Русский со словарем Левонтина Ирина
Попроси как следует
В великой книге «Москва — Петушки» сказано: «Вот видите — сколько в природе загадок, роковых и радостных, сколько белых пятен повсюду!» Лично для меня самая жгучая загадка: как в иных самых мелких словах помещается невероятное количество смысла? Приведу лишь один пример.
Допустим, вы обратились к своему собеседнику с просьбой, но с первого раза у вас ничего не вышло. Тогда у вас, как говорится по-английски, два выбора. Можно плюнуть, а можно решиться повторить просьбу. В этом последнем случае язык предписывает снабдить вашу просьбу специальным ярлычком, чем-то вроде пометки Повторно на почтовом извещении. Проще всего выбрать одну из трех частиц: ну, да или же. Как, например, в одном из рассказов Аверченко:
— Нельзя, — сказал губернаторский чиновник.
Я зачесал затылок, забегал из угла в угол и забормотал:
— Ну разрешите, ну пожалуйста.
Казалось бы, какая разница — хватай первое, что на язык попадется: «Ну скажи мне!» или «Да ответь же!» Однако за каждой частицей стоит своя, особая стратегия уговаривания.
Проще всего воспользоваться ну-стратегией. Услышав отказ, надо набрать побольше воздуха и начать: «Ну давай, ну пожалуйста, ну прошу тебя!» Что означает: у меня нет никаких новых аргументов, я не знаю, чем мне подкрепить свою просьбу, но мне очень хочется, чтобы ты ее выполнил, и я от тебя не отстану, пока она не будет выполнена. Это называется умолять, канючить или клянчить. Данная метода имеет ряд достоинств. Во-первых, ну допускает бесконечное повторение, так что все зависит от упорства просящего. Во-вторых, эта частица не требует изобретательности и интеллектуального напряжения. И наконец, она довольно результативна (это известный эффект зануды). Однако есть и существенный недостаток: канючащий жалок, налицо потеря достоинства. Поэтому если маленькие дети без колебаний прибегают к ну-стратегии, то взрослые обычно предпочитают сначала попробовать что-нибудь другое. Например, да-стратегию.
— «Скажи!» — «Нет!» — «Да скажи!» Что это значит? Да скажи, произносимое со специфической небрежной интонацией, значит примерно следующее: не ломайся, я-то знаю, что у тебя нет никаких причин отказывать мне в этой мелкой просьбе; все твои аргументы мне заранее известны и просто смешны, мы с тобой хорошо это понимаем. Да не предполагает бесконечного повторения. В отличие от предыдущего случая, где собеседник берется измором, да — это скорее наскок.
Для успешного выполнения здесь требуются внезапность и то, что называется понт. Просящий должен быть абсолютно уверен в себе — настолько, чтобы его уверенность передалась собеседнику. Тогда тот, может быть, растеряется и выполнит просьбу, прежде чем поймет, что произошло.
Если да-атака удалась, то она покрывает победителя неувядаемой славой: он добился своего не только не потеряв достоинства, но и доказав свое моральное превосходство. Впрочем, если да-атака захлебнулась, можно переходить к ну-осаде.
Воспользуемся примером из другого рассказа Аверченко. Пожилой чиновник, гуляя по берегу реки, смутно видит у другого берега силуэт купальщицы. Он отчаянно пытается рассмотреть хоть какие-нибудь подробности, но все бесполезно. Вдруг он замечает гимназиста, который разглядывает купальщицу в бинокль.
Плюмажев протянул дрожащую руку.
— Дайте! На минутку.
— Ни-ни! Даром я, что ли его у тетки утащил? Небось, если бы у вас был бинокль, вы бы мне своего не дали?
— Да дайте!
За этим Да дайте! слышится совсем другая интонация, чем за откровенной мольбой Ну дайте! О многом говорит это да! Рука у чиновника дрожит, душа пылает, но он еще не сломлен, он не хочет терять лицо. Он пытается сделать вид, что просьба-то пустяковая, что бинокль и не очень ему нужен, просто умный мальчик не станет отказывать в такой ерунде солидному человеку.
Бедняга! Уже через несколько минут он будет умолять, потом угрожать, потом отдаст алчному юнцу все деньги — чтобы в финале узреть в бинокль собственную престарелую супругу.
Есть еще частица же. Ею можно воспользоваться, если вы не получили прямого отказа — например, на вашу первую просьбу просто не обратили внимания. Или, скажем, вы не можете утащить своего спутника из гостей. Он не спорит, а говорит: «Сейчас, сейчас» — и продолжает беседу. Тогда можно дернуть его за рукав: «Идем же!» А если к ну добавить же, то в голосе молящего начинают звучать нетерпеливые нотки. Можно еще скомбинировать да и же… и так далее, до бесконечности.
Занятия лингвистикой вообще настраивают на гуманистический лад. Действительно, раз самый заурядный человек умеет так ловко управляться со всеми этими смыслами, к роду человеческому стоит относиться со священным трепетом.
А паразиты никогда
Есть такой анекдот. Едет новый русский в мерседесе и видит, что по тротуару старушка идет, а перед ней люк открытый, сейчас она упадет. Новый русский высовывается из окна и дружелюбно кричит: Бабка! Это… типа… опа!
Так называемые слова-паразиты человек употребляет, когда ему не хватает обычных слов, как в песне из фильма «Карнавальная ночь»: Я не знаю, как начать, / В общем, значит, так сказать… Но действительно ли эти слова лишние в языке?
Наша обычная речь — спонтанная, то есть неподготовленная. Мы одновременно говорим и думаем. Человек не всегда успевает сформулировать свою мысль, ему приходится останавливаться, чтобы подумать или подыскать подходящее слово. Конечно, вы можете замолчать и держать паузу до тех пор, пока не придумаете абсолютно гладкую фразу. Но тогда собеседник будет сомневаться: то ли вы все еще формулируете, то ли уже заснули или отвлеклись. Вот тут и приходят на помощь всевозможные эээ, мэээ, ну, это и так далее. Это своего рода сигналы: я здесь, я на связи, сейчас уже скажу, ждите ответа. Кроме того, в режиме цейтнота не всегда удается найти самое подходящее слово и приходится удовлетворяться более или менее подходящим. Многие слова-паразиты: вроде, типа, как бы и так далее — имеют именно такую функцию: мол, слово, может, и не совсем подходящее, но другое что-то пока в голову не приходит.
Соответственно, наличие в речи слов-паразитов — это своего рода знак естественности, неподготовленности речи. У Грибоедова о Чацком: И говорит как пишет! — но хорошо ли принимаются его пламенные монологи? Часто собеседник гораздо лучше вас воспринимает, если вы прямо на его глазах и вместе с ним формулируете мысль, ищете слово. Этот эффект знаком любому преподавателю. Бывает, объясняешь что-то, что объяснял уже тысячу раз, и точно знаешь, что надо сказать и какими словами. Но если просто отбарабанить готовый текст, никто ничего не усвоит. Гораздо лучше, если слегка имитировать спонтанность: остановиться, призадуматься, как бы поискать слово: ученик тогда будет думать вместе с вами, тоже искать это слово — и поймет и запомнит вашу мысль гораздо лучше. Замечательны в этом отношении телевизионные лекции ныне покойного профессора Тартуского университета Ю. М. Лотмана о русской культуре. Речь Лотмана никак нельзя назвать гладкой: он экает, хмыкает, хихикает. Но слушать его — истинное наслаждение: полная иллюзия, что он только что поговорил лично, например, с Чаадаевым, а теперь говорит лично с вами. Причем говорить с вами ему страшно интересно, он вот как раз нечто увлекательное узнал или придумал и спешит поделиться. Возможно, если экать начнет другой человек, который не умеет так замечательно рассказывать, — это только испортит его речь. Но в случае с Лотманом, как поется в песенке Окуджавы, «мне это ничуть не мешает и даже меня возвышает».
Любое из, на первый взгляд, бессмысленных слов-паразитов на самом деле имеет свой особый смысл, и все они друг от друга отличаются. Кажется, что неважно, пересыпает ли человек свою речь бесконечными так сказать или предпочитает это, типа или как бы. В действительности это совсем разные люди.
Например, человек, который через слово говорит это, это человек, которому вообще каждое слово дается с трудом, это тугодум, или, как теперь говорят, тормоз. Напротив того, так сказать — точнее обычно тскать — часто говорят люди, которые за словом в карман не лезут, говорят очень быстро и с помощью этого тскать пытаются расчленить свою речь на отрезки, чтобы облегчить слушателю понимание.
Особая история со словом как бы. Оно приобрело популярность, по-моему, в позднесоветский период как интеллигентское словцо. Первоначально в нем была даже некоторая фронда, поскольку постоянное как бы означало демонстративный отказ от категоричности суждений, присущей официальным текстам. Не исключено, что мода на как бы тогда была связана с интересом интеллигенции к Достоевскому: известно, что как бы — одно из особенно любимых им слов. Потом, как это происходит со многими культурными явлениями, как бы опустилось в более низкие социальные слои, растеряв при этом большую часть своего содержания. Теперь вечное как бы стало проявлением простого жеманства. Характерно оно в основном для женской речи.
