Воровская трилогия Зугумов Заур
В чем оно выражалось, спросите вы? В моем положении это было вообще неоценимо. В отличие от КПЗ Махачкалы, где в то время несчастной матери или жене приходилось стоять сутками у стен милиции, для того чтобы передать теплую одежду своему близкому, и ни о чем другом не могло быть и речи, здесь, в Баку, было все по-другому. Раз в сутки, в шесть часов вечера, любой желающий мог принести арестанту передачу, и ее принимали беспрекословно. Так вот, все смены надзирателей КПЗ без исключения собирали с каждой передачи понемногу, конечно, с согласия самих арестованных, и приносили это мне, поддерживая таким образом мое существование. Если бы не их заботы, вряд ли я, с открытой формой туберкулеза, мог долго протянуть на скудных хозяйских харчах. Я был тронут и благодарен людям, которым за подобное внимание ко мне грозило самое малое – увольнение с места службы.
Иногда надзиратели даже выводили меня ночью в коридор, заводили в те же кабинеты следователей, только теперь здесь сидели за столом арестованные за что-либо высокопоставленные бобры. Мы вместе распивали коньячок, закусывали его лимончиком и мило беседовали друг с другом.
Мое общество почему-то их очень интересовало. Они, конечно, были уверены в том, что все эти убийства совершил именно я со своими подельниками, вот они как бы и восхищались моим терпением и мужеством, зная, как меня пытают, а я не говорю ни слова. То же самое думали и сами надзиратели, иначе и внимания такого ко мне не было бы, это ясно. У них были свои критерии в жизни, и я удивлялся порой, как они были схожи с теми, что были святы для таких, как я.
Я несколько раз пытался переубедить и тех и этих, объясняя им, что я вообще не в курсе всех этих дел, но мои ответы они принимали за излишнюю скромность, и мои попытки приводили скорее к обратным результатам.
Глава 15. Как Володя Барский ментов подставил
В общей камере, куда меня водворили, после того как во время пыток у меня пошла горлом кровь, находился, как я уже говорил, только один арестант – Володя Барский. Его привезли тогда из тюрьмы на следственный эксперимент. Он был бродягой и крадуном по жизни, а по «профессии» – домушником. В заключении он находился уже с полгода, но это была не первая его ходка. К тому времени у него их было пять, так что нам было о чем поговорить.
Разделенная с кем-то тюрьма – это уже только наполовину тюрьма. Жалобы, произносимые сообща, – почти молитвы. Молитвы, воссылаемые вдвоем, – почти благодать.
С точки зрения бродяги, исходя из своих личных убеждений, Володя мне пришелся по душе. И хотя я и был в тот момент, о котором хочу сейчас рассказать, немного слеповат, а в полумраке камеры этот фактор удваивается, и почти глух, я все же не ошибся в своих суждениях. Но с самого начала меня смутил один его поступок, да скорее, наверное, даже и не поступок, а обстоятельства, при которых все происходило, в том числе и наше знакомство.
Володя был коренным бакинским евреем, жил с матерью, и никого у них больше не было. Поймали его менты с поличным, что бывает крайне редко, особенно для домушников такого профессионального уровня, каким был Барский, но в его случае это была не редкость, а скорее неизбежность: его же подельник, которому он безусловно доверял, и подставил их обоих, рассказав ментам о времени и месте кражи. Он был законченным наркоманом и до этого спалился ментам, приобретая наркоту, вот и сдал легавым своего кореша, тем самым заработав себе прощение, но надолго ли? Однажды переступив черту дозволенности, в дальнейшем такое мразье так и жило двойной жизнью, не имея никакого будущего, пока их кто-нибудь не убьет или пока они сами не крякнут где-нибудь в подворотне от передоза.
Когда Володя рассказал мне вкратце всю эту банальную историю, связанную с его арестом, я тут же по привычке призадумался, а на какой тогда эксперимент его привезли из тюрьмы в КПЗ, если с делюгой у него было все предельно ясно? Я лежал на нарах на спине и, глядя в потолок, не мог видеть, но чувствовал пронизывающий взгляд Барского. Он лежал рядом на боку, подперев голову рукой, и ни на секунду не спускал с меня своего внимательного и умного взгляда.
В тюрьме не принято спрашивать – это святое правило обязательно для всех, поэтому я ждал, когда он поймет наконец, рассматривая меня так внимательно, кто я, и расскажет мне продолжение, если, конечно, посчитает нужным. Но пока я думал об этом, камера распахнула свои массивные двери и писклявый голос надзирателя скорей пропел, чем прокричал: «Барский, на выход!» Когда же я остался в камере один, то, честно говоря, тут же забыл и о Барском, и о его рассказе.
У меня была куча своих неразрешенных проблем, главная из которых заключалась в вопросе: как выжить? Но вечером Володю привели назад в камеру, он был в заметно приподнятом настроении, некоторое время шутил и рассказал мне массу разных анекдотов, а затем уединился на некоторое время в правом углу камеры. Я по-прежнему лежал в том же положении, что и тогда, когда его уводили. И мне недосуг было следить за его перемещениями. Через некоторое время Барский подошел к нарам, присел рядом со мной и предложил тоном закадычного друга: «Заур, бродяга, давай курнем что бог послал, так просто, как будто мы были всю жизнь знакомы, а сейчас мы не в КПЗ, а на блатхате».
Ясное дело, что в голове у меня тут же пронеслось, а скорее возникло подозрение относительно источника, откуда была взята анаша, и прочие предположения, но, видно, инстинкт опытного каторжанина, повидавшего немало разных людей в заключении, говорил все же об обратном. Мне хотелось по возможности заглянуть в его глаза, но, к сожалению, не получалось. В том месте камеры, где я лежал, света почти не было, если не считать маленькой лампочки, горевшей над дверью, правда, не укрытой решеткой, иначе в камере вообще бы царила сплошная, непроглядная темень.
Не успел я сказать ему «нет», пытаясь аргументировать свой отказ тем, что вообще не курю анашу, особенно теперь, когда у меня чахотка в открытой форме, так что мой ответ не должен его обидеть, как Володя, не дав мне даже рта раскрыть, тут же пояснил все то, что, по его мнению, могло заинтересовать меня и насторожить.
В большинстве своем на всей территории бывшего СССР в практике мусоров того времени существовал метод, если, конечно, его можно было назвать таковым, при котором раскрытие преступлений, в частности квартирных краж, было упрощено до минимума и даже в какой-то степени поставлено на конвейер. В чем он заключался, я уже описывал в предыдущих главах, но, думаю, стоит немного напомнить о нем читателю.
Заключался он в следующем. Ловили ли домушника с поличным, либо его кто-то сдавал, или еще каким-нибудь образом ему было предъявлено обвинение – все это не имело абсолютно никакого значения. Главным было то, что на свободе он не мог уже оказаться по крайней мере до суда, а этого времени было более чем достаточно для того, что предпринималось далее. Мусора предлагали квартирному вору два варианта. Первый – это пытки до тех пор, пока, не выдержав их, он не подпишет все, что бы ему ни предложили, и второй, при котором он должен был брать на себя множество нераскрытых в этом районе квартирных краж, но за это ему предлагались наркотики на любой выбор, которые хранились в изобилии в сейфах следователей.
Володя избрал второй вариант. Но не был бы он тем, кем был, если бы выбрал этот вариант, испугавшись пыток. Когда менты стали перечислять ему кражи и время, когда он совершал их, Барский обнаружил одну деталь. В то время, когда совершались некоторые преступления, вину за которые ему предлагали взять на себя, он сидел в лагере в Архангельской области, где-то на Пуксаозере.
Сначала Володя хотел было сказать им об этом, но вовремя опомнился и оказался прав – решил сыграть с ментами до поры до времени на одну руку. Что из этого получилось, читатель скоро узнает, а пока он начал брать на себя буквально все, что бы ему ни предложили менты, и даже с удовольствием, как бы предвкушая момент восприятия наркотиков, которые ему обещали за это.
Что же касалось легавых, то они, конечно, на радостях не стеснялись вешать на него все нераскрытые преступления в их районе, по возможности близкие к его воровской профессии, увлекшись этим занятием так, что даже не обращали внимания на время и даты их совершения, – и вот что произошло потом, в результате всего этого на суде. В одном из эпизодов Барский, «с его слов», влез в номер в гостинице «Апшерон» и украл там некоторые вещи, принадлежавшие приезжей чете военных из Украины. Ими оказались генерал одного из отделов украинского КГБ и его бывшая боевая подруга – тогда медсестра, а теперь его старенькая седая супруга.
Но зачем, спрашивается, было ехать генералу такого ведомства в Баку на суд, когда у них всего-то были украдены выходной гражданский клифт генерала, какая-то бижутерия его жены и старый железный портсигар времен Отечественной войны, сделанный из патрона? А дело все заключалось в том, что портсигар этот был подарен генералу, в 1942 году еще лейтенанту, одним сослуживцем, который вынес его, раненого, в одном из боев на Курской дуге, а сам при этом погиб. Это была память, которую не купишь ни за какие деньги.
Когда судья дала слово генералу, он попросил Барского лишь об одном: вернуть портсигар или сказать, куда он его выкинул, потому что тот не представлял ни для кого другого никакой ценности. Взамен же генерал обещал ему свое содействие. Но каково же было удивление некогда боевого офицера, когда на эту просьбу Барский возразил отказом, аргументируя его тем, что не совершал этого преступления и даже не имеет понятия, кто его совершил, потому что в это время находился в заключении в Архангельской области. Сознался же он потому, что менты заставили это сделать, жестоко пытая и избивая его.
