Розы на руинах Эндрюс Вирджиния Клео
V.C. Andrews
IF THERE BE THORNS
Copyright © 1981 by Vanda General Partnership
All rights reserved
© З. Зарифова, перевод, 2016
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016
Издательство АЗБУКА®
Сильная сторона ее книг – сочетание невероятной интриги с состраданием к тем, кто попал в ловушку.
The Times
Семейная сага с захватывающим сюжетом… миллионы читателей не в силах выпустить книгу из рук.
Ms London
В. К. Эндрюс (1923–1986) – американская писательница, ставшая необыкновенно популярной сразу после опубликования ее удивительного романа «Цветы на чердаке», за которым последовали другие книги захватывающей саги о семействе Доллангенджер. В дальнейшем под именем В. К. Эндрюс вышло еще более 50 романов, неизменно пользующихся любовью читателей. Книги В. К. Эндрюс были переведены более чем на 30 языков мира и проданы в количестве более 100 миллионов экземпляров.
Часть первая
Пролог
По вечерам, когда тени становятся длинными, я тихо и неподвижно сижу возле одной из мраморных статуй Пола. Я слышу, как статуи шепчут о прошлом, которого мне никогда не забыть, и робко намекают на будущее, которое я пытаюсь игнорировать. Призрачно мелькая в бледном свете восходящей луны, обманчивые сожаления говорят мне, что сегодня я могла бы сделать все по-другому. Но я такая, какая есть, мною управляют инстинкты. Похоже, я никогда не переменюсь.
Сегодня я нашла в своих волосах серебряную нить, напомнившую мне, что скоро я могу стать бабушкой, и меня пробрала дрожь. Какая бабушка из меня выйдет? А какой матерью я была? В сладостных сумерках я сижу и жду, что Крис подойдет ко мне и скажет своими голубыми глазами, что я никогда не поблекну, ведь я не бумажный цветок, а настоящий.
Он обнимет меня, и я положу голову ему на грудь. Мы оба знаем, что наша история почти завершена и что Барт и Джори даны нам обоим, неважно, к хорошему или к плохому.
Теперь это их история – история Джори и Барта, – и пусть они расскажут ее по-своему.
Джори
Если папа не заезжал за мной в школу, то желтый школьный автобус высаживал меня в пустынном месте, где я вытаскивал из ближайшей канавы свой велосипед, который оставлял каждое утро там же, ожидая автобуса.
На велосипеде я ехал по узкой безлюдной дороге, вдоль которой совсем не было домов, до огромного особняка. Этот особняк всегда притягивал мой взор. Я гадал, кто жил здесь раньше и почему теперь он пуст. Когда я доезжал до него, то считал себя почти дома.
Наш дом стоял на отшибе. К нему вела дорожка, на которой было больше изгибов и поворотов, чем в головоломке, где мышка идет к сыру. Жили мы в Фэрфаксе, в тридцати километрах к северу от Сан-Франциско. Неподалеку был океан, а горы были покрыты сосновым лесом. Климат здесь был достаточно прохладный. Туманы часто гостили в наших местах, перекатываясь волнами через долины. В тумане все вокруг делалось зыбким и влажным, но романтичным.
Как бы мне здесь ни нравилось, я навсегда сохранил смутные ностальгические воспоминания о южном штате, где мы жили раньше; о саде, в котором росли гигантские магнолии, все в ниспадающих бородах испанского мха. Помнил я высокого человека с черными, но начинавшими седеть волосами, человека, который называл меня сыном. Я помнил даже не его лицо, а то ощущение тепла и надежности, которое от него исходило. Подозреваю, что самое печальное открытие для взрослеющего человека – это потеря уверенности в том, что кто-то большой и сильный надежно оградит тебя от всяких напастей и даст блаженное ощущение безопасности. Никто уже не возьмет тебя на руки…
Крис – третий муж моей мамы. Мой родной отец умер еще до моего рождения, его звали Джулиан Марке, и в балетном мире он был очень известен. Но вряд ли кто за пределами Клермонта, что в Южной Каролине, знал доктора Пола Скотта Шеффилда, второго мужа мамы. В том же самом штате, в городке Грингленн, живет сейчас моя бабушка по отцу, мадам Мариша.
Каждую неделю я получаю от нее письмо, а каждое лето мы навещаем ее. Она так же, как и я, мечтает о том, чтобы я стал самым знаменитым в мире танцовщиком. И я стану, я докажу это всем; мне надо поддержать семейную традицию и достичь славы, до которой не дожил мой отец.
Мою бабушку никак нельзя назвать старушкой почти семидесяти четырех лет. Когда-то она была знаменитой балериной, и она ни на минуту не позволит миру забыть об этом. У нас даже договор: никогда не называть ее бабушкой, когда вокруг людно и я могу выдать ее возраст. Она как-то прошептала мне, что согласна, чтобы я называл ее мамой, но мне это не нравится, ведь у меня есть настоящая мама, которую я обожаю. Поэтому я называю ее мадам Мариша или просто мадам, как многие ее знакомые.