Другая, даже отчасти противоположная судьба у слова-паразита типа. Мода на него пришла из речи братвы. Внимательный к деталям тележурналист Леонид Парфенов в одной из своих передач даже говорил о произносимом со специфическим прононсом типаа как об особой примете середины 90-х годов XX в. Потом, однако, типа замелькало и в речи интеллигенции, потеснив утратившее свое обаяние как бы. Этим типа, произносимым уже без всякого особого «прононса», пока еще чуть ироничным и цитатным, человек показывает, что он не какой-нибудь кабинетный червь, ему не чужды современные общественные процессы, а может быть, он даже и сам крутой. — А ты здесь типа работаешь? — Да типа того. Так теперь разговаривают многие интеллектуалы.
Картина мира
Метафоры, которые нам вешают на уши
Предлагаю всем желающим повторить нехитрый эксперимент: войти в Интернет и задать в поисковой строке сочетание холерный эмбрион. Да-да, не вибрион (микроорганизм, имеющий вид изогнутой палочки, запятой), а именно эмбрион (зародыш). Вы удивитесь, как много этих самых холерных эмбрионов во вполне даже серьезных газетах. Ошибка тут совершенно очевидна. Однако бывают и другие ошибки: ложная метафора, став общепринятой, способна сформировать в сознании общества искаженное представление о том или ином явлении.
В последнее время мы постоянно слышим и читаем: «Расшифрован геном человека». Если не вдумываться, эта формулировка кажется вполне ясной: ведь мы уже давно привыкли к понятию генетического кода. Ну а где код, там и расшифровка.
Нам кажется, что мы понимаем. Однако это лишь иллюзия. Что же стоит за торжественной формулировкой «Расшифрован геном человека»? Адекватно ли описывается метафорой зашифрованного текста и его расшифровки реальное состояние науки? Итак, геном — это полная цепочка ДНК в организме. Она состоит из повторения в самых разных комбинациях четырех стандартных последовательностей, фрагментов молекулы — нуклеотидов. В ДНК есть участки — гены, которые отвечают за то, какие белки производятся в организме, и регуляторные сигналы (другие участки ДНК), которые регулируют работу генов.
Если воспользоваться метафорой текста, то можно сказать, что имеется алфавит из четырех букв — нуклеотидов, которым записаны гены — слова. Причем если алфавит очень маленький, то длина такого «слова» огромна — 1500–2000 букв- нуклеотидов.
Таким образом, если развернуть лингвистическую метафору, геном — это строка или текст, состоящий из 3 миллиардов букв, которыми записано около 30 000 генов. Этот текст, как в древних рукописях, не разбит на слова и не содержит знаков препинания, так что прежде всего цепочку надо разделить на «значимые» кусочки — понять, где кончается один ген и начинается другой. Дело осложняется тем, что значимые для молекулярного биолога фрагменты составляют меньше 5 % ДНК. Это можно сравнить со статьей в журнале, который финансируется за счет рекламных объявлений: кусочки текста нужно вылавливать среди бесконечного количества инородных фрагментов.
Что сделано в науке на данный момент, на какой стадии находится работа над геномом человека? Приблизительно выписана сама последовательность — этот длинный текст в четырехбуквенном алфавите. Кроме того, многие гены (несколько тысяч) в той или иной степени изучены экспериментально. Это значит, что данный ген вычленен в последовательности и, возможно, установлены его функции, — так сказать, понят смысл слова. Правильно ли назвать это расшифровкой? Конечно, нет.
Доктор биологических наук М. С. Гельфанд, который как раз и занимается анализом нуклеотидных последовательностей, предлагает свою метафору: поймали профессора Плейшнера из фильма «Семнадцать мгновений весны» и отобрали у него бумажку с цифрами, где зашифровано послание Штирлица. Теперь представим себе, что ее принесли Мюллеру со словами: вот, мол, расшифровано письмо русского разведчика.
Действительно, есть последовательность цифр, а цифры все известны, вот вам и расшифровка. Однако вряд ли Мюллер был бы удовлетворен.
Но это еще полбеды, если нужно только привести непонятные значки в соответствие с буквами известного языка.
В случае с геномом сам текст на неизвестном языке и то, что мы в результате долгой и кропотливой работы разобрали, из каких букв этот текст состоит, еще не делает его понятным.
Прочесть этот текст, то есть действительно расшифровать геном человека, — дело будущего.
Вход и выход
Как известно, языки по-разному концептуализуют действительность. Когда появляется какое-то явление, язык, чтобы его назвать, должен сначала как-то его себе представить. Вот Франция и Германия — соседние страны. В обеих, чтобы поехать на поезде, нужно купить билет, а потом, уже на перроне, его закомпостировать (можно и прямо в поезде купить, но речь сейчас не о том). При этом по одну сторону границы действие по продырявливанию билета назовут словом, которое означает «сделать ценным», а по другую — словом со значением «лишить ценности». И то и другое понятно. Пока билет не прокомпостирован, он не дает права ехать на поезде, то есть он не имеет ценности. С другой стороны, если вы продырявили билет, то тем самым его нельзя будет больше использовать, он как бы уже использован, то есть лишен ценности.
Или, например, как надо говорить — войти в Интернет или выйти в Интернет? Действительно, когда мы говорим выйти, а когда войти? Лингвисты изучали эту проблему. Выйти значит переместиться из замкнутого пространства в более открытое. «Можно выйти из комнаты в коридор или со двора на улицу, но нельзя *выйти из коридора в комнату или *с улицы во двор. При этом различия между более замкнутыми и менее замкнутыми (более открытыми) пространствами, по-видимому, объективны: в более замкнутых пространствах меньше возможностей входа и выхода и больше препятствий для перемещения (вышел из леса на поляну, но не *вышел с поляны в лес)» (я цитирую академика Ю. Д. Апресяна, а звездочками в лингвистических работах часто обозначаются неправильные фразы). Ну а войти — естественно, наоборот. В кладовку, в ванную, в спальню всегда входят, тогда как на сцену, на крышу, на балкон — всегда выходят.
Интересно при этом, что есть помещения, в которые можно и выйти и войти. Например, можно выйти в гостиную или войти в гостиную. Войти в гостиную значит просто войти в помещение. Выйти в гостиную значит сделать себя доступным для общения с гостями. Нельзя выйти в пустую гостиную, в которой нет людей, — в пустую гостиную входят. Официант с подносом не может выйти в гостиную — он входит в гостиную.
Примерно так же обстоит дело и с Интернетом. Говорят и войти в Интернет, и выйти в Интернет. Вот некоторые фразы, взятые из этого самого Интернета: «Каждый раз, выходя в Интернет, вы подвергаете себя опасности несанкционированного вторжения»; «По какой технологии доступа вы выходите в Интернет?»; «В Москве теперь можно отправлять SMS и выходить в Интернет с таксофона»; «Аяцков заявил, что через 3 года выйти в Интернет сможет каждый желающий из любого учебного заведения». И с другой стороны — «Глава Ericsson утверждает, что через 2 года большинство пользователей будут входить в Интернет через сотовые телефоны»; «Не могу войти в Интернет: программа дозвона сообщает о неправильном пароле…»; «В Интернет вошел каждый десятый гражданин России»; «Мы хотим, чтобы была регистрация всех входящих в Интернет лиц».
Очевидно, сочетаниям выйти в Интернет и войти в Интернет соответствует несколько разные картинки. Когда говорят выйти в Интернет, имеют в виду, что всемирная сеть — это огромный мир, на просторы которого человек и выходит из своего узкого мирка. Возможно, даже не имея определенной цели. Когда же говорят войти в Интернет, скорее имеют в виду, что Интернет — это нечто вроде большой виртуальной библиотеки, в которую человек входит, чтобы найти там нужную информацию.
Собирательный образ
Когда московские власти собрались застраивать Ходынское поле, окрестные жители были очень недовольны, они устраивали митинги и пикеты — как водится, без результата. О возникшем конфликте даже рассказывали по телевизору.
И вот одна журналистка с большим пафосом заявила: «В конце концов, это просто неуважение к памяти людей, погибших во время Кровавого воскресенья на Ходынском поле!»
Разумеется, нет нужды напоминать, что Кровавое воскресенье не имеет никакого отношения к Ходынскому полю — журналистка просто смешала в одну кучу два устойчивых сочетания и два совершенно разных события. В 1896 году на Ходынском поле под Москвой (теперь оно уже находится на территории Москвы) при праздновании коронации императора Николая II произошла давка и паника, во время которой погибло несколько тысяч человек. Тогда и возникло выражение устроить ходынку — в смысле устроить давку, сутолоку. А в 1905 году в Санкт-Петербурге, утром 9 января 140-тысячная толпа мужчин, женщин, стариков и детей, возглавляемая знаменитым попом Гапоном (не все, кстати, знают, что Гапон — это не имя, а фамилия), с хоругвями, иконами и портретами царя двинулась к Зимнему дворцу. Демонстранты хотели подать царю петицию о своих нуждах. Но на Дворцовой площади им перекрыла путь заградительная цепь солдат, которая открыла по толпе огонь. Это событие, расстрел мирной демонстрации, и вошло в историю под названием Кровавое воскресенье. Оно стало началом первой русской революции 1905–1907 годов.
