Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, их приключениях отважных, забавных и достославных во Фландрии и других странах де Костер Шарль
– Получите, – отвечал Ламме и указал на Уленшпигеля.
– У меня нет, – сказал тот.
– А твои полфлорина? – спросил Ламме.
– Нету, – ответил Уленшпигель.
– Хорошо, – сказал хозяин, – тогда я сниму с вас обоих куртки и рубахи.
Вдруг Ламме, набравшись пьяной отваги, заорал:
– А если мне захотелось поесть-попить, да, есть-пить захотелось, хоть на двадцать семь флоринов, – взял и поел, да! Ты взгляни на это брюхо – это поважнее флоринов! Благодарение Создателю! До сих пор оно только каплунами питалось. Никогда ты такого не будешь носить под твоим кожаным поясом. Ибо ты носишь свой жир на воротнике твоей куртки и никогда не будешь носить его сладостное бремя, слоем в три пальца толщины, на животе.
Трактирщик неистовствовал от ярости. Он и так был от природы заика, а тут он хотел говорить быстро, и чем он больше спешил, тем сильнее фыркал, точно собака, вылезшая из воды. Уленшпигель бросал ему в нос хлебные шарики, а Ламме, приходя в азарт, уже кричал:
– Да, у меня есть чем заплатить и за твоих трёх дохлых кур, и за твоих четырёх паршивых цыплят, и за болванского павлина, что тащит свой вонючий хвост по навозу птичьего двора. Если бы твоя кожа не была более суха, чем престарелый петух, если бы рёбра твои уже не рассыпались песком в твоей груди, у меня было бы достаточно денег, чтобы слопать и тебя, и твоего сопливого слугу, и одноглазую служанку, и короткорукого повара, который не может почесаться, когда у него свербит его чесотка. Смотри-ка на эту птицу: из-за полуфлорина вздумал отбирать у нас одежду! Скажи, что стоит всё твоё платье, нахал ободранный, – я дам тебе три гроша за него!
Хозяин был вне себя от ярости и пыхтел всё неистовее.
А Уленшпигель стрелял в него хлебными шариками.
Ламме ревел, как лев:
– Скажи, дохлая образина, сколько, по-твоему, стоит великолепный осёл с тонкой мордой, длинными ушами, широкой грудью и стальными поджилками? Восемнадцать флоринов по малой мере, не так ли, кабатчик несчастный? А сколько старых гвоздей накопил ты в своих сундуках, чтобы заплатить за такую превосходную скотину?
Трактирщик пыхтел всё сильнее, но не смел пикнуть.
Ламме продолжал:
– А отличная ясеневая бричка, выкрашенная в красный цвет, с завесой из кортрейкской парусины, защитой от дождя и солнца, – сколько, по-твоему, стоит, а? Двадцать четыре флорина, не меньше, не так ли? Ну-с, сколько флоринов это будет – восемнадцать да двадцать четыре? Да отвечай ты, безграмотный балбес! И так как сегодня базарный день и в твоей гнусной корчме остановились мужики, то вот сейчас и сбуду им всё!
Так он и сделал, ибо все знали Ламме. Он в самом деле получил за своего осла и бричку сорок четыре флорина и десять патаров. И он позванивал под носом хозяина деньгами и говорил:
– Чувствуешь запах будущих попоек?
– Да, – ответил трактирщик. И тихо прибавил: – Если ты продаёшь свою кожу, то дам тебе грош за неё – сделаю из неё ладанку против расточительности.
А в глубине двора красивая молодая женщина смотрела в окно на Ламме и пряталась всякий раз, когда он поворачивался и мог видеть её милое личико.
И вечером, когда он поднимался в темноте по лестнице, покачиваясь по случаю излишне выпитого вина, он вдруг почувствовал, что его обнимают женские руки, что его щёки, губы и даже нос осыпают поцелуями, что на лицо падают слёзы любви. Потом женщина скрылась.
Подвыпивший Ламме очень хотел спать, поскорее улёгся, уснул и на следующее утро отправился с Тилем в Гент.
XIII
Здесь он искал свою жену по всем kaberdosjen, masicos, tafelhooren, тавернам, гостиницам, трактирам, корчмам, заезжим дворам. Вечером он встретился с Уленшпигелем в трактире In den zingende Zwaam – «Поющий лебедь». Уленшпигель обходил город, сея тревогу и возбуждая людей против палачей отечества.