Суд, разумеется, отложили. Проверить показания Барского было делом одного часа. После их подтверждения следователей, которые поставляли ему анашу и терьяк, таким образом пытаясь подняться по службе, поснимали с работы, а самого Володю освободили, даже не обратив внимания на то, что одну кражу он все-таки совершил. Видно, гнев генерала КГБ оказался слишком грозен для этих шавок из Бакинской прокуратуры.
Я не знаю, правда, как сложилась далее судьба Володи Барского, но перед расставанием, а сидели мы вместе с ним в это время в шестьдесят шестой камере второго корпуса «Баилова», я советовал ему тут же покинуть Баку. Внял ли он моему совету, кто его знает. В противном случае его ждала месть местных легавых, а это было покруче пыток испанской инквизиции.
Половину этой истории, которую я описал выше, рассказал мне Володя, вторую же ее половину, кроме Всевышнего, не знал в тот момент никто. Когда в момент его откровений я пытался остановить Володю, он сказал мне, что у него нет повода для того, чтобы скрывать что-то от меня. Вся тюрьма, где он сидит, знает о том, какие муки мы с Лимпусом терпим здесь от ментов, но держимся и не продаем друг друга, хотя на кону у нас стоит жизнь.
– Каким же еще людям можно верить в этом мире, если не таким, как вы? – спросил меня тогда Володя.
Я не стал его переубеждать в том, что я не виновен, а что касается веры, сказал ему прямо:
– Я свято верил только двум людям: маме и бабушке. Сейчас их уже нет на этом свете, поэтому полностью доверять я уже никому не могу, ну а частично – это другой вопрос.
На этом наши беседы, конечно, не закончились. Много о чем мы переговорили за ту неделю, которую просидели в камере вместе. Затем Барского вновь этапировали в тюрьму, а ко мне подсадили еще кого-то, и еще, и еще, до тех пор пока и самого наконец не отправили в центральную бакинскую тюрьму «Баилова».
Глава 16. Смотрящий по двум корпусам
Это был уже август. В общей сложности только в КПЗ в разных городах я просидел три месяца при допустимом тогда максимуме 13 суток, да и то с разрешения прокурора республики. Кто же разрешал чинить над нами подобный произвол, для нас так и осталось загадкой. Наверно, все тот же прокурор республики или кто-то, кто стоял еще выше, но это уже сейчас не имеет для меня никакого значения. Все равно с такой мрази спрос один – никакого.
С самого начала, еще в карантине, я сидел, как мне сказали надзиратели этого корпуса, в камере, откуда в свое время бежал Сталин, когда был водворен в «Баилова» за свои революционные дела. В ту камеру меня поместили одного, а этап, который пришел со мной, был отправлен в камеру через стенку. У меня уже к тому времени вновь появилось утраченное за время пыток чувство юмора, и я шутил по этому поводу, разговаривая сам с собой, к добру ли такой предшественник, хотя бы и почти сто лет тому назад? И еще я ломал голову над тем, как умудрился человек, кем бы он ни был, убежать из этого каземата, не будучи невидимкой.
Начало тюремного бытия здесь было уже знаменательным. Что будет дальше? На следующий день я попал по распределению во второй корпус, а еще через день к тюрьме подъехал Тофик Босяк, один из бакинских воров в законе, и доверил мне смотреть за положением в двух корпусах – первом и втором. Всего в «Баилова», как и в Бутырках, было шесть корпусов, и так же, как и там, здесь один корпус был корпусом смертников. В «Баилова» им был пятый корпус, что касается Бутырок, то в ней был не корпус, а коридор – «аппендицит» под номером шесть.
С одной из сторон второго корпуса «Баилова» можно было разговаривать со свободой, когда оттуда подъезжал кто-нибудь, правда, приходилось кричать, но это было даже кстати, ибо контингент тюрьмы, услышав от вора имя положенца, никогда не позволит себе никаких сомнений в его компетенции. Сообщение, естественно, слышали и менты, впрочем, и это было на руку ворам, ибо и менты таким образом становились ручными.
«Баилова» того времени была тюрьмой, о которой мог мечтать всякий заключенный ГУЛАГа. Почти в любое время суток, имея деньги, арестант мог себе позволить множество запрещенных вещей: пойти к другу в гости в камеру после поверки, иметь хорошее курево, чай, наркотики, продукты питания… Все это можно было заказать с воли, при желании даже женщин. Были бы деньги, за них здесь почти все продавалось и покупалось. Но за такими делами в тюрьме всегда нужен воровской глаз, чтобы все было по возможности честно и благородно – по-воровски.
Вот я и осуществлял эту непростую миссию. У меня была возможность почти в любое время выходить из камеры и ходить по двум корпусам туда, где требовалось мое присутствие. Естественно, при этом я всегда вел себя прилично, положение обязывало меня не употреблять наркотики, спиртное, не быть предвзятым и пристрастным ни в чем и ни к кому, даже по отношению к родному брату, окажись он вдруг рядом.
Время в тюрьме, как обычно в таких случаях, летело незаметно. Когда ты занят вопросами общакового характера, эти проблемы не всегда позволяют даже выспаться, будто ты работал в три смены без отдыха. Иногда можно перепутать даже дни недели и числа месяца.
Меня ожидал смертный приговор, и тюрьма для меня, безусловно, была душевным бальзамом. Она лечила от меланхолии и скуки, от мыслей, которые неотступно следовали за мной, где бы я ни был и что бы ни делал. Время, которое я провел в «Баилова», даже не знаю почему, стало для меня особенно памятным. Скорее всего, в тот период в моей душе произошла какая-то переоценка. Наверно, после пройденных испытаний и еще предстоявших в будущем мук я стал смотреть на жизнь совершенно иначе.
Ко мне несколько раз приходили разные следователи из разных прокуратур, один раз даже приехал заместитель прокурора Дагестана. Приводили десятки свидетелей, которые на разных очных ставках утверждали, что это именно меня они видели в том или ином месте, связанном с тем или иным убийством. Я уже так привык к их ответам, что даже абсолютно не реагировал на них, молча наблюдая за их мышиной возней и ничего по-прежнему не подписывая. Будто в кабинете, в котором я подвергался допросу или очной ставке, меня вообще не было.
Но в тюрьме меня ни разу не тронули даже пальцем. Здесь у легавых был уже другой этап следственной работы. Убедившись в том, что признательных показаний от нас не добиться, мусора поменяли тактику. Теперь у них шла полным ходом работа со свидетелями и разного рода экспертами, но главного, что нужно было, чтобы человек предстал перед судом, – улик – у них до сих пор не было, да и в принципе не могло быть. Я знал это, но так же хорошо знал и то, какие силы правоохранительных органов двух республик были задействованы для того, чтобы мы не только предстали перед судом, но и были осуждены, и на этот счет не тешил себя иллюзиями.
Глава 17. Выжить, чтобы не жить…
Когда в конце ноября меня перевели в другую бакинскую тюрьму, «Шуваляны», которая находилась на окраине города и где сидели в то время оба моих подельника, я понял, что дело наше вошло в заключительную фазу, значит, скоро должен начаться суд. Я вновь не ошибся в своих прогнозах. Но и здесь до суда пришлось посидеть еще несколько месяцев, пока, по мнению следователей, они не собрали полную обвинительную базу против нас, за исключением одной «мелочи» – хотя бы единственной маленькой улики…
За то время, пока мы ждали суд уже все вместе в «Шувалянах», произошло событие, которое запомнилось нам с Лимпусом надолго. Думаю, что тот урок, который нам был преподан, мы усвоили на всю оставшуюся жизнь.
В один из обычных будних тюремных дней меня вызвали в очередной раз к следователю. Здесь, так же как и в «Баилова», следователи несколько раз приходили к нам и проводили всякого рода недостающие экспертизы. Например, сажали у горячей печки-буржуйки, пока я не истекал потом, а затем один из следователей давал мне чистый кусок белого батиста, чтобы я вытирал им пот. Потом этот придурок запихивал пинцетом эту тряпку в банку, писал на ней мое имя и дату и опечатывал ее. «Если ты находился в помещении хоть десять лет тому назад, – говорили они мне, – эта экспертиза покажет твое пребывание там».
Так вот, проходя по узкому коридору старого, царских времен одноэтажного здания тюрьмы «Шуваляны», я вдруг увидел знакомый образ женщины, сидящей на диване с книгой в руке. Зрение мое еще не было достаточно восстановлено после пыток, в коридоре был полумрак, да и кто бы мне дал остановиться, чтобы я смог получше ее разглядеть? Но уже в самом скором времени мне представилась такая возможность, даже более того, я смог с ней поговорить. Ну а пока разводной надзиратель завел меня в кабинет и тут же вышел оттуда.
За столом сидели Расим, Борис Доля и еще два бакинских следователя, имен которых я тогда не знал. В дальнем углу на диване сидел еще кто-то. Я плохо видел, да и ни к чему мне было напрягаться, чтобы разглядеть того незнакомца. Кто из порядочных людей мог находиться среди этой своры легавых псов? Меня пригласили присесть и начали, как обычно, «мило шутить». Юмор, конечно, соответствовал их интеллекту. Я давно привык к такому развитию событий на допросе, поэтому и в этот раз, как обычно, молча рассматривал трещины на противоположной стене и не обращал никакого внимания на этих недоносков.
В один момент Расим перестал смеяться и неожиданно резко, выплеснув из своего жала яд, сказал мне:
– Все, Заур, вы с Лимпусом уже спеклись, как сдобные булочки. Теперь шансов на то, чтобы вас не расстреляли, – ноль.