Итак, разные города: Ходынка в Москве, а Кровавое воскресенье в Петербурге. Разрыв во времени почти в десятилетие, не только разные годы, но разные века. Да и события разные — в одном случае давка, в другом — расстрел мирной демонстрации.
Наконец, разные причины: в одном случае плохая организация торжеств, в другом, ну, о причинах революции можно рассуждать долго. И все же не случайно журналистка спутала эти два события.
Видимо, когда человек плохо знает историю, в голове у него остаются от ее изучения в школе, с одной стороны, отдельные слова и выражения, а с другой — смутные образы каких-то событий. Причем одно с другим не всегда связано. И вот Ходынка и Кровавое воскресенье объединяются в некий собирательный образ. Это гиперсобытие можно описать примерно так: в столичном городе России по вине властей произошла массовая гибель граждан, которые с мирными намерениями пришли к последнему русскому царю, царствование которого было бездарным и привело к революциям и крушению России. Для довершения сходства двух эпизодов можно упомянуть, что в обоих случаях во дворце был назначен бал, который власти не посчитали нужным ввиду печальных событий отменить.
Особое приглашение
В детективном романе Татьяны Устиновой герой, услышав в свой адрес стандартную для русского языка формулу поторапливания «А тебе что, особое приглашение нужно?», рассуждает: вот, мол, с детства удивляюсь, что за особое приглашение такое? Всем обыкновенные приглашения, а мне какое-то необыкновенное?
Да нет, на самом деле ничего такого: просто слово особый имеет здесь значение «отдельный». Так же могло употребляться и слово особенный. Одно дело особенный человек Рахметов, другое — детей посадили за особенный стол.
А вот и пример особого приглашения — только в данном случае не предназначенного отдельно для кого-то, а исходящего отдельно от кого-то:
Получив приглашение ехать в Киев от братьи — Владимира Мстиславича, Рюрика и Давыда Ростиславичей, также особое приглашение от киевлян и особое от черных клобуков, Мстислав отправил немедленно в Киев племянника Василька Ярополчича с своим тиуном
(С. М. Соловьев, «История России с древнейших времен»).
Другой характерный случай — выражение кровь с молоком. По тому, как его обычно произносят (с эмфазой на слове кровь, а часто с эдаким раскатистым ррр, да еще и энергично сжав кулак), слышно, что воспринимают это выражение сейчас в том смысле, что вот, мол, какой здоровый — прямо кровь у него пополам с молоком.
Да вот примеры, из которых это ясно видно: «А потому что детинка был кровь с молоком, да подбавил черт горилки» (А. Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ»), «Все пятеро — верзилы-громобои, кровь с молоком и медом, растворенная водками и наливками» (В. Пикуль, «Фаворит»). Да и я тоже думала, что в выражении подразумевается кровь пополам с молоком, пока в диалектологической экспедиции в Архангельской области не услышала в том же значении выражение красно да бело. Я подумала, что ведь и кровь с молоком, наверное, значит «румянец на белой коже» — старинный идеал красоты. Действительно, в некоторых других европейских языках есть выражение как молоко и кровь. Вот характерный пример из повести современника Пушкина О. Сомова:
Внучка эта, маленькая Варя, спала всегда с старою Марфой, в особой светелке (тут весьма кстати и «особый» в значении «отдельный». — И. Л.). Вот когда Варе исполнилось семь лет, бабушка стала замечать диковинку невиданную: с вечера, бывало, уложит ребенка спать, как малютка умается, играя, с растрепанными волосами, с запыленным лицом; поутру старуха посмотрит — лицо у Вари чистехонько, бело и румяно, как кровь с молоком, волосы причесаны и приглажены.
Любопытно и то, как поменялась внутренняя форма выражения в интересном положении. Сейчас это воспринимается как указание на беременность, как пикантное положение, повод для общего внимания и пересудов. Изначально же имелось в виду прибыльное положение. Это значение было заимствовано у исходного французского прилагательного: affaire intressante — выгодное дело; acheter un prix intressant — купить по сходной цене. Такое значение сохранилось у формы русского множественного числа интересы («это не в моих интересах»), у слова заинтересованность и др., а в просторечии и у самих слов интересный, интересно. Рабочие, торгуясь, говорят: «Нам это будет неинтересно» — невыгодно, значит. Мой коллега А. Д. Шмелев обратил внимание на то, что разные люди противоположным образом понимают выражение играть на интерес: половина считает, что оно значит «играть на деньги», а другая — что без денег, ради самого азарта игры.
Откуда есть-пошла русская душа?
Как часто мы слышим и читаем о «широкой русской душе», об«истинно русской бесшабашности», о том, что мы по- прежнему надеемся на русский «авось» и тому подобное. Власть таких стереотипов поразительна. Мне особенно запомнилось, как телеведущая Анэля Меркулова в одном интервью определила русский характер: «Мы можем завидовать, делать гадости, поджигать, грабить, убивать друг друга, но в горе объединиться, вместе опуститься вниз и подняться до невероятных высот» (МК, 12.10.95). Вот спрашивается, если мы убиваем друг друга, то это не горе? И куда еще ниже можно вместе спуститься? А поубивав и ограбив друг друга, до каких зияющих высот мы должны подняться?
Разумеется, многие люди воспринимают высказывания о национальном характере примерно так же, как описания, скажем, козерогов в гороскопах, или как рассуждения о том, что брюнетки темпераментные, блондинки глупые и т. п. Тем не менее, национальные стереотипы тиражируются массовой культурой, воспроизводятся в анекдотах и т. п. А политики и рекламщики зачастую сознательно пытаются их обыгрывать.
Кажется, что этот облик русского человека — удалого, широкого и душевного, склонного к безудержному веселью и загулу, переходящему в тоску, существовал искони. Его черты закреплены в языке, в частности в отдельных словах. О таких словах мы с соавторами написали в книжке «Ключевые идеи русской языковой картины мира» (Зализняк А. А., Левонтина И. Б., Шмелев А. Д., 2005). Некоторые русские слова — например, душа, судьба, тоска, счастье, разлука, справедливость, обида, попрек, собираться, добираться, постараться, сложилось, довелось, заодно мы называем «ключевыми» словами русской языковой картины мира, потому что они дают ключ к ее пониманию. Они лингвоспецифичны, так как содержат в своем значении концептуальные конфигурации, отсутствующие в готовом виде в других языках (в книжке проводится сравнение с наиболее распространенными языками Западной Европы). Направление исследований, представленное в книге, в значительной степени восходит к идеям Анны Вежбицкой.
Так что же, «русская душа» — это и вправду наследие далеких предков? Между тем само представление о нации как некой коллективной личности, обладающей, подобно отдельному человеку, своим особым характером, появляется в культуре достаточно поздно — во второй половине XVIII в., в философии Гердера, с одной стороны, и Руссо (сочетание национальный характер впервые встречается у него) и других идеологов французской революции — с другой. Так, И. Г. Гердер, немецкий писатель-просветитель, философ и собиратель народной поэзии, создал теорию народной поэзии как выражения духовной жизни и «нравов» народа. В 1773 при участии Гете был опубликован целый сборник «О немецком характере и искусстве», где Гердер опубликовал «Отрывок из переписки об Оссиане и песнях древних народов», ставший литературным манифестом «Бури и натиска». Между прочим, это сейчас нам кажется вполне естественным интерес к фольклору, никто не возмущается, даже когда диссертации пишутся о таких его «низких» жанрах, как анекдоты. А ведь когда-то вообще не было идеи, что собирание и изучение народных песен для чего-то нужно и что в них что-то там отражается. Идеи Гердера были в России весьма популярны, особенно в кружке Н. М. Карамзина. Гердер писал и о славянах, так что русские гердерианцы свой народ, вероятно, воспринимали отчасти сквозь призму высказываний Гердера. В конце XVIII — начале XIX вв. концепция нации как целостной личности, единство которой основано на кровном родстве и закреплено общностью обычаев и языка, продолжала активно развиваться в немецкой философии, например у Ф. Шлегеля. А об увлечении немецкой романтической философией в России что и говорить.
Популярные в Европе идеи в то время попадали в Россию практически немедленно и интенсивно обсуждались. Уже в 1783 г. Д. И. Фонвизин на страницах «Собеседника любителей российского слова» задает Екатерине II вопрос: «В чем состоит наш национальный характер?» — Ответ: «В остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корени всех добродетелей, от творца человеку данных». Ответ этот свидетельствует скорее об отсутствии в тот момент устойчивого культурного стереотипа. Однако работа над его созданием продолжалась.
Одним из первых текстов этого рода является, по-видимому, следующий фрагмент из «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева (1790 г.):
Лошади меня мчат; извощик мой затянул песню по обыкновению заунывную. Кто знает голоса руских народных песен, тот признается, что есть в них нечто скорбь душевную означающее. <…> Посмотри на рускаго человека; найдеш его задумчива. Если захочет разогнать скуку, или как то он сам называет, если захочет повеселиться, то идет в кабак. В веселии своем порывист, отважен, сварлив. Если что либо случиться не по нем, то скоро начинает спор или битву. — Бурлак идущей в кабак повеся голову и возвращающейся обагренной кровью от оплеух, многое может решить доселе гадательное в Истории Российской.
