Шаг за край Сескис Тина
— Эй, Бев, остынь, на этот раз — не я, слово даю. Вон его спроси, — говорит Ангел, указывая на очень высокого, неуклюжего с виду мужчину в синих джинсах и спортивной кофте, протискивающегося в дверь. Он такой огромный, что кроссовки у него здоровые, как весла, зато ноги слишком коротки для его тела, а миловидное лицо делает его похожим на малютку–переростка, мне почти хочется обнять его.
— Неа, я не брал, Бев, хотя тебе стоило бы держать ухо востро, — произносит Брэд с австралийским акцентом, сопровождая свои слова доброй улыбкой. Только Бев к утешению не расположена, она перестает кричать, усаживается на кухонный стол и принимается раскачиваться вперед–назад.
— Ну, я сполна натерпелась в этом офигенном доме. Это была моя шоколадка, — тянет она уже жалобно. — Моя шоколадка. — Ругательство звучит у нее почти лаской, соблазном, и я скорблю вместе с Бев об утраченной шоколадке, не зная, что и сказать, вид у нее на самом деле потерянный. Ощущение такое, будто я свидетельница тяжкой утраты.
Ангел встает и подходит к мини–проигрывателю, включает музыку — громко. Не знаю, чья она, но название повторяется раз за разом: «Где была твоя голова?» — что, на мой вкус, смахивает на дразнилку, но Бев, похоже, не против, ее гнев уже погас. Скачущим шариком вкатывается особа, о которой могу лишь предположить, что она подружка Брэда. У нее, маленькой куколки в розовато–лиловом узорчатом мини–платье, идеальное тело и заурядное лицо, как будто их неправильно соединили на кукольной фабрике. Она встает Брэду под бочок и подозрительно смотрит на меня.
— Это Кэт, Эрика, она поселилась в комнату Фиделя, — объясняет Ангел с присущими ей легкостью и дружелюбием, но Эрика лишь зыркает на меня с неприкрытой враждой.
— А кто ей эту комнату дал? Мы даже сдачу ее еще не объявляли. — Голос у нее гадкий, и грубая гнусавость антиподов[6] болезненно отдается на моих струной натянутых нервах.
— Ага, только Кэт была в крайнем положении, ведь так, детка, и это избавило нас от хлопот, — непреекаемо говорит Ангел. Я обожаю Ангел. Она добра и невыразимо хороша, к тому же способна все уладить. Для меня загадка, зачем ей понадобилось жить тут. («Ей бы суперзвездой быть», — думаю, но это уже перед ее четвертой рюмкой водки и после невероятных россказней о ее детстве и воспитании, которым занималась ее нерадивая мать и целая череда «дядей».)
— Ну а Шанель знает? — тянет Эрика, а я в толк не возьму, о чем она говорит, пока не вспоминаю недружелюбную деваху, которая встретила меня в дверях три рюмки водки тому назад. Тут только соображаю, что с тех пор ее не видела.
— Ага, детка, она знает. Все улажено.
У Эрики глубоко оскорбленный вид, и она тащит Брэда из кухни, как будто поход того в лавку сладостей окончен и малышу время идти домой и ложиться баиньки. Ангел фыркает. Я хихикаю. Не знаю, что в основе: водка ли, начало новой жизни или эти чудаковатые персонажи, — только я едва ли не начинаю самой себе нравиться, в первый раз за много месяцев. Это безумие. Меня жжет стыд, и я напоминаю себе: не оглядываться назад, я делаю то, что для всех нас самое лучшее, — в конечном счете. И теперь выбора у меня нет.
Возвращается смуглый малый, уже ранее виденный, на этот раз он у плиты, готовит свои овощи и довольно успешно делает вонь на кухне, оставшуюся от его бобов, еще хуже. С улицы появляется второй малый с мотоциклетным шлемом под мышкой (от его желтого обтягивающего тело комбинезона пышет жаром и потом) и целует смуглого малого номер один. Они переговариваются друг с другом (по–моему, по–португальски) и не обращают на меня никакого внимания. Ангел улыбается и наливает нам еще по одной.
Такое чувство, словно я знаю Ангел целую вечность. Думаю, мы вошли в жизнь друг друга очень своевременно, нас соединяет печаль, и пусть я не в силах поведать историю своей жизни, ее это не смущает, она так или иначе понимает.
Ангел работает крупье в казино на Вест — Энд, и я не знаю, то ли это жуткий блеск, то ли жуткая нищета, мне прежде никогда не доводилось встречать людей с такой работой. В этом хаотичном доме–коммуналке Ангел живет уже три месяца, рассказывает она мне в перерывах между кухонными сценами; как сама уверяет, ей нужно местечко, где можно бы затаиться на время, хотя, похоже, и не желает сообщать мне почему, мне остается лишь гадать, что она натворила. Дом этот она нашла через своего доброго знакомого, Джерома, он амбал–вышибала и формально занимает лучшую комнату, хотя, по–видимому, большую часть времени живет у своей подружки в Энфилде. Шанель — кузина Джерома и владелица дома, она выкупила его у родителей и, по словам Ангел, тем доказывает, что она толковый мелкий предприниматель, что сумела превратить в спальные комнаты все помещения, кроме кухни и туалета, и ее слово — закон. Лишь Ангел позволено наведываться к ней, и, как говорит Ангел, хотя Шанель и может быть настоящей сукой, человек она неплохой и вполне сносна, когда узнаешь ее поближе. Мне как–то не по себе становится, надеюсь, что сегодня я больше Шанель не увижу. От водки я слегка шалею, теряю последние силы и говорю Ангел, что мне на самом деле пора в постель. Уже половина десятого, только что стемнело, но жара обволакивает по–прежнему и в кухне все еще противно пахнет.
— Детка, помни, я тебя предупреждала: не ожидай слишком много, — говорит Ангел, когда мы поднимаемся по лестнице.
По ковровой дорожке на ступеньках будто вихрь пронесся — комната ужасна. Матрас омерзителен, стены из щербатых ДСП разукрашены яичной скорлупой персикового цвета, а потому поблескивают в потемках вместе со светом. Стоит один пустой шкаф для одежды из бежево–коричневого пластика. Комната провоняла лежалыми картонками из–под всякой снеди навынос и еще чем–то нераспознаваемым. На ковре толстый слой пыли и бог знает что еще. Мое хорошее настроение испаряется, опять чувствую себя ошеломленной, огорошенной, словно все это не так и я не в том месте. Вспоминаю, что постельного белья у меня нет. Спать на таком матрасе я не могу, это я знаю твердо, только пол выглядит не лучше. «Как моя жизнь скатилась до того, что я оказалась именно тут и именно сейчас? Как она пошла наперекосяк?» Ангел читает по моему лицу.
— Послушай, детка, надеюсь, ты не сочтешь меня слишком навязчивой, но я позже уйду на работу и до утра не вернусь. Почему бы тебе на эту ночь не воспользоваться моей кроватью? Там все в порядке, простыни я сегодня сменила. — И она подталкивает меня к двери, а потом и через лестничную площадку в комнату, в которой кавардак, зато вполне чисто и есть одеяло с вышитыми на нем ромашками. Обнимаю ее и благодарю — и раз, и другой, а едва дождавшись, когда она уйдет, сбрасываю джинсы и насквозь пропотевшую майку и падаю на ее кровать, надежно пристроив полную денег сумку между матрасом и стеной.
На следующее утро просыпаюсь рано и не понимаю, где я. Прокрутила в уме события вчерашнего вечера, вспомнила про рюмки водки, вонь от готовки на кухне, бобы… хибару, которая теперь моя комната. Вспоминаю, что я не в той комнате, слава богу, а в комнате Ангел. Точно, моя комната для жизни не приспособлена. С усилием заставляю себя выбраться из постели, натягиваю вчерашнюю одежду и иду еще раз взглянуть на соседнее помещение. При солнечном свете комната выглядит еще непригляднее, чем вчера вечером, если такое вообще возможно, хотя я и стараюсь, пусть и ненадолго, забыть о своем милом доме в Чорлтоне, где жила до вчерашнего дня. Решаю, что должна что–то предпринять, иначе, честное слово, непременно сойду с ума. Спускаюсь вниз приготовить чашку чая: в это время, наверное, на кухне никого и, будем надеяться, можно будет попросту стянуть пакетики с заваркой и молоко, вот до чего мне хочется чаю. Красный пластиковый чайник выглядит гадко, внутри весь в накипи, а снаружи на нем такой слой грязи, что легко можно ногтем свое имя выцарапать. Все кружки в пятнах, большинство с щербинами. Я полазила по полкам над раковиной и нашла пачку заварных пакетиков. Как раз когда я лью кипяток в самую приличную кружку, какую смогла отыскать, входит Шанель, девица, которой принадлежит этот дом. На ней короткий желтый махровый халатик (на вид потертый), который оставляет открытыми ее длинные худые ноги бегуньи на марафонские дистанции.
— Аа, — роняет она. — Это ты.
Жутко неловко. Я не видела ее с тех пор, как вчера она захлопнула дверь перед моим носом. Чувствую себя тайком забравшейся в дом воровкой.
— Здрасьте, — мямлю я. — Спасибо, что все же дали мне снять комнату.
— Ангел скажи спасибо, — хмыкает Шанель. — Она за тебя горой встала. Как я понимаю, опять концерт устраивает, изображая добрую самаритянку; пусть, думаю, ей, должно, от этого легче дышится.
Не знаю, что на это сказать, так что просто вежливо улыбаюсь, отжимаю чайный пакетик о стенку кружки, потом выуживаю его и аккуратно укладываю сверху в переполненное мусорное ведерко.
— Та комната грязновата малость, — продолжает Шанель, уже не так враждебно. — Фидель оставил ее в ненадлежащем состоянии. Я собиралась порядок навести, прежде чем в нее кто другой въедет.
— Я не против сама порядок навести, — говорю я с готовностью. — Я обожаю делать такие вещи. Мне все равно нужно постельное белье и всякие мелочи купить, так что я заодно еще кое–что прихвачу — сама и заплачу, конечно. Тут поблизости есть «Икеа» или нечто в том же духе?
