с обаянием чужих писем, дневников и записок…

«Купила “Вечерний альбом” и с умилением читала все подряд, испытывая свежесть весны», – сообщала Волошину его приятельница, вскоре подружившаяся с Мариной, поэтесса Аделаида Герцык.

Реакции характерны: психологическая подлинность более другого завоевала читателей, ощутивших в книге дыхание ранней юности…

Вслед за Сент-Бёвом Цветаева считала, что всякий лирик уже в раннем периоде творчества непременно являет себя в какой-нибудь строфе, «которая могла бы стать эпиграфом ко всему его творчеству, формулой всей его жизни».

В «Вечернем альбоме» на такую роль подходит «Молитва» – стихотворение, написанное Мариной 26 сентября 1909 года, в день, когда ей исполнилось семнадцать лет:

  • Христос и Бог! Я жажду чуда
  • Теперь, сейчас, в начале дня!
  • О, дай мне умереть, покуда
  • Вся жизнь как книга для меня.
  • Ты мудрый, Ты не скажешь строго:
  • – «Терпи, еще не кончен срок».
  • Ты сам мне подал – слишком много!
  • Я жажду сразу – всех дорог!
  • Всего хочу: с душой цыгана
  • Идти под песни на разбой,
  • За всех страдать под звук органа
  • И амазонкой мчаться в бой;
  • Гадать по звездам в черной башне,
  • Вести детей вперед, сквозь тень…
  • Чтоб был легендой – день вчерашний,
  • Чтоб был безумьем – каждый день!
  • Люблю и крест, и шелк, и каски,
  • Моя душа мгновений след…
  • Ты дал мне детство – лучше сказки
  • И дай мне смерть – в семнадцать лет!

Какой мощный родник желаний и воли бьет в этих двадцати строках! Какая сила – яростная, сокрушающая, как бурлящий поток горной реки, срывающийся с уступов! И эта максималистская концовка: все или ничего! Юная Цветаева как бы повторяла вслед за Блоком: «Жить стоит, только предъявляя безмерные требования к жизни: всё или ничего».

Обратим внимание: тема ухода из жизни не однажды возникает в первой поэтической книге Цветаевой. В разделе «Только тени» немало стихов, посвященных людям, рано ушедшим; есть здесь даже стихи о детях-самоубийцах. И тема эта не только останется в цветаевском творчестве надолго, но со временем станет важнейшим лейтмотивом ее поэзии…

Вопрос об истоке этой особенности непрост.

Похоже, что прирожденный душевный максимализм юной поэтессы сомкнулся с атмосферой времени, когда ей довелось сделать свои первые шаги в литературе. Устрашающая волна самоубийств поднялась в России в 1909 году – и не спадала вплоть до 1914 года. «Эпидемия самоубийств» – называлась передовая статья в газете «Голос Москвы» 17 марта 1910 года; «Игра со смертью» – статья в «Утре России» 3 ноября 1911-го. Два подвала в предновогодней петербургской газете «Речь» занял Корней Чуковский, свои размышления он озаглавил «Самоубийцы»; философ Лев Лопатин в статье «Игра со смертью» писал и о «позёрских самоубийствах». Федор Сологуб, отвечая на анкету «Биржевых ведомостей» в апреле 1912 года, призывал «не бояться самоубийств, ибо они являются клапаном, дающим выход слабости»; Валерий Брюсов публиковал «Оду самоубийце»…

На этом фоне становится очевиднее, сколь многое «слилось и спелось» в «Молитве» Марины; и отнести ее пафос исключительно к «требовательному возрасту» было бы несправедливо.

Это стихотворение – важный ключ к дальнейшему. Позже цветаевская поэтика сильно изменится. Волевые энергичные интонации все увереннее будут вытеснять сентиментально расслабленные. Год от году поэтический замес становится все более крутым, отвердевает… – и в неуследимый момент глина превращается в фарфор.

Но этот прекрасный фарфор мог получиться только из этого замеса – и ни из какого другого!