Нельзя не заметить, что сам образ русского человека, нарисованный Радищевым, очень близок к представлению, бытующему и теперь. Но с современной точки зрения этот текст выглядит как обратный перевод с какого-то иностранного языка. Дело в том, что в современном русском языке все эти смыслы устойчиво выражаются другими словами: тоска, удаль, загул и т. д. Так это было уже в языке Пушкина: хрестоматийное четверостишье из стихотворения «Зимняя дорога» (1826 г.) по содержанию поразительно похоже на приведенное рассуждение Радищева: «Что-то слышится родное / В долгих песнях ямщика: / То разгулье удалое, / То сердечная тоска…»
Пожалуй, можно сказать, что весь круг соответствующих стереотипов был сформулирован уже в программной статье Н. Надеждина «Европеизм и народность, в отношении к русской словесности», опубликованной в 1836 г. в «Телескопе», и дожил до сегодняшнего дня практически без изменений. Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть, например, в многочисленные сочинения Н. Бердяева о русской душе, или в «Заметки о русском» Д. С. Лихачева. Надеждин, в частности, писал:
Да и что такое Европа — Европа? Наше отечество, по своей беспредельной обширности, простирающейся чрез целые три части света, наше отечество имеет полное право быть особенною, самобытною, самостоятельною частью вселенной. Ему ли считать для себя честью быть примкнутым к Европе, к этой частичке земли, которой не достанет на иную из его губерний?
Как тут не вспомнить хрестоматийное равняется четырем Франциям!
Нам в каком-то смысле повезло. В отличие от многих европейских языков, интенсивное формирование современного литературного русского языка замечательным образом хронологически совпало с формированием национального самосознания. Отсюда две важных особенности русской культурно-языковой ситуации. Во-первых, стереотипы «национального характера» выражены в русском языке особенно ярко: ведь они складывались в период, когда язык, обычно весьма консервативный, был пластичен и готов к закреплению новых смыслов. Во-вторых, русской культуре и до сих пор свойственна повышенная языковая рефлексия и представление о непереводимости русских слов и понятий. Изучение истории труднопереводимых русских слов показывает, что они напитывались культурной спецификой в основном на протяжении XIX века.
Итак, культурный миф русского национального характера начал складываться в конце XVIII в., а лексическое оформление для него было найдено несколько позже, но к 30-м годам XIX в. оно уже было вполне устойчивым. Далее этот культурный стереотип был существенно обогащен во второй половине XIX в., и ключевую роль сыграли здесь тексты Достоевского. Чего стоит одно слово надрыв (в психологическом смысле), которое тоже вовсе не «из глубины веков», а из романа «Братья Карамазовы». Между прочим, если раньше переводчики романа ограничивались примечаниями по поводу этого слова, автор нового немецкого перевода и вовсе оставила слово nadryv как есть, пояснив: если уж слово перестройка не переводится, то о надрыве что и говорить.
«Достоевский надрыв»
У Льва Лосева есть стихотворение, в котором он перечисляет постылые приметы безумной русской жизни. Среди прочего там говорится: И еще он сказал, распаляясь: / «Не люблю этих пьяных ночей, / Покаянную искренность пьяниц, / Достоевский надрыв стукачей, / Эту водочку, эти грибочки…»
Слово надрыв принадлежит к числу наиболее емких, выразительных, укорененных в русской культуре и потому плохо поддающихся переводу. В этом слове, помимо идеи напряжения всех сил, есть и некое мазохистское самолюбование, и истерическая исповедальность.
Вероятно, душевный надрыв связан с представлением о надрывном, нутряном кашле и с пониманием надрыва как прорехи. Внешняя оболочка расползается, сквозь прореху зияет нутро, и окружающие смущенно отводят глаза.
Слово надрыв описывает неконтролируемый эмоциональный выплеск и/или выражение форсированных, искусственных эмоций. В первом случае человек просто извлекает на свет слишком глубоко запрятанные, интимные чувства, с пугающей откровенностью обнажая то, чему надлежит оставаться сокровенным. Во втором — человек так успешно предается самокопанию, что может найти в своей душе то, чего в ней вовсе или почти нет. Поэтому с надрывом часто выражаются мнимые, непомерно преувеличенные или искаженные чувства, что граничит либо с фальшью, либо с гротеском.
Лев Лосев, говоря о достоевском надрыве, прав не только в том отношении, что пьяная исповедь стукача — это именно то, что очень естественно назвать достоевщиной, но еще и в том, что само слово надрыв — достоевское слово, из «Братьев Карамазовых» (одна из частей романа так и называется «Надрывы»).
Герои все время твердят: «Надрыв, надрыв», особенно когда обсуждают вымученную, надуманную, истерически- жертвенную страсть Катерины Ивановны к Мите Карамазову. Появление у позднего Достоевского, на закате эпохи так называемого шестидесятничества, понятия надрыва весьма знаменательно. Слово найдено — и слово, звучащее отнюдь не апологетически. Обобщив и отрефлектировав симптоматику надрыва, Достоевский в некотором смысле вывел одну из фундаментальных категорий поведения и мышления русского разночинца.
Одной из ценностей дворянской культуры, отвергнутой разночинцами, было то, что можно назвать внешним лоском, или хорошими манерами, или comme il faut, или светскостью, или дендизмом, а отсутствие оного — вульгарностью или дурным тоном. Толстой в «Юности» выразительно описал мироощущение юного дворянина, для которого лучше умереть, чем оказаться не comme il faut. Разночинцы увидели в этом поверхностность и фальшь и противопоставили условностям, канону культ искренности и глубины. Особенностью разночинской поведенческой модели стала гремучая смесь безудержной откровенности с романтической патетикой и тягой к «безднам», столь знакомая тому, кто когда-либо читал письма Белинского Бакунину, дневники Чернышевского или другие документы внутренней жизни людей этого социально-психологического типа.
Возвращаясь к теме кашля, вспомним и чахотку — разночинскую болезнь. Чахоточный надрывный кашель — как нельзя более подходящее обрамление для «кашля души» — надрывных признаний в «стыдной» и «гадкой» правде о себе.
Яркой чертой культивируемой разночинцами эстетики надрыва явилось демонстративное пьянство. Конечно, пили и дворяне. Но теперь на смену гусарскому кутежу и пьяному буйству в духе Дениса Давыдова пришел пьяный надрыв и пьяный кураж. Как известно, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке: алкогольное опьянение — замечательная мотивировка отказа от сдержанности в выражении своих чувств. Этот отказ становился фактом культуры, омут алкоголизма — синонимом душевной глубины.
Никогда уже больше такой тип поведения не имел столь высокого культурного статуса. Очень скоро он выродился в пародию на себя, однако до сих пор сохраняет по старой памяти претензию на духовные искания. Этот русский дискурс замечательно воспроизвел Вен. Ерофеев: «А потом кричу: „Ты хоть душу-то любишь во мне? Душу — любишь?“ А он все трясется и чернеет: „Сердцем, — орет, — сердцем — да, сердцем люблю твою душу, но душою — нет, не люблю!“» XX век сообщил слову надрыв новую интонацию. В нем появилось эстетическое измерение. Для Достоевского надрыв был еще интересен и эстетически привлекателен, хотя и чреват неправдой. Сейчас он обычно оценивается как безвкусица. «Вы любите Андреева?» — «Нет, — с характерной для него афористичностью формулирует свою позицию Довлатов. — Он пышный и с надрывом».
Осторожно, пошлость!
В свое время Пушкин сетовал по поводу английского слова vulgar: «Люблю я очень это слово, / Но не могу перевести. / Оно у нас покамест ново, / И вряд ли быть ему в чести». Однако теперь оно отлично переводится русским словом вульгарный. Мало того, с тех пор для выражения похожей эстетической оценки стало активно употребляться еще и слово пошлый, во времена Пушкина имевшее несколько иное значение. И теперь, наоборот, русское слово пошлость, как утверждает Набоков, трудно объяснить иностранцу.
— Как это вульгарно! или — О Боже, что за пошлятина! — морщит нос человек «со вкусом» по поводу самых разных вещей: фильма, абажура, предвыборного выступления, женского кокетства, анекдота, монографии, манеры вести себя за столом или отвечать по телефону. В пошлых анекдотах встречаются вульгарные выражения, а вульгаризаторы имеют обыкновение опошлять научные концепции.
В основе представления о вульгарном и пошлом лежит одна и та же идея — идея обыкновенности, расхожести. И вульгарность, и пошлость присущи толпе или, как любил говорить Пушкин, черни.
Представления о хорошем вкусе и о вкусе черни, конечно, разные у разных эпох, социальных групп, да и просто у разных людей. Легко себе представить двух дам, пришедших в некое собрание, одна — в вечернем туалете, а другая — в джинсах и свитере, и каждая на этом основании считает другую вульгарной.
Салтыков-Щедрин и Чехов когда-то клеймили пошлость, имея в виду подлую обыденность, которая подобно зловонному болоту засасывает человека, постепенно убивая в нем высокие устремления, прекрасные мечты. Потом обличение мещанского уюта (особенно досталось канарейкам и гераням, отвлекающим человека от движения к светлому будущему) стало обычным в советской литературе. Окуджаве кричали: «Осторожно, пошлость!», потому что многих раздражали непривычная будничность его интонации и «мелкотемье». Однако если взглянуть на жизнь иначе — глазами Булгакова с его кремовыми шторами, глазами Розанова с его вареньем, то представляется чудовищной пошлостью презрение к живой, теплой и милой обыденности во имя мертвых высокопарных фраз. Для Маяковского пошлость сродни мещанству, а Кибиров зовет быть мещанами (хотя понимает, что это трудно), явно считая жуткой пошлятиной весь «романтизм развитой, и реальный, и зрелый».