Когда мы возвращаемся каждый год из Южной Каролины в свою долину и в свой длинный дом из сосны, мы чувствуем себя уютно и спокойно. «В уютной долине, не продуваемой ветрами», как часто говорит мама, будто ветер – главная для нее неприятность.
Я доехал до дома, припарковал велосипед и вошел в дом. Нигде не видно ни Барта, ни мамы! Я побежал в кухню. Эмма готовила обед. Она провела на кухне большую часть своей жизни, и оттого у нее такая «приятно округлая» фигура. У Эммы длинное, суровое лицо, но это пока она не улыбнется; к счастью, она почти всегда улыбается.
Эмма может приказать тебе сделать то или иное дело по кухне, но все с улыбкой, весело, хотя мой брат Барт и тогда дуется на нее. Я подозреваю, что она более терпеливо и участливо относится к Барту, чем ко мне, потому что Барт вечно проливает молоко, когда пьет из стакана, и роняет стакан с водой, не донеся его до рта. У него ничего не держится в руках, и нет такого предмета, на который он бы не натолкнулся. Из-за него падают столы и перегорают лампы. Если где-то в доме есть еще не спрятанный кабель, то Барт непременно наступит на него, выдернет вилку из розетки, и на пол упадет миксер, или приемник, или другой прибор.
– А где Барт? – спросил я у Эммы, которая чистила картошку.
В духовке уже жарился ростбиф.
– Ей-богу, Джори, я была бы только рада, если бы этот мальчик оставался в школе подольше. Я боюсь, когда он входит в кухню. Я должна тогда бросить все и только следить, чтобы он куда-нибудь не влип или не уронил что-то. Благодарение Богу, он теперь нашел себе занятие – вечно сидит на стене. Что вы, мальчишки, находите там, на этой стене?
– Ничего такого, – отвечал я.
Я не хотел рассказывать ей, что мы с Бартом часто перелезали через стену и играли в том огромном пустом доме. Нам не запрещали ходить, куда мы хотим, но родителям не следует говорить всего.
– А где мама? – был следующий мой вопрос.
Эмма сказала, что мама приехала рано, после того как отменила занятия в балетной школе. Это я уже знал. Половина класса заболела, объяснил я.
– Ну а сейчас она где?
– Джори, не могу же я следить за всеми вами и одновременно готовить. Что-то такое она говорила, что надо пойти на чердак взглянуть на старые картины. Отчего бы тебе не присоединиться к ней?
Это был предлог отослать меня из кухни. Я пошел к лестнице, ведущей на чердак, которая находилась в дальнем конце длинного коридора. Проходя через общую комнату, я услышал звук открывшейся и захлопнувшейся входной двери. К моему удивлению, я увидел папу, который в полной задумчивости стоял в холле. Странное выражение застыло в его глазах. Я не хотел нарушать его мыслей и поэтому в нерешительности остановился.
Поставив на пол свой черный портфель, он пошел в спальню. Потом остановился, как и я, застигнутый врасплох балетной музыкой, льющейся с чердачной лестницы. Что там делает мама? Опять танцует? Когда я спрашивал ее, почему она танцует на чердаке, она говорила, что ее «тянет» туда, несмотря на пыль и жару.
«Но только не говори ничего отцу», – несколько раз предупреждала она.
Когда я надоел ей с расспросами, она перестала ходить на чердак, а вот теперь – опять.
Я пошел наверх. Следом за папой. Послушаем, как она объяснит это ему.
Я прокрался за ним на цыпочках до самого верха и затаился там. Папа остановился как раз под голой лампочкой, свисающей с потолка. Мама танцевала, будто не замечая его. В руках у нее была щетка, и она шаловливо сметала воображаемую пыль, явно исполняя партию Синдереллы, но уж никак не Принцессы Авроры из «Спящей красавицы», под чью музыку она танцевала.
Мне показалось, что мой отчим потрясен и испуган. Как странно. Я не понимал, что между ними происходит. Мне четырнадцать, Барту – девять, и мы оба, конечно, еще дети. Но кое-что я уже знал, и та любовь, что была между моими родителями, всегда казалась мне чем-то глубоко отличным от отношений между родителями моих одноклассников. Их любовь была более открытой, более страстной. Когда они думали, что рядом никого нет, они делали друг другу знаки глазами и касались друг друга руками, проходя мимо.
Подрастая, я стал обращать на эти отношения больше внимания. Я удивлялся, какими разными были модели их поведения на людях и дома, для меня и Барта. А еще одна, наиболее эмоциональная сторона существовала только для них двоих. Откуда же им было знать, что их двое сыновей не всегда были достаточно скромны, чтобы отвернуться и оставить их вдвоем?