Наступила тягучая пауза, при которой вся свора смотрела на меня и заговорщически молчала. Это было что-то новое в их поведении и методе допроса, но тем не менее я не проронил ни слова, будто и не слышал вовсе, что обращаются именно ко мне.
– Слышишь, ты, ну-ка иди сюда, урод, – вдруг услышал я, как Расим, неожиданно прервав паузу, обратился к тому незнакомцу, что сидел в углу на диване.
Когда невысокого роста, согнутый чуть ли не в три погибели человечек молча приблизился к столу и сел напротив меня, я не поверил своим глазам. Передо мной сидел Алик Мерзик, с которым как я, так и Лимпус воровали вместе, которого мы считали своим другом и с которым я даже тянул вместе срок в Орджоникидзе. Но поразило меня не столько то, что он сидел напротив меня, а то, каким тоном эта мразь Расим обратился к нему. Все знали Мерзика как порядочного и дерзкого крадуна, который никогда и никому не спустил бы такого к себе обращения. И что я слышу?
После некоторого замешательства, которое я при всем желании не смог скрыть от легавых, мне все стало ясно. Я жил в таком мире, где подобные поступки не были редкостью, но в своих кругах, а эту мразь я считал когда-то человеком своего круга, они все же были единичны. Что же произошло дальше? Забегая немного вперед, следует рассказать читателю один эпизод, который лег в основу показаний этого ничтожества.
В то время мы находились с Лимпусом в Махачкале по каким-то срочным делам, приехав на несколько дней из Москвы. Это было приблизительно за год перед описываемыми мною событиями. Мы узнали, что освободился Мерзик и приехали к нему домой, чтобы оказать ему уважение, как бродяги бродяге, – в общем, как принято в нашем мире. Привезли с собой наркотики, конечно же, были при хороших деньгах и не преминули поделиться ими с этой мразью.
Увидев у нас за поясами пистолеты, когда мы на кухне варили «ханку», Мерзик задолбал вопросами, которые в преступном мире порядочные люди не задают никогда. Когда мы вышли от него, я обратил на это внимание Лимпуса, на что тот мне ответил:
– Да ты что, братуха Заур, он же свой, мало ли, только откинулся, видит, лаве у нас хорошее, фигуры в придачу, ну и запарился немного.
– В том-то и дело, Абдул, – парировал я, – на свободе еще, может, кто-то и запарится, офраереет немного от сытой жизни, это может быть, базару нету, но только что вернувшийся от хозяина бродяга не может откинуться запаренным, иначе он не был среди людей, а значит, и не был тем, кем мы привыкли его считать.
Вот такой разговор произошел у нас с Лимпусом, и спустя год я убеждаюсь, к великому сожалению, как я тогда был прав. Оказывается, я участвовал в очной ставке со свидетелем, которая велась в соответствии с регламентом подобного мероприятия: он сказал, я спросил и прочее.
Я не говорил ни слова, молча слушая, как это ничтожество стелет заученными у мусоров фразами, и думал. Не удивлялся, нет, – этот момент уже давно прошел, просто думал. Сколько же эта падаль может намутить воды среди людей – ведь никто, по-видимому, не знает, кто он, а мы, возможно, уже не сможем ни с кем пообщаться.
Ход моих мыслей неожиданно прервал Расим, остановив Мерзика на полуслове, видно поняв, что я его вообще не слушаю, думая о чем-то своем.
– Есть вопросы, Зугумов?
– Только один, начальник.
– Ну давай спрашивай.
Все уставились на меня с неподдельным интересом, им, видно, было любопытно, что же за вопрос я задам этому ренегату.
– Скажи, Мерзик, ты знаешь, что своими показаниями подводишь нас с Лимпусом под вышак? – спросил я его как бы ненароком, безучастно, сам удивляясь собственному спокойствию.
Он долго молчал, видно, мое поведение произвело на него сильное впечатление. Чувствовалось, что он ожидал иной – взрывной и бурной – реакции и подготовился к ней, а столкнулся с полным безразличием. Пауза явно затянулась, и Расим стал торопить его с ответом, но тот упорно молчал, глядя куда-то мимо меня. Тогда я наконец сказал ему:
– Видит Бог, Алик, я согласился бы еще год просидеть в таких нечеловеческих условиях, чтобы только поприсутствовать на вашей с Лимпусом очной ставке.
Лишь тогда он распрягся, обругав и меня, и Лимпуса. Я хотел было ответить ему как положено, но не успел – резкий, но несильный удар Расима возвратил меня на стул.
На этом, к сожалению, как представление, так и удивления мои не кончались. Следующим свидетелем была женщина, которая сидела в коридоре с книгой. Сообразуясь с воровской этикой, в кругу босоты спроса с женщины ни за какой проступок не бывает, я не хочу называть ее имени, тем более что она – моя соседка и ныне здравствует. Я простил ее, тем более что она и сама впоследствии хлебнула немало горюшка.
Больше никаких сюрпризов ни со стороны легавых, ни со стороны свидетелей до самого суда не было, если не считать огромного количества наседок, которых мы с сокамерниками тут же вычисляли и, когда успевали – обезвреживали их, а когда нет – они успевали выламываться с хаты.
Глава 18. «К исключительной мере наказания»
Когда перед отправкой в суд я встретился в «воронке» с Лимпусом, то не поверил своим глазам. В моих братских объятиях оказался измученный и больной старик. А ему было тогда всего 27 лет! Как же должен был выглядеть тогда я, если был на 12 лет старше Абдула и страдал тяжелой, открытой формой туберкулеза? Да, обстоятельства нас не пощадили. Третий подельник – Иса – молча сидел в самом углу «воронка» и ни на что не обращал внимания. Я поздоровался с ним, как и положено, пытался заговорить, но все было тщетно – он меня не видел даже в упор.
Сколько злости было тогда в моей душе, один Бог знает. Работягу, человека честного и порядочного во всех отношениях, каким все знали Ису по свободе, эти твари пытками довели до помешательства. Как тут было не злиться?
В первый день, когда нас доставили в суд и началось слушание дела, я с неподдельным интересом и вниманием слушал речи судьи, прокурора и прочих действующих в этом поистине драматическом спектакле лиц, но в последующие дни судебных заседаний, а их было всего семь, интерес к ним у меня да и у Лимпуса пропал.
Говоря языком комментаторов футбольных матчей, «игра шла в одни ворота». Оскорбления, крики и угрозы со стороны родственников потерпевших, мольбы и просьбы женщин о том, чтобы нам непременно дали расстрел, были пустяками по сравнению с тем, какой произвол творили судья с прокурором. Я не был этим ни удивлен, ни тем более поражен, но Лимпус, не выдержав, начал оскорблять их так, что судье на время пришлось объявить перерыв.
В этой связи мне вспомнился суд в Коми АССР, когда меня крутили за побег, двенадцать лет тому назад. Я думал тогда, что круче беспредела со стороны суда быть не может. Теперь я понял, как я ошибался. Бывает, оказывается, и еще хуже – это когда тебя внаглую подводят под расстрел…
Думаю, нетрудно представить себе, в какой атмосфере проходили следующие дни судебного слушания, пока не наступил последний день, когда судья объявлял нам приговор. Мы стояли и смотрели по инерции прямо в рот этому ничтожеству в мантии. Хоть я давно был готов к этому, все же слушал приговор судьи. Я был недвижим, как статуя на пьедестале, и непроницаем ни для кого, кроме Всевышнего. Где-то внутри себя я это чувствовал, как никогда оно придавало мне силы, а этого вполне было достаточно для того, чтобы я смог перенести любые удары судьбы.
В зале суда стояла мертвая тишина. И даже тогда, когда судья зачитал нам с Лимпусом смертный приговор, а Исе – 15 лет строгого режима, никто из присутствующих, а их было человек сто, не сказал ни слова, не проронил даже звука.
Всякое великое горе внушает уважение, и еще не было примера, даже в самые жестокие времена, чтобы в первую минуту люди не посочувствовали человеку, на которого обрушилось непоправимое несчастье. Разъяренная толпа может убить того, кто ей ненавистен, но редко случается, чтобы люди, присутствующие при вынесении смертного приговора, оскорбили несчастного, даже если он действительно совершил зверское злодеяние.
При относительной уже тишине солдаты приказали просунуть руки сквозь решетки и надели нам с Лимпусом наручники, а затем вывели по одному из зала суда и тут же загнали в «воронок». Больше Ису мы не видели.
Через несколько часов, пройдя капитальный шмон и прочие процедуры, о которых сейчас даже вспоминать неприятно, нас с Лимпусом водворили в одиночные камеры пятого корпуса смертников. Хоть я и держался на людях, но прошедшая неделя измотала мои нервы полностью, а последний день добил меня окончательно. Как бы то ни было, но все же, до того как я услышал приговор судьи, какая-то надежда еще теплилась в душе. В общем, я был окончательно разбит и, как только переступил порог своей, ставшей на долгие полгода родной камеры, сразу же прилег на нары ничком, и хотел было забыться, но, не услышав сзади знакомого клацанья дверных засовов и замков, повернул голову в сторону двери.