Шанель, похоже, нравится направление, какое принимает наш разговор, теперь она уже почти дружелюбна. Снабжает меня подробными указаниями, как добраться до какого–то Эдмонтона, и одалживает немного своего молока, которое принесла с собой из холодильника, стоящего в ее комнате. Меня, считай, облагодетельствовали.
«Икеа» как раз открывалась, когда я туда добралась, и, поскольку сегодня вторник, да еще и утро, магазин практически вымер. Чувствую себя крошечной и одинокой, поднимаясь на эскалаторе внутрь громадного синего здания, прихватываю большой желтый мешок для покупок и устремляюсь к закупочным приключениям, следуя за указателями–стрелками, как та Дороти[7], мимо ярких малогабаритных кухонь, по расположенным толком зазывным складским проходам, обходя уютные ритягательные гостиные. Я делаю все как надо и чувствую себя почти нормально, словно я обычная очередная покупательница, — пока не делаю еще один поворот на колдовском пути и не оказываюсь вдруг нежданно–негаданно в детском отделе. Кроватки в виде автомашин и игрушечные комоды–драконы, громадные ящики, полные симпатичных игрушек, стеной окружают меня со всех сторон. Маленькая девчушка неспешно ковыляет рядом, держа в руках обезьянку, и широко улыбается матери, которая убеждает ее положить игрушку на место. Мое сознание взрывает образ моего мальчика, боль в груди напоминает, что я, несмотря ни на что, еще жива, не застряла в радужных мечтаниях, и я продолжаю свой путь, уже совсем перейдя на бег, опустив голову и не поднимая глаз, пока не достигаю конца. Тяжко дыша, прислоняюсь к стеллажу, уставившись в стену рядом с лифтами, и очень хочу в этот миг бросить все, не быть здесь, раствориться в небытии.
Это слишком.
Кажется, я способна убежать от себя самой, только если буду жестче держать себя в руках, оставлять в прошлом любую сторону моего прежнего существования, если перестану реагировать на детей. Выпрямляюсь, расправляю плечи и старюсь глубоко дышать. Хорошо еще, никто не видел на этот раз, как меня охватила паника, но мне надо быть осмотрительнее, я не могу позволить себе и дальше вести себя как маньячка какая–то. Передо мной кафе, и, не обращая внимания на быстро бьющееся сердце, ловлю себя на том, что хочу есть, а потому ставлю на поднос полный английский завтрак, добавляю банан, яблоко, йогурт, какую–то плюшку, пакет апельсинового сока, кружку чая. Потом сижу в одиночестве среди длинного ряда столиков, откуда видна автостоянка, и с наслаждением, не спеша, поедаю все — до последнего кусочка. Сосредоточенность на еде помогает отправить обратно в прошлое всплывшее в памяти. Когда я возвращаюсь в магазин, там уже более оживленно, чем прежде: вокруг много маленьких детей, только теперь я уже к этому готова. Изучаю карту–схему и направляюсь прямо в секцию кроватей, не обращая внимания на путь, который указуют стрелки, да еще и срезаю углы, пробираясь между диванами, идя напрямик позади зеркал, забывая обо всем и вся. Присмотрела себе дешевую белую односпальную кровать, слишком солидную и стильную для тех денег, что она стоит, и записываю в блокноте ее шифр. Выбираю матрас, потом смотрю тканевые гардеробы, которые расположились (так удобно!) по пути, и беру простой, каркасный, с белым полотняным чехлом. Прежде я много раз бывала в «Икее», так что порядки мне известны, и я со свистом промчалась по торговому залу, заполняя свой желтый мешок всякой необходимой домашней утварью, и, чем больше товаров я набирала, тем легче становилось это делать, — это как гипноз, как наваждение, как болезнь под названием «лихорадка супермаркета». Устремляюсь дальше на склад самообслуживания, ящики с моими шифрами уже готовы, потом делаю круг на выдачу крупногабаритных товаров забрать свою кровать, где молодой азиат с добрыми блестящими глазами помогает мне погрузить все на тележку. Наконец добираюсь до кассы, где и очереди–то почти нет: должно быть, все еще рано. Кровать, матрас, штанга с вешалками для одежды, постельное белье, подушки, коврик, плафон на лампу, шторы — все это в радующих глаз оттенках белого или кремового стоит меньше 300 фунтов. Заняло у меня это чуть больше полутора часов, включая завтрак. Ощущаю глупое, но приятное довольство собой. Оставляю все, в том числе и мелочи, в отделе доставки с указанием привезти заказ после обеда и успеваю на автобус обратно в Финсбери — Парк. Выхожу у грязного магазинчика хозтоваров и покупаю самую большую банку белой блестящей эмали, валик и несколько кистей. Когда добираюсь домой (домой!), там, кажется, никого, кроме Смуглого Малого Один. Он готовит у плиты нечто тошнотворно пахнущее и нисколько не обращает на меня внимания, будто глухой, когда я залпом выпиваю стакан воды у раковины. Уже половина второго, нужно поторопиться. Бегом взлетаю по лестнице, переодеваюсь в футболку и единственные шорты, которые захватила с собой, сдвигаю старую кровать и шкаф на середину комнаты и принимаюсь красить.
Сегодня опять жарко, в комнате душно, но меня переполняет сумасшедшая жажда деятельности: похоже, у меня проявился безумный инстинкт устройства гнездышка, такой же, как когда я была… Цыкаю на себя, продолжаю работать, стараясь не думать. Комната маленькая, и я крашу ее всю целиком, не утруждаясь предварительной зачисткой, просто крашу себе и крашу поверх грязи и пыли, пока персиковые ДСП не обретают телесный цвет, взбухая тысячами сосочков, потом прохожусь по всей комнате снова и снова, не останавливаясь до тех пор, пока сосочки окончательно не исчезают. Жарко до того, что краска, похоже, высыхает быстро, позволяя малярничать безостановочно. Прихватываю заодно и оконную раму: той же самой краской, другой у меня нет, но это неважно, я добиваюсь того, чтобы стереть все, что было прежде.
Слышу звонок в дверь — старомодный мелодичный перезвон. Моя доставка из «Икеи»! Несусь вниз по ступенькам и настежь распахиваю входную дверь. Курьер вносит покупки в дом и складывает все в прихожей, добра так много, что, боюсь, это вызовет раздражение у моих новых соседей, если я все коробки оставлю тут. («Придется поторопиться».) Взбегаю опять наверх и продолжаю красить так, будто от этого зависит моя жизнь, а может, так оно и есть. Когда все сделалось белым, берусь за вызывающий тошноту старый матрас и тащу его через дверь, тяну через лестничную площадку и сталкиваю вниз по крутой длинной лестнице. Когда тот набирает скорость, открывается входная дверь, и вонючий изгвазданный матрас практически налетает на входящего человека–гору.
— Черт, простите, — бормочу.
— Что за дребедень вы тут устраиваете? — вспыхивает он, но смягчается, когда видит на верху лестницы меня в моих шортиках и всю в краске.
— Привет, я Эми… я Кэт, — говорю. — Я только въехала… Обустраиваю свою комнату.
— Я так и понял, — говорит мужчина, и я догадываюсь, что это, должно быть, Джером, кузен Шанель. — Вот что, давай–ка я тебе помогу с этим. — И он берет матрас, словно пачку хлопьев, и вышвыривает его вон, прямо к мусорным бакам.
— У тебя есть еще что–то, что ты собиралась с лестницы спустить? — спрашивает он, и я, мысленно возблагодарив бога, говорю, мол, да, пожалуйста, рама от кровати и шкаф. Джером идет под навес на заднем дворе и возвращается с кувалдой. Тут меня бьет тревога. Не потому, что на мне, считай, никакой одежды и я один на один во всем доме с незнакомым гигантом (он, кстати, в мою сторону кувалдой машет), а скорее потому, что не сообразила по–настоящему, как отнесется Шанель к выносу старой мебели, ведь мы, в общем–то, не договаривались, что я так далеко зайду в обустройстве комнаты. Решаю: если ей не по нраву придется моя замена кровати и шкафа, то я всегда могу предложить ей заплатить, надеюсь, это–то ее устроит. Так что встречаю Джерома наверху, он вздымает молот и крушит коричнево–бежевый шкаф, разбирает раму и спроваживает все это в палисадник, прямо за живую изгородь. Это занимает у него десять минут.
— Хочешь, помогу малость с обновками? — говорит он, и я начинаю чувствовать, словно мне крупно повезло и лучше такую возможность не упускать.
— Уверена, сама справлюсь, — бормочу, однако я уже устала и, хоть и не хотела, а получилось, что выговорила невнятно, вяло, — и Джером намек понял.
Он оказывается сущим чародеем с мебелью в плоских коробках, и уже через полчаса моя кровать свинчена, а поверх нее уложен извлеченный из пластикового чехла матрас, причем все проделано с такой легкостью, будто это кровать воздушная. Я к тому времени уже заканчиваю сочленять три детали своего гардеробчика с тканевой обтяжкой. Джером отметает мои благодарности и исчезает у себя в комнате, а я распаковываю простыни и одеяло с покрывалом — паковочные пакеты и коробки разбросаны по всей комнате. Стелю постель, старательно оберегая ее от все еще непросохших стен. Я даже не забыла купить вешалки для пальто, так что освобождаю дорожную сумку и развешиваю кое–что из одежды в своем легком, из ткани, гардеробе. Джером оставил мне свою отвертку, и пусть у меня это заняло втрое больше времени, чем у него, но я все–таки встаю на стул и управляюсь с тем, чтобы открутить карниз, снять выгоревшие и заплесневелые некогда абрикосовые занавески и повесить вместо них длинные, до пола, чисто белые шторы из хлопка. Краска так еще и не просохла, но это неважно: шторы едва касаются стен. Решительно настраиваюсь довершить обустройство, а потому иду, отыскиваю пылесос и не жалея сил чищу грязный ковер. Заменяю абажур на лампочке на простой белый плафон. Стаскиваю вниз весь паковочный мусор и сваливаю его в палисаднике рядом со всем остальным. Устала уже как собака, но все же возвращаюсь к себе в комнату и расстилаю кремовый жесткого ворса коврик, он приходится как раз впору, занимает почти весь пол рядом с кроватью и прячет под собой пятна на старом ковре, так что могу сделать вид, что их как бы и нет. Полное преображение. За прошедшие 36 часов у меня появляется новый дом, новая подруга, новое имя, а теперь еще и сверкающая новая спальня. «Зато ни ребенка, ни мужа», — доносится откуда–то голос. Пропускаю его мимо ушей и направляюсь в душ.