И все же, хотя понятия вульгарного и пошлого, с одной стороны, близки, а с другой — трудноопределимы, между ними есть ощутимые различия. Ярко-красный лак для ногтей больше рискует быть названным вульгарным, а бледно-розовый — пошлым.
Вульгарность может быть самобытной и по-своему привлекательной. В одной статье о соблазнах вульгарности М. Ямпольский привел слова Брехта: «Великое искусство всегда немного вульгарно». К этому можно добавить то, что есть тип женщин, которым присуще особое обаяние вульгарности, и тип мужчин, весьма падких на это обаяние. В пошлости же очарования совсем нет. Это нечто серое и унылое. Пошлость — скорее не соблазн, а зараза.
Вульгарность — понятие в какой-то степени социальное. Вульгарным человек называет то, в чем он опознает вкус той социальной группы, над которой он поднялся, от которой хочет дистанцироваться, но которая, возможно, втайне привлекает его, потому что для него она олицетворяет народ.
Пошлость — понятие чисто эстетическое и, может быть, столь же всеобъемлющее, как понятие прекрасного. Это слово выражает самую убийственную эстетическую оценку, какая есть в русском языке. Пошлое гораздо хуже безобразного. Безобразное контрастирует с прекрасным, тем самым только подтверждая наше представление о красоте. Пошлость компрометирует прекрасное, потому что обычно подражает ему, а пародия иногда лишь неуловимо отличается от оригинала. Но пошлость убивает в каждом явлении то, что составляет его сокровенный смысл, и поэтому она невыносимо оскорбительна для вкуса.
Стеснительность
У моего коллеги и соавтора по исследованиям о русской душе или, говоря научно, русской языковой картине мира, А. Шмелева, есть любимая мысль. Мысль такая: чтобы обнаружить важные для данного языка и данной культуры смыслы, нужно обращать внимание в первую очередь не на то, что прокламируется, а на то, что полагается само собою разумеющимся и запихивается в разного рода пресуппозиции, рамки, исходные предположения и пр. К мысли прилагается любимый пример: из речения Любовь зла, полюбишь и козла мало что можно заключить о месте института любви в соответствующей культуре, зато можно с полной уверенностью утверждать, что козел в ней почитается животным малосимпатичным. Тут вся соль в этом и: и козла, то есть даже козла. Значение частицы примерно такое: от данного объекта, козла то есть, чего-то подобного можно было ожидать в наименьшей степени.
И правда: человек может заявлять сегодня одно, а завтра другое, причем в обоих случаях неискренне. А какая-нибудь мелкая пресуппозиция-то и выдаст, что для него является ценностью на самом деле.
Все эти соображения, как пишут в художественной литературе, вихрем пронеслись в моей голове, когда я увидела в магазине чудесный плакат: Не стесняйтесь предъявлять бонусную карту перед покупкой. Это напомнило мне сцену из фильма Киры Муратовой, где девушка рассказывает, что вот дома она как наварит борща да как наестся, а в столовую придет, деньги заплатит, а есть не может. Почему? — спрашивают ее. — Стесняюсь.
Но как трогательно: автор плаката исходит из того, что вообще-то ожидать разного рода копеечных скидок и бонусов — это мелко и немного стыдно. Западло, проще говоря. Потому призывает этот стыд отринуть. И читателям плаката призыв понятен. Ведь не написали же: Не стесняйтесь примерять обувь перед покупкой или там Не стесняйтесь платить наличными, Не стесняйтесь оформлять кредит. А написали бы — это выглядело бы совершенно загадочно. При этом легко себе представить культуру, в которой снимание туфель воспринимается как очень интимная процедура, поэтому публичная примерка обуви вызывает затруднения. Или, скажем, культуру, в которой так постыдно признаться в нехватке денег, что обратиться за кредитом к чужому человеку, да еще для приобретения не жизненно необходимой вещи, морально тяжело. Для нас же ни босоногость, ни признание ограниченности собственных финансовых ресурсов не являются культурными табу. Зато у нас другое.
Как известно, в русской языковой картине мира одобряются широта, размах и бескорыстие и не приветствуются мелочность и крохоборство. Само слово выгода окрашено слегка отрицательно, а уж о сочетании грошовая выгода что и говорить.
Но ведь трех- или пятипроцентные скидочные карточки, кредитные карты Cash Back (один процент с каждой покупки обратно на счет), начисляемые за каждую покупку бонусы и очки — это и есть та самая грошовая выгода. Сейчас все это хлынуло в нашу жизнь, и нельзя сказать, что не имеет успеха. Впрочем, кажется, что людьми движет тут скорее не страсть к экономии, а охотничий азарт.
Однако оказывается, что отчасти нами владеют еще старые стереотипы. Кое-где у нас порой людям кажется, что достать из широких штанин карточку, чтобы получить скидку или бонус 2 %, как-то неудобно. Неловко. Да ну, не стоит. Или во всяком случае кто-то думает, что людям неловко. Поэтому дружелюбно подбадривает: Не стесняйтесь!
Гостеприимство головой об стенку
В пору работы над синонимическим словарем я обратила внимание на то, сколько в русском языке слов на тему гостеприимства: гостеприимство, радушие, хлебосольство… Радушие указывает, в первую очередь, на любезность и приветливость по отношению к гостям. Это скорее черта поведения, чем состояние души. Радушие может быть и не вполне искренним, показным. В слове гостеприимство на первом плане — готовность впустить чужого человека в свой дом или даже предоставить ему кров. Для гостеприимного человека его дом не крепость, а место, куда он рад пригласить гостей. Гость для него не обуза, а подарок. Наиболее специфичное качество обозначается словом хлебосольство.
Хлебосольный хозяин любит потчевать своих гостей, искренне радуясь, когда они едят много и с удовольствием. Вот, кстати и слово потчевать — замечательное и труднопереводимое.
Вообще оказывается, что все это отлично вписывается в русскую языковую картину мира, о чем мы неоднократно писали с А. Шмелевым. Хлебосольство согласуется с представлением о широте русской души, о любви к размаху и нелюбви к мелочности. Гостеприимство и радушие могут быть присущи самым разным народам, но странно было бы говорить о грузинском или итальянском хлебосольстве. Хлебосольство обычно бывает русским или украинским. Чаще всего хлебосольство упоминается как сугубо московская черта. Она играет важную роль в традиционном для русской культуры противопоставлении Москвы и Петербурга (даже само сочетание петербургское хлебосольство звучало бы странно).
Да и слово потчевать весьма характерно — эта наступательная теплота, от всей души и с полным отсутствием представления о чужой личной сфере, так что доходит часто до «Демьяновой ухи».
Впрочем, с семантическими, а тем более с этнокультурными исследованиями связана одна трудность. Тут наши рассуждения могут быть сколь угодно убедительными, но едва ли по-настоящему доказательными. И найдется кто-то, кто встанет в позу Станиславского и скажет: «Не верю!» Всегда можно заявить, что исследователь, мол, находится в плену собственных культурных стереотипов и «вчитывает» в слово то, чего в нем вовсе нет. А в океане Интернета на любое утверждение о слове легко выловить парочку контрпримеров. Поэтому так приятно бывает получить своего рода привет издалека — скажем, похожий вывод, только сделанный на другом материале, в другой науке, в другое время.
И вот недавно я неожиданно получила такой привет. Я читала книгу знаменитого сиониста Жаботинского «Пятеро» — роман об Одессе начала XX в., в центре повествования там колоритное еврейское семейство.
Книга написана в 1936 г. по-русски, и замечательная филологическая одаренность автора видна на каждой странице. И вот что я там вычитала:
В жизни я, ни до того, ни после, не видал такого гостеприимного дома. Это не было русское гостеприимство, активно-радушное, милости просим. Тут скорее приходилось припомнить слово из обряда еврейской Пасхи: «всякий, кому угодно, да придет и ест». После я узнал, что Игнац Альбертович выражал эту же мысль формулой на языке своего житомирского детства, и это была одна из его любимых поговорок: «А гаст? мит-н коп ин ванд!», т. е. открой ему, гостю, двери на звонок, скажи: вот стулья, а вот чай и сдобные булочки: и больше ничего, не потчуй его, не заботься о нем, пусть делает, что угодно — «хоть головой об стенку». Должен признаться, что это и в самом деле помогало гостям сразу чувствовать себя, как дома.
Жаботинский — человек другого времени, совсем другого контекста, вообще к русской культуре относившийся довольно прохладно, а вот поди ж ты — начинает рассуждать о русском гостеприимстве, и сразу картинка получается «правильная»: эта обволакивающая душевность (активно-радушное, как он пишет, гостеприимство), это напористое угощение — потчевание. Слово хлебосольство, правда, не фигурирует, но слово потчевать тут как тут. Особенно ценно, что в фокусе внимания находится здесь не русское гостеприимство, а еврейское, русское же привлекается лишь для сравнения, и свойства его полагаются очевидными.