В узком дверном проеме маячили двое надзирателей. Один из них, что стоял впереди, был здоровый детина, абсолютно лысый и без усов – это редкость среди кавказцев, поэтому я сразу обратил на него внимание, хотя прежде никого из них не видел. Глядя на меня безжизненными, рыбьими глазами, скрипнув своими вставными железными зубами, пригнув жирную шею, на которой ясно обозначились горизонтальные и вертикальные складки, и сжав кулаки, он воскликнул с сарказмом: «Ну вот и все, это твоя конечная станция, следующая будет в аду, через несколько месяцев. Готовься и жди!» Пока этот питекантроп нес всю эту чушь, с наслаждением смакуя каждое слово, второй надзиратель, что стоял сзади и был еще чуть ли не на голову выше первого, долгое время молча рассматривал меня своими прищуренными глазами, оценивая взглядом, и я вернул ему его взгляд: так пойманный лев мог смотреть на зрителя через решетку клетки. Я так и не ответил им ни на их реплику, ни на взгляд, а просто повернулся к стенке и дал понять, что не желаю иметь никаких дел с такими подонками. Через мгновение дверь с шумом захлопнулась. Не могу объяснить как, но и я тут же буквально провалился куда-то в небытие, – это, оказывается, был глубокий сон, последний сон подобного рода, который я уже не увижу шесть долгих месяцев.
На следующий день, проснувшись, я уже по-настоящему чувствовал себя смертником. Первым делом я осмотрел свою камеру. Накануне я даже не взглянул на нее, настолько нравственные переживания заглушили во мне все, касающееся внешней стороны жизни.
Что же представляла собой камера смертников? Это было серое и мрачное, почти квадратное помещение (44 м). При входе справа на цепях висели узкие нары, при подъеме их пристегивали к стене огромным замком, а при отбое опускали на маленький табурет, вмурованный в пол. В левом углу от входа – параша, крышка которой была прикреплена к ручке так же цепью толщиной с детский кулак. Между этими двумя непременными атрибутами любой тюремной камеры страны на высоте в два человеческих роста находилось окно, если его можно было так назвать.
Раньше казалось, что окна существуют для того, чтобы в комнату проникал свет, в этой же камере мои представления на этот счет резко изменились, ибо свет из этого окна не поступал вовсе. Несметное количество решеток полностью преграждало свету доступ в камеру. Никогда нельзя было понять, глядя по привычке в окно, какое сейчас время суток: день или ночь? И только строое расписание быта корпусов смертников позволяло ориентироваться во времени.
Камеру освещала маленькая лампочка, которую я, так же как и дневной свет, не видел ни разу и которая ни разу не перегорела за все то время, что я там находился. Она располагалась где-то высоко над дверью, утопленная в глубокой нише и тоже была зарешечена. Таким образом, в камере царил постоянный полумрак, дававший понять ее обитателю: ты еще не в могиле, но уже и не среди живых. Камера как бы являлась своего рода промежуточной станцией на пути в мир иной.
Сейчас я могу себе позволить иронию по отношению к тамошнему быту, но в то время мне было конечно же не до смеха. С самого подъема, как только поднимались нары, начиналось хождение – четыре шага к стене и столько же обратно до двери. И так каждый день. Мне кажется, что за те полгода, находясь в строгом уединении и вышагивая взад и вперед, я прошагал расстояние от Земли до Луны.
Единственный раз в сутки камера открывалась, когда выводили на прогулку. Это мероприятие всегда проводилось после отбоя. Открывалась кормушка, я просовывал в нее обе руки, на них защелкивались наручники, и только тогда открывалась дверь. На прогулку меня всегда сопровождали трое: один офицер и двое солдат внутренней службы, которые давали многолетнюю подписку о неразглашении места службы. Со стороны могло показаться странным, что четыре человека, шагая по коридору, не издают даже малейшего шума. Объяснение же заключалось в том, что пол в коридоре был покрыт толстым, толщиной в две ладони, слоем резины, а сверху еще была постелена дорожка из плотного материала. За исключением раздачи пищи и еще некоторых моментов, в коридоре всегда стояла гробовая тишина.
Связь с внешним миром производилась только через одного человека, но о нем чуть позже. Целый день часовой был обязан бесшумно маршировать взад-вперед по коридору, и он же нас кормил, когда привозили баланду.
Что нужно приговоренному к расстрелу человеку? На мой взгляд, исходя из собственного печального опыта, – две вещи: курево и место для движения. Помимо положенной по закону для подобного рода осужденных осьмушки махорки, которой аккурат хватало на четыре скрутки, из корпусов приносили общак, который я сам еще недавно собирал для этих и других важных тюремных целей. Но доставлял это всегда один и тот же человек, и, как ни странно, этим человеком был сам исполнитель смертных приговоров. Звали его Саволян.
Я на всю жизнь запомнил это имя. Для смертников он был буквально всем. Человек этот был настолько независим, что не подчинялся даже начальнику тюрьмы. Как мне удалось узнать много позже, люди подобного рода занятий всегда подчинялись только Москве и никто, кроме московского начальства, не являлся для них авторитетом. Это была особая категория людей – палачи. Меня очень интересовали критерии, по которым их отбирали, и эта заинтересованность, я думаю, понятна. Я и подобные мне находились в прямой зависимости от этой публики.
Сам Саволян был ниже среднего роста, но хорошо сложен и мускулист. Глубокие морщины вокруг глаз и складки, которые пролегали около носа и рта, выдавали его возраст. На вид ему было далеко за пятьдесят. Хмурый взгляд, дрожащие руки и молчаливость вполне соответствовали его профессии.
Все обитатели смертного корпуса знали, что кормушка открывается четыре раза в сутки – трижды для принятия пищи и один раз для защелкивания наручников перед прогулкой. Дверь же открывалась один раз, и только ночью, – днем она не открывалась никогда.
Самыми тягостными были минуты ожидания прогулки после отбоя. И когда дольше обычного приходилось ждать конвой, мысли в голове проносились как шальные, обгоняя друг друга, ибо время вывода на прогулку совпадало со временем вывода на расстрел.
Прогулочный дворик был окружен высокими стенами, по которым скользили косые лучи мощных прожекторов. Иногда, когда одинокая луна решалась заглянуть в эту бездну нравственного и физического уродства, где бродили вечно озабоченные, угрюмые, бледные как тени люди, над которыми был занесен меч правосудия, сюда заглядывали ее блики. При мне, пока я находился в этом корпусе, расстреляли четверых…
Мне кажется, что смерть человек чувствует каким-то спящим до времени шестым чувством. Какие только мысли не приходили в голову каждую ночь с отбоя и до начала прогулки! Бывало, приходилось подолгу сидеть у дверей камеры и прислушиваться к малейшему шороху, а иногда часами мерить шагами камеру, призывая эту самую смерть как манну небесную.
Я вспоминаю, как с самого моего появления в этой камере я целыми днями напролет просиживал на корточках возле двери. Перед этим, во время суда, когда Лимпус начал ругать всех подряд, а я, естественно, поддержал его, нам немного намяли бока и мне в этом кипише сломали ребро. Так вот, сидя у двери камеры смертников, я даже не чувствовал боли телесной. Ребро так и срослось крест-накрест. Много позже, в Туркмении, в городе Чарджоу, когда мне делали операцию по удалению легкого, хирург потом спрашивал меня, в каком же Богом забытом месте я находился в тот момент, когда получил такую травму и мне некому было оказать медицинскую помощь?
Однако страх был сильнее боли. Мне кажется, что казни страшнее ожидания трудно придумать, потому что человек наказывает себя сам, постоянно психологически настраиваясь на неминуемый скорый конец. В моем случае апогеем ожидания этого самого конца были те доли секунды, когда я в наручниках выходил из камеры и внимательно смотрел на руки конвоя – нет ли у них наготове еще одной пары браслетов на ноги. Если кандалов не было, я облегченно вздыхал и успокаивался ровно на сутки: я все еще пребывал в состоянии депрессии, которая неизменно приходит вслед за сильным эмоциональным напряжением.
Сначала человек, не находя себе покоя, ищет выход в действии, он не в силах сидеть сложа руки и молча ждать развития событий. Затем он доходит до такого состояния, когда страх окончательно парализует его волю и он жаждет одного – конца. Пусть самое страшное, лишь бы скорее конец!
Но вот проходит и этот этап ожидания смерти и наступает новое, доселе неведомое тебе чувство: душою ты становишься похож на старого дервиша-стоика. Так, находясь в камере смертников уже достаточно долго, для того чтобы нормальный человек сошел с ума, я почему-то вдруг вспомнил Боэция – римского философа и политического деятеля, который жил в пятом-шестом веках нашей эры. Так вот, когда его по ложному доносу посадили в тюрьму и он, в ожидании казни впадая в отчаяние, призывает смерть, в его темнице появляется величественная дама Философия, которая прогоняет уныние и приступает к утешению – «исцелению» своими средствами. А формой терапии избирается сократическая беседа. Вот так и я, прочитав в свое время достаточно много философских трудов известных миру людей и обладая неплохой памятью, решил последовать примеру Боэция, облачась в старый халат дервиша.
Все эти чувства и преобразования во мне продолжались пять месяцев и двадцать шесть дней, пока на двадцать седьмой день, ближе к вечеру, я не услышал шум открываемой двери, такой непривычный в это время, зловещий и загадочный. Я замер на месте. Каждый день представляя себе этот момент и ожидая его, я, оказывается, не был готов к встрече с ним, когда он наконец пришел.
Так в жизни бывает очень часто. В тот момент, когда надзиратель неожиданно открыл мою камеру и, хмуро насупившись, выкрикнул: «Зугумов, на выход!» – я как бы раздвоился. Один Заур сказал: «Все, это конец…» Другой не говорил ничего – он, затаив дыхание и таинственную надежду, молчал. В ушах у меня звенело.
Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни. Говорят, что идущие на смерть видят перед собой события их прошлой жизни, подобно разворачивающемуся свитку. Люди, говорящие так, не лукавят. Именно тогда, в тот момент, я понял и в полной мере ощутил, что последней умирает именно надежда.
Книга третья. Время – вор
Часть I. Тюрьмы и пересылки
Для того чтобы действительно оказаться на свободе, бродяге-рецидивисту отнюдь не достаточно по совести отсидеть положенный срок от звонка до звонка. Он всегда должен помнить: охота на него продолжается, и это – борьба без правил, во всяком случае, правоохранительные органы крайне редко утруждают ими себя. Новый арест по ложному обвинению, ЛТП, психушка, – вот лишь самый неполный перечень из их богатого, нажитого десятилетиями арсенала.
Что может спасти каторжанина? Верные друзья, воровская солидарность, горький гулаговский опыт и в немалой степени деньги…
Именно это последнее обстоятельство подвигло меня и всю нашу братву к совершению «экспроприации» – действию, знакомому всем нам по учебникам русской истории.
Ставка была высока не только из-за степени риска, но и потому, что в работе приходилось участвовать не просто преступникам, а людям идейным, честным во всех отношениях, то есть бродягам. Все это мы знали с самого начала и готовились к операции очень тщательно.
Место встречи с «покупателем» было выбрано не случайно. Это был Паттакесар – прибрежный участок суши вдоль небольшого отрезка берега Амударьи к западу от Термеза. Он был почти голым, не считая редких колючих кустарников, росших то там, то здесь, да нескольких карликовых деревьев, которые, казалось, были кем-то зарыты в грунт по самые ветви.
Но главным ориентиром, как для тех, кто пытался совершить здесь сделку, так и для тех, кто хотел ей помешать, был дуб-топляк в три обхвата, очень давно принесенный сюда бурным течением реки.
Угольно-черная тьма безлунной ночи укрыла все вокруг, погасив блеск реки. Почти зарывшись в песок, сжимая обеими руками холодную рукоять парабеллума, который был нацелен на одного из двоих «продавцов», я лежал на промерзшей земле в каком-то кустарнике. Еще раньше я наскоро соорудил здесь что-то вроде наблюдательного пункта, собрав чуть ли не по всему берегу принесенные ветром колючки, связал их вместе и зарыл в песок.
Не шевелясь и почти не дыша, я не сводил глаз с двух солдат, которые тихо перешептывались почти в метре от меня, нервно поглядывая в разные стороны и крепко прижимая стволы своих автоматов к груди, явно ожидая кого-то еще. Оказывается, промелькнуло у меня в голове, время тянется мучительно медленно не только для меня.
Стояла почти мертвая тишина, прерываемая разве что криком речной чайки, но чайки в этих краях зимой так не кричат – это Юань имитировал их крик, цинкуя нам о том, что пока все тихо, курьер еще не прибыл.
С противоположного, афганского берега Амударьи кто-то время от времени запускал осветительные ракеты. Иногда оттуда доносились редкие трассирующие автоматные очереди, напоминавшие о том, что смерть в этих краях – постоянный попутчик. Когда редкие отблески озаряли на какое-то мгновение небольшой отрезок суши, я до боли в глазах пытался разглядеть лица этих «юнцов-торпед», по-другому их невозможно было назвать.
Мне вспомнился один солдат, азербайджанец, который несколько суток просидел вместе со мной в КПЗ бакинского горотдела, когда еще только-только начиналась моя мучительная эпопея, закончившаяся камерой смертников.
Он тоже служил в Афганистане, а посадили его за то, что он убил молотком двоих соседей по дому. В заключение он попал впервые, поэтому я и старался ненавязчиво подсказывать ему, а заодно и слушал рассказы об армейской жизни этого вояки.
Вот какой эпизод врезался мне в память. Лежа в засаде и наблюдая в оптический прицел за душманами, бойцы, оказывается, отстреливали не всех подряд, а только тех, у кого на шее висели мешочки с опием.
– А зачем нам были нужны другие? – цинично рассуждал этот ублюдок. – Мы берегли патроны.
После боя, или как там у них называлась подобная операция, они собирали с трупов «трофеи», а затем этот «терьяк» продавали. Через границу его беспрепятственно перевозил кто-либо из сослуживцев, когда по служебным делам на несколько дней откомандировывался в Термез, ну а на нашей стороне клиентов всегда хватало. Таких командированных здесь ждали с нетерпением. Ну что ж, у солдат было с кого брать пример…
Фархад тоже затарился напротив меня, но с таким расчетом, чтобы солдаты находились как бы посередине образовавшегося полукруга и были при этом под нашим постоянным наблюдением.
Рядом с ним не было даже маленькой веточки; он зарылся в песок, как пустынный варан, но видел все, что было необходимо. Изобретательности и хитрости жителям Востока не занимать, а Фархад был истинным уроженцем этих мест. Старики здесь любят повторять: «Иногда осторожность лучше, чем храбрость». И они безусловно правы.
Время продолжало тянуться мучительно медленно, но вдруг троекратный крик чайки разорвал нависшую над берегом реки гнетущую тишину. Это Юань давал нам знать о том, что курьер уже прибыл. Затем, примерно через минуту, с того места, откуда был дан цинк, я увидел несколько маленьких фонарных вспышек.
У несведущего человека могло сложиться впечатление, будто все, кто участвовал в этой операции и с той и с другой стороны, «шпилят на одну руку». Такую последовательность и слаженность не всегда можно встретить даже у людей, давно работающих вместе.
После маячка фонариком один из солдат принялся быстро и умело разводить небольшой костер, а второй, подойдя к берегу, несколько раз короткими трелями просвистел соловьем.
«Более оригинального цинка они конечно же придумать не могли!» – подумал я в тот момент. Заливаться российским соловьем в среднеазиатской ночи? Конспираторы…
Вскоре после очередной трели откуда-то из темноты к солдатам подобрался офицер с «дипломатом» в руке. Мгновенно юркнув за дуб-топляк и спрятавшись таким образом от посторонних взглядов, он поднял на уровень глаз бинокль ночного видения, висевший у него на груди, и медленно, со знанием дела стал осматривать местность.
Через минуту-другую, убедившись, что для опасений нет причин, он вынул из кармана фонарик с синим стеклом и маякнул им несколько раз в сторону прибывшего курьера.
«Вот тот, кого они ждали», – тут же промелькнуло у меня в голове. Еще плотнее вжавшись в холодный песок, я весь превратился в слух. Теперь должна была начаться главная фаза задуманной нами операции, и здесь всем нам предстояло быть во всеоружии.
Казалось, прошла целая вечность с тех пор, как появился офицер, а «ночного эскорта» все еще не было видно.
Думаю, что сейчас настало время пояснить некоторые детали нашей операции более подробно. Юань еще задолго до осуществления задуманного плана приготовил раствор, секрет которого случайно обнаружил много лет тому назад. Ничтожно малая часть этого препарата, попадая в организм человека, полностью парализовывала его на некоторое время и лишала сознания. Но затем, через пять-шесть часов, человек приходил в себя, и никакого вреда эта процедура ему не приносила.
Ко всему прочему Юань был еще и прекрасным стрелком, но не из стрелкового оружия, хотя и им он владел неплохо. Из маленькой, размером в 15–20 сантиметров и очень тонкой трубки, заряженной иглой, похожей на сапожную, он мог прибить муху к стене с расстояния десяти метров.
Так вот, в нашей операции ему, с его незаменимым талантом, отводилась, можно сказать, самая ответственная роль – поразить этими иглами сразу двоих охранников курьера, причем выстрелы должны были производиться почти одновременно.
Курьер не успел даже щекотнуться по мелочам, когда увидел, как его охранники, будто по команде, стали валиться наземь, а к его виску уже был приставлен револьвер. Дальнейшее было делом техники. Меньше минуты потребовалось Мурту для того, чтобы объяснить этому наркодельцу, что нужно делать и как вести себя, чтобы не заработать пулю в затылок, и уже в следующую минуту, после маячка фонариком, охраняемый с двух сторон моими подельниками, показался курьер.
Находясь многие годы либо в полутьме общих камер, либо в полном мраке карцеров, мои глаза приобрели особую способность различать предметы ночью, подобно глазам гиены или волка.
«Продавцы» тем временем заметно оживились. Офицер выполз из-под топляка, что-то сказал солдатам, стряхнул с себя прилипший песок и подошел к уже разгоревшемуся костру, наверное, для того, чтобы его лучше было видно издали. По всей видимости, они с курьером знали друг друга в лицо, и это еще раз подтверждало правильность выбранной нами тактики.
Солдаты, как при смене караула, встали по обеим сторонам от своего командира и замерли в ожидании. Со стороны картина выглядела впечатляюще, все происходило как на параде, не хватало только полкового знамени, но его им заменял черный «дипломат», набитый наркотиками.
Как только курьер, которого по бокам опекали Мурт с Юанем, подошел и поздоровался с офицером за руку, мы с Фархадом мгновенно выскочили из своих укрытий и подбежали к обезумевшим от страха и неожиданности солдатам.
Фархад на какие-то доли секунды опередил меня, и этого мгновения было достаточно для того, чтобы сработала профессиональная выучка военного. Резко повернув голову в сторону Фархада, офицер выхватил пистолет из кобуры, но даже не успел его вскинуть и прицелиться. Сильный и резкий удар рукояткой пистолета моего кореша проломил ему череп, и он рухнул на песок как подкошенный. Почти одновременно та же участь постигла и курьера. Только теперь уже постарался Мурт.