8
Отец близнецов вдруг проснулся и одним движением соскочил с кровати. Лежавшее рядом тело оставалось недвижимым и слегка похрапывало. Он сразу пошел в душевую, чтобы смыть запах этой женщины. Его раздражало, что она все еще тут: обычно он четко следил, чтобы девицы уходили сразу после, — но вчера вечером он устал и сразу после исполнения всего положенного провалился в тяжелый сон. Может, ему нездоровилось.
Было всего шесть часов, слишком рано для завтрака, а второй день конференции начнется не раньше девяти, но Эндрю не хотелось быть в номере, когда девица проснется, слишком уж это интимно, и ему будет неловко. Не похоже, что она пошевелится в ближайшее время, прошлой ночью утомилась донельзя, и тут он со стыдом понял, что не может, как ни старается, вспомнить ее имени. В конце концов решил сам дать деру, пойти пройтись — в надежде, что к его возвращению она уйдет и тем ситуация будет спасена. Он быстро оделся, стараясь при этом не смотреть на кровать. Попытался как можно тише открыть дверь, и, хотя девица всхрапнула и перевернулась на другой бок, все же ему удалось выйти из номера, не разбудив ее. Почти беззвучно пошел по длинному неопрятному коридору из глухих дверей, перед парой которых еще со вчерашнего вечера стояли подносы с уже портящейся едой. Свободно Эндрю вздохнул, лишь когда дошел до лифта и зеркальные двери закрылись за ним, образовав золотистое отражение его самого. Эндрю знал, что он красив, но заметил, что облик его в последнее время поблек: может, из–за появившегося животика, или из–за того, что волосы редеть стали, или, проще, из–за того, что все его душевные передряги запечатлелись на его лице.
Проходя мимо стойки регистрации, он смотрел прямо перед собой, не обращая внимания на сидевшего за столиком ночного швейцара: у него и мысли не было предстать невежливым, просто не хотелось, чтобы гостиничный страж уловил стыд в его взгляде.
На улице Эндрю понятия не имел, куда податься, район этот не годился для прогулок, а потому наугад повернул налево и пошел вдоль уже оживленной городской магистрали. Пройдя шагов шестьсот с гаком, он уже перестал надеяться дойти до поворота, но в конце концов обнаружил слева улочку поменьше, которая еще через несколько сотен шагов сузилась и вышла к опрятному жилому массиву, немного похожему на тот, в котором они с семьей жили в Честере. В некоторых домах уже зажигался свет, и Эндрю представлял себе, что происходит за всеми этими чистенькими входными дверями. В полумраке раннего утра все эти шикарные семейные авто на стоянках возле домов, ряды бархатцев по бокам подъездных дорожек пестротой и яркостью красок словно бы обозначали незатейливые границы. Неужели у всех жизнь оказалась такой же ерундой, как и у него?
Все наперекосяк пошло еще раньше, когда Фрэнсис объявила, что беременна: слишком быстро это случилось после свадьбы, он не был к этому готов. Поведение его было банально: увлекся новой секретаршей. От полнеющей дома жены его магнитом потянуло в контору — обмениваться взглядами, обмирать от ее распущенности, когда она наклонялась над его столом, делая пометки на его письмах, от осознания, что трогать нельзя, хотя им обоим этого хотелось: это было запретным. Через некоторое время начались совместные обеды, затем они просиживали в конторе допоздна, вели беседы по душам, между тем напряжение между ними росло. Эндрю держался сколько было сил, но в тот день, когда за обедом она разрыдалась оттого, что серьезно заболел отец, не выдержал: предложил отвезти ее домой, сказав, что при таком расстройстве ей незачем возвращаться на работу, — он клялся, что в ту минуту его мотивы были благородными. Она пригласила его зайти и в ожидании, пока закипит чайник, опять расплакалась, он, само собой, ее утешал и, когда они наконец–то поцеловались, испытал нечто невероятное — вроде всплеска адреналина; эта реакция тела посадила его на крючок… и вынудила гадать, есть ли будущее у этих отношений с секретаршей.
Когда он позже вернулся на работу в тот полетевший кувырком день, то нашел три сообщения от Фрэнсис, а потом еще два из больницы. Ему стало нехорошо. Почувствовал, как неодобрительно смотрят ему вслед коллеги, когда он поспешил, опустив голову, к своей жене. Впрочем, потом потрясение оттого, что он пропустил собственно роды и все же неведомо как стал отцом близняшек–дочерей, лишь обострило его чувства к Виктории. Спустя несколько недель он возобновил связь с нею, невзирая на ощущение вины, невзирая на данные самому себе обещания. И дело было не в одной только страсти к своей секретарше, в нем говорила потребность отстраниться от неряшливой, измотанной жены и их крикливых малюток. Он стал чаще «задерживаться на работе», все меньше и меньше времени проводил дома, и в конце концов Фрэнсис перестала его спрашивать, когда он вернется, где он был, она, казалось, смирилась с тем, что есть. Так что, рассудил он про себя, это должно означать, что она на самом деле не против. И на душе у него стало легче.
Продолжая в то печальное утро петлять по улицам и дворикам Телфорда, Эндрю наконец увидел свою измену в истинном свете. Бросил. И жену, и детей бросил. Как мог он, будучи женатым меньше года и уже имея двойню дочурок, спутаться с кем–то еще? У него было такое чувство, что, не оставив Фрэнсис телом (этого просто быть не могло), он оставил ее душой, чувственно, а на его месте оставался какой–то пресный, невнятный муж и равнодушный отец для двух дочерей, которые выросли очень разными девочками: одна добротой и спокойствием походила на мать, другая же была взбалмошной и буйной.
И только когда наконец у Виктории лопнуло терпение (после не одного года невыполненных обещаний Эндрю: «Вот исполнится девочкам пять… шесть… семь…») и она оборвала их связь, Эндрю и пристрастился к случайным связям во время всяческих служебных мероприятий, какие предоставлялись ему его разъездной работой. А если временной разрыв между подобными возможностями оказывался слишком большим, он находил себе утешение с уличными девками средних лет в дешевых гостиницах Манчестера. При этом он себя заслуженно презирал.
Эндрю глянул на часы: четверть восьмого, надо отправляться в обратный путь. Нужно и в самом деле позвонить Фрэнсис до начала конференции и выяснить, как идут дела у Кэролайн в больнице — вес у нее начал стабилизироваться, и она весила уже почти шесть стоунов[8]. Он так горько переживал за свою 15летнюю дочь, нелюбимую матерью и заброшенную отцом. Острота, с какой он сознавал это, пронзала с той же силой, что и лучи по–южному весеннего солнца, пока он шел обратно к гостинице вдоль запруженной магистрали.
Эмили сидела за столом у себя в яркой квадратной спальне и пыталась сосредоточиться на подготовке к школьным выпускным экзаменам по математике. Без Кэролайн дом казался странным, лишенным характера: ее сестра–близняшка привносила в него казавшуюся неисчерпаемой энергию. И хотя Эмили и было скучновато без Кэролайн, все же она испытывалаоблегчение оттого, что Кэролайн наконец–то хоть чем–то помогают. Радовало ее и отношение матери к сестре: Фрэнсис странным образом за одну ночь превратилась в подлинную маму для Кэролайн, словно бы какой–то выключатель щелкнул, и Эмили ощутила, что — наконец–то! — перестала быть исключительным объектом материнского внимания. Может, это поможет и их с Кэролайн отношениям: Эмили делала все, чтобы ладить с сестрой, отыскивала оправдания ее поведению, в конце концов, и стоит ли удивляться, что Кэролайн так ревниво относится к ней, если с нее, Эмили, только что пылинки не сдувают. Удивительно, что лишь сейчас, когда сестры рядом нет, Эмили полностью осознала это.
Эмили росла прелестной девочкой. Она унаследовала причудливую натуру отца (однако без единой его слабости) наряду с силой и стоицизмом матери. Сочетание оказалось хорошим. Она была мила и внешне, и нравом, хорошо училась в школе, по–тихому известна, умеренно занимательна, по сути, прямая противоположность своей младшей сестре, от общения с которой все становилось плохо. Каролайн же представляла собой более жесткий, но и более яркий и блистательный вариант Эмили: она была красивее, сообразительнее, остроумнее даже, — зато не обладала ни единой чертой, вызывающей любовь. Ирония состояла в том, что Эмили, казалось, стеснялась того, что нравится, но все равно ее горячо любили, а Кэролайн отчаянно желала, чтоб ее любили, но никто ее не любил.
Как считала Эмили, Кэролайн, должно быть, именно поэтому и начала изводить себя голодом, чтобы привлечь к себе внимание в атмосфере отчуждения и игнорирования. Она мало знала про болезнь сестры и теперь удивлялась, что никто в семье этого не заметил, впрочем, Кэролайн всегда была сообразительна. Когда она отказывалась есть со всеми за общим семейным столом, все думали, это просто потому, что Кэролайн есть Кэролайн; когда она принялась одеваться с головы до ног во все черное, считалось, что Кэролайн проходит через свой «готский период»; когда у нее стали проступать скулы сквозь бледную кожу, все списывалось на то, что она выбрала новый неподходящий макияж. Эмили мучила совесть. В конце концов, это ее сестра–близняшка, и она отказывалась поверить, что была настолько невнимательна к сестре. Эмили перевернула страницу учебника по математике: система уравнений. За них она бралась с радостью, ей доставляли удовольствие их целостность, надежность, то, что, несмотря на трудности решения, в конце следовал один правильный ответ. Во многом она и к жизни подходила так же, всегда доискивалась до правильного ответа и почти всегда находила его. Вот даже и в этой ситуации Эмили сохраняла оптимистический настрой, ясно же, что крик Кэролайн о помощи был услышан и теперь ей становится лучше. И они стали лучше ладить между собой, Эмили была уверена в этом и была готова предпринять все усилия для сближения с сестрой.
Она вчиталась в условие:
«Мужчина покупает 3 рыбы и 2 порции картошки за 2,8 фунта.
Женщина покупает 1 рыбу и 4 порции картошки за 2,6 фунта.