На Пятничном рынке подле Dulle Griet – «Большой пушки» – Уленшпигель вдруг распластался животом по земле.
– Что ты делаешь? – спросил проходивший мимо угольщик.
– Мочу нос, чтобы узнать, откуда ветер веет.
Проходил столяр.
– Что ты из мостовой перину сделал?
– Скоро она станет для многих покрывалом.
Монах, проходя, остановился.
– Что этот балбес тут делает?
– Молит, лёжа на брюхе, о вашем благословении, отче!
Монах благословил его и пошёл дальше.
Затем Уленшпигель приложил ухо к земле.
– Что ты там слышишь? – спросил проходивший крестьянин.
– Слышу, как растут деревья, которые порубят на костры для несчастных еретиков.
– А больше ничего не слышишь? – спросил общинный стражник.
– Слышу, как идут испанские жандармы. Если у тебя есть что спрятать, зарой в землю: скоро от воров в городах житья не будет.
– Он сошёл с ума, – сказал общинный стражник.
– Он сошёл с ума, – повторяли горожане.
XIV
Между тем Ламме ничего не ел, не пил и всё думал о сладостном видении на лестнице «Синего фонаря». Сердце влекло его в Брюгге, и Уленшпигель должен был силком тащить его в Антверпен, где он продолжал свои безуспешные поиски.
Сидя в трактирах среди добрых фламандцев-реформатов и ищущих свободы католиков, Уленшпигель так объяснял им смысл указов:
– Желая очистить нас от ереси, они вводят инквизицию, но это слабительное действует не на наши души, а на наши кошельки. А мы любим принимать только те снадобья, которые нам нравятся; ежели лекарство вредное, то мы можем и рассердиться и за мечи взяться. И король это знает. Когда он увидит, что мы слабительного не хотим, он придёт с клистирными трубками, то есть с пушками, большими и малыми, мортирами широкомордыми, с фальконетами и кулевринами. О, от этого королевского промывания во всей Фландрии не останется ни единого зажиточного фламандца! Счастливая страна! У неё поистине царственный лекарь!
Граждане смеялись.
А Уленшпигель говорил:
– Сегодня смейтесь, пожалуй, но спешите вооружаться, чтобы быть наготове в тот день, когда хоть что-нибудь разрушится в соборе Богоматери.
XV
15 августа, в день Успенья Пресвятой Богородицы и освящения плодов и овощей, когда пресыщенные кормом куры глухи к призывам обуреваемых похотью петухов, у ворот антверпенских было разбито большое каменное распятие итальянцем, состоявшим на службе у кардинала Гранвеллы, и крестный ход в честь Пресвятой Девы вышел из собора Богоматери, предшествуемый юродивыми, зелёными, красными и жёлтыми.
Но статуя Богоматери подверглась по дороге поруганию со стороны неизвестных злоумышленников, и её быстро внесли обратно в церковь и заперли на хорах решётки.
Уленшпигель и Ламме вошли в собор. Несколько оборванцев, мальчишек и неизвестных личностей стояли под хорами, перемигиваясь и кривляясь, стуча ногами и щёлкая языками. Никто не видел их в Антверпене ни раньше, ни позже. Один из них, краснорожий, точно поджаренная луковица, спрашивал, не испугалась ли Машутка – так он называл Богородицу, – что её так поспешно вернули в собор.
– Не тебя она испугалась, конечно, арапская харя, – сказал Уленшпигель.
Парень, к которому он обратился, двинулся было на него, чтобы затеять драку, но Уленшпигель схватил его за шиворот со словами:
– Если ты дотронешься до меня, я выдавлю тебе язык из глотки.
Затем он обратился к нескольким антверпенцам, стоявшим вокруг, и сказал:
– Господа горожане, остерегайтесь этих молодцов, – это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы вовлечь нас в беду, невзгоды и разорение.
Затем он заговорил с подозрительными незнакомцами.
– Слушайте вы, ослиные уши: обычно вы дохнете с голоду, а откуда это сегодня в ваших карманах звенят деньги? Запродали вы свою шкуру на барабаны, так, что ли?