Может быть, думал я, все взрослые ведут себя соответственно этим моделям.
Папа смотрел, как мама вращается в пируэтах и ее длинные светлые волосы развеваются, образуя полукруг. Она танцевала во всем белом, и я зачарованно следил за ее щеткой, которую она вонзала, словно меч, в мебель, сваленную на чердаке.
На полках вокруг были старые игрушки, поломанные машинки, фарфоровая посуда, которую они с Эммой когда-то разбили и надеялись еще когда-нибудь склеить. С каждым взмахом щетки она приводила в движение рой золотых пылинок. Они безумно толклись, пытались осесть вниз, но она вновь взмахивала щеткой, и вновь игра пылинок в свете лампы завораживала ее и меня.
– Прочь! – кричала она им, как королева рабам. – Уйдите и не показывайтесь!
Она кружилась так быстро, что у меня замельтешило в глазах. Она изящно выбрасывала ногу, откидывала голову, – все фуэте она проделывала даже более профессионально, чем на сцене! Одержимая музыкой, она кружилась все быстрее, быстрее… она танцевала так драматично, что мне захотелось сбросить туфли и присоединиться к ней, стать ее партнером. Но я остался стоять в темно-лиловых сумерках чердака, не в силах оторваться от зрелища, которому я не должен был стать свидетелем.
Папа сделал слабое движение. Мама казалась такой юной и прекрасной, что нельзя было поверить, будто ей уже тридцать семь; и такая она была незащищенная, трогательная, как девочка шестнадцати лет.
– Кэти! – наконец закричал ей папа, рывком снимая иглу проигрывателя со старенькой пластинки. – Остановись! Ну что ты делаешь?
Она в притворном страхе воздела свои тонкие белые руки, приближаясь к нему мелким балетным шагом, называемым бурре. А потом она закружилась вокруг папы в вихре маленьких пируэтов и начала смахивать пыль с него!
– Остановись! – закричал он, вырвал у нее щетку и отбросил в угол.
Он схватил ее за талию и за руки, и на ее щеках проступила краска. Руки повисли, как сломанные крылья птицы. Голубые глаза ее казались в полумраке еще больше, полные губы начали подрагивать, и медленно-медленно, очень неохотно, она посмотрела туда, куда гневно указывал ей папин палец.
Я тоже взглянул туда и с удивлением увидел две кровати там, где у нас затевался ремонт, чтобы сделать в этой части чердака комнату отдыха. Комната отдыха, но при чем тут кровати? Кровати, застеленные бельем, посреди всего этого хлама? Зачем?
Мама заговорила хриплым, испуганным голосом:
– Почему ты так рано, Крис? Ты обычно не возвращаешься в это время…
Я был рад, что он наконец узнал ее тайну. Теперь он больше не позволит ей танцевать в этой пыли, в сухом воздухе, где можно запросто упасть в обморок.
– Кэти, когда-то я принес эти кровати сюда, но как ты умудрилась поставить их рядом? А матрасы как ты притащила?
Тут он обнаружил между кроватями корзину для пикников и вспылил еще больше:
– А это что такое?! Кэти, неужели история должна повториться? Разве ошибки нас ничему не учат? Неужели мы должны пройти все это снова?
Снова? Что «снова»? О чем он?
– Кэтрин, – строго продолжал папа, – не строй из себя невинность, как глупый ребенок, пойманный на воровстве. Зачем здесь эти кровати, эти чистые простыни и одеяла? Зачем эта корзина? Разве мы не навидались таких корзинок на всю оставшуюся жизнь?
А я-то было подумал, что она поставила здесь две эти кровати, чтобы мы после танцев могли вместе с ней упасть здесь и отдохнуть без посторонних глаз.
Я подвинулся поближе, чтобы лучше слышать. Что-то грустное они оба вспомнили; какое-то скорбное событие пролегло между ними. Какая-то глубокая и свежая рана, незаживающая рана…
Мама казалась пристыженной. Папа стоял в ошеломлении: в нем боролись, сколько я мог понять, желание обвинить и желание простить.
– Кэти, Кэти, – с болью повторил он, – не будь как она ни в чем, прошу тебя!
Тут мама вскинула голову, распрямила плечи и с гордостью взглянула ему в глаза. Она отбросила назад свои длинные волосы и улыбнулась очаровательной улыбкой. Мне показалось, что она сделала это только для того, чтобы папа перестал задавать вопросы, которые были ей неприятны.
Мне вдруг стало холодно в затхлом полумраке чердака. По спине пробежал холодок. И внезапно нахлынул стыд оттого, что я подсматривал, хотя это была привычка Барта, а не моя.
Но как теперь скрыться, не привлекая их внимания? Поневоле мне пришлось оставаться там.