Итак, вступление Марины Цветаевой в литературу, если по традиции исчислять таковое с момента выхода из печати первой книги, датируется концом 1910 года. Это почти середина того десятилетия, которое одни назвали позорным, другие кровавым, третьи испепеляющим, четвертые «серебряным веком» и, наконец, русским Ренессансом. Почти одновременно с Цветаевой – кто немного раньше, кто позже – в русской поэзии появилась блестящая плеяда новых имен, известных ныне всем, кому небезразлично русское слово. Это имена Владимира Маяковского, Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака, Владислава Ходасевича…

Глава 6

Волошин

1

Вскоре после появления статьи в «Утре России» Волошин пришел в Трехпрудный переулок – незваным гостем, знакомиться. В этом приходе проявилась редкая цельность этого человека, который не считал возможным «отделять книгу от автора ее, слово – от голоса, идею – от формы того лба, в котором возникла она, поэта – от жизни…».

В цветаевской прозе «Живое о живом»:

«Звонок. Открываю. На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды. Вкрадчивый голос:

– Можно мне видеть Марину Цветаеву?

– Я!

– А я – Макс Волошин. К вам можно?

– Очень!»

Он принес с собой статью, о которой до тех пор Цветаева ничего не знала. Их первая встреча продолжалась более пяти часов подряд. Так было положено начало одной из самых значительных дружб, которыми судьба наградила обоих.

К моменту встречи Волошин чуть не вдвое старше Марины: ей – девятнадцать, ему – тридцать три. За плечами старшего – насыщенно и пестро прожитая жизнь: участие в студенческих беспорядках, ссылки, путешествия по странам Европы, споры в парижских кафе, множество знакомств и дружб с русскими и французскими художниками, литераторами, учеными – и известность как автора ярких парадоксальных статей о литературе и искусстве. Волошин регулярно печатается в виднейших изданиях, но первая книжечка его стихов – а он еще и поэт! – выйдет только весной того же 1910 года, когда они встретились с Мариной.

Чуть ли не ежегодно, вплоть до середины 1916 года, Максимилиан Александрович кочует из России во Францию и обратно, перемежая Париж, Петербург, Москву и Коктебель, пустынное местечко на восточном побережье Крыма, где у него свой дом.

В русских литературных кругах отношение к Волошину неустойчиво.

Когда в 1903 году его впервые «открывали» в Петербурге и Москве, «русского парижанина» окружала почти всеобщая влюбленность. Он покорял мастерством блестящего рассказчика, фейерверком парадоксов, умением слушать и талантом примирять спорящих. Андрей Белый был восхищен его способностью быть своим в самых разных кругах; Блоку в его петербургской квартире на Галерной Максимилиан Александрович читает Катулла, изумляя хозяина дома превосходным знанием языков и мировой поэзии…

Но Волошин был слишком нестандартной личностью, чтобы удержать надолго всеобщую влюбленность. Со временем его склонность к парадоксам, сама широта его увлечений и интересов начнут многих раздражать. Это в Англии умели восхищаться парадоксами Оскара Уайльда и Бернарда Шоу – в России всякая непохожесть быстро вызывает подозрение: да не юродивый ли? Людям, нестандартно чувствующим и думающим, испокон веков тут неуютно. И к Волошину начинает прилипать репутация оригинала во что бы то ни стало. Когда же он осмелится (уже в 1913 году) поддержать молодых художников-футуристов, его попросту перестанут печатать в России.

Публицист и драматург Амфитеатров, раздраженный одной из статей Волошина, публикует в газете «Речь» в 1908 году грубый фельетон, где выставляет критика типичным представителем парижской богемы. Еще один фельетон – популярного журналиста Власа Дорошевича – был назван попросту «Декадент». Не удержался и Саша Черный, припечатав критика прозвищем Вакс Калошин.