Но как чудесен этот еврейский способ выражения, когда словесная форма несет лишь ничтожную часть смысла! Можно ли догадаться, что формула: «Гость? Головой об стенку!» выражает крайнюю степень гостеприимства?
В словах сказано так мало и даже совсем не то, все же остальное: и про сдобные булочки, и «хоть», — все это, видимо, должно передаваться интонацией, мимикой, жестикуляцией или просто подразумеваться. Вспоминаются многочисленные анекдоты, которые невозможно передать на письме, ну там, как старый еврей получил телеграмму от сына и возмущается: «Вот наглец, пишет: Папа, пришли деньги! Неужели нельзя было просто написать: Папа, пришли деньги?»
И помнил, хоть и без греха
Лирические отступления
Один мой коллега говаривал, что когда человек цитирует с ошибками, это даже хорошо, интеллигентно: сразу видно, что по памяти.
По-моему, это хорошо и еще в одном отношении. Ошибаясь в цитате, человек часто невольно редактирует цитируемого автора в соответствии со своими представлениями о разумном и прекрасном и тем выдает себя с головой. Вот, к примеру, знаменитые строки Есенина из стихотворения «Мы теперь уходим понемногу…»:
- И на этой на земле угрюмой
- Счастлив тем, что я дышал и жил.
- Счастлив тем, что целовал я женщин,
- Мял цветы, валялся на траве,
- И зверье, как братьев наших меньших,
- Никогда не бил по голове.
Как раз мой вышенеуказанный коллега по какому-то поводу процитировал эти строки в таком виде:
- Счастлив тем, что целовал я женщин
- [в этой части содержание счастья редактированию не подвергалось],
- Пил вино, катался по траве…
Нетрудно заметить, что здесь мы имеем дело не просто с заменой запамятованного слова на аналогичное. У Есенина шла речь о тихой радости и умилении, а в цитате получились буйство и разгул.
Это я все вот к чему.
Как-то раз в подмосковной резиденции главы российского государства (тогда им был Путин) в Ново-Огареве состоялась первая встреча президентов России и Франции в рамках визита Николя Саркози в Москву. В ходе встречи произошел примечательный диалог. Французский президент сказал, что хотел бы понять Россию.
«У нас есть очень известное стихотворение на этот счет, — ответил Путин. — Не знаю, как переводчик переведет, но на- русском оно весьма убедительно: „Умом Россию не понять. Аршином общим не измерить. У ней особенная стать. В Россию нужно просто верить“». С большим чувством, надо сказать, продекламировал. И в глаза посмотрел со значением. Конечно, убедительно — в особенности в новой редакции. Тютчев-то мямлил: в Россию можно только верить.
Казалось бы, разница небольшая: можно только или нужно просто. Ан нет, разница существенная.
Ну насчет можно или нужно — так у Путина давно не различаются эти две модальности. Многие помнят, как в 2004 году, представляя Касьянова, он сказал: «В моем положении действующего президента и одновременно кандидата в президенты России, я могу, а значит, считаю, обязан, познакомить общественность России с человеком, которого буду предлагать в качестве председателя правительства».
Не знаю, как там перевел переводчик, не слышно было, но в Интернете нашлось несколько вариантов перевода тютчевского текста. Вот один из них:
- On ne peut pas comprendre la Russie par la voie de la raison,
- On ne peut pas la mesurer,
- Elle a un caractere particulier,
- On ne peut que croire en elle!
Здесь интересно, что по-французски модальность возможности (а не долженствования) видна еще более ясно, ведь русские инфинитивные конструкции не понять, не измерить тоже переведены конструкцией с глаголом pouvoir — мочь. Так что получается: невозможно понять, невозможно измерить, возможно только верить.
А замена только на просто еще более замечательна. Только — частица, которая в традиционных грамматиках называется ограничительной, она указывает на единственность данного варианта. Имеется в виду, что Россия не может быть понята рационально и единственный путь — это вера.
А частица просто выражает идею некоторой редукции, отсечения того, что не является необходимым (Ехать не обязательно, просто позвони; Не стирала, а просто почистила щеткой).
Таким образом, вместо идеи непостижимости России (со всеми вытекающими: загадочная русская душа, третий путь, далее везде) возникает отказ объясняться.
Да ты чё, брателло, не парься — просто поверь, отвечаю. В общем, как говорится, «Just say yes».
Цитирую по памяти
Есть расхожие цитаты, которые так часто фигурируют в искаженном виде, что само это искажение становится фактом культуры. Пример — начало четвертой главы «Евгения Онегина»: «Чем меньше женщину мы любим, / Тем легче нравимся мы ей». Очень многие люди считают, что там написано: «Тем больше нравимся мы ей».
Это, казалось бы, незначительное искажение страшно вульгаризирует мысль Пушкина. Получается, Пушкин считал, что женщины любят, чтобы их обижали, всячески демонстрировали им свое пренебрежение. Было бы ужасно, если бы это было так: в этом случае взаимная любовь была бы вообще невозможна. И Пушкин, конечно, так не считал.
- Чем меньше женщину мы любим,
- Тем легче нравимся мы ей
- И тем ее вернее губим
- Средь обольстительных сетей.
Пушкин говорит здесь о науке обольщения. Когда обольститель пытается уловить понравившуюся ему женщину в свои сети, пуская в ход тонкие комплименты, томные взгляды, лживые клятвы, внезапное безразличие и так далее, то все эти ухищрения лучше удаются, если за ними не стоит подлинное глубокое чувство. Онегину наскучила вся эта наука, надоело вечное лицемерие, и потому он был «живо тронут» искренностью письма Татьяны.
На еще более яркий случай искажения пушкинской цитаты обратил внимание замечательный математик и лингвист В. А. Успенский. Практически все, даже филологи, помнят известную фразу Пушкина, о том, что его угораздило родиться в России — дальше все помнят именно в таком виде — с умом и талантом.
Между тем, 18 мая 1836 года в письме жене из Москвы в Петербург Пушкин писал: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом». Итак, на самом деле не с умом и талантом, а с душой и талантом. С умом и талантом — это эдакое горе от ума, скорее про Чацкого. Пушкин же говорил о том, как тяжела грубая российская действительность для человека, способного чувствовать.
Успенский так комментирует эту подмену в общественном сознании души умом: «В высказывании Пушкина речь идет о как бы неуместности в России некоторых качеств. Российский менталитет готов согласиться, что уму, возможно, действительно, естественнее пребывать в Германии, а таланту — в Италии, но не может поверить, что Пушкин намекал на неприкаянность в России души. <…> Уж чего-чего, а души, душевности и духовности у нас хоть отбавляй». Разумеется, причина искажения именно в этом. Можно только добавить вот что.
Это сейчас сказать о неуместности в России души — все равно что сказать о неуместности в России тоски, удали, воли или невозможности жить в России на авось. Действительно, с душой именно в России и родиться. Так и говорят — русская душа, русская бесшабашность, русская удаль. Ведь не скажешь французская душа или английская удаль.
В общем, мы говорим «душа» — подразумеваем «Россия», ну и соответственно. Однако в пушкинское время душа еще не превратилась в русский бренд, и слова о непригодности России для человека с душой вовсе не звучали как парадокс.
Коварные цикады
Одна моя коллега как-то возмущалась тем, что журналисты страшно злоупотребляют стихотворными цитатами. Ну почему, говорила она, если заметка о том, что молодой артист дебютировал на сцене Пензенского драматического театра, то она обязательно будет называться «Гул затих. Я вышел на подмостки»?
Иногда такая любовь к цитатам приводит к разнообразным казусам. Вот недоброй памяти АО МММ. Его рекламный слоган звучал красиво: Из тени в свет перелетая… А когда пирамида рухнула, некоторые разоренные вкладчики догадались почитать стихотворение Арсения Тарковского «Бабочка в госпитальном саду», из которого эта строка. Там, в частности, написано:
- Она клянется: навсегда! —
- Не держит слова никогда,
- Она едва до двух считает,
- Не понимает ничего,
- Из целой азбуки читает
- Две гласных буквы —
- А и О.
- А имя бабочки — рисунок,
- Нельзя произнести его…
Мистика какая-то. Кажется, поэт уже в 1946-м году все знал — даже про буквы А и О (АО, то есть акционерное общество) и имя — рисунок (МММ, действительно, больше похоже не на слово, а просто на зигзаг). А возможно, это строители пирамиды мило подшутили над будущими жертвами, заранее предупредив их обо всем.
Неувязочка с цитатой произошла, когда появилась черномырдинское движение «Наш дом — Россия». Поначалу оно вышло на выборы под лозунгом «Если дорог тебе твой дом» (и портрет задумчивого Черномырдина, сложившего руки масонским домиком). Авторы рекламной кампании явно слышали где-то эту цитату, но не удосужились узнать, откуда она. Скандал не замедлил разразиться — ведь это начало хрестоматийного военного стихотворения К. Симонова с красноречивым названием «Убей его» (собственно, Симонов зарифмовал текст, принадлежащий перу Эренбурга):
- Пусть фашиста убил твой брат,
- Пусть фашиста убил сосед.
- Это брат и сосед твой мстят,
- А тебе оправданья нет.