Сколько стоит рыба и сколько картошка?»
Эмили поднимается из–за стола и смотрит в окно, скользя взглядом по дороге: скоро должен прийти домой отец. Она поворачивается к двери и осматривает свою комнату с аккуратно застеленной постелью и яркими большими подушками, которые мама обтянула тканью с ацтекским рисунком и на которых, словно на диване, она приглашает сидеть своих подруг. Ей очень нравились ее новые плакаты: Мадонна в лифчике с чашечками–конусами и Майкл Болтон с длинным угловатым лицом и развевающимися волосами. Она считала их лучше тех, какими Кэролайн завешала всю стену в соседней комнате, там какие–то подозрительные группы, о которых Эмили и не слыхивала никогда, вроде «Вожаков Каменного Замка», или «Алисы в цепях», или берущих криком на испуг «Секс пистолз». В последние недели одно ее радовало: не приходилось слушать музыку Кэролайн, ломившуюся сквозь тонкую стену спальни (сестра всегда включала ее на полную громкость, особенно когда Эмили корпела над домашними заданиями).
Эмили снова села за стол и вчиталась в уравнение. Она как раз решила задание — порция картошки стоит 50 пенсов (найти стоимость рыбы было теперь легко), когда услышала шум подъезжающей машины отца у дверей. Она радостно крикнула ему вниз, выходя из своей комнаты:
— Привет, пап! Как прошла конференция?
Она постояла на площадке, смотря вниз в гостиную, где красовался новый угловой диван и ворсистый ковер из овечьей шкуры, а отец стоял там в нерешительности, зажав под мышкой блестящий портфель, с отсутствующим выражением лица. Потом она сошла по двум лестничным полупролетам и обхватила отца руками, а он зарылся головой ей в плечо, словно она была родительницей, а он ребенком.
— Ой, Эмили, до чего же жалким отцом я был для вас. Увидеть Кэролайн в таком месте, это просто… — Эндрю умолк, голос у него сорвался, и после всех этих лет наконец–то пришло облегчение.
Кэролайн враждебно поглядывала на мать, сидевшую на краю больничной койки. В ее палате, как полагалось, выдерживалась бодрая расцветка: желтые раскрашенные стены, унылые размытые картинки и мерзкие зеленые в шашечку занавески. На столике в углу под окном находилась единственная, словно голая, ваза с нераспустившимися нарциссами. Рядом стояло кресло, вот в нем–то, по мнению Кэролайн, и следовало бы сидеть Фрэнсис, а уж никак не на ее постели. Ее потрясла сила собственного гнева. В последние месяцы так и казалось, что вместе с убывающим весом у нее убывают и чувства, и все попытки уменьшить калории и подавить в себе желание есть лишь отводили ее от мысли о более опасных и болезненных сферах — вроде обиды на мать, насмешек над отцом, ненависти к сестре. Было легче решить, съесть ли за завтраком четвертушку или половинку апельсина, чем выбрать, кому — матери или сестре — пожелать сдохнуть первой. А теперь вот Фрэнсис сидит на углу ее постели и причитает, как ей ее жалко, как она за ней недоглядела да как сильно она ее любит, но Кэролайн знала: мать лжет.
Кэролайн в собственной коже сделалось неуютно. Ей хотелось, чтобы весь свет попросту отвалил бы куда подальше и оставил бы ее в покое на ее личном островке калькуляции пищи и подсчета калорий, там, где впервые за все время она ощутила себя защищенной и уверенной в себе. Ей совсем не хотелось оказаться лицом к лицу с матерью в этой блевотной палате. Она столько лет убила, столько всяких приемчиков испробовала, мечтая, чтоб Фрэнсис ей, а не Эмили внимание уделяла, ее привечала, ее любила. А теперь, когда она, Кэролайн, наконец–то наплевала на все это, появляется Фрэнсис, вынюхивает тут, старается предстать мамочкой–спасительницей — смех, да и только.
— Мне так жалко, дорогая моя, честное слово, я ни о чем не догадывалась.
— Ты всегда ни о чем не догадывалась, что меня касалось, — отозвалась Кэролайн.
— Я буду больше стараться, вот увидишь, мы заберем тебя отсюда, сделаем все, чтобы тебе стало лучше.
— Не лучше ли тебе дать мне пропасть? Тогда тебе останется беспокоиться только о твоей Эмили. Разве не этого тебе хочется?
Тогда Фрэнсис подумала о том страшном дне, когда Кэролайн появилась на свет, нежданная, чужая, как в самую первую минуту этой новой жизни она, мать, пожелала своей младшей дочери смерти. Память о том была погребена так глубоко, что вопрос Кэролайн вторгся в мозг Фрэнсис и взорвался, как ядерная бомба, обжигая и ослепляя, выводя на поверхность всю эту драму. Кэролайн видела выражение лица матери и поняла однозначно, каков ответ: да.
Фрэнсис собралась было отрицать, но ощутила стыд, а потом ее охватило чувство облегчения оттого, что наконец–то ее тайна стала известна кому–то еще. То, что изо всех людей этим кем–то оказалась Кэролайн, на самом деле значения не имело. Скрывашийся в сердце ядовитый удушающий сгусток ненависти был исторгнут, открыв дорогу потоку любви. Они взглянули друг на друга: Фрэнсис наконец–то с любовью, Кэролайн — с отчаянием. А потом Фрэнсис оказалась в объятиях худеньких, кожа да кости, ручек дочери и нежно обняла ее в самый первый раз, на 15 лет опоздав даровать спасение им обеим.
9
Просыпаюсь в своей новой комнате и чувствую запах краски. Всю ночь снились яркие холсты, все в разноцветных кляксах и необузданные, как у Поллока; и отделаться от них было невозможно, не открыв глаза. Кровать моя оказалась удобной, хотя я и не привыкла к односпальным, странным казалось не лежать спиной к мужу, отдельно, не касаясь его, но зная, что он здесь: под конец наше супружеское ложе сделалось самым одиноким местом на свете. Стараюсь не думать ни о нем, ни о нашем сыне, вместо этого всеми силами пытаюсь охватить то новое, что меня окружает, и замечаю, что постельное белье все еще хрустит и лежать на нем довольно приятно. Солнце просачивается сквозь белые шторы, и когда я заглядываю в мой новый мобильник, то обнаруживаю, что еще всего шесть утра: шторы, может, и выглядят классно, но защитить комнату от слепящего солнца они не в состоянии. Прикидываю, чем сегодня можно заняться.
В эти два дня, как я уехала, у меня столько раз времени бывало в обрез: найти где жить, сделать новое жилье обитаемым, — что сегодняшние сутки во всю ширь простираются передо мной без признаков донжуанства, пустые. Понимаю, что мне нужно побыстрее найти работу, открыть счет в банке, только отчего–то ощущение такое, будто все это уже чересчур. Тело убеждает меня, что я устала, что мне нужно время, чтобы оправиться от потрясения и стресса, от этой совсем свежей раны. Душой я уцелела, наверное. Вставать еще слишком рано, но я уже совсем проснулась, а потому запускаю руку под кровать и достаю понедельничную газету, ту, что купила в Кру. Ставлю подушки повыше в белую шишковатую стену и раскрываю страницы. Читаю о желтых зябликах, пораженных болезнью: у них горлышко так распухает, что есть они не могут; в прошлом году, пишут, полмиллиона их умерло от голода. Стараюсь не думать об этом, стараюсь не представлять себе этого наглядно, но все равно глаза на мокром месте, так что перехожу к следующей статье. Мужчина изнасиловал и убил свою двенадцатилетнюю племянницу, она зашла всего лишь футбол посмотреть, а ее тети дома не оказалось, иначе девочка наверняка осталась бы живой. Переворачиваю еще одну страницу. Торговый банкир признан виновным в убийстве любовника своей жены, когда они отдыхали в Бретани. Женщину в магазине грабители избили дубинками, камеры какого–то телеканала оказались на месте — наверное, ролик уже можно посмотреть в «Ютубе».
Перестаю читать. Заметки опять вгоняют меня в уныние и опустошенность. Пытаюсь еще уснуть, но мысли не дают покоя. Все накатывают и накатывают незваные мысли о золотом моем мальчике, начинаю волноваться, как бы все, чего я добилась за последние два дня, не рассеялось тут, в этой белой комнатке. Из Чорлтона я с собой не взяла ни единой книги, а роман, который купила в Кру, дрянной. Опять оказаться в ванной невыносимо, уж лучше я утром немытой похожу. Напоминаю себе непременно купить какие–нибудь шлепанцы, чтоб в душ в них ходить, и еще, может быть, моечный чехол, который вешается на гвоздь и раскладывается, так чтоб не приходилось его ни на какую поверхность укладывать: это поможет терпимее отнестись к посещению ванной, к тому ж какое–никакое, а занятие для меня. Никак не нахожу покоя, а потому снова берусь за газету — на этот раз раздел рецензий. Мозги ни одну из заметок воспринять не в силах, собираюсь уже отложить газету, но тут замечаю на последней странице, возле кроссворда, судоку. Судоку я никогда до этого не решала, это всегда казалось пустой тратой времени, так ведь сейчас мне именно этого и хочется: даром потратить время, дать возможность проходить этим зияющим минутам. Указано: уровень средний, — но, как я ни билась, как ни старалась, не смогла заполнить ни единой клеточки. Тут что–то с системой связано, вспоминаю, как говорила мне сестрица («забудь о ней!»), и вглядываюсь до тех пор, пока разрозненные цифры не плывут перед глазами, а потом наконец соображаю, что к чему, заполняю первую клетку — и хватит. С математикой я дружу, только это никакого отношения к математике не имеет. И все же игра затягивает, и я все ставлю и ставлю цифры, целую вечность на них убиваю, меня несет, а потом в самой последней клетке обнаруживаю, что у меня две шестерки, зато ни одной тройки. Должно быть, ошиблась где–то по ходу дела, и хотя крайне старалась, решить оказалось слишком сложно. Вот так и в жизни: шло себе все прекрасно, а потом вышли у меня две шестерки и ни одной тройки, все полетело, и исправить что–либо уже невозможно. Снова навернулись слезы, обжигающие, изматывающие, молчаливые, и я вижу комнату такой, какова она есть — безобразная комнатушка в безобразном доме в безобразной части Лондона. Вижу и себя такой, какая я есть: законченная эгоистичная трусиха, которой проще было сбежать от Бена с Чарли, нежели остаться и не пасовать ни перед чем. Прямо сейчас я особенно тоскую по Чарли, по запаху от него, как от печенья, по тому ощущению, когда держишь его крепко, он пытается увернуться от тебя, а обоим нам от этого радостно: мне от старания, ему — от понимания, что я старалась, что я люблю его.