– Погляди мне в глаза, Кэти. Ты больше не хорошенькая молоденькая инженю, и жизнь – это не игра. Зачем тут кровати? И эта корзина только довершает мои опасения. Что ты задумала, черт возьми?
Она хотела обнять его, но он оттолкнул ее руки:
– Не пытайся меня обольщать, когда мне так тошно. Я каждый день спрашиваю себя, как я могу после стольких лет, стольких страданий приходить домой и не уставать видеть тебя. И все же год из года я продолжаю любить тебя, верить тебе и нуждаться в тебе! Пожалуйста, не превращай мою любовь к тебе в безобразную комедию.
Выражение ее лица стало недоуменным и мрачным; полагаю, что мое – тоже. Или я неправильно понял, или он не любит ее больше? Мама глядела на эти кровати, будто сама удивлялась, зачем они здесь.
– Крис, пожалей меня! – сказала она, снова раскрывая объятия.
Он покачал головой.
– Пожалуйста, не делай вид, что не понимаешь! – попросила она. – Я не помню, чтобы я покупала корзину. Прошлой ночью мне приснился сон, что я пришла сюда и поставила кровати рядом… но когда я сегодня поднялась сюда, то подумала, что это ты поставил их!
– Кэти! Не ставил я их!
– Выйди из тени. Я тебя не вижу.
Она отодвинула руками воображаемую паутину. Или там правда была паутина? Но она сразу же посмотрела на свои руки враждебно, будто они предали ее.
Я огляделся. Да, чердак никогда еще не выглядел таким чистым. Пол был выскоблен, куски старого картона аккуратно сложены стопочкой. Она даже развесила на стенах сухие букеты и картины – для уюта.
Папа смотрел на нее, будто она тронулась рассудком. Я удивлялся: ведь он врач, отчего же он не поймет ее состояния? Отчего молчит? Или он думает, что она притворяется, будто ничего не помнит? Он мягко сказал:
– Кэти, не гляди так испуганно. Больше тебе не нужно плыть, захлебываясь, в море лжи. Ты не потонешь. У тебя не будет видений. И не придется хвататься за соломинку, потому что всегда рядом буду я. – Он обнял ее, и она отчаянно вцепилась в него. – Все хорошо, дорогая…
Он гладил ее, вытирал слезы, бегущие по ее щекам. Потом поднял ее голову за подбородок, и их губы встретились. Поцелуй их длился без конца; я стоял, затаив дыхание.
– Бабушка умерла. Фоксворт-холл сгорел дотла.
Фоксворт-холл? Что это такое?
– Нет, Крис. Не верю. Я только что слышала, как она взбиралась по лестнице. А как она может взойти по лестнице, если она боится высоты?
– Ты что, спала здесь и тебе приснилось?
Я поежился: о чем они, черт возьми? Какая бабушка?
– Да, – проговорила она, целуя его. – Наверное, я приняла душ, легла на террасе в спальне, и мне приснился дурной сон. Я даже не помню, как я здесь очутилась. Я не помню, как поднялась сюда по лестнице, отчего я начала танцевать. Иногда я ощущаю, что я – это она, и тогда я ненавижу саму себя!
– Нет, ты не она, и мама далеко теперь, она никогда не сможет вмешаться в нашу жизнь. Виргиния отсюда в тысячах километров, и все, что было, – прошло. Спроси сама себя: если мы выжили в худшие времена, неужели мы сдадимся и не переживем лучшие?
Мне хотелось то уйти, то остаться, я ничего не понимал. Я видел своих родителей со стороны, как чужих людей, юных, несовершенных, слабых, какими я их не представлял.
– Поцелуй меня, – пробормотала мама. – Прогони эти призраки. Скажи, что любишь меня и будешь любить всегда, что бы я ни сделала.
Он охотно исполнил все ее желания. А потом, успокоенная, она попросила его потанцевать с ней. Она снова поставила пластинку, и полилась музыка.
Я видел, как неловко он делал балетные па, столь знакомые мне. У него не хватало грации, чтобы вести такую партнершу, как моя мама. Мне было неудобно за него. Она поставила другую пластинку, танцевальную мелодию. Теперь папа чувствовал себя увереннее. Прижавшись щека к щеке, они скользили по чердаку.
– Мне так не хватает тех бумажных цветов, которые мы видели, просыпаясь, – проговорила мама.
– А помнишь, как внизу под лестницей близнецы смотрели маленький черно-белый телевизор… – с закрытыми глазами сказал папа. – Тебе было в то время только четырнадцать, и, к своему стыду, я уже тогда любил тебя.
К стыду? Почему?