– Ишь ты, какой проповедник нашёлся! – кричали незнакомцы. И, собравшись вокруг Пресвятой Девы, горланили:
– На Машутке наряд важный! На Машутке венец царский! Вот бы моей девке такой!
Они вышли было, но тут один из них взобрался на кафедру и оттуда нёс всякую чепуху; тогда они вернулись с криком:
– Сойди, Машутка, сойди сама, пока мы тебя за шиворот не стащили… Сотвори чудо, покажи, что ты и ходить умеешь, не только на других ездить, бездельница!
Напрасно кричал Уленшпигель: «Перестаньте орать, громилы, не затевайте свалки», – они не слушали, а некоторые кричали, что надо сломать хоры и заставить Машутку слезть.
Услышав эти богохульные речи, старуха, продававшая в церкви свечи, швырнула им в глаза золой из своей жаровни. Но её поколотили, опрокинули на пол, и тут-то поднялся настоящий содом.
В собор явился маркграф со своими стражниками.
Увидев здесь сборище, он приказал всем очистить церковь, но так нерешительно, что из храма вышли лишь немногие. Прочие орали:
– Сперва послушаем, как попы споют вечерню во славу Машутки.
Маркграф ответил:
– Службы не будет.
– Сами споём, – отвечали подозрительные бродяги и затянули песню среди храма. Некоторые играли в krieke-steeren (вишнёвые косточки) и приговаривали:
– Машутка, в раю тебе играть не приходится, всё скучаешь, – поиграй-ка с нами.
И, понося изваяние, они улюлюкали, орали, свистели.
Маркграф притворился испуганным и быстро удалился. По его приказанию, все церковные двери, кроме одной, были заперты.
Горожане во всём этом не принимали никакого участия, а наезжая чернь становилась всё наглее и орала всё громче. И точно грохот сотни пушек отдавался под сводом церковным.
Потом один из проходимцев, краснорожий, точно печёная луковица, как будто предводитель всей банды, влез на кафедру, подал знак рукой и произнёс проповедь.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Эта тройка – один, и один – это тройка. Боже, избави нас в раю от арифметики. Сегодня, двадцать девятого августа, выехала Машутка в пышных нарядах показать свой деревянный лик господам антверпенским обывателям. Но по дороге повстречался ей чёрт Сатана и посмеялся над ней и сказал: «Как гордо ты выступаешь в твоём царском одеянии, Машутка; четыре барина несут тебя, а ты и взглянуть не хочешь на захудалого Сатану, – он ведь тащится на своих на двоих». – «Убирайся, Сатана, – говорит она, – или я раздавлю тебе голову теперь уже окончательно, змея ты гнусная». – «Машутка, – говорит ей Сатана, – этим делом ты забавляешься уж полторы тысячи лет, но дух Господа, твоего повелителя, освободил меня. Теперь я сильнее, чем ты, и ты уж не будешь наступать мне на голову, а попляшешь у меня». И Сатана взял здоровенную плётку и стал хлестать Машутку, и она не смела кричать, чтобы не выказать страха, и пустилась рысью, и господа, которые её несли, тоже помчались, чтобы она не свалилась среди нищего народа со своим золотым венцом и пышными одеждами. И теперь Машутка сидит в своём уголке тихо и неподвижно и уставилась в Сатану, который уселся в приделе на колонне под куполом и грозит ей плёткой и издевается: «Ты у меня заплатишь за всю кровь и все слёзы, которые пролиты во имя твоё! Как твоё девственное здоровьице, Машутка? Сползай-ка! Разрубят тебя теперь пополам, свирепая ты деревяшка, за всех живых людей, которых во имя твоё сожгли, повесили, в землю живьём зарыли». Так говорил Сатана – и дело говорил. Вылезай-ка из своей ниши, Машутка кровожадная, Машутка жестокосердая, совсем не похожая на сына своего, Христа-Спасителя.
И вся подлая банда завыла, заорала, заревела:
– Слезай, Машутка! Намочилась там от страха? Вперёд, брабантцы! Ломай идолов, стаскивай вниз! Выкупаем их в Шельде! Дерево плавает лучше, чем рыбы!
Народ молча слушал всё это.