Солдаты замерли на месте, они стояли оторопевшие, подняв руки вверх под прицелом моего револьвера, и молча ожидали своей участи. Нужно было видеть лица служивых в тот миг, но наибольшее впечатление на меня произвела их одежда. На обоих были надеты короткие лагерные телогрейки и такие же шапки-ушанки.
Я постарался успокоить их, разъяснив, что им ничто не угрожает и они могут не волноваться на этот счет. Главное, чтобы они вели себя тихо и не трепыхались, но говорить об этом было излишне, оба они здорово перепугались.
Даже я, ничего и никогда не имевший общего с армией, понял, что эти пацаны только что призвались в нашу самую красную и самую что ни на есть замечательную армию. Было только непонятно, зачем этот ублюдок офицер потащил с собой юнцов на такую опасную операцию?
Затем Юань со знанием дела наскоро связал их по рукам и ногам и посадил на сухой топляк, а мы тем временем подкинули хворосту в костер, чтобы они не замерзли, пока не выберутся из пут. Участь двух ничтожеств, лежавших на земле, нас не интересовала. Боеприпасы военных мы выбросили в воду, оставив рядом с ними лишь их оружие. Еще минута нам потребовалась на то, чтобы замести все следы нашего пребывания здесь, и уже в следующее мгновение мы исчезли в ночи, так же как и появились – молча и незаметно.
Глава 1
Когда я увидел, что после приказа «На выход!» надзиратель стоит в проеме двери и не закрывает ее за собой, как обычно, ожидая меня в коридоре, уже зацоканного в наручники, внезапное черное предчувствие тучей охватило меня. Мозг, привыкший к несчастьям, оставлял лишь малую толику надежды на лучшее.
Для узника тюремщик – не человек. Это живая дверь, своеобразное приложение к дубовой двери; это живой прут – добавление к толстым железным прутьям. Впрочем, подсознательно я моментально понял, что это не вывод на расстрел, но все же не мог еще в это поверить, слишком высоко было напряжение, нервы были натянуты как струны, до предела.
Смерть не желала отпускать меня из своих цепких объятий. В доли секунды мой мозг просчитал все варианты за и против: жизнь или смерть? И, судя по тому, что я странным образом был относительно спокоен, хотя холодный пот и покрыл почти все мое тело так, что я оказался в одно мгновение мокрым насквозь, мне стало очевидно – жизнь! Чувства, овладевающие человеком при таких обстоятельствах, очень трудно передать читателю. Не то чтобы выразить их на бумаге, но даже и объяснить их простыми словами бывает совсем непросто. Их нужно попытаться прочувствовать самому, закрыв глаза и представив себе всю картину происходящего.
В коридор я вышел на полусогнутых, опустив голову, как предписывали правила конвоирования смертников, и по привычке повернулся к надзирателю спиной. Я даже попытался просунуть руки в «кормушку», чтобы он защелкнул мне на запястьях рук наручники, но вовремя сообразил, что стою-то я в коридоре, а не в камере. Но мусор, к моему удивлению, всего лишь хлопнул меня по плечу и сказал более спокойным тоном, чем можно было от него ожидать: «Иди вот за ними».
Я поднял голову. Передо мной стоял незнакомый, средних лет офицер. Его военная выправка и бравый вид свидетельствовали о том, что он служит в войсках какого-то элитного подразделения, ничего общего не имеющего ни с надзирателями, ни с любым из обслуживающего персонала тюрьмы. Рядом с ним стоял солдат охраны, которого я тоже не встречал прежде. Судя по его решительному виду, было ясно, что он, безо всякого сомнения, готов к выполнению любого приказа.
В сопровождении такого почетного эскорта я и вышел из 5-го корпуса смертников во двор тюрьмы, где яркий свет мгновенно ослепил меня. Я тут же остановился и по инерции закрыл глаза руками, но через несколько секунд, подгоняемый солдатом, вновь тронулся в путь. Со временем зрение понемногу восстановилось, и все вокруг начало приобретать свой привычный вид. Но не успел я еще прийти в себя, почти на ощупь пробираясь по тюремному двору, где в это время сновали рабочие хозобслуги, как мы вновь вошли в один из корпусов тюрьмы и, пройдя по длинному коридору и поднявшись на второй этаж, вошли в какой-то большой и светлый кабинет. Здесь оба моих провожатых оставили меня и сразу же вышли.
Прямо передо мной, посередине узкой полосы стены между двумя огромными окнами, за большим и старым письменным столом сидел человек в форме, с большими звездами на погонах, но мое не совсем еще восстановившееся зрение не позволило мне разглядеть их количество. Это и был начальник тюрьмы. Кстати, он был моим земляком – дагестанцем, и отзывались о нем люди неплохо. Справа от меня, на диване, сидел еще один офицер в погонах майора, он был ближе ко мне, чем хозяин, поэтому, немного прищурившись, я смог разглядеть его звание. При моем появлении майор как бы по инерции встал и одернул китель. По всему было видно, что и этот офицер ничего общего с персоналом тюрьмы не имел. Он был из другого ведомства – зоркому, хоть и почти слепому глазу арестанта трудно было в этом ошибиться.
Начальник тюрьмы пригласил меня сесть на один из стульев, которые стояли справа от двери, почти вдоль всей стены. Тон, каким были сказаны его слова, не оставил у меня уже почти никаких сомнений в том, на что в глубине души, не признаваясь в этом даже самому себе, я надеялся все эти томительные полгода. Майор тем временем подошел к окну и молча стоял, глядя куда-то во двор тюрьмы, закинув руки назад, так ни разу и не повернувшись и не проговорив ни слова, пока дверь вдруг не открылась и на пороге появился все тот же эскорт, только теперь он конвоировал Лимпуса.
При появлении своего подельника я встал, чуть не подпрыгнув, будто невидимые пружины подтолкнули меня. В этот момент возникла некоторая пауза, которую прервал начальник тюрьмы, обращаясь с улыбкой к двум находившимся в кабинете офицерам спецконвоя ГУЛАГа, а эти офицеры были именно из этого подразделения: «Я так думаю, товарищ майор, что уставу не будет перечить, если эти молодые люди просто поздороваются?»
Офицер, к которому, собственно, и были обращены слова хозяина, уже давно повернулся лицом ко всем стоящим в кабинете и молча разглядывал нас с Лимпусом, прищурив глаза и нахмурив густые брови. Эта манера следить за людьми, их мимикой, выражением глаз, за проявлением их чувств в момент, когда приговоренные к смертной казни узники ожидают вердикта Верховного Совета СССР, стоя в кабинете хозяина, была, вероятно, приобретена этим офицером за долгие годы службы. Это была оценка профессионала, и, если бы можно было разговорить такого человека, уверен, что любой из его рассказов стал бы захватывающим бестселлером. Но, увы, таким людям предписано вечное молчание.
Услышав, что хозяин обращается именно к нему и как бы выйдя из оцепенения, он тут же резко ответил: «Да, конечно, только недолго». Я стоял у стульев и хотел было пойти навстречу Лимпусу, но ноги не слушались меня, и не успел я еще об этом подумать, как был в крепких объятиях своего друга. Мы не виделись всего полгода, но каких полгода? Как он изменился за это время, поседел, осунулся! Но главное – он оставался все таким же неунывающим бродягой, каким я знал его всегда. Это было очевидно и не могло не радовать меня. В этот момент мы не сказали друг другу ни слова, просто молча стояли и смотрели на то, как злодейка судьба поработала над нашими лицами, пока наше внимание не привлекли слова майора. Он стоял в центре кабинета и держал в руке какой-то большой пакет. Начальник тюрьмы, выйдя из-за стола, так же застыл, одернув по воинской привычке китель, другой офицер с солдатом вытянулись в струнку.
Майор начал читать:
– «Именем… Верховный Совет СССР… отменил высшую меру наказания, вынесенную судом города Баку Зугумову Зауру Магомедовичу, 1947 года рождения, уроженцу города Махачкалы, и Даудову Абдулле Лабазановичу, 1959 года рождения, уроженцу города Махачкалы. Председатель… подпись, секретарь… подпись. Число. Месяц. Год».
Не помню, что я чувствовал в тот момент, когда майор читал постановление, но хорошо помню, что после его окончания мы с Лимпусом, как по команде, оба присели на диван, который стоял рядом с нами. Видимо, силы, которые мы берегли для последнего броска, иссякли. Мы молча сидели на диване и смотрели на ту суету, которая происходила у стола. На нас уже никто не обращал никакого внимания, все присутствующие в кабинете были заняты исключительно бумажной волокитой. Офицеры подписывали какие-то документы, что-то говорили друг другу, солдат же запихивал в огромный старый кожаный портфель толстые папки, похожие на личные дела арестантов.
Впрочем, эта процедура продолжалась совсем недолго. Было очевидно, что здесь никто никого не хотел обременять своим присутствием. Наконец, закончив все необходимые формальности и сухо, по-военному, попрощавшись с хозяином тюрьмы, конвойные особого отдела ГУЛАГа вышли из кабинета, даже не взглянув в нашу с Лимпусом сторону. В кабинете тут же воцарилась мертвая тишина. Хозяин молча перебирал какие-то бумаги, которые грудой лежали у него на столе, в поисках какой-то одной, необходимой ему в данный момент, затем неожиданно, когда то, что он искал, было найдено, как-то по-свойски, будто мы были по меньшей мере его давними приятелями, обратился к нам: «Как насчет чая, ребята, нет желания чифирнуть?» Откровенно говоря, мы даже не поняли сразу, чего от нас хотят, но хозяин был далеко не глуп и к тому же, хочу еще раз подчеркнуть, по природе своей был неплохим человеком. Не обращая на нашу молчаливость и естественную отчужденность никакого внимания, понимая наше состояние, он заварил нам хороший чифир, запарил, а затем слил его в «армуду» – стакан так, будто сам лет десять провел в лесу на повале, подошел и подал нам эту живительную для любого арестанта влагу.