Но и среди людей, близких Максимилиану Александровичу, нет понимания. Умная и наблюдательная Евгения Герцык, в числе друзей которой были Бердяев и Шестов, находила странной «эстетическую прожорливость» своего друга; ей казалось, что он с одинаковой жадностью глотает несовместимое, не ища синтеза и смысла. Синтез и смысл оставим на совести Герцык. Но вот его интересы и авторитеты, которые позже перечислил сам Волошин, вспоминая себя в эти годы: Ницше, Владимир Соловьев («Три разговора»), Штейнер, теософия, буддизм, католичество, оккультизм, Реми де Гурмон и другие французские поэты и теоретики… Было чему изумиться.

Маргарита Сабашникова, еще не разведенная тогда жена Волошина, чьи слова ранили его больше, чем чьи бы то ни было, тоже упрекала за частую смену любимых идей и теорий:

– Ах, Макс, ты все путаешь, путаешь…

– Но ведь только из путаницы и может выступить смысл! – убежденно возражал ей Максимилиан Александрович.

Ни одна самая замечательная эстетическая, философская или религиозная система не могла удовлетворить его – хотя бы по причине своей завершенности. До конца своих дней он был настежь открыт живому опыту и новым истинам. Его уши и глаза были отверсты для любого слова и любой краски в мире; ничто он не торопился отвергать с порога, не расчувствовав как следует… Антидогматизм был, может быть, его единственным принципом. «Нет ничего более чуждого моему сознанию, чем догматика, – писал он в статье «Откровения детских игр». – Я люблю свои и чужие фантазии. Я люблю из чужих мыслей ткать свои узоры, но это всегда произвольно. Мне нужен произвол».

Спустя годы и годы Илья Оренбург писал о Волошине – с симпатией, но как же снисходительно! Он отдавал должное разносторонности интересов и превосходной фантазии Максимилиана Александровича, своеобразию его человеческого облика, удивлялся мужеству, проявленному в годы Гражданской войны. Но Оренбург был человеком слишком иного замеса, чтобы оценить достоинства старшего друга. Он видел его лишь с внешней стороны – и воспринимал как талантливого эклектика, не слишком разборчивого пропагандиста чужих идей. Он понять не мог, как сочетались с волошинским жизнелюбием, с неуемной его страстью к розыгрышам и всевозможным мистификациям, с этой опасной широтой интересов (от древнекитайской поэзии до проблем ионизации газов!) – глубина, определенность и обдуманность отношения к миру.

Еще как сочетались!

2

Эту зиму Марина, как всегда, много читает, продолжает писать стихи. Но мгла одиночества и любовной травмы, с которыми она прожила весь прошлый год, начинает рассеиваться. И причиной тому – крепнущая дружба с Волошиным. Ко времени их встречи у Марины уже слишком накопилось состояние мучительной неудовлетворенности изоляцией от мира, в которую она сама себя поместила. В той замкнутости, которая сложилась в детстве и отрочестве, ей уже трудно было дышать. Эллис и Нилендер были первыми «взрослыми», кто вошел в комнатку Марины из живой жизни. Эллис и выводил ее из этой комнатки, набитой книгами, рукописями и портретами обоих Бонапартов, – в «Общество свободной эстетики», на собрания «Мусагета». Нилендер пробудил любовь, на которую сердце Марины горячо откликнулось. Но теперь были уже потеряны и Нилендер, и Эллис – она снова осталась наедине со своими книгами и тенями, и они уже не радовали ее как прежде.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Чтобы глупый стал умнее,чтобы слабый не грустил,надо людям ахинеюоткровенную нести.Только так и толь...
Роман «Свечка» сразу сделал известного киносценариста Валерия Залотуху знаменитым прозаиком – премия...
В книгу «Советский стиль: история и люди» вошли 19 достижений, 6 падений, 9 тайн и 5 западных мифов ...
Никколо Поло, отец Марко Поло, наконец решается рассказать историю, которую держал в тайне всю жизнь...
Эта книга – продолжение захватывающей саги американской писательницы В. К. Эндрюс о семействе Доллан...
Эта книга – продолжение захватывающей саги американской писательницы В. К. Эндрюс о семействе Доллан...