Но Уленшпигель вскочил на кафедру, столкнул оттуда того, кто говорил, и закричал народу:
– Дураки вы, дураки, сумасшедшие, которых впору связать! Иль вы не видите дальше своего сопливого носа! Не понимаете, что ли, что тут предатели орудуют? Ведь всё это кощунство и святотатство взвалят на вас, чтобы вас ограбить, вас на плаху послать, вас на костре сжечь! А наследство получит король! Господа горожане, не верьте этим злоумышленникам. Оставьте Пресвятую Деву в её нише, живите весело, трудитесь радостно и приятно проживайте свои прибыли и доходы. Чёрный дух погибели направил на вас своё око: погромом и грабежом он хочет призвать на вас вражескую силу; вы будете объявлены зачинщиками, а Альба станет владыкой, властвуя при помощи силы инквизиции, конфискаций и казней. И наследником будет он!
– Не надо громить, господа горожане! – поднял голос Ламме. – Король и так уж сердится. Дочь вышивальщицы рассказала об этом моему другу Уленшпигелю. Не надо громить, господа!
Но народ не слушал их.
– Всё громи, всё ломай! – кричали подстрекатели. – Всё тащи! Действуй, брабантцы! В воду деревянных идолов! Они плавают лучше, чем рыбы!
Тщетно кричал Уленшпигель с кафедры:
– Не давайте громить, господа горожане! Не навлекайте на город гибели!
Его стащили вниз и, хотя он отбивался руками и ногами, исцарапали лицо и изорвали на нём куртку и штаны. Окровавленный, он всё-таки кричал:
– Не позволяйте громить!
Но всё было тщетно. Подстрекатели вместе с городской чернью бросились на хоры, взломали решётку и кричали при этом:
– Да здравствуют гёзы!
Начался общий разгром, уничтожение и разрушение. К полуночи этот громадный храм с семьюдесятью алтарями, великолепными картинами, редкими драгоценностями был опустошён дотла. Алтари были разбиты, статуи сброшены, все замки взломаны.
Затем толпа бросилась на улицу, чтобы совершить то же, что было проделано в соборе Богоматери, в церквах миноритов, францисканцев, Белых сестёр, Серых сестёр, Св. Петра, Св. Андрея, Св. Михаила и во всех храмах и часовнях, какие есть в городе. Забрав свечи и факелы, они побежали по улицам.
И они не спорили между собой и не ссорились. При всём этом разгроме летели доски, камни и всякие осколки, но ни один из громил не был ранен.
Перебравшись в Гаагу, они здесь тоже очищали церкви от статуй и алтарей, но ни здесь, ни где-либо в другом месте ни один из реформатов не помогал им.
В Гааге магистрат спросил их, от чьего имени они действуют.
– Вот от чьего, – ответил один из них, ударяя себя по сердцу.
– От чьего имени, слышите, люди добрые? – кричал Уленшпигель, узнав об этой истории. – Значит, от чьего-то имени, по мнению магистрата, можно совершать все эти святотатства! Пусть бы ко мне в домишко забрался этакий грабитель, я бы, конечно, поступил по прекрасному примеру гаагского магистрата: снял бы вежливенько шляпу и почтительно спросил бы: «Любезнейший вор, достопочтеннейший погромщик, милейший грабитель, по чьему полномочию ты действуешь?» Он ответит мне, что полномочие в его сердце, страстно желающем получить моё добро, а я поэтому вручу ему все мои ключи. Подумайте, поищите, кому на руку эти погромы? Не верьте Красной собаке! Преступление совершено, и мы отомстим. Каменное распятие низвергнуто! Не верьте Красной собаке!
Государственный совет в Мехельне через своего председателя Виглиуса заявил, что препятствовать иконоборцам воспрещается.
– Увы, – сказал Уленшпигель, – жатва созрела для испанских жнецов. Герцог Альба надвигается на нас. Фламандцы, море вздымается, море мести. Бедные женщины и девушки, бегите, вас зароют живьём. Бедные мужчины, бегите от виселицы, костра и меча. Филипп собирается закончить кровавое дело Карла. Отец сеял смерть и изгнание, а сын поклялся, что лучше будет королём на кладбище, чем над еретиками. Бегите, близок палач и могильщики!