Только в этот момент мы пришли в себя, поблагодарили его и по-свойски разобрались с тем, что было в стакане. Чифир здорово взбодрил нас, и мы около двух часов проговорили с начальником тюрьмы, в основном, конечно, отвечая на его вопросы. Он не скрывал того, что по-человечески рад за нас, ну и не преминул, конечно, заметить то же, что и все, – относительно нашей стойкости и прочего. Его, так же как и других, мы, естественно, не стали убеждать в обратном. Какой в этом был толк? Главное, мы были вне досягаемости Саволана, а все остальное для нас теперь приобретало абсолютно другое значение.
К вечеру нас вместе с Лимпусом определили на второй корпус, в 62-ю камеру. Хозяин сказал нам, что оставляет нас на сутки вместе, зная, что нам есть о чем поговорить, а затем обязан рассадить нас, иначе ему самому за это может здорово попасть. Ведь мы, объяснил он нам, несмотря на отмену смертного приговора, еще оставались на особом контроле у вышестоящих мусоров, а недооценивать подобного рода обстоятельства было всегда чревато неприятными последствиями, даже и для самого хозяина этого заведения.
Ну что ж, нам все было ясно и понятно, даже и без его слов. От души поблагодарив его за сострадание и человечность, мы вышли следом за разводящим надзирателем и, пройдя почти через весь тюремный двор, вошли в корпус, а затем и в камеру, где нас уже давно ждала братва, заранее извещенная о том, что мы скоро появимся в хате. Был поздний вечер, на землю уже давно опустилась ночная мгла. Мы сидели на нарах 62-й хаты Баиловского централа, в кругу босоты, которая встретила нас, как и положено было встречать людей, и не верили в то, что все это происходит в реальности.
Глава 2
В камере в то время в основном находились грузины. Дело в том, что в 1986 году в Грузии появился какой-то новый министр МВД. С его приходом и началась та «веселая бродяжья» жизнь для босоты этой республики, которая, можно сказать, продолжается и поныне. Он стал отправлять на дальняки всех Жуликов или тех, кто, еще не являясь таковыми, были на «подходе в семью». Ну и конечно же старых бродяг – каторжан. Этапом на Север босота шла через Баилово, а камера № 62 была пересыльной камерой особого режима, единственной в корпусе. Здесь я знал все и вся, потому что до вынесения мне смертного приговора и водворения в камеру смертников на полгода был на положении в этом корпусе.
Когда далеко за полночь закончилось наше камерное застолье и все уже повырубались спать, мы с Лимпусом продолжали бодрствовать. Нам действительно было о чем поговорить, так что наступающий новый день, можно сказать, застал нас врасплох и впервые за долгое время порадовал нас. В зарешеченные окна тюремной камеры розоватым светом втекало раннее утро. Полумрак, еще недавно висевший над рядами шконок словно густой полупрозрачный газ, уже стелился внизу, по выщербленному полу. Я встал и подошел к окну. Сквозь решетку, между раздвинутыми каким-то твердым предметом двумя полосами «ресничек» – жалюзи, я вдруг увидел зеленую листву деревьев, в изобилии растущих на тюремном дворике, а в голубом чистом небе – прозрачную дымку. Благоухание и свет пробудили во мне желание свободы.
Нет ничего удивительного в том, что наступивший рассвет застал меня за такими приятными размышлениями, которые к тому же имели для меня всю прелесть новизны. В это утро небо было замечательно ясно и восход великолепен, принимая во внимание сравнительно позднее время года. Я тогда купался в ярких солнечных лучах, проникавших в нашу камеру сквозь решетчатое окно, и с ненасытной жадностью вдыхал утреннюю свежесть, испытывая то стремление к Всевышнему и к добру, которое по воле Создателя часто пробуждается в нас в юности. Впрочем, я дожил уже до того возраста, когда взвешивают предстоящие затруднения.
Единственной печальной нотой звучало во мне сожаление о том, что моей матери нет более в живых. В то утро я дал себе обет в том, что если доведется мне когда-нибудь дожить до свободы, то первое, что я сделаю, навещу могилу матери, как только приеду в свой родной город. Забегая немного вперед, хочу отметить, что впоследствии я сдержал этот обет, но, к сожалению, могилу матери я тогда так и не нашел.
Глава 3
Вечером, как и предупреждал нас хозяин тюрьмы, Лимпуса пересадили в другую камеру, в другой корпус, и увиделись мы с ним вновь лишь несколько лет спустя. В Баилове, после отмены приговора, я просидел недолго, затем меня снова отправили в Шуваляны. Здесь мне также пришлось отбыть еще несколько месяцев. За это время меня ни разу ни к кому не вызвали. У меня даже сложилось впечатление, что обо мне уже давно все позабыли, как вдруг неожиданно 27 декабря 1987 года, сразу после ужина, меня заказали на этап.
Трудно забыть эту дату, ведь она фактически ставила точку во всей этой, в высшей степени поучительной и мучительной истории, которая навсегда оставила заметный черный след в моей жизни. Мои сокамерники, и я в том числе, знали, что этап бывает только ночью, поэтому у меня было время собраться в дорогу и на прощание по-гутарить. Какие только прогнозы не делали арестанты о том, куда меня этапируют! Каждый хотел, чтобы меня и моих подельников после всего того, что мы пережили, ждал впереди фарт, но ни один из них не угадал того, что нас ожидало в самом ближайшем будущем. Действительно, изобретательности мусорам того времени было не занимать.
Переступая порог камеры в Шувалянах, я даже и не подозревал о том, какие еще сюрпризы в самое ближайшее время приготовит мне судьба. Скоро я вновь побываю в коварных и цепких объятиях смерти, но на этот раз меня спасет от нее не Верховный Совет СССР, а страстная любовь к женщине, способная, как известно, творить чудеса.
Что же касается быта тюрем, камер, пересылок и всего того, что с ними связано, то это для меня еще с давних, почти младенческих лет было и остается до такой степени само собой разумеющимся, что я уже давно перестал проводить грань между тюрьмой и собой. Порой мне даже кажется, что я родился не в родильном доме, а в тюремной камере.
В «воронке», который увозил меня на этот раз навсегда из Шувалян, я уже точно знал конечный пункт своего этапирования: ДАССР, СИЗО-3 – это была тюрьма города Дербента, куда под утро я и был доставлен в одиночном купе «столыпинского» вагона поезда Баку – Ростов. С того момента, как я покинул ставшие мне в некоторой степени уже родными тюрьмы солнечного Азербайджана, и до того, пока я не прибыл туда, где мне предстояло провести некоторое время и где уже в спокойной обстановке я мог проанализировать все то, что со мной произошло за последнее время, действия развивались так быстро и неожиданно, а порою даже и стремительно, что я не успевал ни обдумать, ни осмыслить все происходящее вокруг. Я не успел как следует расположиться в камере дербентской тюрьмы и покемарить часок-другой, потому что в дороге мне не пришлось даже сомкнуть глаз: этап тот шел главным образом в ростовскую центральную больничку, и контингент состоял в основном из шпаны, так что было о чем погутарить с арестантами в «столыпине», – как меня вызвали к следователю.
Глава 4
Известие это меня очень обрадовало, и сон как рукой сняло. Хуже неопределенности при таком раскладе обстоятельств, которые давили на меня, как тяжкая ноша, мало что может быть в жизни, поэтому я давно ждал этой встречи, которая должна была внести относительную ясность в мою судьбу.
В маленьком и узком тюремном следственном кабинете, куда ввел меня разводной надзиратель, за деревянным столом, ввинченным в пол и обитым железом, сидел следователь Доля и что-то записывал в блокнот. На столе, как сейчас помню, лежало несколько яблок и были рассыпаны семечки. При моем появлении следователь встал, вышел из-за стола и пошел навстречу, мило улыбаясь и глядя мне прямо в глаза. Когда расстояние между нами резко сократилось, он, в некоторой нерешительности, заметно нервничая, протянул руку для приветствия. Это было чем-то новым в его поведении, но руку я ему все же подал.
– Рад видеть тебя, Заур, в добром здравии и хорошем расположении духа, – не выпуская мою руку из своей, проговорил Доля и пригласил присесть на один из двух стульев, который тоже был ввинчен возле стола, но стоял по другую его сторону, прямо напротив стула следователя.
– К сожалению, у меня совсем мало времени, Заур, – продолжил следователь свою вступительную речь, присаживаясь за стол напротив меня. – Мне еще надо навестить двух арестантов в этой тюрьме, поэтому хочу побыстрее разъяснить тебе намерения правоохранительных органов по отношению к твоей дальнейшей судьбе, ну а уж потом и покалякать, если время позволит, договорились?
– О чем разговор, начальник, я давно жду вашего откровения, – ответил я ему шутливым тоном и приготовился слушать.
– Хочу тебе, Заур, сразу сказать, что я и сам не ожидал такого расклада, поэтому признаюсь в том, что ты был прав, когда говорил мне, что мы еще встретимся в самом скором времени. Так же должен по достоинству оценить твою стойкость и выдержку. При этом хочу заметить, что я ни разу не поднял на тебя руку и не позволил себе ничего лишнего во время следствия.
– Если бы это было не так, то вы же знаете, я ни за что не подал бы вам руки несколько минут назад, – ответил я ему.