Слышится осторожный стук в дверь. Вздрагиваю и утираю слезы, а в дверь заглядывает Ангел.
— Эй, ты тут, детка, просто удостоверяюсь, все ли у тебя в порядке. — Она оглядывает комнату. — Господи Иисусе, ты что, в программу «Меняем обстановку» попала? Эта комната смотрится потрясающе. Сможешь в следующий раз мою отделать?
— Ну да, вчера я малость поднапряглась, — говорю таким бодрым голосом, какой только получается. — Шанель вроде тоже одобряет… лучше стало, правда? — Смотрю на ее обалденный топ. — Собралась куда–то?
— Нет, я только что пришла, детка. Мне на работе веселенькие часы выпадают. Впрочем, ужасно как есть хочется. Может, устроим выход в свет — позавтракать? Тут кафешка за углом есть неплохая.
— С удовольствием, — говорю, мгновенно чувствуя себя лучше.
— Сейчас, я только переоденусь, дай мне пару секунд. — Она исчезает.
Вскакиваю с постели и перебираю одежду у себя в новом гардеробе: две пары джинсов, один костюм для собеседований, два платья–рубашки, легкие брюки, дорогой серый пиджак с поясом (испорченный), несколько топов–кофтенок, джинсовая юбка, джемпер, вязанный косицами. Такое ощущение, что ничто из этого больше не годится. Выбираю джинсы и голубую кофточку из джерси с глубоким вырезом и чувствую: тоска смертная, совсем не для Кэт, хоть я и не знаю еще, какая она из себя, Кэт. Спустя десять минут снова появляется Ангел. Она сменила коротенькую черную юбку и красную атласную блузку («это у нее форма такая?») на развевающееся белое платье из индийского хлопка, связала свои пепельно–белокурые волосы на затылке, как раз насколько их длины хватает, так что мягкие завитушки выбиваются. Безо всяких усилий она обрела вид одновременно раскованный, стильный и невинный. Лицо ее, напоминающее формой сердце, мило и лишено коварства, она совсем не выглядит так, что сразу скажешь: работает в казино. Понимаю, что совсем не знаю, как выглядит крупье, видела, правда, в «Одиннадцати друзьях Оушена», но это не считается.
— Идем, детка, — говорит Ангел, и я следую за ней аккуратно и с признательностью вниз по крутым стершимся ступенькам, через забитое кроссовками и куртками крыльцо, через заваленный мусором палисадник на неприглядную в свете раннего утра улицу.
10
Ангела пробиралась среди людских ног, шагала мимо сидений у стойки, которые ростом были с нею вровень, подальше от бара, прямо к сцене. Пока она шла, чья–то рука ласково потрепала ее по голове, словно собачку. Картежники уже привыкли видеть белокурую девчушку, какой она была тогда, и Ангела тоже привыкла к ним, по большей части. Она до сих пор ненавидела удушающий дым и взрослость того клуба, смутно сознавая, что он не был местом для ребенка, где некоторые мужчины смотрели на нее так, как ей еще было непонятно, зато ясно, что не по душе, а порой и хватали ее за попку, когда она проходила мимо. Зато теперь она знала, как проводить тут время: садилась на сиденье у бара и вытирала пивные стаканы, когда за стойкой работала ее любимая Лоррейн, похоже, искренне признательная за помощь; или играла с мамочкиной косметикой в крошечной уборной за сценой, тщательно пряча все следы пользования губной помадой и румянами, чтобы Рут не заметила и не взбесилась; или иногда играла в домино с дядей Тедом, если того удавалось уговорить. Впрочем, приходы в клуб ее больше не забавляли, он наскучил ей, да еще и утомлял, мешая заниматься в школе. Однако теперь, когда она стала старше, мать стала чаще брать ее с собой на работу, она не желала разбрасываться деньгами на нянек и считала, что оставлять дочь дома одну было бы еще хуже.
К тому времени, когда Ангела пробралась вперед, Рут уже исчезла в кулисах, а пианист укладывал ноты в папку. Теперь Ангеле добраться до маминой уборной быстрее было через сцену, чем делать круги позади барной стойки. Когда она вскинула руки, чтобы взобраться на чересчур высокие доски, один из посетителей бросил: «Нужна помощь, милашка?» — поднял девочку над головой, и она вскарабкалась на сцену на четвереньках. Встала, одернула платье в красный горошек, прикрывая панталончики, и со всех ног побежала наискосок налево.
— Здравствуй, мамочка, — робко произнесла Ангела, просовывая голову за занавеску уборной. Она обожала мамочку, но никогда не была целиком уверена, в каком настроении окажется Рут, какой прием ее ожидает.
— Здравствуй, ангел! — воскликнула Рут, наклоняясь и крепко прижимая к себе дочь. — Ты хорошо себя вела с твоим дядей Тедом?
На ней было узкое отделанное блестками темно–синее платье, волосы убраны в высокую прическу, глаза окружали густо накрашенные ресницы, и Ангела считала ее самой красивой мамочкой на всем белом свете, да еще и с самым чудесным, за душу берущим голосом, в хрипотце которого даже Ангела различала печаль и пережитое.
— Да, мамочка. Давай побыстрее пойдем домой, а, мам? Я устала.
— Я знаю, милая. Сейчас, я только выберусь из этого платья, а потом мы с дядей Тедом выпьем по рюмочке и пойдем прямо домой.
— А я, мамочка, хочу сразу домой пойти, — сказала Ангела.
— Я же сказала тебе, дорогая девочка, быстренько всего по рюмочке — и мы уйдем. Мамочку жажда мучит после всего этого пения.
— Мамочка, ну пожалуйста, я очень хочу пойти домой. Я спать хочу.
— Ангела, я сказала: нет, — произнесла Рут. — Хочешь, я тебе лимонада возьму?
— Нет! — завопила Ангела, уже не владея собой от навалившейся усталости. — Я хочу пойти домой сейчас же.
— Не смейте говорить со мной подобным образом, юная леди, — выговорила Рут. — Мы пойдем домой, когда я скажу.
Ангела перестала кричать и плюхнулась в единственное в уборной кресло, настоящее кресло для туалетного столика, с золочеными ножками и мягкими подлокотниками, обитое выцветшим розовым бархатом с единственным пятном в виде почки на сиденье. Она угрюмо болтала ногами и хранила молчание, понимала: с ее матерью нельзя спорить, когда та разговаривает с ней таким тоном, ей не хотелось получить подзатыльник.
Рут выбралась из вечернего платья и стояла перед зеркалом в одном кружевном переливчато–голубоватом нижнем белье, все еще на высоких каблуках, все еще влекущая к себе.
Она протерла под мышками влажной фланелью, попрыскала средством от пота на все еще плоский живот и ниже. Потом надела простые черные брючки–капри и облегающий черный верх с короткими рукавами. Прическу и макияж она оставила как были, и при таком свете, да еще и по тому, как она шла, ее можно было бы принять за Мэрилин Монро с волосами цвета воронова крыла. Она взяла Ангелу за руку, скорее твердо, чем грубо, на этот раз мамочка явно не слишком рассердилась на дочь, и они пошли по коридору, вышли в застланный дымом зал клуба, где Тед уже поджидал их у бара. Тед купил Ангеле лимонад и пакетик чипсов с креветками, и одна рюмочка Рут обратилась в три, а то и четыре, и в конце концов Ангела уснула, сложившись пополам на сиденье у бара: головкой легла на тоненькие ручки, скрещенные на заляпанной пивом стойке.
11
Я сижу с Ангел за угловым столиком и удивляюсь, до чего же я голодна: как будто наверстываю все сгоревшие в Манчестере калории. Владеет кафе симпатичная пожилая греческая пара, и кофе, понятно, отличный, зато и еда — объеденье, и я с волчьим аппетитом набрасываюсь на все: яичницу с ветчиной, грибы, бобы, жареные помидоры, поджаренный хлебец, — желудок убеждает меня, мол, не последний день живу, пусть даже душа в том и не уверена. Ангел, если присмотреться внимательнее, выглядит усталой, но сохраняет в себе ту прелесть, которой обладают лишь немногие и которая позволяет не замечать у ее обладательницы мешки под глазами.
— Что ты сегодня намерена делать, детка? — спрашивает Ангел.
— Не знаю, нужно пойти еды купить, может, в банк зайти, если какой на глаза попадется, а завтра нужно начинать искать работу. — Задачи эти вдруг кажутся неодолимыми. Умолкаю, старясь подправить настроение. — Но одно я должна сделать сегодня: купить какие–нибудь шлепанцы… как вы только с ванной уживаетесь?
Ангел смеется:
— Я принимаю душ в основном на работе. Да и в любом случае, надеюсь, я тут ненадолго, детка, просто нужно было где–то малость осесть, чтоб не могли найти. Вообще–то я бы жить в такой дыре не стала, но необходимость заставляет, и все такое.
— Аа. — Я опускаю взгляд.
— А у тебя что за оправдание, детка? — спрашивает Ангел. От доброты ее голоса на глаза наворачиваются слезы.
— На самом деле то же, что и у тебя, полагаю. Не хочу, чтоб меня за какую–то извращенку принимали, понимаю, мы только–только познакомились, но я подумала: сгодится и этот жуткий дом, если ты в нем.
— Не дрейфь, детка, — успокаивает Ангел. — Я еще съезжать не собираюсь.
Как–то нелепо становится оттого, что я так привязалась к Ангел, но она, похоже, не возражает: у меня такое чувство, что она привыкла опекать людей, что ей это нравится, нравится ощущать себя нужной. Порой кажется, в чем–то она взрослее, чем я была когда бы то ни было, хотя я, должно быть, лет на 10 ее старше и уже побывала и женой, и матерью.