Народ слушал, и сотни семейств покидали города, и проезжие дороги были запружены телегами с имуществом изгнанников.
И Уленшпигель ходил повсюду с печальным Ламме, разыскивающим свою милую.
А в Дамме лила слёзы Неле подле безумной Катлины.
XVI
В октябре – месяце ячменя – Уленшпигель находился в городе Генте и здесь встретил Эгмонта, возвращавшегося с попойки в благородном обществе аббата Сен-Бавонского. В блаженном настроении граф задумчиво опустил поводья, и лошадь шла шагом. Вдруг он заметил человека с зажжённым фонарём, идущего с ним рядом.
– Чего тебе? – спросил Эгмонт.
– Ничего, хочу только осветить вам путь.
– Пошёл прочь!
– Не уйду.
– Хлыста захотел?
– Хоть десять хлыстов, лишь бы зажечь в вашей голове такой фонарь, чтобы вы видели ясно всё вплоть до Эскориала.
– Убирайся со своим фонарём и с Эскориалом!
– Нет, не уйду, я должен сказать вам, что я думаю.
Он взял лошадь графа под уздцы, та стала было на дыбы, но он продолжал:
– Граф, подумайте о том, что вы легко гарцуете на коне, а голова ваша тоже легко гарцует на ваших плечах. Но, говорят, король собирается положить конец этим пляскам, он оставит вам тело и, сняв с ваших плеч голову, пошлёт её плясать в далёкие страны, откуда вы её не получите. Дайте флорин, я его заслужил.
– Хлыста я тебе дам, если не уберёшься, дрянной советник.
– Граф, я – Уленшпигель, сын Клааса, сожжённого на костре, и сын Сооткин, умершей от горя. Их пепел стучит в мою грудь и говорит мне, что граф Эгмонт, доблестный вождь, может со своими солдатами собрать войско в три раза более сильное, чем у Альбы.
– Поди прочь, я не предатель!
– Спаси родину! Только ты один можешь это сделать! – вскричал Уленшпигель.
Граф хотел ударить его хлыстом, но Уленшпигель не дожидался этого и отскочил в сторону.
– Приглядитесь лучше, граф, ко всему, что делается, и спасите родину! – крикнул он.
В другой раз граф Эгмонт остановился напиться у корчмы In’t Bondt Verkin – «Пёстрый поросёнок», где хозяйкой была одна смазливая бабёнка из Кортрейка, по прозвищу Мусекин, что по-фламандски значит «мышка».
Привстав на стременах, граф крикнул:
– Пить!
Уленшпигель, прислуживавший у Мышки, вышел с оловянным бокалом в одной руке и бутылкой красного вина в другой.
Увидев его, граф сказал:
– А, это ты, что каркаешь свои чёрные пророчества?
– Господин граф, – ответил Уленшпигель, – если мои пророчества черны, это потому, что не вымыты. А вы скажите мне, чт краснее: вино ли, льющееся вниз по глотке, или кровь, хлещущая вверх из шеи? Вот о чём спрашивал мой фонарь.
Граф ничего не ответил, выпил, расплатился и ускакал.
XVII
Теперь Уленшпигель и Ламме разъезжали верхом на ослах, полученных от Симона Симонсена, одного из приближённых принца Оранского. Так ездили они повсюду, предупреждая граждан о мрачных замыслах кровавого короля и разведывая, что нового слышно из Испании.
Переодетые крестьянами, они продавали овощи, разъезжая по рынкам.
Возвращаясь как-то с Брюссельского рынка, они заметили в нижнем этаже одного каменного дома, в окне, красивую, очень румяную даму в атласном платье, с высокой грудью и живыми глазами.
– Не жалей масла на сковородку, – говорила она молодой смазливой кухарке, – не люблю, когда соус подсыхает.
Уленшпигель просунул нос в окно и сказал:
– А я люблю всякий соус – голодный желудок неразборчив.
Дама обернулась.
– Кто это суёт нос в мои горшки? – спросила она.
– О прекрасная дама, – ответил Уленшпигель, – если бы вы захотели сварить что-нибудь вместе со мной, я бы показал вам, какие сласти готовит случайный проезжий вместе с пригожими домоседками стряпухами. – И, щёлкнув языком, он прибавил: – Хорошо бы закусить!