Он не мог знать ее, когда ей было четырнадцать. Я нахмурился, стараясь припомнить, когда они встретились. После того как родители мамы погибли в автомобильной катастрофе, мама и ее сестра Кэрри убежали из дома. Они поехали на автобусе на юг, и одна добрая чернокожая женщина по имени Хенни взяла их домой, к своему хозяину доктору Полу Шеффилду, который великодушно принял двух девочек. Мама там продолжила заниматься балетом и там же встретилась с Джулианом Марке – моим отцом. Я родился вскоре после его гибели. Тогда мама вышла замуж за дядю Пола. Он – отец Барта. Уже потом, много лет спустя, она вышла замуж за приехавшего туда Криса, младшего брата Пола. Значит, откуда ему было знать маму, когда ей было четырнадцать? Неужели они соврали нам? О боже…
Танец закончился, а спор возобновился:
– Я хочу, чтобы ты торжественно пообещала мне, что никогда, никогда не станешь прятать Джори с Бартом на чердаке, даже если завтра я умру и ты решишь выйти замуж немедленно.
Мама отпрянула от него и гордо подняла голову:
– Значит, вот ты какого обо мне мнения? Иди ты к черту, если думаешь, что я настолько похожа на нее! Да, может быть, я и поставила кровати сама. Может быть, я принесла сюда эту корзинку. Но неужели я могла подумать… неужели ты… Крис, ты же знаешь, что я никогда этого не сделаю!
Чего, чего не сделает?
Но он заставил ее поклясться. Ее глаза гневно сверкали, но она повторила за ним все слова клятвы.
Я был зол на папу, я думал о нем лучше. Он должен бы знать, что мама не станет скрывать своих детей. Она любит нас.
Папа схватил корзинку для пикников и выбросил ее через окно. Посмотрел, как она упала, и обернулся к маме:
– Может быть, мы умножаем грехи наших родителей, живя вместе. Может быть, Джори и Барту будет неприятно узнать правду. Но тогда не шепчи мне ночью о том, чтобы взять еще одного ребенка, не склоняй меня к этому! Мы совершили грех, и не надо вовлекать в него еще одну душу! Разве ты не понимаешь, что, поставив здесь эти кровати, ты уже бессознательно распланировала, как будешь действовать, когда наш секрет откроется?
– Нет, – умоляюще протянула она к нему руки. – Я не хотела…
– Ты должна была подразумевать это! Неважно, что случится с нами, но мы не должны, ты не должна, спасая себя, губить своих детей!
– Да я ненавижу тебя за одну мысль о том, что я могу быть такой!
– Я стараюсь быть терпеливым с тобой. Пытаюсь поверить тебе. Знаю, что тебя преследуют кошмары. Знаю, что от нас никогда не уйдут воспоминания. Но нужно честно посмотреть на себя. Разве ты не знаешь, что подсознательное часто приводит к реальности?
Он успокоился, подошел к ней и обнял. Она опять в отчаянии прижалась к нему. Откуда это отчаяние?
– Кэти, милая моя, утри слезы. Бабушка хотела, чтобы мы поверили в муки ада – наказание за грехи. Но нет большего ада, чем тот, который люди сами создают себе. И нет рая, кроме того, что мы сами себе построим. Не разрушай моей веры в тебя. Для меня нет жизни без тебя.
– Тогда не навещай больше в этом году твою мать.
Он взглянул на нее с болью в глазах. Я не мог больше стоять; я опустился на пол.
Что тут произошло? И почему мне так страшно?
Барт
– И на седьмой день Бог отдыхал от трудов своих, – читал Джори, пока я утрамбовывал землю, посеяв на пятое мая, день рождения тети Кэрри и дяди Кори, анютины глазки в их память.
Маленькие дядя и тетя, которых я никогда не видел. Оба умерли давным-давно, еще до моего рождения. В нашей семье часто кто-нибудь умирал. (Удивительно, что они находят в этих анютиных глазках? Глупые, никчемные цветочки с пестрыми личиками.) Жаль, что мама всегда так чинно отмечает дни рождения умерших.
– И знаешь, что самое главное? – спросил Джори важно, будто я был последний олух в свои девять лет, а он – совсем взрослый в четырнадцать. – В самом начале, когда Бог только создал Адама и Еву, они жили в Эдеме вовсе без одежды. Но однажды говорящий змей сказал им, что это греховно, и тогда Адам надел фиговый лист.
Фу… голые люди, которые даже и не соображали, что ходить голыми – это грех?
– А что надела Ева? – спросил я, оглядывая окрестные деревья в надежде увидеть подходящий лист побольше.
Но Джори продолжил читать, не отвечая, в той своей манере нараспев, которая напоминала мне о древних временах, когда Бог надзирал за всеми – даже за голыми людьми, которые разговаривали со змеями. Джори говорил, будто он может положить любую библейскую историю на воображаемую музыку, и это пугало меня и вызывало бешенство: ведь я не мог слышать этой воображаемой музыки! Это будто делало меня глупее, еще хуже, чем просто тупым!