— Знаешь, нам надо будет связь поддерживать, когда ты и впрямь уедешь, — жалобным тоном говорю я.
— Конечно, будем поддерживать, детка. В любом случае, пока я тут и в этом доме больше нет никого, с кем бы мне хотелось тусоваться. — Она улыбается мне, и взгляд ее искрится коварным огнем. Она напускает на себя зловещий вид и произносит с жутким американским выговором: — Не дрейфьте, мисс Браун. Вы да я, мы уж на славу позабавимся.
Я успокаиваюсь, словно девчонка–капризуля, которой дали мороженое, а Ангел, хотя уже и покончила с едой, все равно с радостью остается. И мы продолжаем сидеть, заказываем себе еще кофе и болтаем обо всем и ни о чем, а я приканчиваю горкой высившиеся меж нами жареные хлебцы с маслом — все до последнего кусочка.
Когда мы вернулись домой, Ангел сразу же отправилась спать: она всю ночь работала, а я, поскольку не знала, чем заняться, пошла проверить кухню, просто посмотреть, а вдруг в ней нет никого. Я еще не выведала, кто в этом доме чем занимается, кто когда (если вообще) работает, кто когда бывает дома. Поскольку общей гостиной не было, я предположила, что на кухне всегда полно народу, но пока там было довольно тихо. Бев, ту девицу из Барнсли, у которой шоколадку украли, я не видела с того самого первого вечера, зато сейчас она была на кухне, хлопотала возле раковины. Идти на попятный было поздно: она меня услышала. Повернула голову и, глядя через плечо, засияла улыбкой.
— Доброе утро! Офигеть от этих собак, только что, на фиг, прямо в собачье дерьмо вляпалась. Понять не могу, зачем людям эти маленькие сучки с кобельками, могли бы, по крайности, убрать за ними их фигню, только народ в этой округе такой, на фиг, неграмотный. — До меня доходит, что в руке у Бев деревянное сабо и она скребет обувку столовым ножом над горкой грязных тарелок в раковине. Замечает гримасу на моем лице. — Аа, не бойся, жидкость для мойки посуды офигеть какая штука, она избавляет от девяносто девяти процентов бактерий. Я об этом статью читала, все в порядке.
Я в растерянности, не знаю, как на такое регировать. Пока длится молчание, входит австралийка Эрика. На ней темно–лиловый костюм с юбкой, хорошо подчеркивающий ее невероятно изящную фигурку, а на заурядном личике толстый слой косметики, темные волосы подняты вверх, лежат на голове эдакой высокой волной. Я улыбаюсь ей, но она в ответ только супится на меня, потом подходит к раковине и замечает, чем Бев занимается.
— Бев, побойся бога! — морщится Эрика.
— Ой, Эрика, не страдай, я после все подчищу.
— Это отвратительно! — рубит Эрика, и, хотя она мне не очень нравится, в этом приходится с ней согласиться. Бев смеется и продолжает чистить свою обувку. Эрика разворачивается на невысоких каблучках и топает из кухни вон, громко хлопая дверью.
— Удачи на собеседовании! — весело кричит ей вслед Бев и вполголоса прибавляет: — Сучка ты кисломордая.
Ругань обычно оскорбляла мой слух, но на этот раз, чувствую, проникаюсь, едва смехом не захожусь. Никак не решаюсь, но она вроде настроена по–дружески.
— Бев, — спрашиваю, — не знаешь, где тут поблизости можно шлепы купить, знаешь, такие резиновые?
— Что? Милочка, уж не думаешь ли, что ты в, фиг его знает, каком–нибудь Скегнессе?[9] Может, ты еще и, на фиг, резиновое колечко хочешь? — Бев смеется собственной шутке, но я не в обиде, Бев мне нравится, при всех ее выраженьицах, от которых уши вянут.
Ее полное пренебрежение светскими условностями действует как–то освежающе.
— Попробуй поискать на Нагз — Хэд, там полно дешевых лавок типа «все по фунту» и обувных лавок тоже, может, и подберешь что. Кстати, будешь там, купи, пожалуйста, мешки для мусора, большие и покрепче, у нас они всегда кончаются. — Это первое предложение, услышанное мною из уст Бев, в котором нет ругательств. Я покорно киваю и покидаю пропахшую собачьим калом кухню.
Как напророчила Бев, силюсь отыскать резиновые шлепанцы и в Холлоуэй[10]. Ищу навесные моечные чехлы, но, когда спрашиваю, народ, похоже, не понимает, о чем я говорю. Когда поиски утомили, то не знаю, что делать дальше, — как беглянкам положено распоряжаться своим временем? Решаю побродить–посмотреть, пробую сориентироваться в новых своих окрестностях, отвлечься от покупок и вещей. Ухожу от главной улицы и иду, по ощущениям, много–много миль примерно в направлении к дому, оставляя позади ветхие улочки, где полно спутниковых тарелок, где крошится каменная кладка, где на каждом шагу мусорные баки на колесиках. У дома на нечетной стороне все окна забраны решетками, мне такая жизнь кажется жуткой, все равно что жить в собственной частной тюрьме. Бреду безо всякой цели, сворачиваю налево с очередной жалкой улочки и неожиданно для себя выхожу на площадь, заставленную роскошными ухоженными домами с прелестным садиком посредине. Усаживаюсь на травку, поднимаю лицо к ласковому солнцу. Приятно — сегодня совсем не так жарко. На лавочке сидит модно одетая молодая мать и кормит с ложечки йогуртом невидимого младенца, расположившегося где–то в глубине ярко–красной коляски, улыбка ее широка и восторженна. Замечаю, что переношу эту сцену почти спокойно, разве что быстро отвожу взгляд. Два потеющих молодых человека в костюмных брюках и распахнутых рубашках едят бутерброды, лежащие на вощеной бумаге, запивая их «кокой» из жестянок. Укладываюсь, положив голову на сумку, и чувствую, что намоталась так, что мне уж вовек не подняться, меня словно притягивает сквозь траву к ядру планеты, к земле забвения, в бесконечный сон…
Просыпаюсь как от толчка, понятия не имею, сколько уже времени, а оттого снова всполошилась. Какого дьявола разлеглась тут спать, да еще со всеми деньгами, что у меня при себе, ну не дурочка ли? Решаю непременно постараться открыть наконец счет в банке: не могу же я расхаживать по улицам с такими деньгами в сумке, особенно в таких местах, — а потому направляюсь обратно примерно тем же путем, каким добралась, по тем же похожим друг на друга унылым улочкам, мимо еще большего числа машин, не обремененных уплатой налогов, и истертых входных дверей, на этот раз волнуясь от мысли, что сейчас возьмут и ограбят. Не могу нигде найти ни одного банка, а спросить становится боязно, едва взгляну на чье–то лицо, уже паранойя охватывает, а потому ускоряю шаг, торопливо иду и иду, пока наконец не отыскиваю банк на Холлоуэй — Роуд. По–моему, мне можно открыть заранее обеспеченный счет: он вполне подойдет на первое время, и это легко сделать, поскольку я на самом деле Кэтрин Эмили Браун, как записано в моем паспорте. Хоть и странно, но я признательна своей матери, которая настояла, чтобы мое имя именно так было записано в моем свидетельстве о рождении, хотя, разумеется, меня всегда звали Эмили, — как будто ей мало было беспокойств, когда она вдруг родила близняшек. По меньшей мере, это упростит формальности.
Отделение банка маленькое и мрачное, сижу, кажется, вечность, разглядывая людей, пока откуда–то не появляется суетливая женщина в черном костюме из полиэстера и не ведет меня в тоскливую комнатушку с полупустой бумагорезкой, служащей границей, отделяющей меня от нее, сидящей за рабочим столом. Она вполне радушна, но, чувствуется, у нее вызывает подозрение то, что я ничем не могу подтвердить проживание по адресу, зато ношу в сумочке почти две тысячи фунтов пятидесятифунтовыми купюрами. Хоть она и не спрашивает, я все же рассказываю глупую историю про недавнее возвращение из–за границы, она мне, по–моему, не верит, но счет все же открывает, должно быть, всякого навидалась в своем отделении.
Теперь мне гораздо спокойнее, и я продолжаю свои бесцельные хождения за покупками, переходя из лавки в лавку, едва замечая, чем в них торгуют, не обращая внимания на других покупателей. Зато на одной из улочек с благотворительными лавками нахожу покрытый пылью старый плакат с фото тех ребят из Нью — Йорка, что сидят высоко–высоко в небе на стреле подъемного крана и ногами болтают — беспечно, сродни богам. Не уверена, что картина мне очень нравится (она вызывает легкое головокружение), но стоит она всего семь фунтов, а у меня в мыслях голая бугристая стена во всю длину моей кровати, да и размер вполне подходящий, так что я ее покупаю. Через два дома на улочке захожу в супермаркет, в нем оживленно, полно безрадостных людей, покупающих ящиками пакеты с чипсами и огромные бутыли газированных напитков для своих и без того растолстевших деток. Хочется закричать: «Да позаботьтесь же вы о них. Вам повезло, они у вас есть!»
Держу нервы в узде довольно долго, успеваю купить каш, фруктов, салат в упаковке, шоколад (безопасно ли ему будет в этом доме, не рискую ли?) и несколько упаковок готовых блюд, так сразу, с нуля, я кашеварить не готова. В супермаркете есть бумажные тарелки, подмывает купить их, но, по–моему, пользоваться своими собственными тарелками похоже на чудачество, так что стараюсь не вспоминать о Бев и ее привычках, исполняясь решимости жить как все… может, она, во всяком случае, и права насчет жидкости для мытья посуды. Нести одновременно пакет со съестным и картину неудобно: я накупила всякой всячины больше, чем собиралась. Пластиковые ручки глубоко врезаются в ладони, и мне вспоминается Кэролайн. Мимоходом думаю, что она скажет, когда узнает, что я пропала, огорчится ли, только, кажется, ее чувства меня больше не беспокоят — ни на йоту. Сажусь на переднее, обращенное назад, сиденье в полупустом автобусе, на местах, которые полагается уступать немощным людям. У других пассажиров вид такой грустный и замученный жарой, они буквально плавятся от нее, и я напоминаю себе, что я не одна такая на свете, у кого за плечами есть тайная история. У дамы, сидящей напротив меня, коленные суставы распухли, она елозит на сиденье, доносится запах пота. На ней футболка с изображением популярного лет сорок назад Барри Манилоу, даже не думала, что их еще выпускают, а потом удивляюсь, как это я вообще обратила внимание. Может, это еще один знак, вслед за пересмешками с Ангел и волнением от лихорадочного обустройства, что я понемногу просыпаюсь, наконец–то вновь обретаю свои чувства, так перенастраиваю связующие ниточки своей личности, чтобы могла появиться теперь Кэт Браун вместо Эмили Коулман. Понимаю, что Кэт, похоже, уже отличается от Эмили, она менее устойчива, наверное, больше на Кэролайн похожа? Меня передергивает. Все это так странно. Ведь вот она я, госпожа Кэтрин Браун, сижу в автобусе, едущем по Холлоуэю. Я уже официально живу в Лондоне: это подтверждает выписка о состоянии банковского счета. Вот она я, тут: живу в настоящем, и в прошлом меня никак не найти.