– Чем? – спросила она.
– Тобой, – ответил он.
– Пригожий парень, – сказала кухарка барыне. – Хорошо бы позвать его, пусть порасскажет, что видывал на свете.
– Да их двое.
– Другого я беру на себя, – ответила кухарка.
– Да, нас двое, сударыня, – заявил Уленшпигель, – совершенно верно – я и мой бедный Ламме, который не в силах снести на плечах сто фунтов, но охотно носит на животе пятьсот фунтов мяса и рыбы.
– Сын мой, – заметил Ламме, – не смейся надо мной, бедняком, истратившим столько денег, чтобы упитать это брюхо.
– Сегодня это тебе ни гроша не будет стоить, – сказала дама, – войдите оба.
– А как же наши ослы? – спросил Ламме.
– На конюшнях господина графа Мегема всегда достаточно овса, – ответила дама.
Оставив свои сковороды, кухарка ввела во двор ослов, которые немедленно заревели.
– Трубят к обеду, – объяснил Уленшпигель, – от радости трубят бедные ослики.
Сойдя с осла, Уленшпигель прежде всего обратился к кухарке:
– Если бы ты была ослицей, был бы тебе по душе такой осёл, как я?
– Если бы я была женщиной, мне был бы по душе пригожий и весёлый парень.
– Если ты не женщина и не ослица, то что же ты такое? – спросил Ламме.
– Девушка, – отвечала кухарка. – Девушка не женщина и, конечно, не ослица: понял, толстопузый?
– Не верь ей, – сказал Уленшпигель Ламме, – она только наполовину девушка, да и то гулящая, а четвертушка её равна двум дьяволятам. За злодейство плотское ей уже отведено местечко в аду: будет там на тюфячке ласкать Вельзевула.
– Насмешник, – отвечала кухарка. – Я бы не легла на тюфячок, набитый твоими волосами.
– А я бы съел тебя со всеми волосиками.
– Льстец, – крикнула дама, – неужели тебе нужны все женщины на свете?
– Нет, хватило бы и тысячи, если бы они были слиты в одной такой, как ты, – ответил Уленшпигель.
– Прежде всего, – сказала дама, – выпей кружку пива, съешь кусок ветчины, отрежь ломтик бараньей ноги, прикончи этот пирог и проглоти этот салат.
Уленшпигель молитвенно сложил руки.
– Ветчина – добрая еда; пиво – небесный напиток; баранья нога – божественное угощение; от начинки пирожка трепещет в упоении язык во рту; жирный салат – царская приправа. Но блажен лишь тот, кто получит на закуску вашу красоту.
– Придержи язык, – сказала она, – сперва поешь, бездельник.
– Не хотите перед Gratias прочитать Benedicite?
– Нет, – ответила она.
– Голоден я, – простонал тут Ламме.
– Так поешь, – отвечала дама, – у тебя ведь только и на уме, что жареное мясо.
– И свежее, такое, как моя жена, – ответил Ламме.
Это словечко привело кухарку в дурное расположение духа. Так или иначе, они поели и попили вдосталь, затем Уленшпигель этой же ночью получил от дамы и просимый ужин. И так продолжалось на другой день и все следующие дни.
Ослы получали двойную порцию овса, и Ламме обедал по два раз в день. Целую неделю не выходил из кухни, но наслаждался только жарким, а не кухаркой, так как он всё думал о своей жене.
Это приводило в бешенство девушку, которая твердила, что нельзя засорять своей особой землю, когда помышляешь только о своём брюхе.
А Уленшпигель и дама жили в любви и согласии. Как-то раз она сказала ему:
– Тиль, ты совсем не знаешь приличий. Кто ты такой?
– Я сын Счастливого Случая, рождённый им от Приятной Встречи.
– Нельзя, однако, сказать, что ты о себе дурного мнения.
– Это из боязни, что меня станут хвалить другие.
– Хочешь стать на защиту преследуемых братьев?
– Пепел Клааса стучит в моё сердце.
– Какой ты молодец! Кто этот Клаас?
– Это мой отец, сожжённый на костре за веру!