И далее:
- Пусть исплачется не твоя,
- А его родившая мать,
- Не твоя, а его семья
- Понапрасну пусть будут ждать.
- Так убей же хоть одного!
- Так убей же его скорей!
- Сколько раз увидишь его,
- Столько раз его и убей!
Сейчас-то, возможно, подобные ассоциации партстроителей и не смутили бы. Но тогда этот тренинг по ненависти казался совершенно неуместным. Подумать только, на дворе эпоха примирения и согласия, а движение, которое собирается «обустраивать Россию», вдруг — убей его! Одно слово — скандал. Девиз скоро заменили.
Подобные истории тем более удивительны, что с появлением Интернета нахождение источника цитаты (ну, разумеется, не любой, но уж такой-то — конечно, со всеми возможными оговорками, с поправкой на то, что в Интернете тоже случаются странные вещи) стало делом нескольких минут, если не секунд. Вот тут недавно в телепередаче модная писательница лирически рассказывала: она, мол, когда-то давно прочитала одно стихотворение, не помнит чье, и так всю жизнь его и повторяет: Я бы хотела жить с вами в маленьком городе — и далее довольно близко к тексту. Ну не помнит и не помнит, в конце концов, это даже не из школьной программы. Но просто раз уж любимое — Яндекс ведь дает ссылку на Цветаеву одной из первых, если банально набрать в поисковой строке: хотела жить маленьком городе.
Иногда теряешься в догадках: это автор так шутит или правда не знает контекста? Вот одно время по телевидению шла реклама пельменей, в которой есть цитата из довольно известного неприличного анекдота. А поскольку это реклама пельменей, то люди, которые знают этот анекдот, услышав рекламу, просто давятся. И уж пельменей этих они точно в рот не возьмут! Текст про пельмени был такой:
Во-первых, это красиво,
а главное, на вкус бесподобно.[1]
Субчик-голубчик
На одном высоком совещании в Новочеркасске произошел курьезный диалог. Докладчик из города Снежинска обратился к тогдашнему президенту Путину: «Большое спасибо, Владимир Владимирович. Женщины поддержали ваш апрельский тезис о повышении рождаемости. И не только женщины. Мы у себя ночью запретили торговать спиртным, и мужчины поняли, что есть другой объект, которым можно заниматься вплотную». «Вплотную — в прямом смысле слова», — в свойственной ему манере пошутил Путин. А потом поправил товарища: «Но то, что вы сказали, это не объект, не предмет. То, что вы назвали предметом, это равноценный субъект демографической программы». В общем, просто мы на крыльях носим то, что носят на руках.
Максима насчет субъекта демографической программы, что бы она ни значила, скроена по очевидному образцу: «Народ — не объект истории, а ее субъект». А вообще у слова субъект в русском языке судьба непростая.
Как смешно актер Эраст Гарин в старом фильме «Свадьба» произносит эту чеховскую фразу: «Я не субъект какой- нибудь, у меня тоже в душе свой жанр есть!» Нам смешно еще и потому, что герой несколько неуместно употребляет слово субъект (в смысле субчик, подозрительная личность). Ну, как если бы, доказывая, что он выгодный жених, сказал: Я не хмырь какой-нибудь!
А ведь у Чехова в этой фразе говорится не про субчика или хмыря. У слова субъект в XIX в. было такое странное на современный слух значение — «пациент» или «объект». В медицинских контекстах постоянно встречаются примеры типа: «Александр Матвеич, интересный субъект! — говорят они, запыхавшись, — сейчас привезли, чрезвычайно редкое осложнение» (Н. Г. Чернышевский. Что делать?). А употребления слова субъект в соответствии с современным объект вообще едва ли не самые типичные для второй половины XIX в. У Достоевского читаем: «Зачем же я тогда вам так понадобился? Ведь вы же около меня ухаживали?» — «Да просто как любопытный субъект для наблюдения» (Преступление и наказание). Распространением этого типа словоупотребления русский язык, видимо, обязан моде на естественно-научную атрибутику, столь хорошо известную нам по «Отцам и детям». И у Чехова фраза Я не субъект какой-нибудь — не про пустое тщеславие, а про самозащиту маленького человека. Классический мотив русской классической литературы: да, я маленький человек, но не предмет, не объект, не вещь, не страдательное лицо — у меня есть душа.
Сейчас употребление слова субъект в значении «объект» — то есть почти противоположном современному — вызывает недоумение. Между тем возникновение такого значения вполне объяснимо. Мы просто слишком привыкли к противопоставлению субъект vs объект, а есть столь же естественное противопоставление субъект vs предикат. В логико-грамматической традиции субъект понимается как то, о чем речь, как то, чему приписываются определенные свойства. Роль его в суждении, таким образом, в определенном смысле пассивная. В русских переводах грамматической терминологии это представление проявляется очень выпукло: подлежащее — то, что подлежит (в отличие от сказуемого, то есть говоримого). Слово подлежать, даже в большей степени, чем исходное латинское подбросить, указывает на страдательную роль и провоцирует соответствующую метафору субъекта как подлежащего не только обсуждению, но и исследованию — а затем и просто воздействию.
Практически с самого начала бытования слова субъект на русской почве у него прослеживаются эти конкурирующие значения: субъект как объект и субъект как противоположность объекта. Так, у А. Д. Михельсона («30000 иностранных слов, вошедших в русский язык, с объяснением их корней», М., 1866) читаем: «Субъект — лат. subjectum, от subjecere, подвергать. Предмет, подлежащий действию другого». А практически одновременно с этим в «Настольном словаре для справок по всем отраслям знаний» Ф. Толя (СПб., 1863–1864) субъект определяется как «лицо действующее, говорящее» и отмечается, что он «противополагается объекту».
В XX в. субъект-объект был уже полностью вытеснен субъектом — противоположностью объекта. Носители литературного языка уже, видимо, не столь массово владели логической терминологией и, соответственно, пара субъект — предикат не была столь напрашивающейся. Не всем стала очевидной внутренняя форма латинского слова subjectum и связь слова субъект с русским подлежащее. В то же время пара субъект — объект легко воспринимается в силу того, что для любого человека ясно, что там явно один корень, но разные приставки. Да кроме того, существительное субъект «подравнялось» под прилагательное субъективный, а укрепление контрастной пары субъект — объект обусловлено активным функционированием контрастной пары субъективный — объективный.
О преемственности
Как-то по телевизору показывали вечер юмора. Я вообще-то юмористические передачи не люблю, но, прежде чем переключить, я успела услышать, что чествуют Жванецкого. И что — цитата — «все мы выросли из Жванецкого, как русская литература из гоголевской шинели». Действительно, существует расхожая фраза о русских писателях: «Все мы вышли из „Шинели“ Гоголя». Тут есть один нюанс. «Все мы вышли из „Шинели“» означает, что гоголевское произведение столь велико и неисчерпаемо, что идей и образов хватило для многих произведений других писателей. А что же получается в том варианте, который прозвучал в передаче? Что, мол, русская литература выросла из гоголевской «Шинели»? Например, говорят: «Из этой статьи может вырасти большая книга». То есть статья содержит только зачатки, которые сулят появление книги. Так и гоголевская «Шинель» — если доработать, может, что путное и получится. И вот представим себе, Жванецкого поздравляют так: «Вы, дорогой Михал Михалыч, это мы в зародыше. Мы, великие, выросли из вас, маленького». Не очень-то лестно, если вдуматься.
Фразу «Все мы вышли из „Шинели“ Гоголя» обыкновенно приписывают Достоевскому. Но люди, прочесывающие в поисках этой цитаты полное собрание сочинений Достоевского, ничего не обнаруживают. Это такая же ситуация, как с цитатой «У России две беды — дороги и дураки». Все знают, что это Гоголь, но у Гоголя этого нет.
А с фразой про «Шинель» получилось вот что: в 1887 году в России вышла книга «Современные русские писатели. Толстой — Тургенев — Достоевский», принадлежащая перу французского критика Эжена Вогюэ, который сыграл огромную роль в знакомстве Запада с русской классической литературой. Из этой книги фраза о «Шинели» и стала широко известна. Говорил ли Достоевский когда-либо что-то подобное, никто не знает. Собственно, у Вогюэ во французском тексте говорится, что так сказал один писатель, а уж переводчик «уточнил»: да Достоевский, больше некому. Это выяснил еще в 1968 году советский литературовед С. А. Рейсер, сопоставив перевод с оригиналом.
Трудно сказать, по какой причине, но фразочка прижилась. Сейчас она превратилась в журналистское клише — эдакую универсальную формулу преемственности.
Писатель-фантаст Ник Перумов говорит: «Мы все вышли из шинели Стругацких, другое дело, куда мы после этого направились». «Мы вышли из шинели и литинститута», — вторит ему другой писатель. Литературой дело не ограничивается: петербургский музыковед Владимир Фейертаг, говоря о джазе, замечает: «Все мы вышли из шинели Миллера». А его же лекция о саксофоне озаглавлена «Все мы вышли из шинели Паркера». Григорий Ревзин, описывая выставку, посвященную главному архитектуру брежневской эпохи Посохину, формулирует так: «Все они как бы вышли из шинели Посохина и теперь вернулись в лоно этой суконной матери». Эдвард Радзинский считает николаевскую эпоху концентрированным выражением российской истории: «Все мы вышли из шинели Николая — не Васильевича, а Павловича». А у другого автора читаем: «Все адвокаты вышли из шинели Александра II». Даже европейские футбольные тренеры, оказывается, признаются, что вышли из «шинели Лобановского».