– Джори, а где здесь найти фиговый лист?
– Зачем тебе?
– Я бы снял одежду и носил его.
Джори рассмеялся:
– Ой, не могу! Барт, мальчишка может носить фиговый лист только на одном-единственном месте, но ты будешь смущен, если я тебе скажу на каком.
– Скажи! Я не засмущаюсь!
– Не-ет! Тебе станет стыдно!
– Мне никогда не стыдно!
– А тогда откуда ты знаешь, что такое стыд? Кроме того, ты что, видел когда-нибудь, чтобы папа, например, носил фиговый лист?
– Нет…
Но если я никогда не узнаю, что такое фиговый лист, как я пойму, стыдно мне это будет или нет? Я сказал об этом Джори.
– Ха, тебе будет стыдно, будет!
Он снова начал насмехаться и прыгать через все сразу мраморные ступени длинным и легким прыжком мне на зависть. Я-то знаю: он хотел, чтобы я семенил следом и беспомощно завидовал. Как бы я хотел быть таким же ловким! Как бы было хорошо так же танцевать, и чтобы все вокруг восхищались и любили меня… Джори всегда был старше, выше и красивее меня. Но погоди, Джори. Может, я стану умнее тебя, если уж не выше и красивее. У меня недаром большая голова – значит, в ней много мозгов. Я вырасту, я буду расти день за днем и, может быть, перерасту Джори. Я буду выше папы, выше всех в мире!
Девять, только девять… как бы мне хотелось, чтобы мне было уже четырнадцать.
Джори сидел на верхней ступени, недосягаемый. Оскорбительный. Ненавистный.
Я помню тот день, когда мне было только четыре года и Эмма дала каждому из нас в руки по желтенькому пушистому цыпленку. Никогда не испытывал ничего подобного тому восторгу; никогда больше не держал в руках такого чуда… Я держал его, любил его, вдыхал его младенческий запах, а потом опустил осторожно на землю… и проклятый цыпленок упал замертво!
«Ты чересчур сжал его, – сказал папа, который все всегда мог объяснить. – Я же предупреждал, чтобы ты не держал его чересчур сильно. Цыплята очень нежные, и обращаться с ними надо с осторожностью. Сердечко у них находится совсем близко под кожицей, так что давай договоримся, что в следующий раз ты будешь осторожнее, ладно?»
А я боялся, что Бог тут же накажет меня, прямо на месте, хотя ведь это была и его вина, верно? Я же не виноват, что мои нервные окончания не пронизывают всю кожу и что я не могу чувствовать боль, как все, – это Его вина! Но Бог простил меня, и через некоторое время я подошел к клеточке, в которой гулял живой цыпленок – цыпленок Джори. Я вытащил его и хотел сказать ему, что у него есть надежный друг. Как мы веселились с ним! Он бегал от меня, я гонялся за ним, наверное, часа два или больше, – и вдруг ни с того ни с сего этот цыпленок тоже упал замертво!
Я ненавидел смерть и всех мертвяков. Отчего жизнь такая хрупкая?
«Что с тобой? – кричал я ему в отчаянии. – Я же не давил на этот раз! Я даже не держал тебя! Я был осторожен, так перестань притворяться, а то папа подумает, что я нарочно убил тебя!»
Как-то раз я видел, как папа спас тонущего человека и выкачал воду у него из легких. Я сделал то же самое, надеясь, что цыпленок оживет. Но он был мертв. Я помассировал его сердце, но никакого результата не последовало… Я молился, чтобы он ожил, но он оставался мертв.
Я ни для чего не годился. Все было напрасно, ничего не получалось. Я никак не мог оставаться чистым. Эмма говорила, что надевать на меня чистую одежду – пустая трата ее времени и усилий. Я желал помочь вытереть тарелку – и непременно ронял ее. Мне покупали новую игрушку – и через несколько минут она ломалась. Я обувал новые башмаки – и через десять минут они уже выглядели как старые. Я же не виноват, что они стираются так быстро. Просто не умеют делать хорошую обувь. Я никогда не видел своих коленок не пораненными и не забинтованными. Когда я играл в мяч, мои руки не слушались и не могли поймать его. Подпрыгивая, я падал. Больше того, дважды при игре в мяч я ломал пальцы. Трижды я падал с дерева. Однажды я сломал правую руку, в другой раз – левую. В третий раз я отделался ушибами. Джори никогда ничего не ломал.
Неудивительно, что мама запрещала нам с Джори ходить в тот старый огромный дом по соседству, где было множество лестниц, потому что она знала, что рано или поздно я упаду с какой-нибудь лестницы и переломаю кости.
– Жалко, что у тебя совсем нет координации, – пробормотал Джори. Он вдруг вскочил и заорал: – Барт, не убегай, как девчонка! Нажми на ноги, используй их, как батут. Вложи в них всю силу и прыгай! Забудь о том, что можешь упасть! Ты не упадешь, если не будешь думать об этом. Если ты поймаешь меня, я отдам тебе свой скоростной мяч!