– Граф Мегем не похож на тебя. Он готов залить кровью родину, которую я люблю. Я ведь родилась в Антверпене, славном городе. Знай же, что он сговорился с брабантским советником Схейфом впустить в Антверпен десять батальонов своей пехоты.
– Я немедленно сообщу об этом гражданам: надо сейчас же лететь туда с быстротой призрака.
Он бросился в Антверпен, и на другой день горожане были готовы к встрече с врагом.
Однако Уленшпигель и Ламме, поставившие своих ослов у одного из фермеров, Симона Симонсена, вынуждены были скрыться от графа Мегема, который искал их повсюду, чтобы повесить. Ибо ему донесли, что два еретика пили его вино и ели его мясо.
Он ревновал и сказал об этом своей даме, которая от ярости скрежетала зубаи, плакала и семнадцать раз падала в обморок. Кухарка совершала то же самое, только не столь многократно, и клялась спасением своей души и своим местом в раю, что ни она, ни её барыня не провинились ни в чём. Лишь два странствующих богомольца на своих тощих ослах получили немножко объедков – вот и всё.
Обе пролили такое количество слёз, что пол промок насквозь. Видя это, граф Мегем в конце концов уверился, что они действительно не лгут.
Ламме не осмеливался уже показаться в доме графа Мегема. Он был грустен и вечно озабочен вопросом о еде. Но Уленшпигель таскал ему добрые куски, ибо он пробирался с улицы Св. Катерины в дом Мегема, где скрывался на чердаке.
Как-то после вечерни граф Мегем сообщил своей прекрасной подруге, что он на рассвете выступает со своим конным отрядом в Герцогенбуш. Когда граф заснул, прекрасная дама бросилась на чердак и рассказала обо всём Уленшпигелю.
XVIII
Переодетый богомольцем, без денег и без провизии, лишь бы скорее предупредить граждан Герцогенбуша, Уленшпигель поспешил в путь. Он рассчитал по дороге получить лошадь у Иеронима Праата, брата Симона, к которому он имел письма от принца, и оттуда кратчайшим путём домчаться до Герцогенбуша.
Пересекая большую дорогу, он наткнулся на отряд солдат. Из-за писем принца, он очень испугался.
Однако решив вести игру до конца, он, стоя, подождал войско и, бормоча «Отче наш», пропустил его мимо себя. Присоединившись к последним рядам, он узнал, что войско направляется в Герцогенбуш.
Движение открывал валлонский батальон, во главе его шли капитан Ламотт и шесть алебардщиков – его охрана; затем – сообразно чину – шёл знамёнщик с меньшей охраной, далее профос, его стражники и два сыщика, начальник караула, начальник обоза, палач с помощником и, наконец, свирельщики с барабанщиками, производившие большой шум.
Затем шёл батальон фламандцев – двести человек со своим капитаном и знамёнщиком. Они были разделены на две сотни под командой фельдфебелей, испытанных рубак, а сотни делились на взводы, которыми командовали rot-meesters. Профос и его stocks-knechten – «палочные прислужники» – шли также в сопровождении свистевших свирельщиков и бивших в барабан литаврщиков.
За солдатами, громко смеясь, треща, как синички, заливаясь соловьями, забавляясь едой и питьём, лёжа, стоя или приплясывая, в двух больших открытых повозках ехали их спутницы, гулящие девицы.
Некоторые девицы были одеты в ландскнехтские костюмы, но их одежда была сшита из тонкого белого полотна, с глубоким вырезом на груди, с прорезями вдоль рук и бёдер, позволявшими видеть нежное тело; на голове у них были шапочки из белого полотна, затканные золотом, и в воздухе колыхались приколотые к шапочкам пушистые страусовые перья; на парчовых с красным шёлком поясах висели золотые матерчатые ножны их кинжалов; их башмаки, чулки, шаровары, камзолы, перевязи, пряжки – всё было из золота и белого шёлка.
Другие были также в ландскнехтских одеждах, но в синих, зелёных, красных, голубых, пурпурных, с выпушками, вышивками, гербами, – как кому нравилось. И у всех на рукаве виднелся пёстрый кружок – знак их промысла.
Hoer-wyfel – бабий староста – старался утихомирить их, но девицы озорничали, словечками и весёлыми ухватками смешили его и не слушались.