12
Эмили предупреждала Бена, чт у нее за семья, и потому он был готов — до какой–то степени.
— Мама у меня чудесная, и я обожаю своего отца, — говорила она. — Пусть порой он и кажется немного отрешенным, ты поймешь, что я имею в виду. А вот с Кэролайн, боюсь, будет сложнее, если на нее найдет. Но она хорошая, если узнать ее поближе, и я уверена, что тебя она полюбит.
Бен до сей поры дивился тому, что у Эмили есть сестра — одно лицо с нею. Он ловил себя на греховных мыслях вроде того, что будет, если он перепутает сестер, что, если Кэролайн вдруг покажется ему привлекательной, что, если она им увлечется? Когда машина остановилась, он почувствовал, как непривычно взволнован. Знал, что любит Эмили, знал даже, что хочет связать с нею свою жизнь (хотя пока ни о чем таком еще не заговаривал, все же слишком быстро это случилось), так что знакомство с ее семьей было делом важным. Нужно было, чтобы он им понравился.
Дом был под крутой крышей, современный, выстроенный в семидесятых, с беленой деревянной облицовкой, четырьмя спальными комнатами, опрятным садиком у входа и сияющим «БМВ» у крыльца. На его вкус, немного слишком уж обыкновенно для такой необыкновенной особы, как Эмили. Бен вспомнил о своем семейном доме, стоявшем особняком, с хрустящим гравием и обширным садиком, и подумал, что именно такой домашний кров они когда–нибудь создадут: при том, что он бухгалтер, а Эмили юрист, рано или поздно они смогут себе такое позволить. Ему показалось странным, что у него в голове такие мысли, ведь всего–то месяц и прошел с той ночи, когда он, спустив на такси целое состояние, примчался из Манчестера в дом Эмили в Честере. Но ведь была еще и поездка на прыжки с парашютом за три месяца до этого, и он с тех пор, считай, постоянно думал о девушке. Поверить не мог, что им никогда не столкнуться на работе, — и каждый божий день выискивал ее взглядом. А потом, когда наконец столкнулся, произошло это на улице, и он оказался не готов и, того хуже, шел не один, а вместе с Ясмин, своей коллегой. Оторопел так, что только и мог сказать «здравствуйте». Даже не остановился спросить у Эмили, как у нее дела, пережила ли она свой травмирующий испуг после прыжка, да что угодно спросить, чтоб показать: она ему нравится, по крайней мере, как друг — вот каким должно было бы быть начало. Бен улыбнулся, вспомнив, как весь день он кипятился, был не в себе, не мог ни на чем сосредоточиться, как у него вообще все из рук валилось, до того он был зол на себя, что все испортил.
Настолько странным казалось, что сейчас он в ее машине, вот–вот познакомится с ее родителями, ведь он–то воображал (пока не получил ее сообщение по электронной почте), будто, что бы он ни старался предпринять, в действительности у него нулевой шанс, ведь она так несравненно великолепна. Когда он прочел сообщение Эмили, уже полупьяный после паба, то стал скакать, молотить кулаками воздух, словно был на Старом Траффорде[11], а не в нескольких кварталах от него. Он позвонил ей прежде, чем успел сообразить, сколько было времени, впрочем, если бы и сообразил, то все равно позвонил бы.
Эмили поставила машину позади отцовского «БМВ» так, что ее багажник навис прямо над тротуаром. Бен еще не успел выйти из машины, а белая пластиковая входная дверь открылась и мать Эмили приветственно махнула рукой. Она была миловидной блондинкой, с лица ее исчезли следы горечи, не сходившие с него так много лет. Место горечи заняло усталое принятие — и своего лишенного характера дома, и своего слабовольного мужа (о, она знала!), и своей кошмарной младшей дочери.
— Здравствуйте, вы, должно быть, Бен, — сказала Фрэнсис, пожимая ему руку. — До смерти хотелось вас увидеть. Обычно Эмили нас со своими поклонниками не знакомит, так что мы крайне взволнованы.
— Маам, — произнесла смущенная Эмили, но крыть нечем: сказанное было правдой.
Мальчики никогда не интересовали Эмили, во многом потому, что ей было не по вкусу сражаться за них с Кэролайн. Получилось так, словно бы, стоило Кэролайн заключить мир с матерью, как меньше стала необходимость соперничать из–за нее с сестрой и она избрала новое поле битвы — мальчики. Это разом вышибло Эмили из седла, и она оставила это поле Кэролайн, а сама предпочитала проводить время с подругами и книгами. И поскольку, в любом случае, мальчики постарше к Эмили даже не приближались: она, похоже, не знала, как подавать нужные сигналы, — она попросту стала считать себя непривлекательной. Та же малость ухажеров, какие у нее были, держались на почтительном расстоянии от семьи — на всякий случай.
С Беном — дело другое. Казалось естественным привезти его домой на воскресный обед. Поначалу страшно было даже заговаривать об этом, будто она слишком забегала вперед, была слишком серьезно настроена, но Бен сразу же ответил согласием, мол, с большим удовольствием. Вот это она особо ценила в Бене: он никогда не вилял и не юлил — одна прямота и искреннее восхищение ею. Впрочем, ей казалось несколько странным, что они до сих пор страшились признаться в своих чувствах, в том, куда, как оба понимали, они их заводят, словно бы слова могли все испортить, так что пока они избегали слов, за них говорили их глаза и их тела.
— Эмили, здравствуй! — донесся голос Фрэнсис. — Я спросила, вы чай или кофе хотите?
— Ой, извини, мам, кофе было бы чудесно.
— Проходите, Бен, располагайтесь, Эндрю через минуту появится, заканчивает в теплице копаться. Он ждал встречи с вами.
— А где Кэролайн? — спросила Эмили, меняя тему разговора.
— О, ей пришлось отъехать куда–то, но она скоро вернется.
— Как она после возвращения домой? — Эмили подмигнула Бену.
— Ой, знаешь, в ванную нам не пробиться, музыку свою включает на полную громкость, такое впечатление, будто на самом деле она никуда и не уезжала. — Фрэнсис помолчала. — Но, по–моему, она осознает, что дома ей куда лучше, хотя бы сейчас. — Она глянула на Бена. — Надеюсь, Эмили рассказала вам, что у Кэролайн был нервный срыв?
— Мам! — вскрикнула Эмили. Бену, положим, она рассказала, но не понимала, отчего это ее мать ведет себя так несдержанно, что совсем на нее не похоже. Бен смущенно потупил взгляд, устремив его на тонкие прожилки серой затирки между белыми квадратиками кухонной плитки, ему подумалось, что какие–то они слишком чистые, безупречные, как в больнице, наверное.
— Извини, дорогая. Просто я подумала, что будет лучше всего, если все мы будем знать, как дела обстоят на самом деле.
— Как она? — спросила Эмили.
— Нормально, по–моему, учитывая обстоятельства. — Фрэнсис обратилась к Бену: — Мы–то думали, что все у нее в порядке: живет в Лондоне, отличная работа в модном бизнесе, а получилось так…
Бен нервно кивнул, не зная, что сказать.
Уж не рехнулась ли она совсем, подумала Эмили. Такой она свою мать не видела никогда. Стало тревожно.
— Просто я считаю, что Бену нужно знать об этом, вот и все, — заявила Фрэнсис. — Если мы намерены хорошо провести время и пообедать.
И тут Эмили поняла. Фрэнсис предупреждала Бена: она явно все еще не верила, что Кэролайн не способна увести у собственной сестры–близняшки ее поклонника.
Звякнул ключ в двери. Вошла Кэролайн, и вид ее был поразителен. Она вплела в волосы ниточки янтаря, прическа у нее была покороче, чем у Эмили, эдакий длинный асимметричный пучок коротких завитков. Стиль ее сразу бросался в глаза: все линии дерзко отчетливы и резкие контрасты, — да и выглядела она изысканной и опасной. Глаза у нее блестели, и Бен догадался, где она была, но ничего не сказал.
— Привт, Эмс, — щебетнула Кэролайн, посылая сестре воздушный поцелуй. — Как дела? Это и есть твой приятель? — Она щебетала, словно ей было 16, а не 26, и Эмили внутренне поморщилась.
— Здравствуйте, — произнес Бен. — Очень рад с вами познакомиться. — Он испытал облегчение, убедившись своими глазами, насколько Кэролайн отличается от Эмили: это два совершенно не похожие друг на друга человека. Он поймал взгляд Эмили, чтобы дать ей знак: все будет в порядке, в конце концов.
Кэролайн, явно позируя, сняла блейзер, осталась в оранжевой футболке с контрастирующей надписью цвета морской волны «Давай поговорим», бесстыдно наляпанной поперек ее худосочной груди, повесила пиджак на спинку кухонного стула и села.
— Слышала, что вы и впрямь запали друг на друга, — выговорила Кэролайн. — Мило.
Эмили не успела сообразить, что сказать в ответ. Из садика пришел Эндрю. Подтянутые чуть не до груди джинсы болтались на нем мешком, руки были перепачканы, волосы растрепаны. У него чуть ли лысина не проглядывала, заметила Эмили, ощутив укол жалости к отцу. Эндрю всегда был таким красивым, нынешний его вид вызывал легкую досаду.