А уж что говорить про политику! Вот только несколько цитат из разных газет и радиопередач: «Илюхин хочет показать, что режим Путина вышел из шинели Ельцина»; «Но выдержит ли эта конструкция подспудно назревающий конфликт с Кремлем? Точнее — с той частью политэлиты, которая вышла из шинели ФСБ и борется с бизнесом за место под экономическим солнцем?»; «Итак, нам за 5 минут позвонило 1802 человека, и из них все-таки 75 % считают, что президент Путин, скорее, вышел из шинели Дзержинского, чем из пальто Собчака»; «Это вряд ли реально сделать при сохранении у власти большинства нынешних лидеров СНГ, особенно тех, что вышли из шинели ЦК КПСС».
Даже туркменские аналитики выражаются так: «Такова, вероятно, судьба оппозиционеров, вышедших из шинели власти, вначале они соратники с президентом, потом они томятся в неволе и тайно умирают».
А в заключение — цитата из стихотворения Игоря Иртеньева об автомате Калашникова:
- Достигла высшей меры цели
- Твоя душа,
- Поскольку вышла из «Шинели»
- И «Калаша».
Не русский не язык
Как-то раз я слушала доклад замечательного лингвиста А. Б. Пеньковского «О тайных смыслах стихотворения в прозе Тургенева „Русский язык“». Ну, все помнят: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты один мне поддержка и опора, о, великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! — Не будь тебя — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»
Докладчик, человек уже очень пожилой, начал с детского воспоминания. Однажды ему было поручено прочитать на школьном празднике этот самый «Русский язык». Он добросовестно все выучил, отрепетировал и продекламировал. Учительница погладила его по головке и сказала: «Все хорошо, только в последней фразе ты вставил лишнее не. Ты сказал Нельзя НЕ верить».
Мальчик был потрясен: как он, отличник, все выучив и сто раз повторив, все-таки мог так ужасно ошибиться? Недоумение осталось у него на всю жизнь и в конце концов привело к написанию научной работы об этом произведении.
«Русский язык» Тургенева — произведение не просто хрестоматийное, а хрестоматийнейшее из хрестоматийных. Оно висело во всех кабинетах русского языка во всех школах Советского Союза, оно было напечатано на задней обложке тетрадей в линейку, оно было раздергано на цитаты. Такая хрестоматийность вообще-то вредит пониманию текста. Можно сказать, что карьера у этого произведения блестящая, а судьба грустная. А ведь это своего рода завещание Тургенева.
«Русский язык» был написан в 1882 году. Вскоре писатель умер, и «Русский язык» был последним произведением Тургенева, которое автор успел увидеть напечатанным. Перед смертью Тургенев оказался в крайне тяжелых обстоятельствах — и личных и всех прочих. Настроение у него было соответствующим. В России в это время обстановка, после убийства Александра II, тоже была весьма мрачная. О свойствах русского языка и русского народа Тургенев думал давно.
Еще в письме 1859 г. он говорил, что в русском языке есть честность, простота, свобода и сила — а в народе этих четырех качеств нет. Но в языке они есть, значит, будут и в народе.
Это было написано в 1859-м, в 1861-м освободили крестьян, а к 80-м Тургенев был уже очень разочарован и настроен пессимистически.
Но вернемся к тексту «Русского языка». Почему он заканчивается такой корявой фразой: Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу? Нельзя верить, верить чтобы… Нельзя… не был дан — все здесь как-то не по-русски. На эту корявость обращали внимание многие читатели. Ведь мы просто знаем, что должно быть тут сказано: великий язык, великий народ. Но попробуем построить другую фразу по этой модели: Нельзя верить, чтобы Петров не был замешан в преступлении. Так был он замешан или нет — сразу и не разберешь. Теперь ясно, почему тургеневский текст так часто цитируют с ошибкой, вставляя лишнее отрицание — нельзя НЕ верить… А то я еще слышала с пафосом произнесенную иначе перевранную цитату: нельзя верить, чтобы такой язык не был дан НЕ великому народу. Иными словами, такой язык мог быть дан только завалящему народу. Просто тургеневская фраза сама по себе очень мутная.
И это Тургенев — писатель, у которого не найдешь слова, которое не было бы идеально подогнано к своему месту (тут я на всякий случай пересчитала отрицания). Пеньковский еще сказал, что для современников эта фраза звучала несколько по-французски, а ведь Тургенев яростно боролся с галлицизмами — конструкциями, возникшими в русском языке под влиянием французского.
Прочтем еще раз: Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины… — как не впасть в отчаяние… Нельзя верить… Почему верить? Кто-то считает, что русский народ не великий? С кем спорит Тургенев? Не иначе с самим собой.
Смысл всего текста такой: все плохо, будущее ужасно, и если за что и можно схватиться, как за соломинку, то только за чудесный русский язык.
Стихотворение начитается с сомнения. И заканчивает его Тургенев фразой, весь ломаный синтаксис которой это сомнение и выражает — вольно или невольно.
Не задушишь, не убьешь!
В холле детского сада красочно оформленный стенд. Его необходимый элемент, естественно, составляют типовые речения, которые используются как подписи к фотографиям, заголовки и т. п. Фонд таких общеизвестных клише — часть культуры. Тут, естественно, и Друзья, прекрасен наш союз! Интересно, что это клише бытует именно в такой форме, а не как у Пушкина — Друзья мои, прекрасен наш союз! Правда, сам Пушкин предлагал оставить четырехстопный ямб мальчикам в забаву. Вот и сделали из пятистопного ямба четырехстопный — в забаву мальчикам и девочкам. Действительно, эта фраза давно превратилась в универсальный лозунг, пригодный для любого детского учреждения. Пушкин-наше-всё в действии.
Рядышком еще одно навязшее в зубах речение:
- Дети разных народов,
- Мы мечтою о мире живем.
Тоже клише, предназначенное для того, чтобы взгляд по нему скользил, не задерживаясь. Но что-то меня зацепило, и я вгляделась повнимательнее.
Этот лозунг венчает фотографию, на которой сидят детки, подобранные так, чтобы обеспечивалось максимальное разнообразие этнических типов. Так, хорошо. Тогда вспомним, откуда цитата.
Текст и впрямь знаменитый — «Гимн демократической молодежи мира». Это в котором припев:
- Песню дружбы запевает молодежь,
- Молодежь, молодежь.
- Эту песню не задушишь, не убьешь!
- Не убьешь! Не убьешь!
Бродский в «Представлении» на эту самую песню ссылается:
- Что попишешь? Молодежь.
- Не задушишь, не убьешь.
Песня была написана поэтом Львом Ошаниным и композитором Анатолием Новиковым в качестве музыкальной эмблемы Всемирного фестиваля молодежи и студентов и впервые исполнена в Праге 25 июля 1947 года, в день открытия первого Фестиваля.
На эти фестивали приезжали не только делегации из соцстран, но и представители левых, иногда слегка экстремистских, молодежных организаций из капстран. Текст гимна, между прочим, звучит местами весьма воинственно.
Оно, конечно, песня дружбы, но: Кровью праведной, алой / Наша дружба навек скреплена. Или вот:
- Молодыми сердцами
- Повторяем мы клятвы слова.
- Поднимаем мы знамя
- За священные наши права!
- Снова черные силы
- Роют миру могилу, —
- Каждый, кто честен,
- Встань с нами вместе
- Против огня войны!
Так что девиз первого фестиваля «Молодежь, объединяйся, вперед к будущему миру!» вызывает ассоциации с такой борьбой за мир, что камня на камне не останется, а также с другой известной шуткой: «Нам нужен мир. Весь мир». А уж в 1949 году в Будапеште девиз Фестиваля уточнили: «Молодежь, объединяйся, вперед к будущему миру, демократии, национальной независимости и лучшему будущему для людей», и оставим на совести авторов вопрос о том, каким образом борьба за национальную независимость приближает нас к будущему миру.
Но вернемся к первым строкам гимна — Дети разных народов, / Мы мечтою о мире живем. Дети разных народов — это в данном случае люди вполне призывного возраста, которые в эти трудные годы идут бороться за счастье и за свои священные права и которых вид алой праведной крови не должен смущать. Разные народы понимаются тут, конечно, не в этническом, а в государственном смысле — ну примерно как пролетарии всех стран. А мечта о мире не исключает здесь призыва к классовой борьбе и реализации права наций на самоопределение. Сейчас вся эта агрессивная борьба за мир, честно говоря, не особо актуальна.
И вот те же самые слова: Дети разных народов, / Мы мечтою о мире живем — попадают на детсадовский стенд. И что получается? Дети — это и правда дети, малыши. Разные народы — это, как теперь принято выражаться, и коренные, и некоренные национальности. А мечта о мире обретает вполне ясное содержание: чтобы не было контртеррористических операций в форме ковровых бомбардировок, и борьбы с нелегальной иммиграцией в форме тоже понятно какой, и вообще понятно чего.
Это, конечно, мелочь, но в этой истории реализуется, по-моему, очень важный культурный механизм.