Господи, ничего в этом мире я не желал больше, чем тот чудесный мяч! Джори умел здорово бросать его. Когда мы расставляли жестянки в ряд на стене и пуляли в них мячами, он умудрялся сбивать одним ударом несколько. Я никогда не мог сбить ни одной, но зато я здорово сбивал людей и разбивал стекла, которых даже не видел до того.
– Плевать мне на твой мяч! – рявкнул я, хотя мне очень хотелось его заполучить.
Мяч Джори был гораздо лучше, чем мой; ему всегда доставалось все лучшее.
Джори с сочувствием посмотрел на меня. Ненавижу, когда меня жалеют!
– Хорошо, я отдам его тебе, даже если ты не выиграешь и не прыгнешь; а ты отдашь мне свой. Поверь, я не собираюсь издеваться над тобой. Я просто хочу, чтобы ты перестал бояться, что все сделаешь не так.
Он улыбнулся своей чарующей белозубой улыбкой. Его улыбку все находили очаровательной, особенно мама. Мое лицо всегда было мрачным.
– Не желаю я твоего мяча, – повторил я.
И я на самом деле не желал, чтобы меня унизили в очередной раз, да еще кто-то красивый, грациозный, взрослый, вышедший из семьи потомственных русских балетных танцоров, которые, в свою очередь, всегда женились на балеринах.
Но что такого, скажите на милость, в этих танцорах? Что такого великого? Ничего, ровным счетом ничего! Просто Бог пожелал почему-то сделать ноги Джори красивыми и стройными; а мои – неловкими шишковатыми палками, которые к тому же всегда в ссадинах.
– Ты ненавидишь меня! Ты хочешь, чтобы я умер, признайся!
Он посмотрел на меня непонимающим долгим взглядом:
– Да не хочу я, чтобы ты умер! И ничуть я тебя не ненавижу… Я люблю тебя, как своего брата, даже если ты скандалист и не слишком ловкий мальчик.
– Ну спасибо, век не забуду.
– Хватит об этом. Пойдем лучше посмотрим, что там в доме.
Каждый день после школы мы с Джори приходили к высокой белой стене, отделяющей наш сад от соседнего, сидели на ней или перебирались через нее и шли в дом. Скоро занятия в школе закончатся, и мы целыми днями будем играть. Было так приятно знать, что этот пустой дом целый день дожидается нас! Странный пустой дом с множеством комнат, с извилистыми коридорами, с сундуками, полными сокровищ, с высокими потолками, комнатами странной формы; временами позади одной комнаты скрывалась целая череда других.
На красивых старинных канделябрах жили пауки, кругом шныряли мокрицы, оставляли свои следы сотни мышей. Иногда в дымоходы залетали птицы и бешено хлопали крыльями, пытаясь выбраться обратно. Иногда они влетали в комнаты, бились о стекла, и мы находили их мертвые жалкие тела. А иногда нам удавалось кого-нибудь спасти, раскрыв настежь окно.
Джори предполагал, что кто-то по срочной причине покинул этот дом. Половина мебели была здесь забыта, и на нее оседала пыль, отчего у Джори иногда начинал морщиться нос. Я вдыхал в себя запахи пыли, старости, сырости и думал о том, что они мне говорили. Я мог долго неподвижно стоять и слышать голоса призраков, а если мы с Джори садились на пыльную потрепанную кушетку и сидели тихо, то с потолка начинали доноситься какие-то шорохи, будто призраки спешили нашептать нам свои секреты.
«Никогда не рассказывай, что ты разговариваешь с призраками, – предупреждал меня Джори, – а то подумают, что ты ненормальный».
У нас есть одна ненормальная в семье – это мать нашего папы, но она уже давно живет в дурдоме далеко отсюда, в Виргинии. Однажды летом мы поехали навещать ее и старые вонючие могилы. Мама тогда не пошла внутрь кирпичного здания, вокруг которого по зеленым лужайкам прогуливались хорошо одетые люди. Никто бы и не подумал, что они – психи, если бы рядом с ними не стояли санитары в белых халатах.
Папа навещает ее каждое лето. И мама всегда спрашивает: «Ну что, ей лучше?», а папа становится грустным и отвечает: «Нет, особого улучшения нет, но если бы ты простила ее…»
И это всегда выводит маму из себя. Похоже, она хочет, чтобы старуха осталась в дурдоме навсегда.
«Послушай-ка, Кристофер, – однажды выпалила, разозлившись, мама, – помни: она должна ползать перед нами на коленях и просить у нас прощения! Иначе быть не может – и не будет!»