— Привет, пап, это Бен, — представила она. Бен машинально протянул руку, и, когда Эндрю пожал ее, комочки земли усыпали сияющий белизной пол. Все принужденно рассмеялись — кроме Кэролайн.
— Явились согласия просить? — усмехнулась она, и Эмили в миллионный раз подивилась, отчего это Кэролайн с таким упорством отталкивает от себя людей.
— Не в этот раз, — ответил Бен, и Эмили подумала: вот он, идеально подобающий ответ, и еще больше полюбила своего избранника.
За обедом Бен заметил, как Кэролайн опорожнила бокал вина еще до того, как Эндрю предложил тост, до того, как все остальные успели взяться за рюмки. Его поразило, что ей такое позволили, впрочем, она уже не дитя, да и что можно бы предпринять, кроме как снова сдать ее в психушку? Кэролайн не переставала его поражать. Когда в ту первую ночь в Честере Эмили рассказала, что у нее есть сестра–близняшка, Бен был ошарашен. У него в голове не укладывалось, что где–то есть кто–то неотличимо похожий на Эмили, но о ком он понятия не имеет и по ком с ума не сходит. Бред какой–то!
В тот раз она рассказывала все в спешке, когда лежала рядом с ним у себя в постели, а ноги и руки их переплелись, — про то, как они с Кэролайн на самом деле никогда не ладили, как в 15 лет Кэролайн положили в больницу с анорексией, но потом она как–то быстро поправилась, отношения с матерью у нее каким–то чудом улучшились, как она проскочила через все экзамены и, поступив в Центральный колледж искусства и дизайна имени Святого Мартина, стала изучать моду. Она рассказала ему, как все они гордились Кэролайн, когда та устроила свой выпускной показ, выпустив на подиум моделей, одетых в экзотические наряды гигантских пауков, о чем даже в прессе немало писали. У нее были обаятельные ухажеры, целые вереницы за ней хвостиками бегали, она сняла себе модную квартиру возле Спиталфилдз, и все считали, что все у нее прекрасно. Ее подруга, Даниель, наконец–то отыскала в мобильнике Кэролайн номер Фрэнсис и умоляла ту приехать (немедленно!), поскольку Кэролайн убеждена, что в доме засели террористы, а пауки размером с кулак ползут изо всех щелей. Фрэнсис не видела дочь месяца два и была потрясена ее состоянием. Она связала это с тем, что за несколько лет до этого Кэролайн стала свидетельницей ужасного взрыва гвоздевой бомбы[12] в Сохо (матери, конечно же, непереносимо было думать о каких–то иных причинах): Кэролайн со своим ухажером попали в самую гущу его, а ведь она была еще такой юной. Со временем это повлияло на сознание Кэролайн, но как бы то ни было, годы трудной жизни, непонятных нестабильных отношений плюс склонность к мелодраме сошлись воедино, и в конце концов она потеряла голову. Фрэнсис ничего не оставалось делать, как позвонить по 999 в службу неотложной помощи.
Водители «Скорой» никакого сочувствия не проявили, просто равнодушно посоветовали ей забрать дочь и обследовать ее («Так будет всего лучше, милочка»), и вообще порывались уехать, поторапливали всех, потому как у них заканчивалась смена. Кэролайн провела в больнице всего восемь недель, а когда ее выписали, то казалась вполне оправившейся, возможно, немного подавленной, но определенно на пути к выздоровлению. Впрочем, Фрэнсис не позволила дочери остаться в Лондоне, настояла на том, чтобы та вернулась домой, пусть ненадолго, уверяла она, до тех пор, пока та не наберется сил.
Бен был ошеломлен. В их семье единственный раз он был свидетелем театральщины, когда его мать въехала задом обожаемого отцом «Ровера» в садовую стену… и еще, когда один из его кузенов постыдно бросил жену, не прожив с ней в браке и года. Но только и всего. Драмы в его семье были не приняты.
— Чем вы в саду занимались? — спросил Бен Эндрю, расправившись с последним куском воскресного обеда.
— А-а, знаете, немного прополкой, прищипыванием рассады томатов, поливом настурций, так, небольшая весенняя уборка, раз уж погода, кажется, наконец–то на тепло повернула.
Бен не ведал, что такое прищипывание рассады или что это за растения такие, настурции, но вежливо кивал, не зная, что сказать.
— Еще картошки, Бен? — спросила Фрэнсис.
— Да, спасибо, отличная картошка, хрустит, как надо.
Кэролайн хмыкнула.
— Возьмите еще соуса, Бен, — сказала она и подтолкнула к нему прямо по скатерти, через салфетки, овальную соусницу в коричневую крапинку под стать тарелкам.
— Спасибо, — пробормотал он, а ее пальцы огладили ему руку, когда он попробовал взять соусницу за маленькую ручку и та опасно накренилась.
— Так, вы чем на жизнь зарабатываете, Бен? — поинтересовался Эндрю, хотя уже знал ответ: Фрэнсис ему еще утром сообщила.
— Боюсь, что я всего лишь бухгалтер, — сказал Бен.
— Ого, звучит захватывающе, — произнесла Кэролайн. — С вами, должно быть, о многом можно поговорить вдвоем.
Эмили хмуро глянула на сестру.
— Вкусное мясо, мам, откуда оно?
— А-а, у мясника в городе купила, дорогая, по мне, оно несравненно лучше того, что в супермаркетах продают.
— О, я согласна, — вмешалась Кэролайн. — Мертвое животное намного вкуснее, когда оно не местное, а вы как считаете?
— Кэролайн, — с мягкой укоризной произнес Эндрю.
Все умолкли. Вилка Бена раздражающе царапнула по тарелке. Эмили отпила глоток красного вина.
— Мы думали, хорошо бы после обеда собаку выгулять, — сказала она, прерывая молчание. — Такой прелестный день, пса можно с собой к реке взять.
— Отличная мысль, не против, если я с вами пойду? — воскликнула Кэролайн.
— Разумеется, — быстро согласился Бен. — В общем–то, мы все могли бы пойти.
— Ой, мне нужно убраться, — заторопилась Фрэнсис. — А Эндрю надо бы работу в саду закончить. — И после небольшого колебания прибавила: — Вы, молодые, ступайте.
— Ладно, значит, нас всего трое, — сказала Кэролайн. — Супер.
— В принципе, если подумать, возможно, придется от этого отказаться, если не возражаете, — произнес Бен. — У меня есть кое–какая работа, так что, наверное, нам в любом случае придется довольно скоро возвращаться. Не возражаешь, Эмили?
— Разумеется, нет, как скажешь, — отозвалась Эмили.
— Позор, — буркнула Кэролайн, играя с овощами на своей тарелке: она гоняла их по ней вкруговую, словно бы пыткам подвергала. — А я так люблю прогуляться приятным воскресным днем.
Бен бросил взгляд через стол и вновь подивился, как это Кэролайн удается казаться такой нормальной: сучка, конечно, и в большом подпитии, но — и умом не тронута, и к еде отвращения не испытывает. Она перехватила устремленный на нее взгляд Бена и подняла навстречу ему свой бокал.
— Чин–чин, — произнесла. И сделала долгий глоток.
13
Открывая ведущую к дому калитку, заметила, что, должно быть, приходил мусорщик: палисадник убран. Остались только мусорные баки на колесиках да поломанная мебель, вот тут–то я и вспомнила, что позабыла про мешки для мусора. Черт, какой тирадой разразится Бев, я не представляю, но даже подумать не могу о том, чтобы снова отправиться в магазин — у меня много покупок и огромная картина в руках, а потому набираюсь решимости и вхожу. Из кухни доносится смех, похожий на громкую пулеметную стрельбу, — я такого прежде не слыхивала. Бросаю пакеты с продуктами в прихожей и стремительно поднимаюсь наверх с плакатом. Укладываю его на кровать, он еще больше мне нравится: рабочие выглядят такими беспечными, обедая в небесах, ведут себя так свободно, словно на лавочке в парке расположились, — и от этого мне хочется еще больше походить на них и меньше ужасаться жизни. Спускаюсь вниз разобраться с покупками, вижу на кухне кудесника по части сборной мебели Джерома с чужеземной девицей, в которой чувствуется испанская кровь, явно это она палила тем смехом, какой я, войдя, услышала. Вся она — огромная грудь, накладные волосы и массивные золотые украшения. Вид у нее приветливый, дружелюбный, произносит с жутким непонятным акцентом:
— Драстуй, дарагушка.
Она смеется чему–то, только что сказанному Ангел, которая сидит в уголке и выглядит такой нежной и розовой в своем белом пушистом домашнем халате. Волосы у нее еще влажные, должно быть, душ только что принимала, а выглядит куда как чистенькой для той ванной, что в этом доме.
— Слышь, Долорес, это и есть та самая девушка, о какой я тебе рассказывал, это она попробовала прибить меня летающим матрасом. — Джером подмигивает мне, Ангел прыскает, а Долорес выпускает очередную очередь пулеметного смеха. У плиты Смугляк Номер Один или Номер Два, на этот раз тушит что–то, расточающее едкую вонь.
Играет музыка — «Потанцуем». Было время, я эту песню обожала, про себя замечаю, что уже не один месяц игнорирую музыку. Тут полно народу, и я безнадежно смущаюсь. Смотрю на часы: почти шесть часов, — куда сегодня время подевалось? Открываю холодильник, он до отказа набит банками, бутылками и бог весть чем еще, кажется, места для всего купленного мною не найти. Об этом я даже не подумала, однако слишком жарко, чтоб оставлять продукты неубранными. Пытаюсь перетасовать все находящееся в холодильнике, чтобы высвободить хоть сколько–то места. Пока копаюсь, натыкаюсь на потекшие цукини, завернутые в липучую пленку, четверть банки бобов, покрытых толстым слоем прорастающей зеленой плесени, наскоро сваренную сосиску невесть какого возраста и голую среди печального вида овощей в лотке для продуктов в пакетиках, а еще спиралью свернувшийся ломтик ветчины. На всех поверхностях толстый слой грязи, на когда–то белой задней стенке расползлось застарелое пятно цвета темного бургундского. И пусть эта грязь неприлична, мне кажется, что получится грубо, если я примусь выбрасывать ее, особенно после того, что я сотворила у себя в спальне, так что я просто укладываю как можно более компактно свои продукты и с силой закрываю дверцу.