– Так вот, сегодня после обеда за тобой приедут из Махачкалы и заберут отсюда. Времени у них в обрез, потому что ты должен предстать еще перед одним судом, ну а что будет потом, я не знаю. Могу сказать тебе точно лишь одно, но строго по секрету, хотя уверен, что подчеркивать это нет надобности. Дело в том, что сразу после Нового года вас с Даудовым должны освободить из-под стражи, а вот третьего уже определили в дурдом, у него, несчастного, после экзекуций на станции Насосная с психикой произошло что-то неладное.
Договаривал он мне все это уже второпях, так как ему действительно нужно было спешить. За несколько секунд до этого разводящий надзиратель напомнил ему, что в боксике его уже ждут подследственные, из-за которых, по сути, он и пришел в тюрьму. На пороге следственного кабинета я попрощался с Долей, поблагодарив его. Я больше уже никогда его не видел, но слышал от мусоров, что он стал работать прокурором в одном из районов Дагестана. Но на свободе он меня уже не интересовал.
Глава 5
Не успел я войти в свою камеру-одиночку и закурить сигарету, как вдруг резко открылась кормушка, упав с писклявым скрипом и скрежетом на петли, и хрипатый голос надзирателя оповестил меня, прорычав гортанно: «Зугумов, с вещами на выход». – «Понял, начальник», – огрызнулся я почти таким же басом и продолжал, сидя на нарах, курить и килешовать в уме только что услышанное от следователя. Собирать мне было нечего: все мое ношу с собой. Минут через пять дверь отворилась вновь, и меня повели через тюремный двор к вахте. Процедуры по пропуску были недолгими, и уже через полчаса я оказался «на воле», под ручку с работниками МВД Дагестана, а у ворот тюрьмы нас ждал старенький автомобиль зеленого цвета.
Никого из четверых сопровождающих меня в Махачкалу лиц я раньше даже не видел, никто меня ни о чем не расспрашивал и нервы не трепал. Это были серьезные мусора, делающие просто и добросовестно свою работу, поэтому мы и доехали до места назначения спокойно и безо всяких эксцессов. Когда машина подъезжала к Ленинскому районному суду Махачкалы, на меня тут же надели наручники – такова была инструкция.
Машина въехала во двор и остановилась. Один из сопровождавших меня легавых вошел в здание суда. Ждать его пришлось очень долго, за это время мои ноги успели несколько раз затечь и были как деревянные. Часа через полтора он вышел из этого серого мрачного здания, о котором у меня были самые дурные воспоминания в жизни, и махнул рукой, чтобы меня выводили. Меня прямо в наручниках ввели в какой-то кабинет, в котором находилась женщина бальзаковского возраста и, как ни странно, приятной наружности. Белые холеные руки, на которых чуть ли не на всех пальцах были нанизаны кольца, лежали на моем открытом «личном деле». Это был хороший знак для подсудимого, ибо по всему было видно, что судья – любима, а значит, не будет злой и жестокой при вынесении приговора. Наши глаза встретились, как только я вошел в кабинет. Не помню ни их цвета, ни формы, но они мне показались изумительными. Возможно, правильно и со вкусом подобранные очки придавали им такую прелесть и очарование.
Как ни странно, я впервые в жизни понял, хоть и не раз был приговорен к различным срокам заключения именно женщинами, что судья-женщина все же сначала женщина, а потом уже судья. Рядом с ней копошилось еще несколько человек, вроде бы это были «кивалы», – я, честно говоря, так и не понял, потому что разговаривала со мной только она одна. Как только я остановился у дверей и поздоровался, она приказала сопровождающему меня легавому снять с меня наручники. Он тут же выполнил приказание судьи. Мне показалось в тот момент, что это неплохое начало для судебного разбирательства.
Некоторое время она неотрывно смотрела мне прямо в глаза, изучая своим холодным и бесстрастным взглядом, а затем не спеша начала задавать вопросы. Они были разными, и по ним трудно было понять, за что же меня судят, но судья не спеша стала объяснять мне всю пикантность сложившейся ситуации, которая заключалась в следующем. Раз Верховный Совет СССР отменил нам с Лимпусом смертный приговор, исходя из его несправедливости (дело наше было полностью сфабриковано), перед нами должны были извиниться и освободить до 31 декабря – лишь до этого срока действовала санкция, выданная много раньше моим следователям тем же Президиумом Верховного Совета. Выходило, что под стражей мне оставалось находиться всего несколько дней, ведь на дворе было уже 28 декабря.
Но менты не могли простить нам свое фиаско, поэтому и решили сделать маленькую пакость. Они подготовили фальшивые заключения судмедэкспертизы о том, что мы страдаем тяжелой формой наркомании и нас следует направить в лечебно-трудовой профилакторий для лечения от наркотической зависимости. И это после того, как мы провели около года под следствием, полгода в камере смертников и еще несколько месяцев в ожидании, как оказалось, паршивых козней мусоров. О какой наркотической зависимости могла в данном случае идти речь? Судья объяснила мне все это абсолютно открыто, за что я был ей очень благодарен. В конце этого в высшей степени необычного суда, как бы резюмируя заседание этого балагана, она открыто сказала мне, что по-человечески ей меня жалко и, будь ее воля, она бы пересажала всех следователей и дознавателей, которые участвовали в этой афере, но, к сожалению, и над ней есть начальство, которое приказало ей сделать так, чтобы нас отправить в ЛТП.
Честно говоря, я был поражен ее откровенностью. В те времена такие речи, высказанные в зале суда, да еще и самим судьей, были чреваты серьезными неприятностями. Судьба раз за разом не переставала преподносить мне сюрпризы. Максимум, который присуждался в то время для лечения в ЛТП для наркоманов, был три года, мне она вынесла год, то есть минимум.
Глава 6
Есть два рода законов: одни – безусловной справедливости и всеобщего значения, другие же – нелепые, обязанные своим появлением лишь слепоте людей или силе обстоятельств. Смею уверить всех в том, что закон о водворении в ЛТП был не просто нелеп, он приводил к результатам, противоположным ожидаемым. Наркоманы кололись там еще больше, этому способствовало то, что теперь они кайфовали не на «блатхатах» под постоянным страхом запала, а под охраной этого самого закона о водворении в ЛТП. А те, кто был обязан охранять и лечить их, сами же наживались на этих людях, занося в зону наркотики. Для мусоров, охраняющих любой лагерь, а тем более ЛТП, это был всегда самый доходный бизнес.
По окончании процесса впервые в жизни я сказал судье спасибо, даже сам не знаю за что. Слова благодарности сорвались с моих губ сами собой. Через час после этого представления я уже был водворен в свою «родную» махачкалинскую КПЗ, будь она трижды проклята, и, уставший от всех этих передряг последних дней, вырубился на голых нарах, будто на мягкой перине в спальне лучшего номера отеля «Шератон».
Спал я на редкость крепко и долго, пока мое ухо, привыкшее слышать в ночной тишине камеры паука, прядущего свою паутину, не уловило какой-то странный шорох. По-колымски, по старой лагерной привычке, чуть приоткрыл веки и, не сбивая ритм дыхания, продолжая лежать в той же позе, увидел маленькое существо, стремительно поедавшее хлебные крошки на краю нар, оставшиеся от паек предыдущих поселенцев этой камеры. Этим существом была мышь.
Долго еще я лежал не шевелясь, для того чтобы это маленькое существо смогло спокойно поесть, и вспоминал давние события, когда почти вот так же я лежал на нарах, но это были нары изолятора одной из северных командировок, после побега, «покоцанный» людьми и зверями. Первой, кого я увидел тогда и кому был по-настоящему рад, была именно мышь. Что изменилось для меня с тех пор? Да ничего, те же нары, те же менты и та же козья масть! Откровенно говоря, в тот момент мне было грустно и обидно за свою судьбу. Я подождал, когда моя гостья насытилась и убежала, приподнялся и, размяв кости, сел на нарах и закурил, продолжая размышлять о превратностях человеческой судьбы.
Очевидно, предполагая, что его не слышно, на полусогнутых, коридорный мент подкрался к двери и, чуть приоткрыв заслонку, уставился в узкую щель глазка. Видно, недавно здесь работает, подумал я машинально и тут же спросил, даже не поворачивая головы в его сторону:
– Сколько времени, начальник?
– Скоро утро, – после некоторой паузы послышался спокойный и тихий голос надзирателя, а вскоре я услышал и его шаги, удаляющиеся прочь.
Я непроизвольно вспомнил слова следователя и судьи о том, что 31 декабря заканчивается срок санкции на наш арест. Что же будет дальше? – подумал я. Сколько вопросов, на которые я не знал ответов, встали в эти несколько дней передо мной. Да, мне было над чем поломать голову.
Глава 7
Наконец наступило то долгожданное утро 31 декабря, когда, по всем подсчетам, капризная госпожа Фортуна должна была повернуться ко мне «сдобным кренделем». КПЗ была переполнена до отказа, и я слышал, как с самого утра, чуть ли не через каждый час, открывались двери камер и оттуда выводили на свободу арестантов, которые весело подшучивали над надзирателями, будто они за несколько минут до этого радостного события вовсе и не думали и не переживали о том, что должно вскоре произойти. Будто не они меряли несколькими короткими шажками свои камеры от параши до противоположной стены – расстояние, равное от «земли до солнца», которое проделывали арестанты за эти трое положенных по закону суток либо до вынесения прокурором санкции на арест, либо до момента радостного освобождения. После обеда приехал «воронок» и забрал в тюрьму тех, кому в этот день не повезло.