Прошлым летом мы не поехали никого навещать. Я ненавидел вонючие могилы, старую мадам Маришу с ее черными жирными волосами, ненавидел, как она всегда делала пучок и в нем черные волосы перемежались с белыми; мне дела нет до того, если две старые дамы с востока так и не дождутся нашего очередного визита. А что касается тех, кто лежит в могилах, – ха! Пусть себе остаются со своими цветами или без цветов, им ведь все равно! Слишком много мертвяков в нашей жизни, это ни к чему.
– Пошли, Барт! – позвал Джори.
Он уже влез на дерево с нашей стороны сада. Я с трудом влез следом и уселся рядом.
– Знаешь что? – задумчиво сказал мне Джори. – Когда-нибудь я куплю маме такой же большой дом. Я слышал, как они с папой говорили о больших домах, и подумал, что ей хочется дом побольше нашего.
– Они всегда говорят о больших домах.
– А мне нравится наш дом, – сказал Джори, пока я барабанил пятками о стену.
Однажды я слышал, как мама сказала, что кирпичи, проступающие из-под краски, «обнаруживают интересную текстуру». Я делал все, что от меня зависело, чтобы текстура была еще интереснее.
Но было в том огромном доме что-то глупое и несовместимое: погреба без содержимого, трубы и раковины без воды, поржавевшие ванны, облупившаяся краска…
– А здорово будет, если сюда въедет какая-нибудь большая семья, а? – сказал Джори.
Ему, как и мне, хотелось, чтобы вокруг было много друзей и товарищей по играм. У нас с ним были только он да я.
– Вот здорово, если бы у них было двое мальчиков и две девочки! – продолжал мечтать Джори. – Чудесно, если по соседству живут девочки.
Чудесно, конечно. Для Джори. Наверняка он мечтает, чтобы сюда переехала Мелоди Ришарм. Тогда бы уж он целовал и обнимал ее каждый день. Я только один раз видел их за этим. Девочки! Противно.
– Ненавижу девчонок! Хочу, чтобы все были мальчиками! – закричал я.
Джори засмеялся и сказал, что это все оттого, что мне только девять, но потом я сдружусь с девчонками еще больше, чем с мальчишками.
Только я хотел сказать ему, что он – кретин, как увидел, что к дому движутся два грузовика. Вот это да! Никогда здесь никого не видел.
Мы сидели на стене и наблюдали, как рабочие разгружают машины и суетятся, бегая туда-сюда. Кто-то из рабочих забрался на крышу и проверял там что-то. Другие пошли в дом с лестницами и ведрами, будто собирались там красить. У некоторых были огромные свертки обоев. Оглядывали даже деревья и кустарники.
– Слушай! – сказал Джори, неожиданно огорченный. – Кто-то, видно, купил этот дом. Клянусь, они въедут туда, после того как покрасят и отремонтируют все.
Не надо нам никаких соседей, которые потревожат мамин и папин покой. Они так часто говорили: как хорошо, что здесь нет соседей, которые бы тревожили наш покой.
Мы смотрели, пока не начало темнеть, а потом пошли в дом и договорились ни слова не рассказывать родителям. Потому что примета такая: только выскажешь предположение вслух, как оно и сбудется. Мысли не в счет.
Следующий день был воскресенье, и мы поехали на пикник на Стинсон-Бич. Но в понедельник после школы мы с Джори вновь сидели на стене и наблюдали. Было холодно и туманно. Где мы теперь станем играть?
– Эй, ребята! – позвал толстый дядька снизу. – Что вы там делаете?
– Ничего! – крикнул Джори.
Я вообще никогда не разговаривал с незнакомыми. Джори за это надо мной издевался.
– Как это ничего, если вы торчите на стене? Не валяйте дурака, это частное владение, и вам тут нечего глядеть! Иначе получите!
Он был злой дядька и кошмарный на вид: вся одежда у него была грязная и рваная. Когда он подошел к нам, я увидел, какие огромные и грязные у него ботинки. Слава богу, стена была три метра высотой, достать он нас не мог.
– Мы просто иногда играем здесь, – сказал Джори, который никого не боялся. – Но мы ничего не трогаем. Все здесь, как было.
– А теперь сматывайтесь отсюда! И чтоб ноги вашей здесь не было! Этот дом купила одна богатая дама, и она не желает, чтобы на ее заборах висели дети. И не думайте, что сможете забраться сюда без спроса: она старуха, но у нее много слуг.
Слуг! Ничего себе!
– Богатые люди имеют право жить по своему разумению, – добавил он. – Так, как им вздумается… Бог – это деньги, вот что я скажу.
У нас была одна прислуга – Эмма, значит мы не богатые. Джори говорил, Эмма для нас как добрая тетя: не родственница и не прислуга. Для меня Эмма была чем-то обыденным, ее я видел, сколько помнил себя, и я знал, что меня она любит меньше, чем Джори. Я ее тоже не любил.